Мултанское жертвоприношение

Лавров Сергей Борисович

Глава шестая

 

 

I

Заключительный день заседания судебного заседания по делу мултанских вотяков, длившегося в уездном городе Мамадыше восемь дней, ознаменован был событием, которого все долго ждали. Свою защитную речь должен был говорить адвокат Карабчевский. До него уже выступили с защитными речами присяжный поверенный Дрягин и журналист Короленко, последний даже дважды, и многим казалось, что уже нечего добавить по этому делу. Однако к назначенному часу зал суда оказался переполнен, а под раскрытыми окнами стояла немалая по меркам уездного города толпа.

Николай Платонович, бледный, приятно осунувшийся, утомленный недельными прениями с обвинением, появился в зале суда из адвокатской комнаты, точно грозный бог. На нем был безупречный, с особым шиком питерских портных шитый фрак, идеально подогнанный по стройной фигуре, гармонирующий с черными длинными волосами и римским профилем патриция. В руках держал он краткий конспект речи своей на трех листах.

— Господа присяжные заседатели! — громогласно начал он с разрешения председателя. — Всякая мысль о возможности «короткой расправы» в этом деле должна быть оставлена. На вашу долю выпадает поистине героически ответственная задача. Вашего приговора ждет нетерпеливо и жадно вся Россия. Из душного и тесного зала этого заседания он вырвется настоящим вестником правды, вестником разума. Обычная формула вашей присяги «приложить всю силу разумения» превращается, таким образом, в настоящий подвиг, в торжественный перед лицом всего русского общества обет напрячь все ваши духовные силы, отдать их без остатка на разрешение этого злополучного и темного дела.

Ваш суд, господа присяжные, — суд особенный. Ни одно судебное место не пользуется таким доверием законодателя, как вы. Вы не мотивируете ваших решений, на вас нет апелляции, ваши вердикты — окончательные решения. Вы, как младенцы, «чистые сердцем», приходите в суд, не зная вовсе обстоятельств дела. Мы заранее изучили его, и знаем его сильные и слабые места. Давая вам якобы готовую картину преступления, мы отлично понимаем, что это только отражение волшебного фонаря, что фигуры во весь рост получаются только на стене при искусственном освещении, а там, внутри фонаря, — только маленькие лубочные картинки. Так и в этом деле. Мы все не раз содрогались от потрясающей картины: «Обезглавленный нищий висит подвешенный за ноги на балке шалаша Моисея Дмитриева… Из него источают кровь!». Но очнитесь! Где висит нищий? Точно ли на балке шалаша Дмитриева?.. Пока еще нет, слава Богу! Это-то и нужно доказать. Пока он висит только… на языке каторжника, свидетеля Головы, да в воображении обвинительной власти, если не считать при этом эффекта бенгальского освещения, вносимого «светом науки» (в лице господина профессора Смирнова) в темные дебри вотской мифологии. Факты, которые именно вы должны признать, разрешить и доказать, вам выдают за нечто заранее доказанное, и просят принять без проверки.

Я не стану вам навязывать готовых выводов. Не в этом должна заключаться наша работа. Мы не должны забегать вперед и мешать активной, в данном случае героически активной, работе вашей собственной совести и вашего собственного разума. Первый вопрос, над которым вам придется задуматься: какова цель, где мотив преступления? Такие тяжкие преступления, как убийство, без достаточного мотива не совершаются. И вот, подходя уже к этому первому вопросу, вам придется тотчас сделать шаг назад. Чем же доказано, что вотяки приносят человеческие жертвоприношения? Как называется тот бог, которому они заклали в жертву Матюнина? По обвинительному акту, со слов арестанта Головы, конкурирующего в знании вотской этнографии с самим профессором Смирновым, таким богом значится бог Курбан. На следствии обнаружилось, однако, совершенно явственно, что «курбаном» зовется всякая жертва, но бога такого нет и не было в вотской мифологии. А между тем обвинение должно быть доказано во всех своих существенных частях. Докажите же, какому богу «замолен» Матюнин, куда, по какому адресу возносился тот «чад от сжигаемой человеческой жертвы», которым так неотступно раздражали, так пугали ваше и без того подавленное воображение. Может быть, Киреметю, может быть, Акташу — спешит подсказать обвинению господин эксперт Смирнов. Хорошо! Но тогда забывается вот что: боги Киреметь и Акташ, сохранившие в себе элементы злых или, вернее, «опасных» для людей божеств, исследованы достаточно. Весь ритуал их культа удостоверен и экспертом Верещагиным и свидетелем священником Ергиным. Им молятся всегда вне усадебной оседлости, в лесу, на особом месте, которое так и называется киреметищем. Именно таинственность этих жертвоприношений в удаленных местах и породила в старину все толки о принесении вотяками человеческих жертв. Но ведь вы утверждаете, что в данном случае жертва принесена не на киреметище, не в лесу, а в мирном шалаше Моисея Дмитриева. В этих шалашах «страшные» боги Киреметь и Акташ (о последнем, кстати сказать, именно в Мултане и понятия не имеют) не живут, их так близко к себе вотяк и не подпустит.

Еще одна столь же явная несообразность этнографического характера. Установлено, что в Мултане два родовых шалаша: учурского и будлуцкого племен. Из семидесяти семи вотских дворов Мултана тринадцать принадлежат к учурскому племени, остальные — к будлуцкому. Установлено положительно, что такое племя молится только в своем шалаше и в каждой вовсе не ходит. Этой этнографической тонкости обвинение, очевидно, не знало, когда сажало на скамью подсудимых — из семи подсудимых — двух учурского и пятерых будлуцкого племени. Что же выходит? Что при принесении самой важной, человеческой, жертвы весь ритуал, все самые коренные обрядовые традиции беспощадно нарушаются. Выходит простое убийство, угодное не столько богу Киреметю, сколько обвинению. Но ведь обвинение начало с того, что доказывало именно наличность жертвоприношения, т. е. акта строго религиозного, основанного на всех суевериях глубокой старины, совершенного по всей строгости правил и обрядов, свято хранимых преданием. И вот, едва сделан первый шаг к поверке обвинения, оно уже должно попятиться, отречься от самого себя, отступиться от религиозного ритуала и искать у податливой этнографической экспертизы господина Смирнова милостивого разрешения совершить жертвоприношение, не стесняясь ни времени, ни места, ни божества, лишь бы жертва оказалась принесенной.

При такой системе доказательств решительно все можно доказать. Где пробел в фактах, там привходит услужливая экспертиза, где бессильна экспертиза, там факты обходятся, игнорируются и извращаются. И все это лишь для того, чтобы схватив Матюнина, привести его в шалаш Моисея Дмитриева и, именно там обезглавив, подвесить. Но был ли Матюнин действительно в шалаше Моисея Дмитриева и вообще в Мултане ли он обезглавлен? Если бы это второе положение было доказано, я бы уступил господам обвинителям всю ненадежность первого звена той цепи, которая ими скована для подсудимых. На этом втором надежном звене обвинение могло бы удержаться. Но вы сейчас увидите, что и это второе, главнейшее звено, как затем и третье, и четвертое, и все последующие, совершенно перержавлены и никуда негодны. Они только декоративно подвешены друг к другу. А когда мы говорим о цепи косвенных улик, мы разумеем нечто действительно крепкое, цельное, неразрывное, могущее мертвой хваткой захватить преступление. Но здесь этого нет. Все улики рассыпаются в прах при первом же энергичном к ним прикосновении. Итак, где же, как и когда убит Матюнин?

Здесь Николай Платонович прошелся взад и вперед, и отпил воды, после чего продолжил с новым запалом.

— Тут мы вступаем, господа присяжные, в область того следственного материала, который особенно драгоценен для судьи, когда не имеется прямых улик, а есть только косвенные, т. е. едва приметные следы, случайно оставленные преступником и преступлением. Очень немногое бесспорно в этом деле, и это немногое и есть тот пункт, от которого мы должны отправляться. Мы не отойдем в сторону, чтобы не заблудиться, до тех пор, пока не захватим руководящую нить. Это бесспорное — труп Матюнина на болотной лесной тропе, ведущей из деревни Анык в деревню Чулью. Его впервые видит девушка Головизнина около полудня пятого мая. Побудем же около него возможно дольше. Это очень важно. Прежде всего: когда пятого мая видит труп Головизнина, был он с головой или без головы? Мы даже этого не установили. Девушка была совсем близко от него. Обойти стороной мешала болотина; дорога шла по настланному бревеннику. Поперек самой дороги ничком лежал Матюнин. И вот она «не заметила», чтобы он был без головы. Кое-кому она, однако, рассказывала, что голова несомненно была и даже «свесилась» к болоту. Она приняла сперва Матюнина просто за спящего. Зато на другой день, шестого, возвращаясь по той же дороге, она уже сразу и несомненно видит, что головы нет, что голова отрезана. Теперь я спрашиваю вас: доказано ли даже первое положение обвинения, что труп Матюнина, уже обезглавленный, перенесен на тропу? Это умозаключение покоится на показании одной Головизниной, но именно этого-то Головизнина и не подтверждает!

Но мне скажут — это придирка. Нельзя требовать от молодой девушки, которая оробела и растерялась, чтобы она заметила, была ли у человека голова. Прекрасно, но ведь ее спрашивали обвинители, были ли мокры и грязны у убитого лапти, и она отвечала, что были мокры, так как носками они упирались в болотную мочевину, но что грязи на них она не заметила. Но уступим и в этом. Будем только дословно-строго толковать показание Головизниной. «Была ли голова или нет?» — вычеркнем из ее показаний, но зато уже в полной мере воспользуемся тем, что в этом показании имеется несомненного. Она оттого и не заметила головы, что на месте, где приходилась голова, была закинута пола азяма, заделанного за лямки котомки на спине. На другой день, шестого, пола азяма была уже откинута, и она видит зияющую рану; для нее становится несомненным, что человек обезглавлен. Теперь спрашивается: кто же на протяжении суток, отделяющих два путешествия Головизниной, нашел возможным заниматься туалетом распростертого Матюнина? Не злой же дух Курбан, которому, по предположению обвинительной власти, нищий был принесен в жертву? Кто же тот человек или те люди, которые с пятого на шестое мая любопытствовали около Матюнина? Странным представляется следующее: за целые сутки никто из чульинских и аныкских крестьян, кроме одной девочки, не проходит более этой тропой, хотя нам известно, что в летнюю пору именно по этой тропе сообщаются не только эти две деревни, но ходят и на толчеи, и на мельницу Фомы Щербакова, и в починок Петровский. И вот, никто из местных жителей не объявляется видевшим труп на протяжении трех суток, т. е. до появления полиции, которая, как известно, прибыла в лице урядника Соковникова лишь восьмого мая, а в лице пристава Тимофеева, составившего первый официальный акт о местонахождении, одежде и положении трупа, — лишь десятого мая. Я делаю следующий вывод: к трупу в течение всех этих дней подходили люди, но подходили, очевидно, неспроста, иначе бы объявили об этом.

Что касается до «туалета» покойного, то на протяжении этих пяти дней он претерпевает несомненные и поистине загадочные превращения. Из рассказа Головизниной мы знаем, что кто-то накидывает и откидывает полу азяма. Урядник Соковников и Сосипатр Кобылин видят на трупе азям накинутым на плечи и лишь несколько заправленным за лямки. В акте (первом официальном акте, имеющемся по делу) господина пристава Тимофеева от десятого мая мы уже читаем, что «одет в зипун на рукавах».

Все эти мелочи обстановки и одежды трупа для нас важны, чтобы наглядно доказать вам, как на протяжении с пятого по десятое мая труп, находясь вне всякой официальной охраны, был доступен каждому для всевозможных манипуляций. Если обвинение серьезно допускает, что среди белого дня сперва по большой дороге, а затем тропой мултанские вотяки на протяжении нескольких верст могли безнаказанно транспортировать обезглавленный труп по чужой земле, то я спрашиваю: какое серьезное возражение может противопоставить господин обвинитель нашему предположению, что кому-либо из окрестных местных жителей было все время (пять дней) и удобство проделать над трупом решительно все, что угодно? При такой постановке вопроса получает значительную долю вероятия и то предположение, что Головизнина пятого видела Матюнина с головой и что труп был обезглавлен лишь с пятого на шестое. После того, с седьмого на восьмое, Соковников и Кобылин уже видят кругом «траву протоптанной», — а этого признака не чем иным, как именно присутствием около самого трупа не объявившихся на следствии людей, мы объяснить не можем. Ставить на место гипотезы обвинения — что это «дело вотяков» — свою собственную гипотезу мы вовсе не призваны. Но как не заметить, что при подобных условиях была полная возможность подделать труп так, чтобы затем валить вину на вотяков. Человеческий ум так устроен, что вослед за устарелой формулой физического закона тоже «боится пустоты». И в самом деле, только сильный ум может сознательно сказать себе «не знаю» и поставить точку. Собственно говоря, такую точку должны поставить и вы.

Вас будут спрашивать не о том, кто убил Матюнина. Для этого нужно было бы начать все предварительное следствие заново. Вас будут только спрашивать: «Не убили ли вот эти, что сидят у меня за спиной?!»

Теперь же, чтобы исчерпать данные первого официального акта осмотра трупа и местности, где он найден, позвольте напомнить вам еще одну подробность. На том как раз месте, где находилась шея убитого, «в грязи притоптаны пучки отрезанных волос». Известно, что эти вьющиеся волосы именно с головы убитого Матюнина. Об этом обстоятельстве вы забыли, не правда ли? Немудрено! Господин товарищ прокурора так тщательно обходил его молчанием в своей речи, как будто этих предательских волос вовсе не имелось. А между тем вдумайтесь только в эту характерную подробность. Волосы не налипли вместе с кровью к шее покойного, они не пристали к одежде его, они попали сзади не случайно — нет: они цельным отрезанным клоком пристали к земле, как подтвердил на мой вопрос пристав Тимофеев! Вы помните, что покойный носил волосы ниже плеч; под одним плечом как раз и найден этот клок. Что же это доказывает? Ужели ничего? Я думаю — все! Ему резали голову здесь, на месте, и прядь волос, придавленная его плечом, приходившимся к земле, осталась уликой совершенного именно здесь преступления. Иначе как объясните вы нахождение волос здесь? Их принесли за несколько верст вместе с трупом вотяки? Но даже по всеобъемлющему ритуалу господина эксперта Смирнова такая своеобразная подробность никаким религиозным требованием объяснена быть не может.

Но разве и другие мелочные подробности не говорят нам, что Матюнин обезглавлен там, где его случайно застигли? Ведь если бы вотяки принесли его в жертву в Мултане и раздевали там донага, как предполагает обвинение, имели бы они время по крайней мере на то, чтобы заглянуть в котомку, выбрать удостоверения о личности убитого и уничтожить их для того, чтобы тождество личности было обнаружено по крайней мере возможно позднее. Ведь они совершали свое преступление «заранее обдуманно» — это была бы такая естественная предосторожность. Или злой бог Курбан, сам доселе никем не удостоверенный, требует непременно полицейского удостоверения о личности приносимой ему жертвы?

Нельзя же в самом деле громоздить обвинение, минуя все эти жизненные, напрашивающиеся на размышление подробности, забывая о волосах, о зажатой в руке котомке, о паспортах, доказывающих, что он обезглавлен там, где случайно застигнут, и именно в том положении, как лежал. Но господин обвинитель стоит на другом: лапти у него оказались не в грязи и слабо подвязанными, а это доказывает, что он не шел по этой тропе, а был сюда перенесен мертвым. Этот аргумент заслуживал бы самого серьезного внимания, если бы кто-либо нам удостоверил, что уже пятого мая, т. е. в самый первый день его появления на тропе, лапти были действительно и совершенно сухи и слабо подвязаны. Но ведь ничего бесспорного мы и по этому поводу в деле не находим. По показанию Головизниной, она «не заметила» приставшей грязи на лаптях, и только; но она же удостоверяет, что лапти должны были быть мокры, так как носками они лежали прямо в воде. Далее, по условиям болотной тропы, на которой был настлан бревенник, дорога могла быть только мокрой, но отнюдь не грязной, так как, по указанию свидетелей, место было настоящее лесное болото, «мшистое» и с «мочевиной»; о какой же липкой дорожной грязи здесь может идти речь? Далее, когда и чем установлено, что лапти как бы были сдвинуты, точно его пробовали тащить за ноги? Только актом пристава Тимофеева. Но ведь до того прошло пять дней. Что труп за это время и трогали, и переодевали — это не подлежит сомнению, это нами доказано. Конечно, и лапти могли не остаться неприкосновенными.

Перехожу к оценке выводов господ уездных врачей. Их было трое, и они несколько разошлись в своих заключениях. Не могу не выделить на первый и притом почетный план экспертизы господина Минкевича. Насколько несложная практика уездного врача позволила ему добросовестно ориентироваться в настоящем исключительном, спорном казусе, он попытался это сделать. Двое других — господа Крылов и Аристов — обладают гораздо большим научным самомнением; они в своей области, пользуясь настоящим делом, пожелали открыть Америку и открыли прижизненное обескровление обезглавленного Матюнина путем подвешивания его за ноги. Кстати, отметим по этому поводу маленькую подробность. Вышина балки, на которой предполагают подвешивание, — от земли два с четвертью аршина; труп Матюнина без шеи и головы — два аршина; кладите на голову и шею полторы четверти — окажется, что надо было гвоздями прибить подошвы Матюнина к балке, чтобы подсунуть чашку или корыто для собирания крови! Если же подвесить его на веревке, как предполагало все время обвинение, то Матюнин головой уперся бы в землю, и операция обезглавления и собирания крови стала бы уже совершенно невозможной. Следы от прижизненных уколов на животе отрицают единогласно все три эксперта. За следы уколов, но уже совершенно безнадежно, держится один только господин товарищ прокурора, и то затем, чтобы не дискредитировать показания важного свидетеля обвинения. Вспомните показание арестанта Головы; он прямо говорит: «Кололи ножами и кровь цедили в чашечки».

Теперь еще одна маленькая оперативная подробность, наводящая, однако, на большие размышления. Нет никаких указаний на то, чтобы вотяки при своих жертвоприношениях берегли кожу или шкуру животного. Да и мудрено хранить ее целость, когда обязательно отрезается голова. Относительно человеческих жертвоприношений в доисторические времена есть, наоборот, указания, что прежде всего сдиралась кожа. Даже для господина Смирнова не совсем понятна сложная предосторожность данного случая, когда то, что нужно для жертвоприношения, как бы воруется и вынимается тайком. Пожалуй, и сам Киреметь не потерпел бы такого двуличия! Раз резали голову, что уж тут жалеть кожу груди или спины, для того чтобы извлечь внутренности. Ритуал жертвоприношения допущенному в данном случае приему прямо противоречит. Сохранением целости кожи спины глаз начальству равным образом отвести невозможно, ибо труп во всяком случае изуродован и вскрывать его обязательно станут. Для вотяков, если уж они принесли жертву, подобная маскировка — прямая бессмыслица и даже своего рода кощунство. Где же разгадка? Кому нужна была подобная видимая целость кожи спины? Ответ, полагаю, может быть только один: тому, кто знал, что труп уже видели ранее (урядник и понятые его раздевали) с целой спиной, и кто желал извлечь внутренности таким путем, чтобы можно было полагать, что эти внутренности уже ранее, до наружного осмотра, были извлечены. Мне кажется, я не ошибаюсь. При этом припомните неожиданную подробность в туалете Матюнина по акту пристава Тимофеева от 10 мая. Труп оказывается вдруг одетым «в азям на рукавах». Если сообразить, что от вырубленных позвонков, частей ребер и ключиц вся фигура убитого должна была расхлябаться и измениться, то и эта туалетная подробность, направленная к сохранению по крайней мере целости фигуры покойного, найдет свое объяснение.

Нужно ли мне продолжать, господа присяжные заседатели? Не становится ли для вас ясным то, что для меня уже ясно давно? Вотского жертвоприношения я не вижу. Его нет! Но зато я вижу нечто другое: какая-то сложная подделка под что-то хитросплетенное, но смутное в представлении самих виновников, если не убийства, то обезглавления и опустошения грудной клетки несчастного Матюнина. Вот заключение, к которому нас приводит подробное исследование трупа и самого места его нахождения, а каким образом следствие оттуда перекинулось прямо в Мултан и уже не вышло оттуда, это должно составить последующую часть моей к вам речи.

Прежде всего: существуют ли вообще у вотяков человеческие жертвоприношения? Я знаю одного ученого, который уйдет из этого зала заседания вполне убежденный в том, что существует. Этот ученый — профессор истории Казанского университета и вместе наш эксперт господин Смирнов. До настоящего дела он сомневался; у него было в распоряжении лишь три литературных указания по этому предмету, но и те относятся к давнему времени. Убедило его мултанское дело и еще некоторые последующие «сведения», собранные по поводу этого же дела. Это изменило и поколебало даже его принципиальный взгляд на явления так называемых исторических «переживаний». Так как, по его образному определению, принесение в жертву живых существ богам есть, в сущности, «трапеза богов вместе с людьми», ибо богу отдается лишь лучшая часть жертвы, а остальное съедается людьми, то по его же формуле настоящее мултанское дело есть как бы непосредственный росток каннибализма, т. е. росток тех времен, когда люди еще спокойно поедали друг друга. Вы видите, какое усилие воображения мы должны сделать, чтобы перенестись в глубь истории, далеко назад, в область мрака и невежества… Но мы с вами люди неученые, нам даже страшно заглянуть в такую глубину.

Показание свидетеля священника Якимова как бы воочию подтверждает правильность нашей исторической справки. Он сам был депутатом от духовного ведомства по двум делам, очевидно, возникшим на той же почве. В одном случае лишенный прав вотяк, отбывший арестантские роты и не принятый в прежнее общество, донес на вотяков-односельчан, что его хотели «замолить». Донесение было вполне голословное; тем не менее нарядили следствие, давшее повод исправнику и следователю благополучно получить весьма крупные взятки с оговоренных вотяков. Другой рассказанный тем же священником случай, окончившийся столь же крупной взяткой, вызван был опять-таки совершенно голословным заявлением какого-то вотяка о том, что его «хотели односельцы молить». Заявление было сделано местному священнику, который и поднял «дело». Когда приехали власти, вотяк от всего отперся и сослался даже на то, что он ничего не помнит, так как в это время страдал белой горячкой. Вот по поводу этого-то случая свидетель священник Якимов замечает только: «Едва ли священник не отличил бы бред белогорячечного от здравомыслящего заявления».

Однако нам возражают указанием не на слухи только, но и на живых свидетелей. Мы слышали здесь господ Иванцова, Рагозина, Львовского, Новицкого и некоторых других. Не верить им, по мнению обвинителя, нет уже решительно никакого основания: они давали показания под присягой. Прекрасно. Мы и не думаем подозревать их в клятвопреступлении, но мы желаем и должны дать себе точный и ясный отчет в их рассказах «по существу», т. е. в доказательном значении этих рассказов, принятых пока на веру. Начнем со стапятилетнего, белого как лунь старца Иванцова, от дряхлости воссевшего здесь посреди зала с видом «вещего Баяна», поющего нам о седой старине. Рассказ его относится ко времени за пятьдесят лет назад. Откуда и каким образом добыт следствием этот столетний старец, которому впору поистине только «спокойно умереть», мы не знаем. Мы видели и слышали его всего лишь на протяжении нескольких минут и даже не можем определенно судить, не имеем ли мы в лице Иванцова дело с совершенно уже выжившим из ума по дряхлости лет старцем, так как, кроме «удивительного» рассказа о вотяках, мы ничего от него не добились. Рассказ же сам по себе поистине «удивителен». Дело, выходит, было так. Он с женой, свояченицей, золовкой и подростком племянником проезжал как-то в телеге вотской деревней. Вдруг за околицей их останавливает целая толпа вотяков и требует выдачи племянника, желая его «замолить», т. е. принести в жертву. Бабы, испугавшись, разбегаются, а они с племянником «вырываются» и едут домой. Я вас спрашиваю, правдоподобен ли подобный рассказ? На глазах пяти посторонних лиц вотяки с насилием желают схватить жертву. Не проще ли для этой истории поискать иного объяснения. Иванцов не поясняет, откуда они возвращались, не с базара ли, и не были ли выпивши. Их задрали, может быть, так же выпившие, как они сами, вотяки, и в этом вся история. Для нас важно одно, что Иванцов тогда же затеял «дело» против вотяков, окончившееся на деньгах миром. Вотяки ему «за обиду» заплатили, так как судом (даже прежним, дореформенным судом) было признано, что тут были простое насилие и драка. Очевидно, Иванцов тогда же присочинил, для верности своего «дела», что, мол, «хотели замолить», и теперь уже помнит об этом как о свершившемся факте. Как бы то ни было, этот вековой старец — единственный свидетель-очевидец, единственный свидетель не по слуху, дошедшему к нам из третьих рук. Это очень поучительно. Вы теперь видите воочию, как важно доискаться до первоисточника слухов. Иванцов налицо; он передает нам сам якобы виденное и слышанное им, и тем не менее мы не верим, не можем верить ему. Что же сказать об остальном материале, предлагаемом вам обвинением, материале, собранном, что называется, с борка да с сосенки, передаваемом из третьих рук, от имени лиц, которых мы с вами не видели, не слышали и никогда не увидим и не услышим. Постараемся разобраться и в этом материале.

На первое место господин товарищ прокурора выдвигает рассказы двух должностных лиц, двух земских начальников, и притом, как подчеркнул господин обвинитель в своей речи, — земских начальников двух разных уездов. Подобные указания могли бы быть, конечно, весьма ценны. Но вот являются по очереди господа земские начальники различных уездов — господа Львовский и Новицкий, и вас постигает не только полное разочарование, но вами овладевает еще недоумение. Да полно, точно ли это господа земские начальники и притом двух различных уездов? Один — господин Львовский. Вы, без сомнения, его помните. Он играл уже некоторую роль на предварительном следствии. Как бывший землемер, он наносил на план в разгар зимы «летнюю» болотную тропу для следователя, который предполагал, что вотяки принесли труп со стороны Мултана. Этой тропы, как удостоверил сам господин Львовский, он лично не промерял и по ней не проходил, но нанес на план «со слов» бывших тут русских крестьян, которые «все» говорили, что такая тропа летом действительно бывает. Это тот самый господин Львовский, который позднее одолжил приставу Шмелеву, по знакомству и приятельству, чучело медведя, служащее у него для поддержания чубуков, тростей и зонтов, с тем, чтобы господин Шмелев на нем приводил к своей кощунственной присяге несчастных мултанских вотяков. Наконец, тот господин Львовский, который попутно здесь, на суде, дал нам добрый судебно-медицинский совет. Он укорил следователя за то, что тот отправляет все подозрительные пятна во врачебную управу для какого-то микроскопического исследования. По мнению господина Львовского, это совершенно излишне и неверно. Гораздо вернее «предложить сытой собаке лизнуть» подозрительное пятно: если не станет лизать и отвернет морду, заключайте смело, что кровь человеческая! Таков господин Львовский. Я не басни вам рассказываю. Что же нам-то остается с ним делать?

Послушаем теперь земского начальника другого уезда, господина Новицкого. Если господин Львовский почерпнул свои рассказы в приятельской беседе со знакомым мельником, то господин Новицкий заимствовал их из источника еще более интимного, в кругу еще более тесном, вполне семейном. Не был он в то время, и не мечтал еще даже стать земским начальником, так как и самих земских начальников в то время еще не существовало. Было это лет сорок тому назад, и сам господин Новицкий вихрастым юношей бегал тогда по двору если не в одной рубашонке, то, во всяком случае, без всяких видимых атрибутов будущей власти. Дедушка господина Новицкого, диакон, по расстройству своего здоровья оставленный за штатом, был, по-видимому, природным меланхоликом, не любившим много разговаривать. Но иногда он неожиданно оживлялся, и тогда в кругу семьи слышались страшные истории, между прочим и про вотяков. Тринадцатилетний внук, запомнивший два таких рассказа своего дедушки, пришел сюда на суд и спустя сорок лет нам их пересказал, попросив за это, как водится, у суда прогонов и прочих, какие следуют в подобных случаях свидетелю, издержек. Я спрашивал свидетеля, не помнит ли он, кстати, и каких-нибудь бабушкиных сказок, но оказалось, что его бабушка скончалась ранее и он самое ее еле припоминает. Я едва сдерживал негодование, господа присяжные! Вспомните, что за всеми этими бабушкиными и дедушкиными сказками идет дело о головах этих несчастных, идет дело о том, чтобы пригвоздить к позорному столбу целое мирное и доброе племя наших инородцев. Неужели можно спокойно выслушивать все эти россказни из тысячи и одной ночи? А чем же, как не сказками, веет от показания господина Новицкого? Мы не могли равнодушно его слушать, мы опускали глаза; нам было неловко и стыдно за рассказчика.

Бедный меланхолический дедушка господина Новицкого! Заставляя подчас своими вымышленными «страшными» рассказами присмиреть шалуна-внука, он и не подозревал, конечно, что этими же сказками пятьдесят лет спустя вздумают пугать взрослых и серьезных людей. И где же пугать? На суде!

Показания следующего «сказателя» о вотяках, свидетеля Кобылина, заключают в себе уже поистине этнографические перлы. Этот Кобылин — из числа немногих русских крестьян села Мултана. Выяснено, что незадолго до случая с нахождением трупа Матюнина он перессорился с наиболее видными вотяками Мултана из-за неправильного присвоения себе остатков зернового хлеба сельского продовольственного магазина, причем мултанцы подавали на него жалобу земскому начальнику. Будучи ли от природы красноречив, или под влиянием раздражения на своих односельцев, он много ораторствовал во время предварительного следствия по настоящему делу, и результатом его красноречия явилось установление обвинительным актом того якобы общеизвестного положения, что вотяки «вообще приносят человеческие жертвы», что они «источают кровь» и употребляют ее с религиозными целями, причем известная периодичность (каждые сорок лет) подобных жертвоприношений обязательна. Ближайшее исследование показания Михаила Кобылина способно было вызвать, однако, полное разочарование не столько в нас, которые никогда ему не верили, сколько в тех, которые в течение всего предварительного следствия слепо ему доверяли. На поставленный ребром вопрос, откуда он почерпнул приводимые им сведения, Кобылин даже не сослался на свои личные наблюдения над односельцами-вотяками; он оказался слишком порядочным или слишком простоватым для того, чтобы нагромоздить еще и подобную ложь. Ларчик открывался гораздо проще. Михаил Кобылин лет десяток тому назад случайно подобрал эти этнографические сведения на большой дороге от какого-то — по его подлинному выражению — дураковатого нищего вотяка, с которым разговорился в пути. Предоставляю вам судить о доказательном значении подобных рассказов бродячих юродивых и дураковатых нищих. Для этнографических сказаний дураковатых нищих есть, несомненно, своя публика и своя аудитория, но уж, конечно, не зал судебных заседаний, где, по всеобщему убеждению, мы раскрываем истину.

Итак, показание Михаила Кобылина мы можем смело оставить за стенами этого зала. Там, на большой дороге, откуда оно к нам, собственно, и пришло. К району той же «большой дороги», по которой из века в век наша матушка-Русь бродячая несет свое горе и нужды, свои надежды и радости, но вместе с тем и свою непроглядную слепоту, должно быть отнесено нами и показание Ермолая Рыболовца. Этот видел тоже нищего «со скрюченной шеей», и этот нищий, чтобы разжалобить его, поведал ему, что в детстве его «тыкали ножами вотяки для добычи крови». Единственные реальные относительно этого нищего указания свидетеля заключаются в том, что он встречал этого нищего еще лет десять назад в Мамадышском уезде, и что его звали Николаем. Предварительное следствие не попыталось разыскать его. Вы, местные старожилы, может быть, знавали также этого нищего; тогда вам и книги в руки. Замечу только, что относительно «добычи крови через посредство уколов» для жертвоприношений не настаивает даже и господин этнограф Смирнов. Ну а то, что счесть за басню о вотяках решается сам профессор господин Смирнов, должно быть действительно баснословно.

Остается еще свидетель Рагозин — урядник, один из многих урядников, работавших по этому мултанскому делу, где на каждого из подсудимых приходилось чуть ли не по целому уряднику. Они имели досуг и рвение не только вращаться, так сказать, вокруг преступления и преступников для собирания улик, но и отвлекаться в область этнографических разведок о вотяках вообще. Вот что поведал нам господин Рагозин. В одной местности (уезд и волость им, к счастью, указаны) лет двадцать назад утонул в пруду ребенок. Во время производства Мултанского дела до него «дошли слухи», что этот ребенок утонул только «якобы», а в действительности его «закололи вотяки». Он произвел (спустя двадцать лет) дознание, но по дознанию «ничего не могло быть обнаружено». Однако мать ребенка была разыскана и спрошена Рагозиным. Она «упорно» стояла на том, что сын ее действительно утонул, и был похоронен покойным ее мужем на погосте соседнего села. Могилу она забыла и указать не может. Все это, «ввиду слухов», продолжало казаться очень подозрительным Рагозину, и он «думает», что старуха, может быть, боится вотяков и потому не показывает правды. Почему, на каком основании он так «думает», — это его тайна. Подозрительная бдительность полицейского стража в служебном отношении может снискать себе даже и поощрение, но здесь-то, на суде, что нам с нею делать? За каплю достоверности, могущей пролить свет на истинное возникновение всего настоящего дела, мы бы охотно отдали всю эту ненасытную подозрительность, которая, как зловещий кошмар, держит в своих безобразных когтях это несчастное дело. А между тем разве не характерно, что, несмотря на всю подозрительность, несмотря на то, что расследование по делу совсем было приняло характер повального «слова и дела», в результате все-таки — ничего, ничего и ничего! Ни одного констатированного факта. Ничего, кроме болтовни, даже не молвы, стройной и могучей, идущей стихийно всесокрушающей волной неизвестно как и откуда, а именно болтовни, коварной и злой, источник которой может быть каждый раз пойман и раздавлен, как давят пресмыкающееся, готовое ужалить вас в пяту.

Вы, надеюсь, также не поверите подобной «молве» и с тем большим вниманием прислушаетесь к одинокому трезвому возгласу, которым здесь закончил свою прекрасную экспертизу такой знаток вотской народности, как этнограф отец диакон Верещагин. Скромный сельский деятель, посвящающий досуги свои этнографическим исследованиям и литературным трудам, он, вопреки мнению профессора Смирнова, в живой и прочувствованной речи изложил нам итоги своих наблюдений над вотяками, рассказал об их верованиях, описал их жертвоприношения и на основании своих живых наблюдений пришел к продуманному и категорическому заключению: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!». На основании следственного материала, на основании всего изученного вами, я думаю, и вам, положа руку на сердце, не остается иного исхода, как столь же продуманно и прочувствованно во всеуслышание объявить вашим приговором: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!».

Господа присяжные заседатели, перехожу к последней, заключительной части моей речи. Щадя ваше внимание, я старался касаться только самого нужного, главного, но, несмотря на это, речь моя затянулась. Не сетуйте на меня. Мне страшно подумать, что оборвется моя речь, быть может, раздастся ваш обвинительный приговор, прозвучит в ушах этих несчастных еще раз «виновны», и тогда уже некому и негде будет поднять в защиту их голос. Пока я говорю, я знаю — они еще не осуждены, и вот мне хочется говорить без конца, потому что всем существом своим я чувствую и понимаю, что они не должны быть осуждены. Я уверен, что они все семеро встрепенутся только тогда, когда я сейчас стану называть их родное село, начну перекликать их поименно, каждого в отдельности: Дмитрий Степанов, Кузьма Самсонов, Семен Иванов, Василий Кондратьев, Василий Кузнецов, Андриан Андреев, Андрей Григорьев — он же дедушка Акмар, да еще умерший неоправданным в тюрьме Моисей Дмитриев. Это естественно, это понятно! Нам предстоит судить не абстрактно-типичного вотяка, воспроизведенного научной экспертизой господина Смирнова в его профессорском кабинете, подобно вагнеровскому гомункулусу, а живых людей с плотью и кровью, притом каждого в отдельности со всеми осложнениями индивидуальной личности каждого из них, со строгим отчетом перед своей судейской совестью: чем же доказывается вина каждого из этих подсудимых? Мой ответ ясен: ничем! Но вы слышали здесь две обвинительные речи; вам перечислялись улики, общие и направленные специально против того или другого лица; у вас требовали осуждения всех сидящих на скамье подсудимых, начиная с Дмитрия Степанова, «бодзим-восяся» родового шалаша, и кончая стариком Акмаром…

На этом месте у адвоката сорвался голос, он захрипел жалобно, и с разрешения председательствующего объявлен был в заседании перерыв.

 

II

После перерыва обвинение имело вид кислый, Карабчевский же, напротив, набрался новых сил. Огненный взгляд его гипнотизировал присяжных, слова электризовали зал.

— Аныкские крестьяне, — продолжил свою речь адвокат, — первые, под влиянием простого чувства самосохранения, промолвили вещее слово «вотяки». Вы помните первоначальные розыски на болотной тропе, в лесу, когда искали голову. Были тут и русские, и вотяки. Русские без дальнейших околичностей смекнули тотчас, что это «не иначе, как вотяки», а вотяки указывали на окровавленные щепочки, ведущие к деревне Анык и на мельницу. Впоследствии, спустя месяц, когда обнаружилось, что труп к тому же и обезображен по ритуалу, созданному тут же возникшей молвой, дело вотяков было окончательно проиграно. Пущенные заранее в ход толки, в качестве субъективных предчувствий аныкских крестьян и местных полицейских властей, прямо-таки «чудесно» совпали с обнаруженными вскрытием объективными признаками. Судебному следователю не оставалось ничего иного, как взяться прямо за вотяков, не утруждая себя ни непосредственным изучением места происшествия, ни проверкой первых, ближайших к происшествию следственных действий полицейских властей. Крылатое слово «вотяки» было вовремя сказано и до конца бесповоротно делало свое дело.

Но почему же Мултан? Мало ли вотских деревень в округе? Почему именно село Старый Мултан, где испокон века не слыхано было о таких делах, где старик священник живет сорок лет, священник, который не вызван сюда обвинителями, чтобы изобличить свою заблудшую паству? Защита хотела его вызвать, но суд признал, что его показание будет несущественным. Спрашиваю опять: почему же Мултан? Один из господ товарищей прокурора, выступающий уже в третий раз обвинителем по делу мултанских вотяков, сказал вам: «Так как село Старый Мултан ближе всего к месту, где был найден труп Матюнина, то естественно, что подозрение прежде всего пало на вотяков села Мултан». Если бы село Мултан была единственная вотская деревня на всю округу, я бы готов был допустить, что предположение действительно возникло «естественно». Но ведь это не так. Кругом живут вотяки. Одна деревня ближе, другая несколько дальше, и на расстоянии от пяти до двадцати верст от аныкской земли я мог бы насчитать вам десяток вотских поселков. Земля Старого Мултана непосредственно граничит с землей села Анык, и я, наоборот, думаю, что при заранее обдуманном и правильно вылившемся преступном намерении естественнее предположить, что повинная в жертвоприношении вотская деревня постаралась бы завезти труп возможно дальше от себя. Здесь же труп оставляется в непосредственном соседстве с местом совершения предполагаемого преступления, как будто преступники были заинтересованы в скорейшем открытии их преступления. Раз мултанцы (как допускает обвинение) на протяжении двух, трех верст среди бела дня имели полную возможность перевезти труп, они могли еще с большим удобством сделать то же самое ночью, но уж отвезти его за десяток верст. Во всяком случае, аргумент, что ближайшая вотская деревня является с тем вместе и наиболее подозрительною, не выдерживает и малейшей критики. В двух верстах от Старого Мултана есть село Новый Мултан, однако же его не заподозрили; еще в двух верстах новая деревня и т. д.

Господин товарищ прокурора, рисуя перед вами не один раз самую картину жертвоприношения с такой живостью и увлечением, как будто он сам при ней присутствовал, восклицал: «И чад и дым от человеческой жертвы возносился» и т. д. В самом деле, господа присяжные, если отрешиться от романтических приемов обработки судебного материала и заняться им реалистически, нам может очень пригодиться и этот «чад и дым» от жертвы. По смыслу заключения господина эксперта Смирнова, каждое жертвоприношение есть в сущности «трапеза богов с людьми». То, что отдается богам, тут же, обязательно сжигается. Так поступают обыкновенно с внутренностями, как наиболее ценной частью жертвы. Итак, этот «чад и дым» — не метафора, не гипербола, которой угодно было лишь украсить свою речь господину обвинителю.

Вы знаете теперь, где расположен шалаш, относительно которого поддерживается предположение, что именно там совершено жертвоприношение. Он почти в самом центре села и в нескольких саженях от становой квартиры, где в ту ночь расположился пристав Тимофеев! При действительном сжигании всех внутренностей, только что извлеченных из Матюнина, на простом очаге, посреди шалаша, в котором нет никакой вытяжной трубы, смею вас уверить, если не метафорический «чад и дым», то самый реальный смрад горелого, несомненно, разнесся бы по деревне. Посреди ночи, в пору необычную, это не могло бы не обратить на себя внимания. Когда в вотских шалашах приносится обычная жертва, об этом знает обыкновенно вся деревня, потому что выпивается при этом «кумышка», ведутся хороводы, на улице идет гульба. Тогда никто не удивляется, если пахнет из шалаша горелым. Но посреди тихой ночи столь необычное явление ужели никем не было бы замечено? Тот же пристав Тимофеев, приехавший в ночь, ужели бы не обратил на это внимания? А между тем никто (не говорю уже о вотяках), никто из русских обывателей села Мултана, не исключая и усердного Дмитрия Мурина, ни единым словом не обмолвился об этом обстоятельстве. Никто не видел огня в шалаше, никто не приметил таинственно пробиравшихся к нему фигур, никто даже обонянием своим не почуял того, что именно в эту ночь вотские боги упивались «чадом и дымом» человеческой жертвы. Со слов причетника Богоспасаева пошел об этом говор, и это пересказывали здесь некоторые урядники. Интерес сосредоточивался, таким образом, на личности Богоспасаева.

Установлено, что это человек по отношению к спиртным напиткам очень слабый. Он сам признал это здесь и рассказал, что после первого и второго суда над вотяками он в разных попутных кабаках останавливался и пил, пил и останавливался. Когда он «балябал» (по его подлинному выражению) об этом деле, вокруг него собирались и слушали. Слушали и сельские власти. Раз он расхвастался, что будто ему вотяки сами сознались в убийстве. Это подхватили урядники, и вот появились «вновь открывшиеся обстоятельства». Но вы сами и видели и слышали здесь Богоспасаева. Будучи трезвым и после присяги, он смиренно сознался, что в пьяном виде «просто балябал», т. е. городил вздор. С вотяками он не встречался, и никакого «сознания» они ему не делали. Господин товарищ прокурора, однако, усиленно доказывал здесь, что тогда, т. е. в пьяном виде, он не «просто балябал», а изрекал самую истину, но зато здесь, на суде, покрывает вотяков и не говорит всей правды. Мудрено, однако, объяснить вот что: с чего бы это вотяки, не сознающиеся на суде, стали бы Богоспасаеву, человеку чужому, делать признания?

Согласимся, что все это имело бы некоторое значение, но лишь в том случае, если бы было по крайней мере доказано, что четвертого мая в селе Мултане был нищий, что он остался там ночевать и что это был именно Матюнин. Это главное положение обвинения должно, во всяком случае, стоять твердо и крепко как дуб, так как все остальные дополнительные выводы играют роль только обвивающего его плюща, т. е. паразита, не имеющего самостоятельной жизни и значения. Много трудилось обвинение над установлением того факта, что именно нищего Матюнина видели накануне в Мултане. Но я ссылаюсь на речь моего неутомимого товарища по защите господина Дрягина, напоминаю вам ее, и думаю, что на этом пункте нами ничего не уступлено обвинению. В количественном отношении мы располагаем таким же материалом, как и господа обвинители, но в качественном отношении можно ли серьезно положиться на свидетелей, удостоверявших, что виденный ими четвертого мая в Мултане нищий был именно Матюнин? Они говорят о сходстве одежды, о росте, соответствующем найденному трупу, и только; но то же самое говорят свидетели, отец и сын Санниковы, и их работник Михайлов, удостоверяющий, что именно такого вида и роста нищий ночевал в Кузнерке. Но сверх этих общих примет они удостоверяют еще и нечто более важное, а именно, что, по рассказу этого нищего, он был из Ныртов и страдал падучей болезнью. Как известно, именно Матюнин был из Ныртов и страдал падучей болезнью. Другого, хотя бы самозванца, с подобными же приметами следствие нам не открыло и свидетелям не предъявило, а пока этого не сделано, я вправе утверждать, что по всем общим и индивидуальным признакам с наибольшей вероятностью должно полагать, что с четвертого на пятое мая Матюнин провел ночь в Кузнерке. Если это так, то он не мог быть убит в Мултане! По сопоставлении же времени, когда ночевавший в Кузнерке нищий отправился наутро в путь, со временем обнаружения обезглавленного мертвеца на чулийской тропе, оказывается, что именно здесь он мог быть застигнут, убит и обезглавлен. Раз, таким образом, падает самая достоверность пребывания жертвы убийства в Мултане, нужно ли говорить о недостоверности самого обвинения? Это фундамент, на котором строилось все здание; отнимите его — здание должно рухнуть. Нам остается только бродить среди его развалин, изучать по уцелевшим остаткам архитектурные цели и приемы строителей, дивиться энергии и смелости, с которой возводилось самое здание, но вместе с тем горько сетовать на совершенную непригодность подобного сооружения для вечных целей правосудия.

От этих соображений уместно перейти к оценке результатов судебно-полицейской деятельности тех именно приставов и урядников, которые, собственно, создали и принесли сюда, на суд, весь нужный обвинению материал. Период первый. Деятельными раскрывателями преступления являются на первых порах местный урядник Соковников и расторопный, всюду сопутствующий ему волостной старшина Попугаев. Мы уже знаем, как тщательно они охраняли труп, как позволяли проветривать его, чистить веником… По части «психологических улик» они с чистосердечным рвением восприняли лишь вопль аныкских крестьян: «Вотяки!» и с священной неприкосновенностью передали его по инстанциям. Пробовали они еще подсаживать кое-кого из мултанских подростков, чтобы те слушали, что станут говорить между собой в холодной предварительно арестованные и посаженные вместе мултанские вотяки; но и из этих похвальных приемов производимого вне всяких правил дознания ровно ничего не вышло, кроме, разумеется, развращения крестьянских подростков. Но о таких поступках, само собой разумеется, говорить не стоит!

Затем наступает второй период дознания. На сцену выступает более высокий полицейский чин, местный пристав господин Тимофеев. Он немного всюду запаздывает. Он и к трупу прибыл только на пятый день для составления своего знаменитого акта осмотра от десятого мая, послужившего, как известно, неисчерпаемым материалом для филологических и грамматических споров и изысканий. С появлением господина Тимофеева, не любящего окидывать взором слишком далеко вокруг себя, раз зародившиеся подозрения только упорствуют, стоят на месте, не двигаясь ни взад, ни вперед. Сказано, Мултан — так, стало быть, Мултан в ответе и будет. Если бы было подсказано название другого села, господин Тимофеев сменил бы только земских лошадей и поехал бы дальше. Но остановиться пришлось в Мултане. И вот, кроме попыток объяснения всех самых невинных явлений в жизни мултанских вотяков с точки зрения самой подозрительной, в этот период дознания в сущности ничего нового не открывается. Но зато с рачительностью и неослабным служебным рвением все истолковывается в смысле самом подозрительном, все подгоняется под заранее готовую мерку. В Мултане четвертого мая был, несомненно, какой-то нищий. Этой несомненности достаточно, чтобы нищий этот оказался именно Матюниным. В тот голодный год нищих бродило множество и, наверное, в то же четвертое мая их прошло через Мултан не один человек, но с этими соображениями вовсе не желает справляться господин Тимофеев. Каждый нищий, виденный четвертого мая в «преступном» Мултане, для него — Матюнин. Моисей Дмитриев с женой средь бела дня по главной улице села везут пятого мая какую-то кладь, покрытую рогожей, — для господина Тимофеева этих сведений более нежели достаточно. Это вывозили труп Матюнина. Естественное соображение о том, что была уже целая ночь в запасе, чтобы вывезти труп, не подвергаясь опасности каждую секунду быть открытыми, для него не существует. Два вотяка бредут куда-то шестого или седьмого мая с пестерями за спиной (местные крестьяне ходят всюду с пестерями, как наши русские с котомками за плечами), это — выносили отрубленную голову Матюнина. И подобная проницательная догадливость идет красной нитью через все дознание господина Тимофеева. Он тверд и решителен в своих выводах. Он ищет и находит. Он находит и волосы, и кровь, «приобщает к делу» и пестерь, и грязное корыто, и полог, служивший в клети подстилкой. Все это оказывается впоследствии, по возвращении из медицинского департамента и врачебной управы, ненужным хламом, но он свое дело сделал. Совесть его чиста. Чиста уже потому, что никакой сознательной фальши в дело он не внес, никого он не притеснил, никому угроз не делал, ни у кого не выпытывал и не выматывал сознания. И на этом этому ревностному, но скромному служаке, приходится сказать спасибо!

Но вот господин Тимофеев мало-помалу удаляется, устраняется от мултанского дела, самая идея которого, однако, не только не падает, не ослабевает от всех неудач следственных розысков, но, наоборот, тут-то и разгорается самым ярким пламенем. Творцом следующего периода дознания, третьего по счету, должен почитаться урядник Жуков. Это — тот свидетель Жуков, который, со скромными приемами мирного обывателя, затеял якобы надолго поселиться в Мултане. Он стал заводить знакомства. Результаты деятельности этого доморощенного сельского Лекока настолько сами по себе ничтожны, что могли бы быть пройдены вовсе молчанием. Он кое-где подслушал, кое-что слышал, обо всем этом нам поведал, но в целом все его показание свидетельствует лишь о сплошной пустоте и бессилии собранных им якобы улик. Если деятельность этого заурядного полицейского сыщика должна быть нами отмечена, то лишь потому, что в этот период уже проявилась положительная тенденция не только к розыску улик, но и к созданию таковых.

Так, эпизод со взяткой, будто бы предложенной ему Кузнецовым и представленной затем по начальству, есть уже до известной степени осуществление той назревшей идеи дознания, что пустоту нужно наполнить во что бы то ни стало. Появление и затем бесследное исчезновение Жукова, с его мягкими кошачьими приемами сельского сыщика, не увенчавшимися достаточным результатом, вносит поэтому в дознание лишь трепет какого-то предчувствия и тревожного ожидания. Чувствуется, что не все кончено. Жуков выступает только предтечей самого не по летам грозного господина Шмелева, того «пристава другого уезда», который славился на всю округу своим неотвратимым сыскным рвением.

Он пришел! Пришел со всеми специфическими приемами нашего обычного доморощенного сыскного рвения. Тут и превышение власти, и угрозы, и насилия, и, наконец, кощунственная присяга на чучеле медведя! Я говорю только о том, о чем имею право говорить. Это установлено следствием, и подтверждено документами. Теперь взглянем на результаты этой «энергичной» деятельности. Надо поистине преклониться перед стойкой выносливостью простых людей, побывавших в переделке у господина Шмелева. В былое время с дыбы каялись же в мнимых преступлениях ни в чем неповинные люди. Надо изумляться, как вотяки выдерживали «натиск» господина Шмелева, как мало сравнительно «наболтали» они, как сдержанно и осторожно давали свои показания. Всплыли наружу только рассказы о том, что «Кузька резал, Васька за ноги держал», или: «Будет, одного уже свезли, довольно!» и т. д. Но всего этого, подтвержденного даже присягой на чучеле медведя, оказалось все-таки слишком мало. И вот тут-то начинаются те настоящие чудеса (т. е. успешные результаты) дознания господина Шмелева, которым господа обвинители придают такое доказательное значение и о которых действительно стоит сказать несколько слов.

Во-первых, появляется один волос Матюнина. Спустя два года после происшествия господин Шмелев самолично находит этот волос на балке шалаша Моисея Дмитриева. Это случается уже после того, когда следователь многократно делал осмотры и не нашел ничего, кроме того, что нашел. Но господин Шмелев «случайно» находит один волос, и притом именно волос Матюнина. О приобщении этого драгоценного вещественного доказательства к делу не составлено никакого протокола; протокола обыска, при котором найден тот же волос, равным образом не имеется. Вся сила единственно в господине Шмелеве. Нас приглашают без всякой критики поверить его свидетельскому показанию. Но будет ли это посильным бременем для судейской совести? Нельзя же забыть, что шалаш и злополучная перекладина не раз до того тщательно осматривались, что прошло два года, что ни одного подобного волоса в том же шалаше ранее не усмотрено.

Конечно, вольно верить обвинению, что господин Шмелев совершил действительно чудо. Но простите нам, простым смертным, не увлеченным слепой верой в чудесное, наш скептицизм. Волосы Матюнина есть, и найдены при трупе. Это порядочный пучок никем не сосчитанных волос, несомненно фигурирующих на протяжении всего дознания, следствия и здесь, на столе вещественных доказательств. «Пучок» волос остается, конечно, пучком, и когда из него вынут или «затеряют» один волос… Вы видите, это такая малая величина, о которой затруднительно даже говорить. В руках господина Шмелева как раз оказалась такая «малая величина» — всего только один волос! Следует ли углубляться мыслью в источник происхождения этого таинственного волоса? Не благоразумнее ли будет поставить вообще крест на всем этом эпизоде и, основываясь на отсутствии протокола обыска и приобщения к делу находки господина Шмелева, просто признать, что волос этот оказался неизвестного происхождения. «Чудо» господина Шмелева останется, таким образом, навсегда окутанным надлежащей дымкой таинственности. Это как нельзя больше приличествует истинному чуду!

Вторая главная улика, появившаяся в мултанском деле в период сыскной деятельности господина Шмелева, заслуживает не меньшего внимания. Я говорю о свидетельском показании ссыльнокаторжного Головы, который, готовясь к отправке в Сибирь, дал неожиданно весьма пространное показание о том сознании, которое будто бы сделал ему содержавшийся с ним в тюрьме Моисей Дмитриев, главный заподозренный по мултанскому делу, к тому времени уже умерший. Мертвый, конечно, бессилен опровергнуть сделанный против него оговор. Но я думаю, что в самых подробностях свидетельского показания Голова, в связи с историей приобщения к делу господином Шмелевым этой новой, важной по делу улики, мы найдем уже все признаки искусственного ее созидания. Ответы господина Шмелева на наши расспросы дают для этого достаточный материал. Ранее, нежели каторжник Голова согласился дать свое изобличающее мултанских вотяков показание, господин Шмелев, по собственному его сознанию, побывал у него три раза в тюрьме. Узнал же он о том, что Голова «кое-что знает по этому делу», из полученного им, Шмелевым, анонимного письма. Теперь спрашивается: зачем же понадобилось приставу трижды навещать каторжника в тюрьме? На это дает ответ тот же господин Шмелев. По его сознанию, все эти разы он подолгу беседовал с арестантом и увещевал его дать показание следователю. Итак, показания каторжника Головы явились результатом собеседований и увещеваний энергичного и находчивого пристава господина Шмелева.

Вы знаете, что по существу своему показание Головы повторяет решительно все ошибки и промахи дознания, которых в показании его не было бы, если бы это был действительный пересказ сознания самого Моисея Дмитриева. В показании речь идет и о несуществующей тропе, по которой понесли труп, и об «истечении крови» путем уколов живота, следов которых по конечному заключению экспертов вовсе не оказалось. Чего не знает дознание, того не знает и Голова. О том ему «не сознавался» Моисей Дмитриев. Например: куда девали отрезанную голову? Какова же цена всему этому показанию? От кого почерпнул нужные для своего показания сведения каторжник Голова? От кого он мог их почерпнуть?.. Ответ, кажется, ясен. Господин Шмелев может торжествовать, и радоваться своим служебным успехам, может ожидать даже награды… Его «выручил» каторжник Голова в нужную и ответственную минуту. Отплатил ли несчастному каторжнику тем же господин пристав Шмелев, это дело его совести. Но дело вашей совести в совершенно равной мере — не поверить ни каторжнику Голове, ни приставу Шмелеву, так как решительно не представляется никакой возможности разобраться; где кончается один свидетель и начинается другой… Они стоят друг друга и восполняют друг друга! Нужно ли мне продолжать, господа присяжные заседатели? Не довольно ли? Подобно вам я вижу этих крестьян, — Карабчевский эффектным усталым жестом, не глядя, указал на скамью подсудимых, — в первый раз, как и вы! Я не руковожусь иным побуждением, кроме страстного желания открыть истину в этом злополучном деле. И не во имя только этих несчастных, но и во имя достоинства и чести русского правосудия я прошу у вас для них оправдательного приговора!

 

III

Присяжные удалились на совещание, но никто из публики и не подумал подняться с места. Потея, задыхаясь в духоте, несмотря на растворенные окна, ждали вынесения приговора. Нескольким дамам стало дурно, но и они наотрез отказывались покинуть тесную залу. Из окон с площади доносился неумолчный ропот, как шум прибоя: толпа не расходилась, многие сидели прямо на земле, чтобы первыми узнать, как дело закончится. Господа Новицкий и Львовский заключили даже пари.

В это время на площадь въехала простая крестьянская телега с одиноким седоком и остановилась на краю, не имея возможности приблизиться. Загорелый, пыльный, изможденный до неузнаваемости человек с трудом сошел с телеги и, прихрамывая, достаточно решительно расталкивая толпу, зашагал ко входу в здание суда. Судебный пристав вытянулся перед ним во фрунт, но лишь развел беспомощно руками на требование приезжего провести его сей же час к адвокатам.

— Никак не могу, господин полковник! Яблоку некуда упасть! Не протолкнуться! Мы господина градоначальника через окно вынимали-с!

— Тогда проведи меня, братец, улицей к окнам адвокатской комнаты, — сказал Кричевский. — Да велика сыскать и мне представить тотчас пристава Тимофеева! Я точно знаю, что он здесь! Довольно ему от меня бегать!

Пристав провел его в ворота заднего двора и указал на два растворенных окна, из которых слышались возбужденные и восхищенные голоса.

— Николай Платонович! — окликнул громко полковник. — Карабчевский!

Голоса стихли, потом в окне показалась всклокоченная голова адвоката, принимавшего комплименты коллег и соратников по делу.

— А, это вы! — сказал он удивленно. — Куда это вы пропали на все дни? Речь мою, я надеюсь, слышали? Что скажете?

— Речь, к сожалению, послушать не удалось, но не сомневаюсь, что она была, как всегда, блестящей, — ответил снизу сыщик. — Ее непременно напечатают повсюду в газетах, я прочту. Сделайте одолжение, позовите Короленко, если он там.

Лицо мэтра выразило неприятное удивление оттого, что интересуются не им.

— Здесь он, разумеется, где же ему еще быть, — иронично сказал адвокат, отступил вглубь комнаты, и в окне показалась кудлатая крупная голова журналиста.

— Что угодно вам, сударь? — весело и легко спросил он. — Сорвалась ваша миссия? Вотяков-то после такой речуги непременно оправдают! Николай Платонович камня на камне не оставил от прокурорского обвинения!

— Отчего же, — с некоторым мучительным напряжением негромко сказал сыщик. — Миссия моя, напротив, удалась, также как и ваша, надеюсь, увенчается успехом. Вы не могли бы спуститься ко мне? Я имею сообщить вам нечто важное.

Лицо Кричевского, покрытое густым бурым загаром, неподвижное под маской толстого слоя пыли, выразило, однако, нечто такое, что нижегородский журналист без лишних слов перекинул короткие толстые ноги через подоконник и соскочил ловко с цоколя на землю.

— Я слушаю вас, — сказал он тревожно, взирая снизу вверх на рослого полковника.

Константин Афанасьевич набрал поболее воздуху, потом с шумом выпустил его и отвернулся в сторону от ищущих карих глаз Короленко.

— Владимир Галактионович, — решился он, наконец, взглянуть на былого оппонента своего. — Я только что с телеграфа… Я после отсутствия долгого заходил справляться о жене и дочери… Словом, мужайтесь. Для вас телеграмма пришла. Ваша дочь Леля умерла три дня тому. Вот, телеграмму возьмите.

Он протянул остолбеневшему Короленко четвертушку бумаги с записью телеграммы. Тот взял ее, принялся читать, снова и снова.

— Ничего не понимаю… Как это… — еще спокойно сказал он. — Почему три дня? Отчего же не сообщали?

— Видно, ваши близкие знали, как важно для вас мултанское дело, — сказал Кричевский. — Знали, что выступать вам… Помешать не хотели.

— Глупости! Чушь! — краснея, нервно крикнул журналист, запуская пальцы под бороду, разрывая ставший узким ворот малороссийской шитой рубахи. — Как это — помешать?! Как это умерла?! Умерла…

Он смолк вдруг, опустив руки, осознав непоправимость случившегося.

— Если вам экипаж надобно, ехать к поезду срочно, так я распоряжусь, — предложил сыщик, не находя никаких более подходящих слов.

— Оставьте, — глухо сказал журналист, в свой теперь черед пряча глаза. — Все одно уже похоронили. Спасибо. У ваших-то все хорошо? Ну, и слава Богу.

Он взял Кричевского за запястье толстыми крепкими пальцами, потряс, будто это не он сам, а Константин Афанасьевич нуждался в сочувствии и помощи, и побрел прочь со двора, все еще держа в руке злосчастную телеграмму.

— Владимир Галактионович! Куда же ты?! — крикнул из окна изумленный присяжный поверенный Дрягин. — Вот-вот присяжные решение огласят! Сорок минут уже совещаются!

Но журналист даже не оглянулся.

— Что это с ним? — спросил удивленно присяжный поверенный Кричевского. — Что это вы ему сказали?

— Это к мултанскому делу не относится, — ответил сухо Кричевский.

Карабчевский, оказавшись более проницательным, взглянул в окно на удаляющуюся плотную фигуру с маленькой бумажкой в руке, посмотрел в глаза Константину Афанасьевичу, и понял все без слов.

— Ах, ты! Судьба-индейка! — с неподдельным огорчением и сочувствием сказал он. — Хороший ведь человек, замечательный! Влезайте к нам, Константин Афанасьевич! Выпьем водки с вами! А то я с Дрягиным опасаюсь пить — его потом от бутылки не оттянешь!

— Ну, вы скажете тоже! — покраснел точно рак присяжный поверенный и скрылся в комнате.

— Влезайте, право! — Николай Платонович перегнулся через подоконник и протянул руку. — У нас тут и закусить чем найдется! Я вижу, вы издалека! Расскажете свои приключения. Присяжные эти дубовые еще, может, до вечера совещаться будут. Скрасите мне муки ожидания! Ох, как не люблю я этих минут до вынесения вердикта! Я на год старею за это время! Уж, казалось, пора бы привыкнуть — столько судов за плечами — а все никак!

Сыщик заметил с удивлением, что знаменитый адвокат изрядно нервничает.

— Покорно благодарю — но не могу, — отказался он. — Мне еще пристава Тимофеева допрашивать! Всю неделю, каналья, от меня по уезду удирал!

— Как допрашивать? — встревожился Карабчевский. — Вы что ж, полагать изволите, что дело сегодня не закончится? Что вотяков этих злосчастных опять признают виновными, и мне придется подавать опять кассацию?!

— Это ваше дело закончено будет сегодня, — сказал сыщик. — А мое, к сожалению, еще нет.

— Опять копать будете?! — взволновался пуще прежнего адвокат, не желая, очевидно, иметь такого противника. — Но вы-то, разумный человек, ежели отвлечетесь от служебных пристрастий своих, от чести мундира, должны же признать, что вотяки эти не убивали Конона Матюнина?!

— Честь мундира своего полагаю в другом, — безо всяких эмоций, весьма обыденно ответил полковник. — Насчет вины же вотяков могу сказать только, что я не просто уверен в их невиновности, но и много-много более того. Я теперь знаю, что они невиновны, и от всей души надеюсь, что присяжные наши вынесут справедливое решение, за которое всем вам, защитникам, спасибо. Мултанское позорное дело будет ныне усилиями всей юридической системы России закрыто. Вы свою работу сделали блестяще. Должен и я свою сделать не хуже. А сейчас, простите, пойду. Чует сердце, что надобно самому сыскать пристава, пока он не улизнул от меня обратно в нору свою, в Старый Трык!

 

IV

После совещания, длившегося пятьдесят минут, присяжные заседатели вынесли для всех подсудимых оправдательный вердикт.

Вечером того же дня в дверь казенной квартиры Кричевского весьма уверенно постучали. Сыщик поднялся от стола, где составлял по свежим следам докладную свою директору Департамента, отпер дверь. На пороге стоял Карабчевский, несколько помятый, нарядный, пахнущий вином и сигарою. Позади него маячил трактирный слуга с плетеной корзинкой, из которого торчали горлышки бутылок, и высовывался копченый окорок.

— Господин статский советник! — укоризненным барским голосом сказал Николай Платонович, уверенно входя, не спрашивая разрешения, сбросив с плеч роскошный черный плащ на кровать полковника. — Все празднуют, а вы все работаете! Не годится! Поставь сюда, голубчик, да ступай, — указал он служке с корзиной на пустой стул. — На вот тебе, выпей за здоровье статского советника Кричевского. Знаешь такого?! И правильно, лучше тебе и не знать!

— Константин Афанасьевич! — обратился адвокат к сыщику тише, без напускной бравады, когда за служкою закрылась дверь. — Не откажите мне в обществе своем! Кроме вас, не на кого мне рассчитывать! Короленко уехал два часа тому с вотяками на станцию. Дрягин пьяный в кабинете трактира без чувств валяется. Общаться с местною интеллигенцией не могу, хоть убейте! Бр-р!.. Должен вам сказать, что вердикт присяжных очень многих местных патриотов разочаровал весьма! Лишил здешних аборигенов ореола тайны и ужаса! Ради того, чтоб про Мамадыш в столичных газетах писали, они, кажется, теперь готовы сами кого-нибудь на костре зажарить! Боюсь я их, ей Богу, боюсь. Прошу убежища! Не с пустыми руками к вам пришел!

Полковник охотно убрал бумаги, заниматься которыми не любил и всегда откладывал, усадил хитро улыбающегося гостя, пошарил на полках и выставил немудреную, засиженную мухами казенную посуду. Николай Платонович поморщился.

— Надобно мне было и рюмок захватить! Хорошо, что ножей и вилок приличных распорядился положить!

Он достал платок с монограммою и принялся тщательно протирать граненые стопки и тарелки, разглядывая на свет перед керосиновою лампой.

— А вы меня заинтриговали весьма! — начал разговор он. — Из беседы нашей сегодня я вынес вывод, что вам известно стало, кто же, на самом деле, Матюнина обезглавил. Декапитировал, изящно выражаясь.

Сыщик нарочно молчал, улыбаясь в усы, аккуратно раскладывая на тарелках закуски.

— У меня ведь своя версия выстроена была, — продолжал Николай Платонович, — и присяжным она по вкусу пришлась. Жаль, что вы не слышали моей речи.

— Полагаю, смысл ее заключался в том, что это русские крестьяне Матюнина изуродовали, когда он после приступа помер, или же лежал как мертвый, — вступил в разговор Кричевский. — Да ведь вы при этом сами себе противоречите. Ежели вотяки должны были прятать следы жертвоприношения, то уж православное население, имей оно охоту поквитаться таким образом с инородцами, должно было так обставить дело, чтобы все явно указывало на вотяков. Что им стоило безголовый труп заодно до вотяцкой земли дотащить, коли они, по вашей версии, успели его препарировать, переодеть, а внутренности и голову унести и спрятать? Что вообще там вотяки делали, когда урядник Соковников, а потом пристав Тимофеев к телу наведывался? Это же не их земля, не их и забота! Чего они там крутились вокруг трупа несколько дней? Что мешало вотякам и щепочки окровавленные принесть, и прядь волос подложить? Они ведь весьма не дураки, и манипулировать властью сельской с детства приучены! Коли доводам обвинения грош цена, так ведь и вашим тоже!

Карабчевский, бледный и красивый, с лицом, утомленным до синевы, посмотрел на сыщика с недобрым уважением.

— Дело сделано, вердикт есть, — сказал он, и одним махом опрокинул стопку. — А хорошо, однако, что вы по прокурорской линии не пошли. Мне, честно сказать, не пришло в голову задаться этим вопросом. Да и не в моих интересах это было. Но вот ежели бы этот разиня Раевский догадался на процессе спросить нечто подобное, я, пожалуй, попал бы в затруднительное положение. Спасибо, что не подсказали ему!

— Я сюда прислан не для этого, — отправив свою порцию выпивки в желудок, утирая усы, сказал полковник.

— Что же они, по-вашему, там делали? — поинтересовался адвокат, закусив.

— А вы бы их расспросили! — улыбнулся Константин Афанасьевич. — Узнали хотя бы, кто там был! Да я вам и так, по дружбе скажу. В карауле они там стояли. Едва только слух разнесся по округе, что нашли тело без головы, как вотяки из Старого Мултана выставили у трупа свой караул. Это подтвердить легко, свидетели имеются. У них опасения, значит, были, чтобы не вышло подвоха какого-нибудь, а о том, что тело уже лишено внутренностей, они еще не знали. Так что громыхания ваши о том, что тело столько времени без присмотра лежало, несостоятельны. Там две деревни стерегли его друг от друга пуще глаза своего! Не за страх, а за совесть! Да козни одна одной строили! А потому и волосы, и щепочки, и лапти, и азям на рукавах ничего доказать или опровергнуть не могут. Азям, впрочем, может. Никто ведь не задался вопросом, куда пропал кушак, или хотя бы веревка, которым должен был Конон Матюнин азям этот подпоясывать.

— И куда же он пропал? — спросил Карабчевский, щуря темный глаз. — Я думал, стянули его попросту. Полагаете, по прошествии четырех лет можно это установить?

— Отчего же нельзя, коли свидетель на то имеется, — хмыкнул сыщик и тоже принялся закусывать. — А стянуть кушак с тела убитого себе дороже. Это значит, себя самого на роль первого подозреваемого назначить.

— Какой свидетель?! — взвился, не утерпев, адвокат. — Откуда?!

— Да он у вас два дни кряду под перекрестным допросом показания давал! — сказал полковник, со вкусом обсасывая свиной хрящик. — Пристав Тимофеев!

— Будет вам жевать-то! Можно подумать, месяц не ели! Расскажите лучше-ка, что знаете! — воскликнул заинтригованный донельзя адвокат и убрал со стола, из-под руки Кричевского, тарелку с нарезанным окороком.

— Месяц не месяц, а неделю пришлось попоститься, — с сожалением провожая взглядом блюдо, сказал сыщик, и перестал дурачиться. — Ладно, не кипятитесь так. Расскажу. Только это разговор долгий, и версия пока предварительная, хотя, на мой взгляд, наиболее близкая к истине. Учесть прошу, что это просто рабочая полицейская версия, а не инспирирование властей!

— С самого начала положил я в основу, что Матюнина могли убить кладоискатели, — начал свой рассказ Кричевский. — Навел меня на мысль эту причетник Богоспасаев, который показал, что Матюнин странствовал с заступом на плече и имел ладони, сбитые от беспрестанной копки земли. Полагаю, это пристрастие Матюнина к искательству кладов нетрудно проверить, побывав в Ныртах, на родине убитого.

Показания Богоспасаева про сбитые ладони нищего подтвердил Санников-старший, крестьянин из села Кузнерки, в доме которого с третьего на четвертое мая ночевал Матюнин. А вот сын его не подтвердил мокрых мозолей на руках того человека, который на следующую ночь назвался крестьянином из Ныртов, страдающим падучей болезнью. Так что я бы не стал так смело утверждать, что Матюнин ночевал снова в Кузнерках.

Следуя рабочей версии своей, удалось мне разыскать в глуши лесов вотских одного полубезумного волхва-туно, искалеченного медведем в ту самую пору, как пропал Матюнин. Волхв этот рассказал мне, что четыре года назад он, будучи в сговоре с шайкой кладоискателей, замолил в окрестностях вотяцкой деревни Люга, где по преданиям спрятано золото разбойника Пугачева, одного «двуногого». Целью жертвоприношения было вызвать злого бога подземелий Акташа, чтобы тот помог добыть клад. Однако во время жертвоприношения, происходившего глухой ночью в лесу, когда была уже отсечена у жертвы голова и вынуты легкие и сердце, бог Акташ разгневался и в образе огромного медведя набросился на кладоискателей. Волхву досталось больше всего. Медведь его попросту скальпировал, и выжил туно-гондырь чудом. Раненый, он бежал без оглядки из тех мест, и с тех пор скрывается от мести Акташа далеко, под медвежьей шкурой, снимать которую боится и днем и ночью.

— Что ж он вам вот так, запросто, в убийстве и признался? — скептически спросил Карабчевский, слушавший, однако же, с неослабным вниманием.

— Он не воспринимает это как убийство, — сказал Кричевский. — У меня, конечно, есть свидетель-переводчик, но, полагаю, привлечь этого туно к суду будет непросто, поскольку при малейшей угрозе ему он от своих слов откажется.

— Самооговор! — пожал плечами адвокат. — Вы еще, небось, этой мерзкой камышовой водкой его накачали?! Я бы его защитил легко.

— Все это было бы так, — продолжал сыщик, — кабы не нашлось косвенных свидетелей убийства и прямых виновников всей последующей неразберихи. Выбравшись едва из тех глухих мест, повстречал я спешившего мне навстречу урядника Соковникова, которого пристав Тимофеев отрядил ко мне вместо себя, поскольку сам вызван был вами к суду и присяге. С этим Соковниковым разбирали мы в волости записи о фактах нахождения в округе кладов и появления на руках у населения драгоценных изделий и золотых и серебряных монет. Выяснили, между прочим, что четыре года тому некий нищий пытался на базаре в Кузнерке сбыть золотой ефимок времен Иоанна Грозного и покорения Казани. Задержать нищего не удалось, поскольку он испугался особого внимания окружающих, проявленного к его находке, и поспешно скрылся до прибытия полиции.

— Полагаете, это мог быть Матюнин? — спросил Карабчевский, вытащив из внутреннего кармана сюртука, специально нашитого для этих целей, длинную сигару.

— Полагаю, — согласился сыщик, глядя, как гость напрасно ищет взглядом щипцы для откусывания сигар, и протянул ему обычный нож. — Но главное состояло не в этом. На каком-то этапе обширных бесед наших с Соковниковым, человеком, кстати, весьма трезвого и практического рассудка и непьющим, заинтересовался я родственниками обвиняемых вотяков и попросил урядника составить мне подробный списочек их родословных вотяцких. Не упомню уже, с чего это мне в голову пришло. И вот, посреди множества фамилий, добросовестно выписанных исполнительным урядником из церковных и земских книг, обнаружил я, на удивление, что крестьянин Старого Мултана Василий Кузнецов, который был в ту ночь караульным и, по версии обвинения, привел нищего Матюнина в избу вотяка Кондратьева, состоит в кумовьях с крестьянином Антоном Евстаховым из деревни Люга! Понимаете, к чему я клоню?!

— Не понимаю, — без обиняков признался Карабчевский, слушавший очень внимательно. — Кто таков этот Антон Евстахов? В деле он никак не фигурирует.

— Разумеется, не фигурирует! — согласился Кричевский. — Все следствие только вокруг Старого Мултана и вертелось! Антон Евстахов и Демьян Петров — два вотяка-язычника, жители деревни Люга, известные в округе охотники. На медведей, в том числе. Когда мы Люгу проезжали, хотел я с ними повидаться, да Петров через домашних сказался уехавшим на мельницу, а Евстахов дома лежал с побитой мордой, и жена его сболтнула сдуру, что он через кума, то бишь, через обвиняемого Василия Кузнецова, пострадал!

Из этого сделал я заключение, что Антону Евстахову нечто известно, что может облегчить участь родственника его, Василия Кузнецова, но кто-то, возможно, все сообщество крестьянское, не дозволяет ему про это с полицией разговаривать, и аргументы веские к морде его прикладывает. Поскольку была у меня уже весьма твердая версия, и даже место событий было мне известно по описанию туно-гондыря, поспешил я обратно в Люгу, дорогой уже знакомой, и свалился к ним, как снег на голову. Антон Евстахов допроса не выдержал, да и не очень-то запирался, радуясь, что полиции и так все известно, и, следовательно, он перед односельцами своими чист будет. Он рассказал, а Демьян Петров впоследствии подтвердил, что четвертого мая 1892 года пошли они на охоту на медведя, и где-то в огромном лесном урочище между реками Люга и Кылт, где я, кстати, заблудился, как младенец, подранили крупного самца. Медведь, однако, ушел в заросли, и они, повинуясь негласному кодексу охотничьему, по которому подранка оставлять в живых нельзя, чтобы никого не искалечил и не убил, направились по следам его. Видимо, рана у медведя была легкая, потому что они гнались за ним до самой темноты, но так и не смогли пристрелить. Сошла ночь, они срубили себе лабаз на ветвях сосны и устроились там с ружьями, опасаясь ночного нападения, так как слышали, что медведь ревет где-то неподалеку.

Ближе к рассвету вдали послышались им людские крики о помощи и звериное рычание. Они сошли с лабаза, и, будучи при ружьях, направились в ту сторону. Вскоре в предутренней мгле замаячил, замигал им свет угасающего костра. Они пошли на огонь. Взорам их представилась ужасающая картина. Посреди сырой низины, меж раскиданных в беспорядке мотыг и лопат, возле начатой ямы, лежал навзничь обезглавленный труп, несомненно для них жертва медвежьей свирепости. Все вокруг было испещрено следами, людскими и медвежьими, но ни живых людей, ни зверя уже и в помине не было.

Вотяки остолбенели. Им не могло прийти в головы, что они видят неудачное жертвоприношение человеческое. Они нимало не усомнились, что это страшное убийство — дело медведя, ими подраненного, а, следовательно, и на них лежит вина в крови убитого. Дело усугублялось еще тем, что место это находилось на землях их родной деревни, а значит, они своею нерадивостью, неудачей в охоте навлекли на односельцев «сухую беду», следствие об убийстве. Недолго думая, имея в запасе всего два-три часа до полного рассвета, до третьих петухов, они срубили крепкую жердь, подвесили к ней обезглавленный труп, собрали на поляне все, что имело отношение к нему, и спешно понесли свою страшную добычу к земле чужой деревни. Голову они так и не нашли, решили, что ее сожрал или закопал медведь, у которого это в обычае. Зато подобрали азям с синею заплатою и котомку.

Им, конечно, не поспеть было до того, как проснутся деревни в округе. Хотя они и убеждали меня, что действовали только вдвоем, я их на этом подловил и заставил выдать сообщника. Им оказался их односелец Григорий Жаркий, который в тот день, на беду себе, встал пораньше, чтобы поспеть на конскую ярмарку в Старый Трык. Повстречав его на дороге, они сознались и попросили помощи. Жаркий согласился помочь. Втроем они уложили мертвое тело и вещи к нему в телегу, и он галопом домчал их до той самой злополучной тропы, ведущей от Чульи до Аныка. Там Жаркий поворотил лошадей назад и, никем не замеченный, спешно продолжил прерванный свой путь на ярмарку, чтобы не вызвать ни у кого подозрений, а Евстахов с Петровым бегом потащили тело вглубь леса. Им казалось, что ежели они бросят нищего на тропе в лесу, то следствие посчитает его жертвою нападения лесного зверя, что не столь уж редко случается в тех местах. Они уложили тело погибшего поперек тропы, подсунули котомку, и напоследок Евстахов, неизвестно из каких соображений, прикрыл зияющую на шее кровавую рану полой накинутого сверху азяма. Говорит, страшно стало. В деревню воротились они лишь на следующее утро, сказав, что медведя не нашли, и охота не задалась.

— М-м, да… — заслушавшись, сказал Карабчевский, трогая пальцами красивый мужественный подбородок с ямочкою. — Так вот отчего у него на ногах следы сдавливания… Что ж, очень правдоподобно. Волоса под плечом, правда, не объясняет.

— Что ваш волос! Это показания трех живых свидетелей! — сказал сыщик. — Причем, давали они их весьма и весьма неохотно. Пришлось и постращать, и про совесть напомнить, и про ответственность за сокрытие преступлений.

— Да им, пожалуй, и наказания не полагается никакого, — подумав мгновение, сказал адвокат. — Административный штраф или отсидка в холодной две недели за введение в заблуждение следствия. А причем же здесь пристав Тимофеев и история с кушаком погибшего? Кушак-то ваши охотники нашли?

— О, с кушаком это отдельная история! — загораясь, воскликнул азартно Кричевский. — Чтобы вы все поняли, должен я вернуть вас в начало своего рассказа, когда устанавливал я местопребывание Конона Матюнина по следам свежих мозолей на ладонях его. Так вот, повстречав урядника Соковникова, найдя в нем человека хоть и недалекого, но весьма исполнительного, я, памятуя о том, что Соковников первый из официальных лиц оказался у тела на тропе, спросил, не заметил ли он на ладонях у обезглавленного обширных мокрых мозолей. Вопрос мой вызван был тем, что ни в одном акте осмотра тела, ни в акте вскрытия его врачом Минкевичем не отмечена эта важная для нас деталь. Я полагал, по простоте душевной, что при наличии столь ужасных обстоятельств, как обезглавливание и извлечение внутренностей, этому пустяку просто не придали значения. Версия моя выстраивалась логично и последовательно, и я уже уверен был, что завершение следствия моего близко.

Каково же было изумление мое и разочарование, когда урядник сказал твердо, и даже с некоторою обидою, что он не новичок, не первое тело осматривает, и понимание ясное имеет, что каждая деталь, самая пустяшная, важна для хода дальнейшего следствия. Он утверждал однозначно, что ладони убитого были полностью целы, и никаких особых отметин, ни застарелых, ни новых не имели!

— Так что же, выходит, врет Богоспасаев?! — воскликнул, увлекаясь, адвокат, подсаживаясь ближе. — Мне он сразу показался пустым болтуном и вралем!

— Я тоже поначалу так заключил, — сказал Кричевский, — да вскорости одумался. В том-то и дело, что показания причетника Богоспасаева подтверждает Тимофей Санников, принимавший Матюнина на ночлег. У нищего, посетившего его дом в вечер с третьего на четвертое мая, были документы на имя Матюнина и он имел ладони, завязанные тряпками, в точности так, как рассказывал и Богоспасаев. Санников не мог ошибиться: крестьяне всегда более смотрят на руки человека, нежели даже на его лицо. Человек с искалеченными руками не работник, ему следует подать милостыню и пожалеть, чтобы не умер с голоду. Вот почему я пришел к неожиданному выводу, что найденный на лесной тропе обезглавленный человек, не имеющий на ладонях обширных мозолей, и фигурирующий в мултанском деле как Конон Матюнин, на самом деле таковым не является.

Слова эти были столь неожиданны, что наступила некоторая пауза. Николай Платонович Карабчевский, опомнившись, налил обоим еще по рюмке, воротил на стол блюдо с окороком, и Кричевский, подкрепившись, не встретив возражений заявлению своему, продолжил рассказ.

— На самом деле, такой исход я предполагал, еще только едучи сюда и не будучи ознакомлен подробно со всеми особенностями загадочного дела. Наводили меня на эту мысль пропавшая голова и лежащая в котомке справка с паспортом. Однако, в то время я предполагал в этом злой умысел, направленный на сокрытие личности убитого путем подмены его. Бывает так, что некто из злодеев или же злостных должников весьма желает прослыть погибшим, чтобы оставили его в покое кредиторы или былые подельники. Но личность Конона Матюнина не предполагала таких действий, и я эту версию свою отбросил. А тут вдруг она наново всплыла, только в ином качестве.

— Что-то я запутался, — сказал Карабчевский, морща лоб. — Зачем же такая подмена? Мотив каков? И как вяжется она со всем предшествующим ходом событий, столь связно вами представленным?

— Поначалу я предположил, — охотно отвечал сыщик, — что Матюнин присутствовал на том злосчастном жертвоприношении в составе шайки кладоискателей и был, следовательно, не жертвой вовсе, а одним из непосредственных виновников содеянного. Убегая от набежавшего из темноты зубастого чудовища, подраненного охотниками вотяцкими, вполне мог он бросить там котомку свою с документами и справкой, и азям с синею заплатой, которые потом благополучно подобрали и приложили к неизвестному телу пришедшие на крики вотяки. Объяснялось при этом и то, что он по сю пору не объявился, поскольку должен бояться ответственности за участие в человеческом жертвоприношении, и никак не смог бы объяснить полиции, каким образом попали его котомка и азям на плечи к обезглавленному трупу.

— А ведь действительно, логично получается! — воскликнул адвокат. — Так, по-вашему, Матюнин этот жив и здоров четвертый год?! А мы тут все, с Сенатом вместе, дурака валяем?!

Константин Афанасьевич посмотрел в темное окно, вспоминая недавние странствия свои по вотяцким глухим чащобам, поежился.

— Конона Матюнина убили, — уверенно сказал он. — Только не там и не тогда, как вы излагали присяжным. Скажите, Николай Платонович, во время процесса не вызвала ли у вас некоторое удивление маниакальная убежденность отдельных должностных лиц, в частности, пристава Тимофеева и помощника прокурора Раевского, в виновности вотяков Старого Мултана? Я подчеркну: не только вотяков вообще, а именно вотяков Старого Мултана. Разве не бросилось вам, человеку очень проницательному, нечто подобное в глаза?

— Несомненно, бросилось! — сказал Карабчевский. — Я только сегодня говорил об этом на процессе! Если бы вы слушали мою речь…

— А чем бы вы могли объяснить это? — продолжил сыщик, не давая знаменитости сесть на своего любимого конька.

— Рутина и умственная вялость — могучие факторы нашей общественной жизни, — ответил адвокат.

— Это было бы слишком просто! — отмахнулся Кричевский. — Я понимаю, разумеется, что вы, как и многие, недолюбливаете полицейских и наши общественные порядки. Вот и Владимир Галактионович, при всем сочувствии его горю, в прошлом году в Америку ездил и панегирики тамошней свободе писал. А, между тем, в этом году правительство этой самой свободной Америки восстание инородцев, свои земли защищавших, подавило, и целое племя истребило! Вот кабы наше правительство сейчас вдруг вотяков принялось целым племенем в резервации сгонять, да из пушек расстреливать!

— Но требовал же Победоносцев выселения их в Сибирь! — возразил запальчиво адвокат, повторяя всеми уже затасканный аргумент.

— Опять двадцать пять! Так ведь не позволили же ему! — вздохнул Кричевский. — Но мы отошли от темы нашей. Так вот, предвзятость местных полицейских чинов показалась мне подозрительною и небеспричинною, хоть мне, чиновнику по особым поручениям из Департамента, они, разумеется, открывать свои резоны не торопились. И когда понял я, что обезглавленное тело на тропе — это вовсе не Конон Матюнин, вспомнилось мне одно обстоятельство, которому я до поры, до времени не придавал значения.

Живет на хуторе близ деревни Люга русская бабка Марья Супрыкина. Так вот, она в беседе со мною на вопрос, что известно ей о мултанских событиях, обмолвилась ненароком, что четыре года тому в Старом Мултане вотяки двоих замолили. Вот теперь прошу вас быть внимательным.

Но Карабчевский и без того смотрел на полковника во все глаза.

— Двойное убийство?! — шепотом спросил он. — И вы смогли доказать? Но как?!

— Скажите, — улыбнулся сыщик, довольный впечатлением и оценкою трудов своих, — вот вы установили в ходе перекрестных допросов, что в ночь с четвертого на пятое пристав Тимофеев ночевал в Старом Мултане, в пяти шагах от родового шалаша, места предполагаемого убийства, и, разумеется, ничего не заметил. Это, мне кажется, был главный аргумент, убедивший присяжных. Сам пристав на предыдущих судах молчал об этом, а славный защитник вотяков, Дрягин ваш, его и не спрашивал. Солгать пристав под присягою не может, а вот умолчать — может безнаказанно. Но почему было не пойти далее и не поинтересоваться, какие дела привели пристава Тимофеева в округу Старого Мултана именно в тот день?! Волостной пристав — человек занятой, дел у него по волости полон рот. Он от нечего делать по округе не разъезжает, поверьте, а непременно по случаю какому. Что же пригнало Тимофеева в Старый Мултан как раз в ночь перед обнаружением тела, и отчего он затем объявился там же только лишь десятого мая?

— Ну, и отчего? — спросил адвокат. — Да не томите же, говорите! Признаю, мне это не приходило в голову выяснять, но лишь потому, что этого для хода дела не надобно!

— А для установления истины? — спросил сыщик, и сам себе добавил: — То-то! Пристав Тимофеев мне сегодня официально доложил рапортичкою по форме, что ехал он по вызову в деревню Кузнерка, где близ огородов бортника Кириллова найдено было днем четвертого мая мертвое раздетое тело. Это был мужчина среднего роста, с бородою и светло-русыми волосами до плеч. При осмотре пристав установил, что убитый весь был истыкан ножами, и смерть наступила, по-видимому, от истечения большого количества крови. Его пытали, этого несчастного! У него были выколоты глаза, отрезан язык… ну, да что я вас буду пугать! Кроме того, у него была содрана кожа с ладоней.

— Это был Конон Матюнин?! — не смог сдержать изумления Николай Платонович. — У вас есть официальное показание пристава Тимофеева?! Дайте взглянуть!

— Это документ внутреннего пользования, — сказал Кричевский. — Поверьте мне на слово. Я не привык такими вещами шутки шутить.

— Но отчего же пристав молчал столько лет?! — спросил адвокат. — И при чем здесь вотяки Старого Мултана?!

— Вы же человек проницательный, — грустно улыбнулся Кричевский. — Что я вам буду служебную тайну выдавать? Кузнерка — село богатое, а пристав Тимофеев обременен семьей с четырьмя дочерьми…

— Крестьяне откупились?! — догадался адвокат.

— Увы! — вздохнул полковник. — Это наш бич! Пристав взял взятку и разрешил тихо, без лишнего шума, закопать тело на том самом месте, где его и нашли. Все равно, как объяснял он мне, шансов установить личность погибшего бродяги было ничтожно мало. Он никак не ожидал, что уже через день ему доложат о второй страшной находке!

Пристав Тимофеев, хоть взятку и взял, преступником себя вовсе не считает и продолжает оставаться верным слугою государя императора нашего. Закрывая глаза на страшные раны первого мертвеца, он все же запомнил, что кое-кто из крестьян осторожно поговаривал, что вот так вот, ножами, источают кровь при неких страшных обрядах. Прямо на вотяков никто не показывал, поскольку удалось дело замять, но отдельные намеки все же делались. К тому же и земли Кузнерки граничат с землями Старого Мултана. В тот раз пристав оставил это дело без внимания.

Зато вдвойне разыгралась его подозрительность, когда после двух дней колебаний, не имея мужества признаться в сокрытии первого мертвого тела, приехал он к мултанскому покойнику. Тут уж аныкские крестьяне не говорили экивоками, а прямо указывали на соседей, стремясь избавиться от изуродованного трупа. И слова их попали на благодатную почву! Тимофеев, томимый угрызениями совести и раскаянием от невыполненного долга, бросился на борьбу с распоясавшимися язычниками с удвоенным рвением! Вот откуда эти совершенно нелогичные уколы ножами и источение крови через раны, никак не подтверждаемые медицинскою экспертизой! Это психологическая проэкция приставом ран первого убиенного, о котором никто не должен был знать, на второго! В его глазах старомултанские вотяки повинны были в двух убийствах, хоть и обвинялись официально лишь в последнем.

— Психологически это все понятно, — хмуро кивнул Карабчевский. — Непонятно только, почему от угрызения совести, как вы изволил выразиться, этого сельского живоглота, семеро человек безо всякой вины должны были томиться четыре года в заключении! Что — и господин помощник прокурора знал о втором покойнике?!

— Не сразу, но узнал, — кивнул Кричевский. — И это тоже повлияло на него, как доказательство вины мултанских крестьян. Не желая выводить на чистую воду принесшего повинную пристава, Раевский лишь с большим запалом набросился на этих несчастных. Поймите, я ведь наших полицейских чинов не оправдываю! Я объясняю, отчего все так вышло!

— Припоминаю я, — сказал Николай Платонович, — что в ходе дела подходил ко мне один вятский священник. Кажется, по фамилии Блинов. Так вот, этот господин Блинов все убеждал меня, что случаи человеческих жертвоприношений вотяками христиан вовсе не редкость в округе, но просто местные власти за взятки их покрывают. Он же говорил, что в мултанской истории, как ему доподлинно известно, была еще одна жертва, которую полиция скрыла.

— Ну вот, а вы умолчали! — развел руками Кричевский.

Они оба давно уже забыли и о водке, и о накрытом столе. Адвокат встал, заложив руки за спину, принялся ходить туда-сюда по комнате, осмысливая все услышанное, стараясь по-новому взглянуть на все известные ему по делу факты.

— Отдаю должное вашему профессионализму, — сказал он и торжественно пожал руку сыщику. — Вот кабы у нас все полицейские были такими!

— Кабы у нас адвокаты все были похожи на вас, тоже было бы замечательно! — не остался в долгу полковник.

— Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку! — засмеялся Карабчевский. — Но все же остался в тени событий главный вопрос, для вас самый важный, как я понимаю. Кто же убил и Конона Матюнина, и того неизвестного, которого мы все так долго принимали за первого? Заодно я хотел бы услыхать и историю про исчезнувший кушак, с которого начали мы нашу интересную и захватывающую беседу!

— Да с кушаком все просто! — улыбнулся сыщик. — Тот убитый, которого нашли на огородах бортника в Кузнерке, связан был по рукам и ногам обрывками кушака. И рот куском кушака был забит. Конечно, все эти пояса очень схожи, но все же он по цвету подпадал под описание кушака Конона Матюнина. Оттого, что кушак был приведен в негодность, и не оказалось его на теле второго убитого, а только азям с синею заплатою, да котомка с документами.

Но не только это сближает этих двух покойников, и устанавливает между ними связь загадочную. Ведь убитого и обезглавленного безумным волхвом нищего, как вы помните, видели еще живым многие крестьяне в Старом Мултане, и на нем одет был азям Матюнина. Конечно, это был уже не Матюнин, поэтому он и пил, и курил. Ведь у него не было эпилепсии, как у первого.

— Это и был убийца Матюнина? — спросил с любопытством адвокат.

— Имею на этот счет пока лишь предположения, — сказал задумчиво полковник. — Ведь Матюнина убили не просто так. По моей версии, ему наконец повезло, и он нашел клад. Только клад этот оказался, как говорят кладоискатели, злой. Он не принес счастья своему обладателю. Шайка таких же бродяг, как он сам, выследила несчастного, возможно, при попытке его продать на базаре одну-единственную золотую монету, чтобы раздобыть денег на еду. Они шли за ним по пятам, двое из них даже, похоже, ночевали вместе с Матюниным в доме Санникова, чтобы не упустить его из виду. Возможно, они были знакомы прежде, по предыдущим странствиям Матюнина в поисках зарытых сокровищ.

Он беспокоился, чувствуя опасность, утром встал пораньше и попытался скрыться от преследователей. Очевидно, это ему не удалось. Где-то на окраине Кузнерки его поймали, связали, оттащили к пустынным огородам и пытали там ножами, чтобы выведать, где прячет он найденный им клад. Скорее всего, Конон Матюнин так и умер, не сознавшись, не отдав своей заветной мечты в чужие руки. Впрочем, его все равно убили бы, чтобы не разболтал.

После его мучительной и медленной смерти разбойники, распаленные видением близких, но все еще недоступных сокровищ, порешили прибегнуть к помощи подземного вотяцкого божества Акташа. Либо назначили они промеж себя кого-то одного в жертву, либо, что выглядит более вероятно, один из них (известно ведь, что в доме Санникова ночевало их двое) отправился в лес за вотским колдуном, которого знавал ранее, а второй должен был найти в придорожных кабаках подходящего для этой цели бездомного, желательно пьяницу. Он мог прихватить с собою для приманки жертвы и азям Матюнина. Полагаю, что ежели полиция прочешет округу в районе Нового Мултана и Асинера, ей удастся найти свидетельства о каком-нибудь нищем, пропившемся до исподнего в тот день. Такого человека могли подобрать, обласкать, одеть в вещи, снятые с убитого ранее Матюнина, и заманить в лес, к месту, заранее условленному. Там и произошел второй акт мултанской трагедии. Я мог бы сразу поискать такие свидетельства, да полагал, что урядники местные с этим справятся лучше меня, ежели им все правильно объяснить. Мне же следовало торопиться в Мамадыш, чтобы успеть вновь открывшимися обстоятельствами не допустить страшной судебной ошибки, если, паче чаяния, усилия ваши и ваших товарищей по защите вотяков не принесут успеха.

— Вы что-то недоговариваете! — воскликнул Карабчевский, внимательно наблюдавший за лицом сыщика. — Я же по глазам вижу! Не пытайтесь обмануть столь опытного психолога, как я! У вас ведь и подозреваемый есть? Да?!

— Пока только подозреваемый, — сказал сыщик. — Думаю, что к делу этому причастен проходивший основным свидетелем обвинения каторжник Голова. Во-первых, учесть следует, что осужден он за убийство весьма хладнокровное, стало быть, дела ему такие не в диковинку. Во-вторых, пойман он был с подложными документами, следовательно, и тогда ему были все резоны взять котомку Матюнина, имея в виду впоследствии воспользоваться его паспортом. Он же котомку мог оставить на месте жертвоприношения, когда от медведя спасался.

Константин Афанасьевич усмехнулся своим мыслям.

— Кстати, сам каторжник меня на подобный вывод и натолкнул. Он, видно, так давно водит за нос местное следствие в лице пристава Шмелева, что привык всех нас считать за дураков, и вовсе уже страх божий потерял. Он мне при допросе ляпнул, что сбежал из Старого Мултана в страхе перед вотяками, бежал через лес всю ночь, а утром вышел к деревне Старые Копки. Был он при этом так напуган, так ободран, так «заполохан», что сказал встретившему его крестьянину, бобылю Ивану Чухраю, что за ним медведь гнался. Я был в деревне Старые Копки, с Иваном Чухраем виделся. Он все сказанное Головой подтвердил и, более того, добавил, что у того рана на боку была от медвежьих когтей. Хоть рана оказалась и неглубокой, я полагаю, что шрам от нее остаться должен.

Есть у меня также еще одно несомненное свидетельство, что Голова врал мне. Каков бы ни был он ходок, если выбежал он из Старого Мултана по темноте, никак не дойти ему было до петухов к Старым Копкам! Я уж сам набродился по лесу ночному, знаю не понаслышке, что это такое! В эту пору, я в календаре выписал, темнеет в десять, светает в пять тридцать. За восемь часов отмотать сорок верст ночью по вотяцкой чащобе, да через реку Люгу перебраться — невозможно! То же самое мне и охотники вотяцкие сказали.

Другое дело, если Голова бежал от места жертвоприношения, где охотники труп обезглавленный нашли. Я тоже там был. Место хоть и глухое, но расположено оно, во-первых, по ту сторону реки, которую, стало быть, вброд переходить не надо. А во-вторых, от него до Старых Копок верст пять, а до Кузнерки и того меньше. Полагаю я, Голова от медведя бежал в Кузнерку, где его сообщник поджидал, назвавшийся в доме Санникова Кононом Матюниным, чтобы ночлег получить. Он ведь знал уже, что настоящий Конон Матюнин не объявится более. Да только Голова с перепугу маху дал и на Старые Копки выскочил. До них он за час-другой вполне успевал, да и рассвет уже брезжил в лесу.

Наконец, Голову крестьяне видели в Старом Мултане вместе с человеком, одетым в азям с синей заплатой. Только, полагаю, путаница вышла. Голова, подобрав в Асинере или в каком другом селе по округе пьянчужку, вел его к условленному месту, а в Старом Мултане отдохнуть остановился. Не собирался он там ночевать и не таился особенно. Не мог же он предположить, что дело таким образом обернется, и труп, обезглавленный волхвом, попадет обратно в эту же деревню! Они там передохнули, поели, и далее пошли. По времени им как раз успеть было туда, где их туно-гондырь с топором поджидал!

— И как же этого нахала на чистую воду вывести? — спросил Карабчевский.

— Полагаю, надо дать время, чтобы волосы у него отросли, а потом предъявить его на опознание Тимофею Санникову в Кузнерке да всем кабатчикам в округе! — сказал Кричевский. — Кто-нибудь припомнит молодца. Наконец, можно и к волхву его свести… Только затруднительно это. Пусть уж местные начальники полицейские сами с этим справляются. Я отчет свой господину директору Департамента представлю, он и распорядится.

— Отчего же Голова полез в это дело свидетелем? — спросил адвокат. — Как не побоялся?

— А чего ему было бояться? — вопросил Кричевский. — Он ведь действительно случайно попал в одну камеру с умирающим Моисеем Дмитриевым. Разумеется, безвинный вотяк никаких признаний ему не делал, а простодушно рассказал, по моему разумению, как ни за понюх табаку бросили его в каменный мешок умирать. Излил, так сказать, душу. Голова втайне посмеялся над бедолагой, дождался его скорой смерти, если не поспособствовал ей, после чего и сообщил о себе приставу Шмелеву. Очень ему в каторгу идти не хотелось. Есть у этих упырей каторжных такая метода — игра в поддавки со следствием. Следствию, в тупик зашедшему, свидетель нужен — вот сторонний душегуб какой-нибудь выпытает у доверчивого сокамерника все про дело это, по которому тот проходит, темной ночью жизни лишит, особенно ежели человек здоровьем слаб, и пожалуйте: готовый свидетель! С мертвого как спросишь?! Кто жив, тот и прав.

Приставу он рассказал все, что от умершего по делу выведал, да еще от себя добавил страсти про втыкание ножей и источение крови. Страсти эти не на пустом месте, как вы понимаете, выросли. Они имели случай быть при убиении тем же Головою с сообщником Конона Матюнина. Уже тогда можно было насторожиться приставу Тимофееву, да он все это наоборот воспринял, как подтверждение истинности слов каторжника. И свято в это по сей день верит, между прочим. Я его не разочаровывал до поры. А выгоды негодяю Голове от всего этого самые прямые. Коли осудили бы вотяков, стало быть, и дело по двум трупам закрыто, и следствию он помог, как важный свидетель, и пристав Шмелев, да и господин товарищ прокурора Раевский за него бы замолвили словечко!

— Так вот, значит, где эти «чад и дым жертвы» возносились! — сказал, хлопнув себя по коленам, Николай Платонович. — Ну и клубок змеиный вы распутали, Константин Афанасьевич! Как хотите, а лучшего сыщика я за свою жизнь не встречал! А клад Конона Матюнина, выходит, так и лежит где-то там, в лесах…

— От Красного поля на зимний восход, пока не увидишь могильный бугор. Налево с бугра до Ржавого ручья. Вверх по ручью, до следа копыта… — повторил, улыбаясь, Кричевский записанную им со слов причетника Богоспасаева скороговорку погибшего Матюнина. — Можете поискать по этим приметам! Место верное!

— Нет уж, спасибо! — засмеялся знаменитый адвокат. — Я думаю, что главный клад у человека здесь! — он постучал пальцем себя по голове.

— Полагаю, что и здесь тоже, — сказал Кричевский, положа руку на сердце.

— Однако засиделся я у вас, Константин Афанасьевич! — поднялся на ноги гость. — Пора и честь знать. Сами виноваты! Очень уж занимательные вещи рассказываете. Приятелю вашему, господину Шевыреву, надолго хватит фельетоны строчить. Кстати, где он запропастился? И на процессе я его не видал.

— Он сейчас в городе Малмыже, в земской больнице, — помрачнев лицом, сказал Кричевский.

— С ним случилось что-то? — вздернул прямые черные брови адвокат.

— Не с ним, с другим человеком. Он присматривает за нашим общим давним другом, с детства еще, по Обуховской слободе. Его вчера тамошний доктор Минкевич оперировать должен был.

Когда за знаменитым посетителем закрылась дверь, Кричевский выпил еще водки и сел к столу, подперев голову руками. Его охватили тревожные воспоминания.