I
— Коньдон, коньдон! — покрикивали вотяки, столпившиеся у калитки. — Коди кобак, коньдон!
— Что это они расшумелись? — спросил Кричевский, разглядывая молодые и старые крестьянские лица, не те, тупые и покорные, которые представляют они полицейскому уряднику или помещику, а живые, домашние.
— «Коньдон» — это на вотяцком значит «деньги», — пояснил брат Пимен. — Дословно «цена белки». Стой, стой! Это дрянная кумышка, разбавленная! Ты мне первача своего неси! Или хочешь, чтобы «туно-гондырь» осерчал на тебя за скверные жертвы?! А, вот и пельмешки! Давай сюда! Получай расчет!
Слух о том, что приезжие русские хотят идти в лес и принести жертвы «туно-гондырю», быстро разнесла по деревне Анна. Уже через час у ее дома появились сельчане, принесшие на продажу жертвенных черных петухов со связанными ногами, розовых визжащих поросят в берестяных коробах и прочую живность. Брат Пимен отдавал, однако, предпочтение готовой снеди, не без основания полагая, что и оборотень предпочтет их сырому мясу.
— Они и пельмени по-нашему умеют делать? — удивился сыщик.
— Ошибаешься, брат, — сказал монах. — «Пельнянь» — вотяцкое слово, означает «хлеб, похожий на ушко». Это, скорее, мы по-ихнему пельмени делаем.
— А мед тебе для чего? Думаешь, это чудище любит сладкое?
— Ну, во-первых, если оно гондырь, то должно любить. Какой же мишка не любит меду? А во вторых, у вотяков обычай подносить гостю не хлеб-соль, как у нас, православных, а хлеб с медом. Мы ведь с миром к нему идем, по его обычаям, и надобно, чтобы сельчане это видели.
Хитроглазый сотский прохаживался туда-сюда околицей, не подходя близко к калитке, заложив руки за спину, поглядывая. Вид у него был недобрый, он часто останавливал земляков своих и о чем-то толковал им тихо и настойчиво, кивая то на монаха с сыщиком у забора, то на близкий лес, притихший в ожидании дальнейших событий. Его появление беспокоило Кричевского.
— Что, брат Пимен, — спросил он, улучив момент, когда не было поблизости вотяков с товарами, — дивятся язычники, что вдруг христиане к их волхву обратились? Верят нам, что с добром к нему идем? Не устроят ли нам козу какую?
— Русские часто обращаются к местным ведунам, если хворь какая пристанет, — сказал монах, ловко обертывая глиняный горшок с медом тряпицею и укладывая его в большой походный пестерь. — Среди них есть лекари знатные. Думаю, вотяки нам поверили. Я им сказал, что ты недавно женился, а у тебя после ранения мужская сила пропала. Так что мы идем просить туно-гондыря, чтобы он тебе способности быть мужем вернул. У них ведь медведь — воплощение мужских достоинств.
Константин Афанасьевич едва не поперхнулся от возмущения. Только сейчас понял он причину тех многочисленных шушуканий за его спиной, жадных и любопытных взглядов, которыми награждали его язычники — женщины с некоторой жалостью, мужики больше с насмешкою и превосходством.
— Ах ты… ах, ты!.. — покрываясь краской, только и смог он сказать смиренному слуге церкви, хитро помаргивающему своим ясным ироничным оком.
— Укроти гордыню, брат мой! — сказал монах. — Я все делаю, что, по моему скромному разумению, способствует успеху нашего предприятия и скорейшему возвращению живыми и невредимыми. Мне Господь наш велит оберегать вас и сохранять.
— Тогда подзови этого рыжего хама-сотского, который на меня все скалится, и скажи ему от моего имени, что приставу и волостному старшине в Старом Трыке известно, куда мы поехали. Ежели через три дни мы не воротимся, то нагрянет сюда полицейская команда для нашего розыску, и им тут всем крепко не поздоровится. Да покрепче скажи, повнушительнее, чтобы уразумел, да Петьку тут обижать не вздумал! А то что-то рожа мне его плутоватая не нравится! Не умыслил бы в наше отсутствие чего!
Припугнув наглого сотского, Кричевский, одолеваемый тревогой и недоверием к вотякам, ушел с улицы в избу. Петька сидел в горнице босой, сунув ноги в меховые бахилы, принесенные ему Анной, и строчил свои путевые заметки. Полковник дал ему один из своих револьверов и заботливо сказал:
— Петруша! Ты на ночь клади его в головах, чтобы рукой мог сразу достать. Но так, чтобы мимо тебя никто более не мог бы дотянуться. Двери накрепко запри, да кочергой заложи изнутри, у окна не садись, а ложись лучше спать. Да, бабу эту выгони на двор ночевать, чтобы не пустила кого лихого ночью.
— С чего это? — вылупил репортер круглые зенки в очках. — Мне одному скучно будет! Вы себе в лес идете развлекаться, а я тут должен мух бить?! Мне пока что колдовство медведя-оборотня без надобности!
— И тебе уже разболтал этот иезуит?! — возмутился сыщик. — Я на него кляузу самому обер-прокурору Священного Синода накатаю! За клевету!
К обеду сборы были закончены, и обстоятельный проповедник слова Божьего, хоть и верил в покровительство всевышнего, в десятый раз проверил укладку провизии, запасов воды, спичек, каких-то пузырьков и порошочков из своей миссионерской аптеки, размещая все аккуратно в двух самодельных берестяных коробах с лямками и крышками. Прозвучала краткая напутственная молитва — и Кричевский попытался взвалить на плечи больший пестерь. И тотчас осел, скривился: больное колено хрустнуло, дало о себе знать. Рыжая нечесаная Анна, убиравшая со стола остатки трапезы, сочувственно покачала головой, загомонила, протягивая сыщику какую-то длинную тряпицу наподобие подвязки.
— Чего ей надо? — огорченный неудачей и столь явно выказанной слабостью своею, проворчал полковник, страдая еще от боли.
— Она говорит, что туно-гондырь непременно поможет тебе, — пояснил монах.
Сказав это, невысокий щупленький слуга Божий отстранил плечистого сыщика, подсел ловко под лямки тяжелого берестяного короба и сноровисто, без натуги и кряканья, поднял его на спину. Кричевский только изумился молча и покорно поднял пестерь полегче.
— Ну, вы прямо как две Маши из сказки! — улыбнулся Петька. — Не садись на пенек, не ешь пирожок! Эх, жаль, пластинки кончились, а то бы я вас зафотографировал!
Теперь, когда час расставания с друзьями настал, ершистый журналист заметно нервничал.
Они взяли загодя заготовленные высокие посохи, чтобы щупать дорогу в темноте и в болотистых местах, засунули за пояса навостренные топоры, вместе прошли к околице, и рыжая хозяйка с ними. Посереди улицы, у дома сотского, стояли кучкою вотяки, смотрели им вслед из-под ладоней горбушкою. Рыжие волосы их ярким пятном выделялись посередь зеленых трав и черных смоленых срубов.
Пожали руки, расцеловались и, неся в себе горькую тревогу разлуки, вошли тропою в лес — точно в омут с головою нырнули.
— Куда идем-то, поводырь? — по возможности весело спросил Кричевский. — Дорогу хоть знаешь?
— Анна сказала — надо идти по тропе до священного дерева, а там найти медвежий лаз в зарослях, — не оборачиваясь, отозвался с натугою монах. — Звериная тропка и должна привести к оборотню.
— Хорошо бы засветло найти логово, — сказал сыщик. — Как думаешь, брат Пимен, он днем спит?
— Думаю, что спит, — отозвался его спутник. — Днем в лесу теплее и безопаснее. Ночью холодно, и хищники на охоту выходят.
— А сколько до его берлоги ходу, как полагаешь? Я думаю, раз он деревню часто навещает, стало быть, за полночь должен успевать к себе в логово воротиться! Значит, и мы до заката можем до него добраться!
— Человек предполагает, а Господь располагает, — рассудительно сказал монах.
— А костер у него есть, как полагаешь? — снова спросил Кричевский, обуреваемый мыслями о скорейшей поимке чудовища. — Ты табачного зелья не употребляешь, у тебя на дым нос должен быть чуткий. Нюхай — вдруг запах костра учуешь.
— Не думаю, что есть у него костер, — отозвался монах, прыгая с кочки на кочку, точно огромный горбатый кузнечик. — Костер надобно стеречь, иначе он погаснет. Ежели он один живет — сие невозможно.
— Это ежели один, — согласился Кричевский, и вдруг призадумался. Прежде такая мысль не приходила ему в голову, и теперь заставила на ходу менять планы свои насчет легкой поимки оборотня.
Шли они долго, устали. В коробе за спиною сыщика шевелился, скреб лапами спеленатый жертвенный петух. В пестере неутомимого монаха икал и хрюкал поросенок.
— Давай я теперь впереди пойду, что ли, — сказал Кричевский, глядя, как брат Пимен, покрывшись бисеринками пота, раздвигает густые ветви и придерживает их, чтобы не били они сыщика по лицу. — Или, может, привал устроим?
Монах на секунду остановился, оглянулся, смахнул с осунувшегося лица липкую паутину — и наградил приятеля лучистой спокойной улыбкой своею, от которой делалось на душе тотчас теплее.
— В лесу, Костинька, со всех сторон опасность подстеречь может, — сказал он. — Тебе за мною проще идти, потому как ногу тебе следует беречь. Подвернешь ногу — и пиши пропало. Я тебя отсель неделю выволакивать буду. И, между прочим, на позади идущего чаще нападают, потому как спина открытая.
— А кто нападает-то? — спросил Кричевский, невольно втягивая шею в плечи и оглядываясь. — Волки?
— Волки зимою только опасны, — отвечал неутомимый странник Божий, продолжая путь по лесным чащам. — Сейчас им пищи Господь дает в достатке и без нас, грешных, хотя всякое случается. Рысь еще может броситься сверху, потому как близорукостью страдает, а пуще всех опасностей — медведь. Он еще жиру не нагулял, голодный после спячки, злой. Может заломать за просто так, за то, что на его землю пришел. Одно слово, «хозяин»!
— А если на дерево залезть?
— От медведя на дереве не убережешься, — сказал монах. — Он и в воде достанет, ежели осерчает, и в чистом поле догонит — бегает быстрее иной лошади. Знаю я случай, когда охотник имел в одном стволе жакан медвежий, а в другом мелкую дробь на уток. Встретил медведя, ударил жаканом, да не убил, ранил только. Выстрелил тогда дробью в морду ему — и ослепил, а сам ружье бросил и на дерево влез. Только медведь его по запаху нашел, взобрался за ним и задавил. Подранки — страх как для человека опасные. Местные охотники, ежели сразу не убили, ходят за таким медведем хоть неделю, пока не добудут зверя. Нельзя такого в лесу бросать — на пастухов, на баб-ягодниц нападать станет. Очень злопамятный зверь.
— Так что ж делать, коли медведя повстречаем? — спросил сыщик. — Револьвером его не проймешь ведь?
— Молиться, — смиренно и спокойно отвечал брат Пимен.
II
Посередь небольшой лесной поляны, поросшей изумрудной, еще не пожухлой травой, красовалась огромная раскидистая липа, полная цвета, насыщавшая воздух вокруг медовым запахом, привлекая сонмы лесных пчел и мохнатых шмелей, один из которых едва не укусил Кричевского в щеку. Нижние ветви ее увешаны были большими скотскими мослами, объеденными до черноты лесной мошкою, а в развилке красовался, скаля зубы, лошадиный череп. Прежде такая картина произвела бы на полковника мрачное и удручающее впечатление, но теперь он уже притерпелся к языческим жертвенникам и не находил их местом опасным и чем-то из ряда вон выходящим.
Путники с наслаждением сбросили с плеч долой тяжелые пестери, раскрыли их, проверили живность, и монах занялся приготовлением немудреной трапезы.
— Давай я помогу тебе, — предложил полковник. — А то неловко как-то, будто ты мне прислуживаешь.
— Служить ближнему — назначение наше, — улыбнулся тот. — К тому же мне просто приятно тебе помочь.
— Я бы так не смог, — признался Константин Афанасьевич.
— Так потому ты и не монах! — засмеялся брат Пимен. — Это не всем дано, как любой дар. Господь мудр: представь, если бы все сделались в одночасье чернецами да черницами? Эдак бы и род людской на земле пресекся! Кстати, я все хочу передать дочери твоей благословение свое, да вот этот крестик.
Он запустил руку во внутренний карман подрясника, достал, перекрестил и протянул сыщику завернутый в чистый лоскут маленький изящный нательный крест. Кричевский растрогался, принял дар с благодарностью, вспомнил вдруг с такой теплотой о близких своих, будто они рядом стояли.
— Знаешь, Васька, — сказал он, называя монаха его прежним, мирским, детским именем, — я с тобою будто ближе к Богу становлюсь.
— А вот за это, Костенька, спасибо, — просто отозвался брат Пимен. — Это мне главная награда. Подкрепляйся. Как станем на тропу медвежью, не до еды и питья уж будет.
— Как же здесь этот туно-гондырь живет? — задумчиво сказал сыщик, окидывая взором места, по которым не единожды, очевидно, пробегал страшный оборотень. — Если он зверь — понятно. Но если он человек — вот так, без семьи, без людей, без огня даже! Как не боится он встречаться с волками, да с сородичами своими, медведями? Отчего бы не жить ему в деревне, как тот жрец-вэщащь? Какие подвиги он совершает в своем отшельничестве?
— Две вещи гонят человека в одиночество, брат мой, — сказал монах. — Гордыня и грехи. Еще безумие, да оно ведь следствие двух первых. Но не время нам предаваться умствованиям. Они нам не помогут в делах наших. Солнце садится. Ты собери пестери, а я пойду, поищу звериную тропу.
Воротясь, брат Пимен совершил поступок, по мысли полковника, для него невозможный. Достав из короба Кричевского петуха, он перекрестился, взял топор и одним точным ударом обезглавил птицу, после чего повесил ее, трепещущую и истекающую кровью, за лапу на ветку липы.
— Завтра же, а может, даже и сегодня ввечеру сюда придут вотяки, — ответил он на немой вопрос во взоре приятеля. — Наверняка их любопытство разбирает, правда ли мы медведю-оборотню жертвы несем. Пусть видят, что мы по их обычаям действуем, и священную липу дарами почтили.
— Не грех ли тебе, слуге божьему, жертву приносить? — спросил сыщик.
— Душа моя при этом не присутствует, — ответил монах. — Я не молюсь, ни о чем не прошу, я просто зарубил петуха и повесил его на дереве. Для безопасности нашей это надо, да и пестерь твой стал легче — так что со всех сторон только польза. Пошли, спорщик о вере! Сейчас ты поупражняешься в смирении гордыни, да в согбении выи своей! Росточек-то у тебя поболее моего — вот и пожалеешь об этом!
Медвежья тропа представляла собою низкий лаз в колючем терновнике, густо усыпанный засохшим звериным пометом. Она пересекала поляну и уходила в сторону деревни, так, что двигаться ею можно было в двух направлениях. Путники выбрали то, которое вело вглубь леса.
Эта часть дороги ни в какое сравнение не шла с предшествующей прогулкою по лесной человеческой тропе. Подошвы оскальзывались не то в грязи, не то в медвежьих экскрементах, опереться на посох нельзя было, идти приходилось, согнув ноги, низко присев, так что уже через четверть часа бедра и икры Кричевского схватывало судорогой, а колени просто тряслись от напряжения. При этом сыщик вынужден был еще пригибать к земле голову, а проклятый короб то и дело цеплялся за сучья и ветки. Вскоре он совершенно выбился из сил, и со стыдом стал чувствовать, что отстает от монаха, упорно и настойчиво пробирающегося все вперед и вперед сквозь густой кустарник с тяжелым пестерем на спине. Брат Пимен заметил его тяжкое положение, и милосердно сбавил ход, а потом вдруг и вовсе остановился.
— Ты чего? — задыхаясь, прохрипел Кричевский. — Пошли, мне так стоять невмоготу! Я сейчас на четвереньки стану и побегу!
— Тс-с! — кое-как оборотился монах, выглядывая из-за горба своего пестеря. — Впереди, на тропе, кто-то есть!
— Кто?! — встревожился сыщик, пытаясь заглянуть вперед. — Это медведь?!
Брат Пимен просунул вдруг за спину узкую сильную руку свою, не слишком приятно пахнущую, и крепко зажал полковнику рот. Константин Афанасьевич и сам уже расслышал то, что ранее уловило чуткое опытное ухо монаха. Впереди, совсем рядом, не более чем в десяти шагах, кто-то, скрытый зарослями, пыхтел, вздыхал и переминался тяжело с ноги на ногу, видимо, в нерешительности. Потом раздались уж и вовсе неприличные звуки. Кричевский сморщил нос, закрыл его рукавом походной фуфайки. Затрещали кусты, послышался тяжелый топот. Все стихло.
Брат Пимен отнял ладонь от лица Кричевского.
— Господь спас, — устало сказал он и перекрестился. — Ушел мишка. Не стал с нами за тропу ссору заводить.
— Ну, что стал и крестишься?! — нетерпеливым шепотом позвал монах и дернул сыщика за рукав. — Это тебе не Казанский собор! Теперь ты знаешь, как молитва спасает! Давай поскорее выбираться отсюда!
— А если еще медведь?!
— Они поодиночке шатаются. Если один здесь наследил, другого поблизости в округе нету. Медведица только бродит сейчас с годками… но это еще хуже, чем сам Топтыгин. Встретишь — не шевелись, и медвежат не вздумай трогать!
Словно в награду за пережитые испытания, заросли кустарника скоро поредели, а потом и вовсе сошли на нет. Склон пошел вверх, широкая заболоченная низина, пересекаемая тропой, кончилась. Вокруг появились сосны и елки. Тропа распалась на множество отдельных следов, и они все чаще останавливались и всматривались в них, пытаясь выбрать направление. Солнце уже цеплялось за верхушки деревьев. Свету оставалось на час, не более, и уже надобно было подумать о ночлеге.
Вдруг Кричевского посетила одна простая мысль, вынесенная им из опыта предыдущего своего блуждания по вотяцким чащобам.
— Брат Пимен! — окликнул он монаха, стоявшего на коленях перед очередным хитросплетением медвежьих дорожек. — Я знаю без чего оборотню не прожить! Ему нужна вода! Логово его должно быть неподалеку от воды! Надо искать какой-нибудь ручей!
Они перестали привязывать свой путь к звериным тропам, пошли напрямки. Монах, опытный в странствиях по лесам, по неким ему ведомым признакам быстро вывел Кричевского в небольшой ложок, по дну которого весело бежал чистый ключик. Берега ключа были обильно затоптаны звериными следами.
— Это водопой, — сказал брат Пимен. — Пошли вверх по течению. Он должен поселиться выше, чтобы не пить воду, загаженную зверьем.
И осмысленные труды их не остались без награды. В полуверсте от звериного водопоя на сухом пригорке увидали они шалаш — не шалаш, лачугу — не лачугу. Просто кто-то составил вокруг молодой сосны множество жердей, образовав конусообразное сооружение, весьма высокое, и покрыл его звериными шкурами. У входа разбросаны были грубые самодельные инструменты из камня и дерева, да несколько лопат и топор современной фабричной ковки, украденные, должно быть, у крестьян. Отпечатки ступней вокруг были только медвежьи, но брат Пимен показал на пук веток, брошенный поодаль, и шепнул:
— Жилец сей кельи торопливо заметал следы! Это он! Мы нашли его!
— Да уж! — счастливо подтвердил Кричевский. — Лопаты и топоры медведям явно ни к чему!
Внутри хижины оказалось лежбище, устланное шкурами, и очаг. К удивлению обоих друзей, пепел в очаге еще не остыл. Монах поднял с подстилки трут и кремневое кресало.
— Вот он, однако, чем добывает огонь! Что будем делать, Костенька?
— Ночевать! — решительно сказал Кричевский. — Раз хозяин так любезно предоставил в наше распоряжение свою постель, грех будет этим не воспользоваться!
— Будем ли мы в безопасности в его логове? — спросил брат Пимен.
— Полагаю, если мы заночуем просто в лесу, он нас найдет так же легко, как и здесь, если захочет, — сказал сыщик. — Здесь мы, по крайней мере, укрыты от непогоды, да и прочее зверье, надо думать, знает суровые нравы этого аборигена и сюда не заглядывает. Звери тоже имеют понятие о суверенитете. К тому же, честно сознаюсь тебе, я так устал, что сейчас перегрызу глотку любому, кто попытается согнать меня с этих мягких шкур. Давай разведем поскорее огонь и поужинаем, а то от голода кишка с кишкою танцует!
— Но спать придется поочередно, — сказал предусмотрительный брат Пимен.
И Константину Афанасьевичу, скрепя сердце, пришлось с этим согласиться.
Однако после сытного ужина, едва только заступил он на свое дежурство, а брат Пимен прочел молитву и тотчас заснул, усталого сыщика, присевшего перед очагом, стала одолевать необоримая дремота. Он тер себе виски кумышкой, нюхал свои папиросы, воздерживаясь от курения в хижине, колотил кулаком по шершавому стволу сосны, игравшей роль центрального столба, так, что вздрагивал весь шалаш и хвоя сыпалась — ничего не помогало. И тогда Константин Афанасьевич решил выйти из хижины наружу, поразмять ноги и покурить всласть.
Это невинное желание едва не стоило ему жизни.
III
Кричевский все вышагивал в задумчивости, жадно дымя третью уже папиросу, размышляя, не зря ли тащились они в эдакую глухомань, и возможно ли разузнать хоть что-нибудь про интересующее его мултанское дело от загадочного обитателя здешних мест, как вдруг остановился в изумлении. В свете костра, падающем от входа в шалаш, увидал он на песке небрежно брошенный старинный металлический кувшин, с длинным горлышком и изящною ручкой. Он поклясться был готов, что когда они с братом Пименом осматривали окрестности при свете заходящего солнца, ничего подобного в этом месте не лежало.
— Неужто золото? — сказал вслух полковник, глядя на темные красноватые блики на боку посудины.
Он наклонился, присел, протянул руку, чтобы поднять находку, и тут из-за дерева сзади его схватили цепкие, нечеловечески сильные пальцы. Одна рука нападавшего вцепилась в горло и подбородок, медленно и неумолимо сворачивая сыщику шею набок, вторая охватила и накрепко прижала к груди руки сыщика, приподнимая немаленького вовсе Кричевского в воздух, так, что он беспомощно задрыгал ногами в поисках опоры. Хрипя, отчаянно царапая неизвестного противника по голым рукам и косматым плечам, покрытым шкурою, Кричевский проклинал себя за то, что так бездарно, точно новичок, попался на глупую уловку. Вскинув наугад обе ноги, он выбросил их вперед, оттолкнулся от ствола сосны, и они оба упали наземь в объятиях. При этом противник не выпустил полковника, но рука, сжимавшая его поперек груди, как-то скользнула и ослабила хватку. Зато вторая, точно из железа сделанная, уже завернула ему голову кверху — и лицо его уперлось вдруг в оскаленную медвежью пасть!
Сыщик замычал, вырвал руки из ослабелых тисков, обоими кулаками ударил со всего маху зверя по зубам, рванул на себя. Голова медведя вместе со шкурой неожиданно легко поехали, и остались в его вытянутых руках. Тут нападавший резко дернул Кричевского за голову, так, что шейные позвонки затрещали, страшная боль пронзила все тело вдоль позвоночника, заставила выгнуться дугой и вскрикнуть отчаянно и громко. В глазах у сыщика потемнело, и только услыхал он вдруг над головою своею гром выстрела, потом еще один. Тотчас бросили его в сторону, точно тряпку, и могучий грозный враг исчез в темноте, оставив Константина Афанасьевича валяться без сил на подстилке из хвои, с медвежьей шкурой в руках в качестве трофея.
Брат Пимен, опустив револьвер, оставленный сыщиком у очага, поспешно ощупал его лицо и шею, припал ухом к груди. Убедившись, что Кричевский дышит, хоть и взволнованно, но ровно, монах отступил на шаг, и, направив оружие стволом в темноту, туда, где исчез нападавший, сказал:
— Вставай, великомученик! Силен ты, однако! С живого оборотня шкуру спустил!
Только теперь сыщик заметил, что все еще сжимает в пальцах тяжелую шкуру с зубастой башкою медвежьей. Опасаясь пошевелить свихнутой шеею, держа голову задранной кверху, Кричевский кое-как поднялся сперва на четвереньки, потом на колени и на ноги.
— Что, брат Пимен, за оружие взялся? — еще сумел пошутить он, осторожно трогая шею, пробуя двигать головою из стороны в сторону. — Кабы не твоя канонада, украшал бы мой череп стены этой лачуги на манер оленьих рогов!
— Мой бы рядом висел, — нимало не шутя, напряженно вглядываясь во тьму, ответил монах. — Впрочем, я в воздух стрелял, прости меня, Господи.
Держа в одной руке шкуру, Константин Афанасьевич другою поднял с земли подброшенный коварным оборотнем кувшин, поднес к глазам и убедился, что троянский дар сей сделан из старинной красной меди. Едва вознамерился он посетовать приятелю на напрасную жадность свою, как вдруг глаза его уловили мгновенное движение на фоне более светлого куска небосклона, на другой стороне шалаша, за спиною у брата Пимена, все еще стоявшего в оборонительной позиции с револьвером. Тотчас, не размышляя, не тратя времени на оклик, Кричевский бросился головою вперед и обеими руками столкнул монаха в сторону, в ночную тень. Опыт обысков и ночных облав в самых опасных и злачных местах Петербурга, накопленный за четверть века, безошибочно подсказал ему это движение, оказавшееся единственно верным.
Тяжелая рогатина, сделанная из обломка косы, примотанного накрепко к сучковатому древку, пущенная сильною и верною рукою из темноты, шагов с пяти, прогудела в воздухе над ними и сочно впилась в дерево, задрожав, мотаясь из стороны в сторону. Сыщик вырвал у монаха револьвер, поймал в прорезь мушки темный силуэт, и уж точно свалил бы злобного оборотня наповал, если бы брат Пимен не подбил бы ему руку кверху, толкнув локтем под рукоять. Пуля с воем ушла в крону сосны, из темноты посыпались шишки.
— Мы сюда не панихиду служить пришли! — выкрикнул ему в лицо рассерженный монах.
Не имея времени ссориться, они вскочили и, пригнувшись, сиганули под защиту жердей и медвежьих шкур хижины. Завесив пологом из шкуры вход, спешно притоптав костер, приятели затаились во тьме друг против друга, чтобы видеть, что творится за спиною у каждого.
— Но если он полезет вовнутрь, я буду стрелять! — решительно сказал Кричевский, наощупь спешно набивая патронами разряженный барабан.
Монах не ответил: он читал молитву.
Три или четыре часа до рассвета показались им вечностью. Наконец забрезжило в щелях между шкурами, донеслось снаружи резкое кликанье лесных сплетниц соек. Пара-тройка воронов, черных, тяжелых, слетевших на ночной сполох, проскакали туда-сюда и, не найдя поживы, шумно полетели прочь.
Приятели, постанывая, выбрались на белый свет, осторожно огляделись. Никого вокруг не было видно. Поодаль валялся оброненный в ночной схватке хитроумный сапог, сшитый грубо из цельной медвежьей лапы с когтями, оставлявшей следы, подобные звериным.
— Настоящему оборотню такая обувка ни к чему, — сказал Кричевский, пнув сапог ногою. — Жулик этот туно-гондырь! Что будем теперь делать, брат Пимен?
— Коли он человек смертный, так и слава Богу! — сказал монах, перекрестившись. — А я уж было поверил, что он перевертыш. Есть у меня задумка одна. Видишь — остатки ужина нашего пропали. Он голоден: подъел все подчистую. Мы его на запах жертвенный приманим!
Исполняя незамысловатый план монаха, они вытащили из хижины пестери, разложили на шкурах угощение, выставили на видное место бутылку мутной кумышки. Монах взял за задние ноги поросенка, несколько раз встряхнул, заставив того огласить окрестности пронзительным визгом. Потом ловко прирезал жертву, извлек печень, легкие и сердце и принялся поджаривать их на листе старого кровельного железа, держа его над огнем. Запахи жаркого поплыли по лесу. Кричевский припомнил, что они тоже еще не завтракали.
Когда внутренности подрумянились с обоих сторон, монах затоптал костер, спустился к ручью и тщательно умыл окровавленные руки.
— А теперь будем ждать! — сказал он.
Они сели спина к спине на шкурах и внимательно оглядывали окрестности. Прошло немало времени, а казалось, что еще больше.
— А если он не придет? — спросил Кричевский.
— На потрошки свинячьи претендуешь? Не дам! — пошутил монах, и успокоил: — Придет, куда ему деться! Соблазн велик! Только когда он появится, ты револьвером не размахивай и вообще никаких движений не делай. Я с ним говорить буду.
Туно-гондырь появился совершено неожиданно и так близко, что сыщик едва не вскрикнул. Он просто вышел из-за ствола толстой сосны, шагах в пятнадцати от них, и остановился в нерешительности. Это был по пояс голый мужик, судя по чертам, вотяцкого племени, огромного росту, весь жилистый, сухощавый, точно из веревок витый. В левой руке сжимал он топор, который по недосмотру оставили приятели на ночь снаружи хижины. Правая рука свисала как-то странно, изломом. Приглядевшись, Кричевский заметил, что и голова, и все тело мнимого оборотня носили следы страшных ран, нанесенных, очевидно, медведем. Волосы практически отсутствовали на темени, содранные ударом когтистой лапы. Вместо них, задирая кожу с лица кверху и придавая ему выражение дикого изумления, на голове бугрились несколько отвратительных продольных шрамов. Рот у туно-гондыря не закрывался, и зубы постоянно были в оскале не то злобной усмешки, не то ярости. Длинные белые полосы пересекали грудь, на месте правой ключицы виден был глубокий провал. Очевидно, калека не вполне владел правой рукой, и лишь эта рана помешала ему во время ночного нападения свернуть Кричевскому шею быстро и беззвучно, как цыпленку.
— Ну и урод! — сказал сыщик негромко, привстав навстречу. — Чистый Квазимодо! Немудрено, что Анна испугалась до полусмерти, когда увидела такую рожу!
Колдун взмахнул топором, сделал шаг вперед и что-то невнятно и угрожающе произнес, обращаясь к ним.
— Что он сказал? — спросил поспешно полковник, положив в кармане руку на револьвер.
— Я не разобрал в точности, — тихо ответил брат Пимен, не спуская глаз с огромного волхва, превышавшего его ростом на целую голову. — У него рот перекошен и произношение нечистое. Убираться вон требует, я полагаю.
Монах ласковым и звучным голосом произнес нараспев какую-то фразу и поклонился. Потом, показав предварительно, что обе ладони его пусты, поднял с земли отнятое Кричевским медвежье одеяние чудовища, заранее приготовленное, и осторожно понес его туно-гондырю. Волхв пятился, что-то бормотал, брызжа слюною, высовывая толстый сизый язык, потом вдруг замахнулся топором. Тотчас Кричевский выхватил револьвер и направил его в сторону кудесника. Все трое замерли на несколько секунд, после чего брат Пимен, не приближаясь более, нагнулся и положил шкуру с оскаленной медвежьей головою наземь, всего в нескольких шагах от громадного визави своего, а сам, не оборачиваясь, пятясь спиной, вернулся на прежнее место.
Грозный калека глянул недоверчиво, медленно опустил топор. Кричевский, в свою очередь, опустил револьвер, держа, однако, курок взведенным. Туно-гондырь присел, непослушною правой рукой подтянул к себе косматое одеяние и с радостным урчанием накинул его на плечи, а израненную голову и омерзительную ухмылку свою спрятал под медвежьей башкой, выделанной на манер шапки. Вернув себе прежний вид, он приосанился и уже топор не поднимал: видно, чувствовал себя в шкуре более уверенным и значительным.
Монах снова заговорил, плавными округлыми движениями рук показывая на выставленные подношения, взял импровизированный поднос с жареными внутренностями и поднес его к волхву. Тот, поколебавшись мгновение, бросил топор, схватил теплый еще железный лист и принялся жадно поедать печень, сердце и легкие, разрывая их пальцами и запихивая глубоко в рот, чтобы не выпадали из вечно разомкнутых губ. Он расправился с подношением в мгновение ока, но уже брат Пимен держал перед ним бутыль кумышки и приглашающим жестом звал подойти и отведать из берестяной кружки. Волхв решительно зашагал к разложенным на шкурах подношениям, сдвинул медвежью морду на затылок, чтобы не мешала, жадно, залпом выпил кумышку, проливая на бороду и грудь. Потом сел на шкуры и принялся есть все, что принесли ему в той же безобразной неопрятной манере.
— Скажи, что мы хотим задать ему несколько вопросов, — тихо сказал монаху Кричевский, выждав паузу.
Выслушав, туно-гондырь изобразил на страшном лице своем некое подобие гостеприимной улыбки, и ответил непонятно, но с очевидным мимическим согласием.
— Спроси, умеет ли он открывать клады? — сказал Кричевский.
Монах выслушал довольно пространный ответ, и перевел:
— Он умел когда-то, но теперь боится это делать. На него прогневался подземный бог Акташ. Если он начнет ворожить на открытие клада, Акташ придет сюда в облике медведя и убьет всех.
— Спроси, за что прогневался на него Акташ? — сказал Кричевский.
— Когда-то давно он пытался открыть клад в неурочное время, и для этого замолил двуногого, — интерпретировал шепелявую речь волхва монах.
Сердце у Кричевского забилось часто-часто, и в горле пересохло.
— Спроси, зачем он хотел открыть клад в неурочное время? — дрогнувшим голосом попросил он. — Его заставили? Ему обещали награду?
Туно-гондырь отвечал ворчливо и недовольно, вытирая сальные пальцы о шкуру.
— Он говорит, что устал и очень хочет спать, — перевел монах. — Он благодарит нас за подношения, и удивляется, как смогли мы дотащить все это из деревни. Он жалуется, что ему стало трудно ходить в деревню за продуктами. Он предлагает всем поспать в хижине, а потом он еще поест и все расскажет. Это будет долгий рассказ.
Колдун хмельно рыгнул, похлопал себя по набитому животу, выпятившемуся под остовом могучих ребер, и почти что ласково посмотрел на Кричевского, с сожалением и уважением — на шрам, пересекающий лицо и веко монаха. Потом встал, покачиваясь, подошел к хижине, откинул меховой полог и несколько раз показал, что они могут войти и расположиться на отдых, после чего с шумом рухнул у порога и захрапел.
Сыщик и монах переглянулись растерянно.
— Черт! — выругался Кричевский, раздосадованный неожиданною заминкою в близкой разгадке мултанской тайны. — Не надо было давать ему столько пить!
— Да он немного и выпил! — пожал плечами брат Пимен. — Для человека такой богатырской комплекции два туеска кумышки — пустяк! Он, видно, голоден, да еще, может, головою поврежден, оттого и разбирает его так легко.
— Не дай Бог, припадок его хватит от выпивки! — в волнении ударил кулаком об ладонь Константин Афанасьевич. — Что же ты ранее не подумал?!
— Так ведь и ты не подсказал! — урезонил его брат Пимен. — Ты, на всякий случай, не обольщайся сильно! Вотяцкий язык небогат, и «кык пыдес», то есть «молить двуногого», может в нем означать принесение в жертву как человека, так и птицы! Она ведь тоже двуногая!
— Нет, нет! — отказался слушать это разгоряченный Кричевский, хмелея и без употребления тростниковой водки. — Не может этого быть! Это уже будет вовсе сказочное свинство! Что же ты мне ране этого не сказал?!
— А ты спрашивал? — опять охладил его пыл монах.
— Может, ты ошибаешься? — с надеждою заглянул в его одинокий усталый глаз сыщик. — С чего ты решил, что может быть такой перевод слов этих?
— Я долго размышлял, — пояснил брат Пимен, — отчего это вотяки богам домашним приносят в жертву коров и лошадей, а вот более могущественным богам, Киреметю и Акташу, всегда несут в жертву птиц только? Ведь скот — более ценная жертва! И пришло мне на ум, что главное тут отличие именно в количестве ног. Птицы двуногие, как и мы. Может, с каких-то пор они служат в вотяцком пантеоне заменою настоящим двуногим, кровавым человеческим жертвам. А, кроме того, я просто знаю, что когда говорят «кык пыдес», то жрец режет на жертвеннике петуха или селезня.
— Будем ждать! — воскликнул Кричевский и в волнении заходил взад и вперед у входа в хижину, где густо храпел обладатель разгадки этой тайны. — Будем ждать, сколько надобно! Надобно — еще на ночь здесь останемся! Я не уйду, пока не узнаю все точно, как оно было!