#img_4.jpg
Окачурин давно привык к тому, что глаза его ведут какое-то автономное существование.
Это начиналось с утра, стоило ему выйти из дому. Шесть лестничных маршей вниз — перед дверью Федосовых уютно свернулся на коврике рыжий кот, на стене опять написано мелом: «Катька дура». Пановы не вынули с вечера газету: почтовый ящик белеет дырочками. Это последнее, что Окачурин замечает вполне сознательно. Но вот хлопнула дверь подъезда, пятьдесят шагов по улице — все, глаза обособились. Теперь Окачурин мог ехать, стоять, с кем угодно беседовать, думать о том, что у внучки опять ангина, а новый сосед (такой чудак!) не играет в шашки, — глазам не было до этого никакого дела. Глаза смотрели. Смотрели не напряженно, без настороженности, почти без всякого выражения. Толпа текла мимо, навстречу, наперерез, здесь образовывала скопления, там — пустоты, и глаза охватывали ее целиком, оценивали, сортировали, систематизировали. Вероятно, тут не обходилось без головы Окачурина, но совсем для него незаметно. По его мнению, глаза действовали самостоятельно. Он терял над ними контроль, он мог бы только выключить их, плотно сомкнув веки. Но какому участковому придет на ум зажмуриваться при исполнении служебных обязанностей?
Глаза смотрели. Иногда мимоходом, не отвлекаясь от главного, выполняли кое-какую мелкую работенку для Окачурина лично: взглядывали на часы, подсчитывали на ладони медяки, если ему хотелось выпить газировки, выбирали место, где переступить лужу. И вдруг... вдруг они швыряли его вперед, и, на лету соображая, почему он это делает, Окачурин крепко брал кого-то за локоть или прикладывал руку к козырьку и просил предъявить документы. Редко ошибались эти блекло-серые, невыразительные глаза.
Однажды без всякого к тому повода, доверяясь единственно глазам, он задержал человека, у которого было рассовано по карманам три заряженных пистолета: несколько часов назад тот убил вахтера и вскрыл сейф отдела охраны крупного завода. «И как только тебя осенило?!» — изумлялись друзья-приятели. Окачурин отвечал категорично, но весьма туманно: «Видно птицу по полету!»
Но чаще глаза вылавливали, конечно, рыбку помельче: хулиганов-карманников, спекулянтов, привокзальных воришек. Вот, скажем, такой случай. Идут люди из бани, день субботний, дело к вечеру. Все идут себе — и ладно. А одного Окачурин вдруг хвать — и в отделение. За что про что? Сам не знает. А на поверку оказалось — не зря. Парень стащил из раздевалки чужой костюм, да не впервой уже, только сходило с рук. Дело его вел потом Кока Светаев, и тоже все допытывался у Окачурина, почему задержал. Окачурин долго мялся. «Стало быть, по подозрению...» — говорит. «По какому же?» — «По малым уликам...» — «Пусть по малым, да по каким именно?» Наконец одну выжал: «Лицо не распаренное. А раз из бани идет, чтоб его!..»
Окачурин не обладал умением округло излагать вслух свои мысли. Кстати, о его фамилии. На самом деле он был Чурин. Окачуриным его сделал дурацкий случай. На одном собрании докладчик помянул трех участковых, награжденных в прошлом месяце денежными премиями. «Д. И. Ванин, — прочел он по бумажке. — С. С. Голышев...» А третья фамилия была написана неразборчиво, и он запнулся. Чурин, сидевший в первом ряду и превосходно знавший, кому досталась эта последняя премия (потому что внук уже неделю гонял на новом велосипеде, а сам он стал обладателем отличнейшей удочки и набора каких-то гибких мормышек), Чурин решил подсобить докладчику и деликатно подсказал: «О-Ка-Чурин». Его звали Осипом Кузьмичом. «Ага, спасибо! — обрадовался докладчик. — Так, вот, товарищи Ванин, Голышев и Окачурин...» Зал покатился. А прозвище прилепилось намертво.
Сейчас он стоит на вокзальной площади. Наконец-то лето. Весна столько буксовала, что все сроки прошли, и теперь из земли поперло как на дрожжах. Почки проклюнулись уже месяц назад, да так и остались: чуяли, что впереди холода. А потом враз, в несколько дней, деревья зазеленели, загустели, и все зацвело. Благодать! А внутри помимо сознания быстро пощелкивал счетчик: «Приезжий. Приезжий. Провожающий. Прохожий. Отъезжающий. Отъезжающий. Дачник. Прохожий. Курортница с юга. До чего успела загореть! Хороша, чтоб ее!.. (Это глаза отметили лично для Окачурина — надо ж ему иметь развлечение.) Провожающие... Приезжий. Приезжий. Прохожий. Баба с рынка. Прохожий. Компания какая-то. Еще баба. Компания. Командированный. Компания, компания, компания...
Опять! Так и толкает. Придется понаблюдать. Вот отсюда, из-за киоска. Трое мужчин, две женщины. Одна ничего, брюнеточка, только больно раскормлена. Спорят о чем-то. Или ругаются? Ругаются. Но тихо, ничего не поймешь. Стараются внимания не привлекать. Ну и что? Может, они от воспитанности. Наплевать, что ли... Нет, глаза не пускают. Ладно, постою. Сильно ругаются. Так и толкает, так и толкает. Может, подерутся? Вот тогда б я их забрал. За милую душу! А на что они мне сдались?.. Нет, не подерутся. Культурно ругаются, чтоб их! Нешто документы проверить? Пустой номер. Приличные люди. Извиняйся потом. Блондиночка тоже ничего, когда в профиль. А мужички-то так себе, мелковаты. Да и в годах. У одного вон уже лысина на маковке. Хоть и зализал, а видно. Здорово он злится — плешка аж кумачом светит. А второй-то челюстью так и ворочает; того гляди укусит».
Разговаривая так сам с собою в тенечке за киоском, Окачурин вдруг обнаружил, что мысленно уже отправил всех пятерых за решетку. «Ай-я-яй! — всполошился он. — Это ведь неспроста!»
Он затоптался, словно стоял на горячем, и едва удержался от желания броситься, настигнуть, схватить. «Ай-я-яй, ай-я-яй!»
Тощий, плюгавенький человечек вывернулся из толпы, словно материализованный страстным желанием Окачурина найти зацепку. Неуловимым движением рука его, как резиновая, растянулась и снова втянулась, прихватив от ноги обладателя кумачовой маковки потрепанный черный чемоданчик, и человечек заскользил к стоянке такси, стремительно, но плавно убыстряя шаг.
Окачурин побежал за ним. Человечек с чемоданом перешел на рысь, с рыси на галоп и... угодил прямиком в широкие объятия постового, кинувшегося на помощь Окачурину.
Компания продолжала ссориться. Но вот кто-то заметил приближающуюся процессию из двух милиционеров с плюгавым человечком, и разговор оборвался на полуслове. Обладатель тяжелой челюсти вперился в черный чемоданчик и тревожно лягнул в бок ботинком, надеясь удостовериться, что это не так, что его собственный стоит на месте. Но ботинок брыкнул пустоту, и тогда мужчина растерянно уставился под ноги. Остальные расступились и тоже зашарили глазами понизу.
— Задержан при попытке хищения, — доложил Окачурин, еще пыхтя после недавнего бега.
«Ах, ох, боже мой!» И лица расцвели улыбками, кто-то лез пожимать руку, и все выражали усиленную благодарность. Но как вытянулись физиономии в ответ на предложение «пройти» в отделение милиции! Все заспешили, всем было до зарезу некогда (будто и не они только что битых полчаса с жаром выясняли отношения), — кто опаздывал на поезд, кто на срочное свидание, у брюнетки остался без присмотра маленький ребенок, а блондинка неожиданным басом предложила отпустить «этого мазурика» ради «такого приятного знакомства» и «такой приятной погоды». Но теперь уже Окачурин не выпустил бы их ни за какие коврижки. Мигнув постовому, он настоял на своем, и, сопровождаемая острым мимолетным любопытством толпы, вся группа тронулась в путь, раздраженно галдя. Плюгавенький с тяжелыми вздохами нес чемоданчик. Другую его руку крепко держал постовой. Окачурин в паре с блондинкой замыкал шествие, настороженно подрагивая веками. Для него вопреки очевидности воришка был только довеском к остальным. Но объяснить почему, он бы не взялся даже под страхом немедленного увольнения на пенсию.
«Ох и взовьется Лютый! — весело и озабоченно подумал он, когда в конце переулка завиднелась вывеска отделения. — Целую толпу веду!» И тут кто-то прыгнул на него сзади, повис, вцепясь в шею, и закричал истошно: «Маруська, беги!» Окачурин тупо замотал головой, прохрипел: «Чтоб тя!..» — и, качнувшись, саданул висевшего о стену всей массой — с годами кое-что наросло. Пальцы на его горле разжались, и, резко повернувшись, Окачурин уткнулся в здоровенного, краснорожего парня, до краев полного водки и неукротимого мужества. «Маруська!..» — вторично воззвал он к блондинке и попытался снова облапить Окачурина. Это было уже слишком даже для окачуринского добродушия. Он яростно стряхнул с себя парня и завернул ему руки за спину. Так коллекция пополнилась седьмым задержанным...
Когда они один за другим стали входить в двери — у лейтенанта Лютого страдальчески поползли вверх брови. В дежурной части уже и так стоял дым коромыслом. На деревянном диванчике всхлипывала женщина, потерявшая в магазине ребенка. Рядом клевала носом заросшая личность в ватнике. Прижавшись к ногам представительного хозяина, скулил и взлаивал молодой пес, укусивший прохожего. И сам укушенный тоже был здесь, совал всем под нос окровавленный палец, божился, что вовсе не думал никого дразнить и что собака — сразу видно — бешеная. И еще какой-то народ курил, шумел, толкался и лез к Лютому со всевозможными вопросами, просьбами и претензиями.
Не выпуская пьяного парня, Окачурин протолкался вперед и по форме доложил: доставлены-де граждане, ругавшиеся у входа в вокзал, гражданин, пытавшийся украсть у них чемодан, и другой гражданин, который набросился на него, Окачурина, с целью помешать ему при исполнении служебных обязанностей.
Лютый поднялся из-за своего барьера и оглядел новоприбывших. «Всегда Окачурин подбавит работки!»
— Нецензурно ругались? — спросил он.
— Нет, не то чтобы... Промеж себя ссорились...
«Так какого лешего ты их притащил?!» — вертелось у Лютого на языке. Но он знал, что Окачурину подобные вопросы задавать бесполезно — Окачурин действует по наитию.
— Говоришь, стояли при входе в вокзал? На ступеньках?
— На тротуаре, — твердо сказал Окачурин.
Лютый вздохнул. Малюсенькая была еще надежда открутиться от этой шумной компании, сплавить ее вокзальной милиции, но раз на тротуаре — значит, на территории Окачурина.
— Чей чемоданчик будет, граждане?
Граждане переглянулись, лысенький качнул слегка головой вбок, и на вопрос Лютого не последовало никакого ответа.
— Я про чемоданчик спрашиваю: чей он будет?
Граждане молчали с каменными лицами. Наконец лысенький прокашлялся.
— Не знаем мы, чей чемодан, — сказал он.
Брови Лютого полезли еще выше.
— Это что же получается? — повысил Окачурин голос. — То сами меня благодарили, а то... Может, он твой? — язвительно повернулся он к воришке.
Вопрос был просто данью ситуации, но воришка навострил уши, в глазах его зажегся отчаянный огонек.
— Может, и мой, — тонко сказал он, поудобней перехватывая ручку.
— Давайте сюда! — раздраженно приказал Лютый. — Если он ваш, говорите, что в нем. — И, не дожидаясь ответа, положил чемодан на бок и надавил на запор. Щелкнул, отлетая, язычок, и Лютый осторожненько приподнял крышку и заглянул внутрь.
Брови его стремительно упали вниз и уперлись друг в друга на переносице.
— Так... — ошеломленно пробормотал он. — Понятно. Все понятно.
Лютый смотрел в приоткрытый чемодан, и видно было, что он все больше шалеет.
Весь предыдущий разговор происходил под шум, гам выкрики пьяного парня, который вырвался из рук Окачурина и вопил: «М-маруся!» Теперь стало почти тихо. У Окачурина противно задеревенели скулы и сделалось как-то неудобно под ложечкой. Говорили, на Казанском вокзале вот такой же чемодан стоял в камере ранения недели три (неизвестно, кто сдал), открыли — там руки и ноги. Каменно ступая, Окачурин прошел за барьер и заглянул через плечо Лютого.
Что за околесица?! Пуговицы! До самого верха навалом маленькие белые пуговицы!.. «Чертовщина какая-то!» — подумал Окачурин и тоже машинально промямлил:
— Понятно.
— Ясно! — подтвердил Лютый. Он захлопнул крышку, запер чемодан ключиком, болтавшимся здесь же на тесемочке, потом тесемочку оборвал и ключик положил в карман.
Воришка испуганно сунулся к барьеру:
— Товарищ начальник, товарищ начальник, — суматошно зачастил он, — разрешите доложить!
— Ну?
— Чемоданчик-то, я, извините... действительно... украл то есть. У этих вот граждан. Не знаю, что там, откуда мне знать?
— У кого же вы его персонально, — слегка подобрел Лютый.
— Не могу точно сказать, они все стояли вместе, а чемоданчик — около ног...
— Чьих?
— Ихних... вообще...
— Ясно, — сказал Лютый.
— Понятно, — отозвался Окачурин.
— Надо доложить.
— Придется.
Окачурин доложил начальнику отделения, начальник отделения — начальнику райотдела, тот призвал Головкина — и вот зазвонил телефон на столе Вознесенского. А через пять минут Вознесенский созвал у себя всех следователей: Тимохина, Раису, Коку Светаева, Стрепетова. Здесь же сидел за своим столом и Чугунов.
В юмористическом изложении Вознесенского история с чемоданом пуговиц, незадачливым воришкой и пьяным ухарем, пытавшимся отбить свою задержанную красотку, выглядела в достаточной мере курьезно. Кто со смехом, кто с досадой побросали следователи текущие дела и включились в аврал.
Такой способ практиковался. Когда какое-нибудь дело только-только начиналось и возникала необходимость быстро допросить многих людей, провести серию обысков, объявлялась «тотальная мобилизация» на несколько часов. А иногда и дней.
Вскоре все сидели по разным комнатам, каждый с глазу на глаз с одним из тех пятерых, которых Окачурин высмотрел из-за киоска и мысленно, ненароком отправил за решетку. На Вознесенском лежали координация и общее руководство.
* * *
В дежурную часть Вознесенский обычно спускался без особого удовольствия. Слишком примитивна и груба была кипевшая там работа. Город поставляет в дежурку всякую дрянь, и никогда не знаешь, на что тут наткнешься: можно попасть в разгар такой «возни», что будь ты хоть трижды Вознесенский, а становись просто милиционером, закатывай рукава, помогай кого-то скручивать, натягивай смирительную рубашку из корабельной парусины на хмельного хулигана, норовящего разнести в своем буйстве все вокруг. Нет, Вознесенский любил совсем другую борьбу и совсем другие победы.
На этот раз, слава богу, было терпимо. Навалясь на барьер, высокий немолодой участковый писал длинный рапорт.
— Ну, показывай свои трофеи. Этот и есть? Не нашли уж чего получше отобрать, — шутливо вздохнул Вознесенский. — Дайте листок бумаги. Смех смехом, а отпечатки пальцев с чемодана надо будет снимать.
Он аккуратно разорвал листок пополам и, прихватывая бумажкой, откинул крышку. Хорошенькие, матово-блестящие пуговки «под перламутр». Доверху... Забавное зрелище — чемодан пуговиц. Как, скажем, мешок или ведро ботиночных шнурков. Что они такое, эти пуговки, чтоб их один запасал, другой крал, третий пытался отбить у милиции и все потом от них отказывались? Несуразная таинственность. Внутри на крышке сборчатый карманчик на резинке. Что в нем? Английская булавка к гривенник. Пусть лежат.
Вознесенский взял со стола Лютого длинный отточенный карандаш и в нескольких местах пронзил пуговичную толщу. Карандаш со стеклянным шорохом везде дошел до дна.
— Сколько ж их здесь? — спросил Вознесенский.
— Да вот — целый чемодан, — не понял Окачурин.
— Чемодан-то я вижу. Но как вы будете писать в протоколе изъятия? «Полпуда пуговиц»? Или просто: «преогромная куча»? — Вознесенский мягко улыбнулся и развел руками иронически и сожалеюще. — Нельзя, дорогой. Придется посчитать.
Окачурин озадаченно застыл над своим рапортом.
— М-маруся! Н-начальник, отпусти М-марусю!
Вопль доносился из-за низкой массивной двери с решеткой.
— Голубчики, а ведь он мне нужен.
— Сейчас?
— Как можно скорее.
— Будет сделано!
Молоденький старшина согласно кивнул Лютому и скрылся За решетчатой дверью, вооруженный большим пузырьком с притертой пробкой. Пузырек был Вознесенскому знаком (да и кто в районе не знал его!): там содержались «капли Лютого» — чудодейственное снадобье на основе нашатыря с примесью каких-то еще вонючих и летучих гадостей. Стоило только вдохнуть, как безнадежно пьяные субъекты быстренько трезвели.
За дверью прошумела недолгая суматоха, послышалось бормотанье: «Ты мне зачем... чего суешь?.. Пусти, гад!» — «А ты нюхай, нюхай!» И вот уже дверь отворилась, и в ней, поддерживаемый за талию, показался дюжий детина — не вполне еще в здравом уме и твердой памяти, но уже с проблесками сознания на опухшей физиономии. Конечно, официально допрашивать его было рано, но кое-что объяснить он уже мог.
— Запатентовать бы вам эту жидкость, право слово! — похвалил Лютого Вознесенский.
«Кажется, я уже советовал ему то же самое раза три. Ну да ничего, он опять польщен».
В глазах у парня стало сине от милицейских мундиров. Он забрал лицо в пятерню и помял его, стараясь прийти в себя.
— Я ч-чего натворил? А?
— Об этом после. Пока отвечайте на мои вопросы. Кто такая Маруся? — напористо начал Вознесенский.
— Маруся? Дама сердца моего... — если как в стихах.
Его все-таки покачивало.
— А если без стихов?
— И без стихов... тоже. — Он смутно заволновался и протрезвел еще на полградуса.
— Кто она?
— А почтальонша наша... За ней ничего такого... Ее все знают...
Вознесенский задумчиво покачался с носков на пятки.
— Дайте мне паспорта задержанных женщин, — попросил он Лютого и поочередно раскрыл их перед парнем. — Которая из двоих?
— В жизни не видал этих баб, — обиделся пьяный. — Моя Маруся — во! — поднял он большой палец.
«Анна Савельевна... Лидия Петровна...» — прочел Вознесенский в паспортах. Но почему-то именно выставленный вверх этот палец с грязным ногтем убедил его окончательно.
— Забирайте, — разочарованно сказал он. — Почудилось дурню с пьяных глаз. Дайте ему почитать санпросветскую листовку «Берегись белой горячки».
С воришкой разговор тоже был недолгий. Вознесенский прощупал его несколькими фразами и равнодушно оставил в отделении. «Узнает, что было в чемодане, на который он покусился, — горькими слезами будет заливаться все три годика, что ему пристегнут».
Когда Вознесенский уходил (осуществлять общее руководство), Окачурин считал пуговицы. Они высились на столе веселой праздничной кучей. Окачурин отгребал от нее понемногу, разглаживал по столу ладонью, чтобы в один слой, а потом пальцем скидывал по одной в раздобытый где-то картонный короб. Дно короба было еще далеко не покрыто, и, ударяясь о него, пуговички подскакивали в такт беззвучному шевелению окачуринских губ.
* * *
Перед Кокой Светаевым сидела брюнетка, туго обтянутая жатым ситцем в мелкую розу.
На Вознесенского она поглядела только один раз, когда тот вошел, и поспешно отвернулась, встретив его лениво-испытующий взгляд. Вознесенскому была предоставлена для обозрения пышная спина.
Вознесенский уселся на диван. Диван верой и правдой служил оперативным работникам во время ночных дежурств. И хотя дежурства не всегда позволяли поспать, но на толстой коричневой шкуре его все же успела образоваться светлая и дряблая проплешина. Так что Вознесенский доерзал до самого валика, отыскивая место, где бы не так остро торчали пружины.
Отсюда он и занялся созерцанием спины. «Зря вы воображаете, что я вас не вижу, — подумал он. — У вас, мадам, очень выразительная спина. Пожалуй, более выразительная, чем лицо. Бывают такие спины. «Кенгуру в голубых клипсах», — определил он.
В первые минуты знакомства он часто давал своим «клиентам» странные, подчас неожиданные для него самого названия. Не клички, нет. Это был прием шифровки и хранения первого впечатления от человека, того ощущения, с которым он был увиден.
Потом человек начинает говорить о себе, стремится определенным образом выглядеть, стремится «подать» себя и — увы! — слишком часто врет. Несмотря на предупреждение об ответственности «за дачу ложных показаний». Ложь расцветает. Как куски ткани, которые вывешивают между тобой и правдой, — яркие, отвлекающие. Конечно, очертания истины проглядывают, как статуя сквозь холст. Потянет ветерком и облепит голову, плечо. Но тебя тотчас зовут в сторону.
«Ах, вы совсем не туда смотрите, гляньте, какой вон тут узорчик!..» И за всей этой суетой (из которой Вознесенский, как никто, выходил с честью, но которая утомляла и его) первое впечатление от человека тускнело, терялось, а с ним терялось и еще что-то, что Вознесенский не заботился четко определять, но ценил.
Женщина, чуть поводя головой, внимательно следила за тем, как из-под авторучки Светаева быстро бегут мелкие аккуратные строки, хотя прочесть их вверх ногами, конечно, не могла. Вознесенский вспомнил своего кота. Тот, сидя на письменном столе, тоже мог подолгу наблюдать, как на бумаге возникают шеренги закорючек. При этом кот понимал, вероятно, еще меньше — гипнотизировало само движение. Еще больше он любил сидеть перед аквариумом. Скорее не любил — не мог не сидеть. И ведь знал, дуралей, что незащищенность рыбешек обманчива, а нет-нет да и царапнет лапой по стеклу.
Уютно присидевшись на диване, Вознесенский не очень вслушивался в диалог Коки с брюнеткой. Но все-таки пора уже проявить какую-то деятельность.
— Как там у вас, Николай Николаевич? — разморенно спросил он.
— Подвигаемся к концу.
— Дайте почитать.
Спина остро забеспокоилась.
«Наплела небось с три короба. Ну-ка, посмотрим...»
...Давно собралась к сестре на дачу... По дороге на вокзале встретила своего дальнего родственника Барабанова, он тоже ехал куда-то за город. Обрадовалась попутчику... Только отошли от пригородных касс — Барабанов увидел знакомых, остановился, поздоровался, а тут милиционер... Ни о каком чемодане она и понятия не имеет...
— Вы уж нас извините, — сказал Вознесенский спине, — вам придется немного подождать.
Заведующего складом шелкоткацкой фабрики Барабанова допрашивал Чугунов. Он все еще заполнял анкетную часть. Вопросы произносил медленно, внушительно, протокол заполнял тоже внушительно — огромными, заваливающимися влево буквами.
Сидящий перед ним длиннорукий лысоватый человек в хорошем летнем костюме должен был чувствовать, что находится перед лицом закона.
— На выборных должностях состояли? — доехав до конца фразы, Чугунов поднимал на допрашиваемого «официально-строгие» глаза.
— На оккупированной территории находились?
С этой анкетной частью иногда и смех и грех. Светаеву однажды даже головомойку дали: допрашивал полуглухую старуху лет семидесяти — на предмет уточнения деталей некой кухонной баталии. Кричит, а сам радуется:
— Военнообязанная?
— Чегой-то?
— В белой армии или в полиции служила?
Бабка наконец расслышала, разобиделась да в слезы... «Надо бы новые бланки завести, да старых небось лет на десять запасено...»
Лысинка розовеет сквозь рыжеватый зачес. На ушах какие-то рысьи волоски Руки лежат спокойно, демонстрируя крахмальные манжеты. Говорит пресно, смазывая интонацию. Что-то в нем есть и скользкое и колкое. В нем угадывался долгий и сильный завод. Такого на примитивный испуг не возьмешь. «Паучок в целлофане», — решил Вознесенский. Потом попал взглядом в водянистые, навыкате глаза Барабанова и внес стилистическую поправку: «Паук в целлофане».
— Перейдем к текущему дню, — возвестил наконец Чугунов, переворачивая страницу, словно отваливая древнее каменное надгробье. — Так же вот детально, прямо как с утра встали и как попали на вокзал...
— Полчаса жду этого вопроса, — не удержался Барабанов. Но его намек, что давно-де пора перейти к существу дела, пропал впустую. На мелкокалиберные выпады Чугунов не реагировал.
С бессильной досадой (как домработница, дающая отчет надоедливой хозяйке в покупках) излагал Барабанов, как он умылся, поел-попил, зашел на работу и как решил поехать в загородный цех своей фабрики. Где находится? Находится в Павлове. Потому что там вредное производство и никак директор не может добиться перевода цеха в Москву. С кем на работе встречался, о чем разговаривал? Пожалуйста, он расскажет, если это кому-то любопытно...
Нет, не было это любопытно. Это было убийственно скучно. Но на Барабанова ссылалась брюнетка, сидевшая у Коки Светаева, и Вознесенский ждал, когда же она, в свою очередь, появится в показаниях Барабанова. Тогда он сличит их версии и пойдет себе дальше по кабинетам.
— ...На вокзале, когда брал билет, оказалось, что до электрички еще больше получаса. Пообедал там же в ресторане. Что ел, вас тоже интересует?
— Нет, это ваше личное дело, — с достоинством сказал Чугунов.
«Удивительно он умеет не замечать шпилек».
...Около книжного киоска увидел вдруг инженершу со своей фабрики, Филимонову. Подошел. С ней рядом стояла какая-то женщина... Да, кажется, брюнетка, и двое мужчин. Одного раньше встречал в конторе — это снабженец со швейной фабрики, которой они поставляют продукцию. Остальных не знает... Филимонова со снабженцем о чем-то говорила, но он, Барабанов, не посчитал возможным вникать: мало ли что там у них, женщина молодая...
«Так, значит, с брюнеткой ты незнаком?»
Чугунов, ведший пока допрос вслепую, но гораздо более наблюдательный, чем можно было предположить по внешнему впечатлению, моментально засек этот всплеск интереса у Вознесенского. Он затолкался на одном месте, выпытывая у Барабанова разные подробности, и между прочим спросил:
— А чем вы докажете, что оказались на вокзале, потому что собирались ехать в цех? Билет, к примеру, у вас сохранился?
— Сохранился! — Барабанов был уже зол как черт.
Чугунов неторопливо, хозяйственно пришпилил билет к протоколу.
«Москва — 3-я зона. Туда и обратно».
Пошли дальше.
Ну-ка, что там у Стрепетова?
У Стрепетова был снабженец. Гм, бесцветный тип. Лицо, по которому прошло столько показных чувств, что они стерли все его собственные черты.
— Чем порадуешь, Алешка?
Стрепетов сделал безмолвный жест в сторону снабженца. Тот сидел несколько бочком и что-то рассказывал. Вознесенский понял. Снабженец был чудовищно словоохотлив. Он говорил, говорил, говорил, перескакивал с одного на другое, ударялся вдруг в нелепые лирические отступления. Непостижимо, как мог человек в таком количестве, и притом непрерывно, выделять из себя дутые, невесомые фразы. Но он выделял их, и они пузырились, заполняя всю комнату, и при малейшей попытке прикосновения лопались, обнаруживая пустоту.
Вознесенский заглянул в протокол. Там кое-как была схвачена и зафиксирована суть: из всех доставленных вместе с ним в милицию снабженец, по его словам, знал только одного человека — Прохорчука, работника своей же фабрики! С Прохорчуком они вчера вместе приехали в Москву, а сегодня собирались обратно. Для этого, как было уговорено, встретились на вокзале. Тут какую-то компанию, которая шумела рядом, потащили в милицию и их с Прохорчуком тоже прихватили, хотя они «совершенно сами по себе» и к компании этой никакого касательства не имеют.
Вознесенский чувствовал, как он начинает входить в то состояние, которое он называл «рабочей формой». В принципе, конечно, ничего в этом деле не было особенного, что могло бы заставить его, Вознесенского, загореться. Обычное дело. Но видно, попало оно еще в какую-то минуту, когда захотелось подвигаться, что-то такое сделать сразу. Словно раньше он был рыхлее, обширнее, а теперь масса его уплотняется, и вот он разминает и напружинивает мускулы.
— А в Москве-то у вас суета, суета и шум такой! Вот уж воистину мать городов русских. Нам, провинциалам, с непривычки... А вы и не замечаете, верно? Я женщину спрашиваю: «Где тут будет обувной магазин хороший?» Сандалеты хотел на лето купить. Она даже не слышит, мимо бежит — москвичка. Нет ей дела до моих сандалет. Вы не читали в газете третьего дня...
Вознесенский поспешил вон. «Зыбучий песок», — подумал он. В этой бездне пустословия можно барахтаться часами. Пока надо дальше, дальше...
Раиса. Перед ней Филимонова. Инженер шелкоткацкой фабрики. Худощавая блондинка по виду лет тридцати с небольшим. Нервные руки, пушистые завитки на шее, а голос неожиданно низкий, с хрипотцой.
Почитаем, как она излагает события.
Сегодня у Филимоновой выходной. Живет она рядом с вокзалом и вышла только на минутку — хотела в вокзальном киоске журнал купить. Тут ее окликнул Барабанов... Ну конечно, дальше как по-написанному: и чемодана она не видела, и ни с кем больше не знакома. А может, просто не узнала — она близорука, с ней это случается... Но гражданина, который кричал «Маруся!», видела в первый раз в жизни, тут она уверена.
«Ах, какое ценное признание!»
— Олег Константинович! — сказала Раиса, когда он уже взялся за ручку двери, подгоняемый растущим нетерпением. — У Лидии Петровны просьба. Дома остался один мальчик. Можно ей позвонить и сказать, чтобы он не беспокоился и обедал без нее?
Ох эти бабьи штучки! До чего ж их не любил Вознесенский! Мать-то, понятно, — мать, но зачем Раиса встревает? Прекрасно зная, что никаких звонков сейчас разрешать нельзя, заставляет именно его сказать «нет»! И еще корчит невинную рожу, лицемерка! Вечно она что-нибудь выкидывает.
Наверно, Раиса вызывала бы гораздо меньшую досаду Вознесенского, если бы была хоть немножко женственней. Но ее жесткая бескомпромиссность, ее неуравновешенная, резкая манера держаться, жесткие волосы, незнакомые с парикмахерской, короткие ногти, скучные платья, колкость в разговорах с мужчинами — все это отталкивало Вознесенского. «Не складывается личная жизнь, — морщился он, — вот и бесится».
Но сейчас он мгновенно подавил в себе приступ раздражения, улыбнулся понимающе и обаятельно.
— Чуть-чуть позже я вернусь, и мы позвоним вместе.
Прохорчук. Последний из пятерки. Мрачный, тяжеловесный. Не человек — утюг.
Тимохин перед ним обиженный, скучающий. Тимохин любит беседовать, любит этак мыслью по древу...
Вознесенский только нацелился разрядить обстановку, да не тут-то было. «Утюг» двинулся в атаку:
— Не знаю, кто вы, наверно, начальник. Так вот, официально заявляю: мне о краже чемодана ничего не известно, никаких претензий ко мне нет, допрос этот незаконный, я буду жаловаться!
Выпалив свою тираду одним духом, он замолчал и уставился в окно, ворочая челюстью.
Разговаривать с ним сейчас было бесполезно. Вознесенский ушел, но унес с собой одно очень отчетливое ощущение — ощущение какого-то уголовного «тембра» в клокочущей злобе Прохорчука.
Итак, каковы были итоги? Брюнетка — дальняя родственница и попутчица Барабанова. Барабанов с ней не знаком. Он подошел поздороваться с Филимоновой, которая беседовала со снабженцем. Однако Филимонова снабженца не знает Она оказалась в компании потому, что ее подозвал Барабанов. Снабженец вообще просто стоял рядом в паре с «утюгом». Все они сошлись совершенно случайно и о чемодане пуговиц никогда ничего не слышали.
* * *
Итак, все пятеро врали. И то, что вранье не сходилось, было естественно — схвачены люди внезапно, только и успели перемолвиться: «От всего отказываемся». Тут не до подробностей.
Казалось бы, чего проще, взять и ткнуть каждого носом в показания другого. «Извольте объяснить противоречия!» Но стоит это сделать, и через пятнадцать минут противоречий не останется. Будет круглое, обтекаемое, не ущипнешь. У молодых следователей детская болезнь: чуть какая разноголосица — сразу давай очную ставку. А на их глазах жулики просто-напросто сговариваются врать одинаково. Нет, Вознесенский не то что свести между собой — даже и намекнуть не мог одному, о чем говорит другой! Но собрать из кусков лжи правду ему было необходимо.
Он знал, что абсолютной лжи почти не бывает. В любой враке есть частица истины. И если бы он собрал сейчас эти частицы, вкрапленные в ложь, в его руках оказался бы маленький хвостик, за который — уж будьте спокойны! — он вытянул бы все остальное.
Всегда ругавший крутую райотдельскую лестницу, а теперь как-то переставший ее замечать, Вознесенский появлялся то в одном кабинете, то в другом. Этап чистого наблюдения был закончен. Теперь он врезался в допросы, круто заворачивал их в нужную сторону, накапливая факты, фактики, догадки. В голове его уже составлялись и распадались версии. Как ребенок вертит кубики, так и эдак прикладывая их один к другому, чтобы получилась цельная картина, так Вознесенский непрерывно переставлял, перетасовывал известные ему сведения, но... то хвост приставлялся к морде, то не хватало лапы или головы. Мало, слишком мало еще кубиков!
— Значит, вы собирались к сестре на дачу? А почему в рабочее время? Ведь ваша палатка должна быть открыта до семи вечера.
— У меня отгул за переучет.
— Адрес, имя, отчество сестры?
— Володенька, золотце, тут у одной дамы есть сестра — я тебе записал данные, — узнай, пожалуйста, работает ли она и до какого часа. Только осторожненько, не спугни.
— Ну, Олег Константинович! — обижается расторопный оперативник.
— Если я правильно понял, вы приехали с Прохорчуком в город вчера. Где вы ночевали?
— У знакомых. В гостинице-то, сами понимаете... Москва, столица, мать городов...
— Фамилия, адрес?
— Ах, какая досада, выкинул я бумажку-то. Дал мне один приятель бумажку, люди, говорит, хорошие, пустят. Верно — пустили, такие душевные старички! А вот бумажку-то я выбросил. Переночевали мы, я ее и выбросил, зачем она мне? И не могу вам объяснить, где те старички живут. Москву я плохо знаю — провинциал, а ведь Москва, она...
— Не припомните ли все-таки, Барабанов, что вы ели в вокзальном ресторане? И сколько платили?
(Он позвонит в ресторан и узнает сегодняшнее меню и цены.)
— Я съел бутерброд с сыром и...
— Вы говорили, что обедали.
— М-м...
— Сидор Ефимович, запишите, что он скажет.
Ждать Вознесенскому некогда.
Звонок в совнархоз.
— Имеется ли какая-нибудь переписка о переводе загородного цеха шелкоткацкой фабрики в Москву?
— При старом директоре вопрос поднимался, а при новом это все заглохло.
— Сандалеты хотели купить? В каком магазине были?
— Н-на улице Горького. Добрые люди посоветовали: прямо, говорят, туда и иди...
— Ну, вспомнили, что обедали?
— Записано, Олег Константинович, вот...
— Так купили, вы сандалеты?
— Видите ли, я давно хотел чешские, с такими фигурными дырочками, а задник...
— Купили или нет?
— Не было подходящих...
— А какие были? По какой цене, почему они вам не понравились?
(Вознесенский начал прощупывать всех по очереди «на слабину».)
— Да мне хотелось чешские, с дырочками.
— К вашему сведению, я только что проверил, — отдел летней обуви в магазине закрыт на учет.
«С вами, дьяволами, и блефануть не грех!»
— Так вот я и говорю, что не купил. Поглядел на витрине...
— Ах, на витри-ине!
«Мелкота все это, мелкота, а что поделаешь? Один великий юрист сказал, что из тысячи мышей нельзя составить одного слона. Умный был мужчина. Но он не работал в райотделе милиции. Покрутился бы он на моем месте...»
— Насчет сестры? Ах да! Спасибо, Володенька, умница!
— Значит, собирались к сестре?
— Да я ведь уже говорила.
«Поникли вы, мадам, осунулись. Сейчас попробуем Володькину штуку».
— Сестра живет одна?
— Одна.
— А у вас ключ от ее дома есть?
— Нет. Зачем?
— А затем, что сестра ваша уже пять лет работает на одном месте и всегда ровно до шести вечера.
Это должно было со свистом пробить «яблочко». Но едва Вознесенский выпустил фразу, он почувствовал, что она ушла мимо мишени.
— Ну и что? Посидела бы на скамеечке у ворот, чай не зима.
Казалось, он смастерил верную ловушку, перекрыл все выходы... Вот тут и изощряйся.
— В каком году судились?
Вознесенский идет на риск. Под ногами никакой опоры. Только воспоминание об уголовном «тембре» в злобном тоне «утюга».
— Какое это имеет отношение?
«Вмастил!»
— Отвечайте на вопрос.
— У меня нет судимости.
— Понимаю: снята по амнистии.
— Ну, по амнистии...
— Значит, освободились в пятьдесят третьем? Сколько сидели?
— Два года восемь месяцев.
— Хищение?
— Злоупотребление служебным...
«А чемоданчик-то, пожалуй, твой», — внезапно решает Вознесенский, глядя на присмиревшего Прохорчука.
Как раньше сыщики обходились без телефона, непостижимо!
— Алло, алло, Павлово! Девушка, милая, дайте ОБХСС... Кто у телефона? Ага, примите телефонограмму: «Нами срочно проверяются кладовщик Павловской швейной фабрики Прохорчук А. В. ...»
Благодать! Сейчас павловские оперативники спешно поднимут документы — проверят, нет ли каких сигналов, потом осмотрят рабочее место «утюга», заберут товарные карточки... Через часок, глядишь, и позвонят.
— Скажите, пожалуйста, что входит в ваши обязанности контрольного инженера-технолога?
— Я слежу за качеством продукции в процессе незавершенного производства. За тем, чтобы технологический процесс соответствовал нормативам.
— И в основных цехах и в загородном?
— Да, конечно.
— Извините мне мое невежество, я человек несколько другого профиля, но какой смысл в вашей работе? Ведь на фабрике, очевидно, есть ОТК?
— Видите ли, могут быть нарушения технологии, которые ОТК не заметит. Кроме того, я веду межцеховой учет.
— Ах, уче-ет. Тогда понятно...
— Товарищ следователь, я просила...
— Неужели вы могли подумать, что я забыл о вашем сыне? Боже упаси! Буквально через пять минут буду к вашим услугам.
— Алло, ресторан?..
— Знаете, а борща-то сегодня на вокзале не готовили. А?
Барабанов тревожно приглаживает жидкие волосы. Слегка сдвигается крахмальная манжетка. Вознесенский собирается в комок.
— Откуда наколка на руке?
— Молод был, глуп...
— Засучите рукав!
Когда Вознесенский приказывает, люди на мгновение теряются и глупеют. Барабанов заголяет руку.
— В заключении кололи. По рисунку вижу. Когда освободились?
— По амнистии, в пятьдесят третьем.
— Где отбывали срок?
— На Печоре.
— К вам два вопроса, товарищ Прохорчук.
— Ну?
— Где вы сидели?
— На Печоре.
— А ночевали сегодня у кого?
— У одной знакомой. Нечего ее в это дело впутывать.
— Ну, вот я и здесь. Звоните сыну. Только... не советую вам сообщать, что вы в милиции, — зачем попусту тревожить мальчика, верно? Как его зовут?
— Сережа.
— А кто, кроме Сережи, может подойти к телефону?
— Никто. В настоящее время мы вдвоем, муж в экспедиции...
— Хорошо, звоните. Надеюсь, вы не скажете ничего лишнего. Я вам верю.
Вознесенский смотрит проникновенно, выразительно. Филимонова слегка розовеет.
— Спасибо, — шепчет она.
— Сереженька, сыночек...
Вознесенский улавливает в голосе предательский спад и крепко упирается глазами в лицо женщины. Ага, выправилась.
— ...я, миленький, задержалась, тут... у знакомых. Ты не беспокойся, обедай один.
«Ну, клади же трубку. Что ты тянешь?»
— И потом, Сережа...
Раиса настороженно хмурится. Вознесенский приподнимает руку. «Если что-нибудь... надо успеть нажать на рычаг».
— ...я не успела постели убрать и вообще. Ты приберись. Обязательно приберись, слышишь?
Сказала с акцентом и сразу бросила трубку.
«Приберись... приберись»... Ах ты — вот оно что! Не знаю, как Сережа, а я понял. Вот где ночевали «паук» с «зыбучим песком», которых вы, Лидия Петровна, совсем не знаете»!
— Как у вас с жилищными условиями? — ласково спрашивает Вознесенский.
— Простите?
— У вас отдельная квартира?
— Д-да, две комнаты.
— Вынужден опять ненадолго вас покинуть...
Раиса провожает его чуть сумрачным и все-таки любующимся взглядом.
Надо на минутку присесть, и чтоб было тихо-тихо. Чертов телефон!
— Да, слушаю.
И как Головкин догадался разыскать его в пустом кабинете Нефедова?
Нельзя ли поинтересоваться, как идут дела, потому что, если Олег Константинович собирается кого-то арестовывать, то он, Головкин, был бы очень признателен, если бы его — как начальника следственной части — хотя бы в общих чертах ввели в курс событий. До конца рабочего дня прокуратуры осталось, если быть точным, два часа пятнадцать минут, и он — как начальник следственной части — должен успеть согласовать с прокуратурой все, что положено в таких случаях.
Проявляя ангельское терпение, Вознесенский молча дослушал монолог Головкина до конца. Да, он понимает, он надеется не позже чем через два часа разобраться, что к чему.
Головкину для согласований было отведено пятнадцать минут. Старик укоризненно вздохнул, но ничего, покорился.
Время! Время! Время!
Наконец-то звонок из Павлова.
— Плохо слышу, говорите громче! Что значит — не беспокоиться? На днях полугодовая ревизия? Ну, это будет, а сейчас что? Я говорю, меня не интересует, что будет, меня интересует, что есть. Черновые записи самоучета? Я вас правильно понял: недостача? Слышу, слышу, небольшая. На какую сумму? Так. Чего не хватает? Какого товара не хватает, говорю? Пуговиц к блузкам. Ясно. Согласен, ерунда, могли за полгода рассыпаться. Спасибо большое. Что? Спасибо, говорю! («Просто горло сорвешь».) О ходе следствия вам сообщим. Со-об-щим.
Уф!
— Лютый! Как там, посчитали пуговицы? Ну, чудесно! Теперь, голубчик, не в службу, а в дружбу, вызовите из «Галантереи» товароведа оценить их... Ну да, пуговицы.
Эти чертовы пуговицы только мозги засоряют, мешают думать. Он уже давно чувствует, что лежат какие-то два нужных факта в мозгу совсем рядом и никак не могут соединиться. Ведь брюнетка, по ее словам, хотела ехать за город вместе с Барабановым. Его билет Чугунов отобрал, а ее?..
— Вас задержали после того, как вы с Барабановым отошли от железнодорожных касс, верно? В таком случае где ваш билет?
— Странный у вас тон, будто вас все обманывают... Пожалуйста.
«Москва — 3-я зона. Туда и обратно».
Два картонных прямоугольничка с черными цифрами наверху у каждого билетика — порядковый номер. До чего удобно! Да, билеты брались вместе, но... Между номерами разница в единицу!» «Кто же это между ними втерся у кассы?.. Кто-то из пятерки, или я не Вознесенский, а болван! Но кто же третий?»
Что-то в мозгу не срабатывает. Хватит бегать! Сели. Выключились. Забыли о чемоданах, о билетах, о наколках. Вон газончик под окном. Еще не стриженный. А вон трамвай заворачивает. Этот дом красный, а тот желтый...
Тем временем мысль, освобожденная из-под гнета воли, требовавшей немедленного решения, заструилась своенравным ручейком, выделывая причудливые петли...
Красный дом кирпичный. Желтый дом деревянный. Крыша облупленная...
...обтекала препятствия, где-то, стиснутая с обеих сторон неизвестностью, ускоряла бег, где-то медлила, впитывая в себя лужицы частных догадок. Ручеек рос, полнился, размывал казавшуюся непреодолимой плотину...
По крыше голуби ходят...
...И вот Вознесенский уже видел, как ее сметает высокой волной, слышал гул, видел взлетавшие брызги.
«Ай да Вознесенский, ай да сукин сын!»
Все выстроилось, все заняли свои, единственно возможные места.
Теперь только одно. Крошечная самопроверка. В каком-то месте выстроенной мысленно системы он должен ткнуть пальцем и сказать: здесь находится вот что. И если оно там впрямь окажется — значит, верна вся схема, значит, можно действовать.
Он встал и быстро пошел к Стрепетову. У Стрепетова сидел снабженец, «зыбучий песок». Вознесенский спускался по лестнице, стараясь не расплескать свою глубокую сосредоточенность. Резко толкнул дверь и быстрыми тяжелыми шагами пошел на снабженца. Уже на ходу вытянул руку.
— Дайте мне билет, который вы брали вместе с Барабановым!
Снабженец тупо, ошарашенно полез в карман и вынул билет.
Билет с промежуточным номером.
* * *
Итак, можно действовать. Пойти обычным путем? Ревизии, экспертизы?.. И дело размажется, как холодная манная каша по тарелке. А ведь можно начать красиво, по-гроссмейстерски! Соблазн велик. Одним ударом разрубить узел. Получить показания, которые сразу дадут главное, решающее!
В последний раз — мысленно — прошелся Вознесенский по кабинетам, делая окончательную прикидку. Конечно, любого из пятерых можно прижать к стене; приоткрыть краешек того, о чем догадался, — это удар настоящий. Но надо выбрать оптимальный вариант.
Прохорчук — злой, упрямый, с уголовным опытом. Сейчас не с ним надо связываться.
Снабженец? Бездонная балаболка. На такого, что ни обрушь, все будет булькать и пузыриться. Слишком много возни.
Барабанов. Не прост. Он станет петлять до последней крайности. А время жмет.
Пышная палаточница, а? Послабее других, бесспорно. Но от нее особых открытий не жди. Главного она вообще не знает.
Филимонова. Вот Филимонова... Не глупа. В данном случае это для нее минус, для нас — плюс. Умный способен воспринимать логические доводы. А дураку какие резоны ни приводи, он не понимает их силы. Открещивается от очевидности и стоит на своем... А кроме того, Филимонова знает всю подноготную с учетом...
Решено. Филимонова.
Он попросил Головкина собрать у себя всю бригаду.
— Товарищи, у нас мало времени, я буду краток. Речь идет об организованном хищении «левой» продукции на швейной фабрике в Павлово. Продукция — женские блузки — изготавливается из неучтенного синтетического сырья, которое производится на шелкоткацкой фабрике в Москве. Реализация блузок осуществляется через промтоварную палатку на вокзале. Место, сами понимаете, чрезвычайно удобное: покупатели уезжают, свидетелей нет. Каким образом совершается хищение сырья? У шелкоткацкой фабрики есть загородный цех. Там ткани проходят последний этап обработки. На всех подобных производствах ткани, поступающие в последний — выпускающий — цех, учитываются по количеству тюков. Выпуск же из цеха учитывается по весу обработанной ткани. Насколько точно поступление в тюках соответствует выпуску в тоннах, никто толком не проверяет. Те из вас, кто вел хозяйственные дела, с этим сталкивались. Если бы выпускающий цех был на территории Московской фабрики, хищение было бы затруднено, потому что надо как-то миновать охрану. Но Павловская швейная фабрика, как я выяснил, получает сырье прямо из загородного цеха без предварительного завоза на московский склад. «Во избежание лишнего бюрократизма», как они объясняют... В хищении участвуют: завскладом и инженер-технолог шелкоткацкой фабрики, кладовщик и снабженец Павловской фабрики и продавщица вокзальной палатки. Разумеется, по предварительным данным... Теперь о пуговицах. Из выпускающего цеха завозится лишняя ткань, шьются «левые» блузки, идут лишние против нормы пуговицы. Образуется недостача. Перед ревизией наводится ажур: добываются в Москве пуговицы — появляется таинственный чемодан.
— И это вы все дедуктивным методом, Олег Константинович? — не выдержал Кока Светаев.
— Им самым, — улыбаясь, отмахнулся Вознесенский. — Теперь последнее — ссора на площади, Я думаю, делили дивиденды и в чем-то не поладили. Психология известная: крадут тысячи, дерутся из-за рубля. Итак, история заурядная, с типовой психологией и технологией. — Вознесенский позволил себе маленькое заключительное кокетство.
— Олег Константинович, — Головкин посмотрел на часы, — вы не забываете о том, какое расстояние бывает между «догадаться» и «доказать»?
— Не забываю. Попрошу товарищей из ОБХСС срочно организовать следующее: опечатать палатку, опечатать оба склада — загородного цеха и швейной фабрики — и завтра начать там инвентаризацию. А через час у нас будут показания о всей механике хищения. Для этого Раисе Власюк немедленно нужна машина.
— Считайте, что я распорядился, — согласился Головкин.
— Побежали, Раечка, побежали, — полуобнял ее Вознесенский. — Я вас провожу до машины и объясню, что надо делать. Мне нужен ключ к Филимоновой. Слава богу, живет она рядом. Вы едете к ней домой и допрашиваете сына, кто у нее сегодня ночевал. Знает он имена — прекрасно! Не знает — достаточно примет. Если заметил чемодан, с которым утром уходили, совсем хорошо. Вот и все. Сущие пустяки. На десять минут работы. Только вам надо заехать переодеться, а то в форме и парня напугаете, и толку не добьетесь, да и разговоры по двору пойдут — нам это сейчас ни к чему. И умоляю, голубушка, в темпе!
Он открыл перед ней дверцу машины и даже помахал вслед рукой.
Вот теперь Вознесенский почувствовал лестницу. Но-но, рано уставать. Ему предстоит сегодня еще коронный рывок — с Филимоновой. Правда, когда она прочтет показания сына... Он вспомнил лицо женщины во время разговора по телефону. Да, расчет железный.
У дверей своей комнаты он столкнулся с Кокой.
— Слушайте, Светаев, уважьте усталого человека. Человек хочет чаю.
Кока принял позу услужливого официанта.
— Мигом-с!
Сегодня Кока готов был ботинки чистить Вознесенскому.
Но чаепитие было испорчено. В кабинет влетел начальник райОБХСС.
— Товарищ Вознесенский, что ты тут затеял?
— Затеял чай пить, разве не заметно? — Меньше всего сейчас хотелось разговаривать именно с этим человеком.
— Да я не о том, о деле. Ты мне скажи...
— Присядьте, — холодно прервал Вознесенский.
Он всегда игнорировал попытки майора к этакой «милицейской простоте» и каждый раз старался дать ему почувствовать, что хотя тот горланит всем: «Здоров, товарищ такой-то, как житуха?» — но вовсе не становится от этого «своим в доску». И вообще, какой он милицейский работник? Заявился сюда без году неделя то ли из райисполкома, то ли из обкома профсоюза. Был «помзавом» или «замначем», а теперь, как говорит Райкин, «бросили меня на милицию». А тут, брат, одного того, что умеешь на трибуне воду из стакана пить, — мало. Ох мало!..
— Пойми, товарищ Вознесенский, — круглым румяным голосом пионервожатого убеждал майор, — дело-то простое. У кладовщика в Павлове недостача. Чего? Пуговиц. А в чемодане что? Пуговицы! Ясно?
— Не очень, — отозвался Вознесенский.
Высокий лоб майора засветился мыслью.
— Он эти пуговицы стащил и намеревался передать продавщице промтоварной палатки на предмет реализации.
— Такую версию я как-то упустил, — со скрытой иронией протянул Вознесенский.
— А что я и говорю! — обрадовался майор. — Зачем нам сложности разводить? Недостача в Павлове — пускай и расследуют в Павлове. В соответствии с законом. Не надо, товарищ Вознесенский, преувеличивать организованность преступных элементов. Это я тебе как старший товарищ хочу подсказать.
«Знаешь ведь: не поверю, будто ты такой дурачок. Но тебе все едино, только бы спихнуть лишнее дело с плеч. Лишнее дело — лишние заботы, лишние аресты, лишние неприятности. Привык в своей конторе — или где там — сплавлять кляузные бумажки от стола к столу. Эх!..»
— Я вам советую согласовать вопрос с Головкиным, — серьезно сказал Вознесенский.
«В чем, в чем, а в этом на старика можно положиться. Предательства не учинит».
* * *
Даже не отдышавшись, Раиса позвонила. Тотчас из глубины квартиры послышались веселые, вприпрыжку шаги. «Наконец-то!» — покровительственно проворчал за дверью мальчишеский голос. Но улыбка, которую мальчик нес навстречу этому звонку, разом поблекла и сменилась досадливым недоумением. Поймав себя на невежливом выражении лица, он сказал:
— Я думал, мама, — это было полуизвинение-полувопрос.
Раиса промолчала, оглядывая его. Худенький, но широкоплечий мальчик в майке и спортивных тапках на босу ногу. Чем-то похож на мать.
— Вы к нам?
— Если ты Сережа Филимонов, то к вам.
— Проходите, мама скоро вернется.
Он отступил назад ровно настолько, чтобы освободить ворсистый коврик, постеленный перед дверью — ждал, когда гостья вытрет ноги. Раиса нетерпеливо поскребла ногами, и мальчик снова сказал: «Проходите».
Коридор был неширокий, но длинный, правую стену его целиком занимали стенные шкафы, и Раиса машинально подумала, что если сегодня придется здесь делать обыск, то провозишься до утра.
— Садитесь, пожалуйста.
Она мельком взглянула на предложенное кресло и села за стол, положив перед собой папку, где лежали пустые бланки для допроса.
Сережа не оправдал маминых надежд: все, за чем ехала Раиса, было прямо перед глазами — к дивану прислонена сложенная раскладушка, на кресле стопкой два свернутых одеяла, две подушки, две простыни. Олег Константинович, как всегда, прав. Звериное чутье!
Проследив за ее взглядом, мальчик счел нужным объяснить:
— У нас тут ночевали... Я сейчас.
Он унес раскладушку в коридор, и там скрипнула дверца стенного шкафа. Потом появился снова и, натужившись, потому что трудно было сразу все обхватить, потащил туда же одеяла и подушки. Опять скрипнула дверца.
Раиса потянула тесемку папки... и вдруг остановилась. Несовершеннолетнего можно допрашивать только в присутствии взрослых — родителей, педагога, на худой конец кого-то из соседей. Она совсем забыла за всей этой спешкой. «Позвонить в домоуправление? Седьмой час, наверно, поздно. Пойду позову кого-нибудь из квартиры напротив. Лучше мужчину — меньше потом болтовни». Она двинулась, собираясь встать.
— Извините, — снова сорвался мальчик с места.
«Какого лешего он копается теперь?» Он вернулся в наглаженной рубашке с отложным воротником. Это неожиданно кольнуло Раису. Она вздохнула, поднялась и шагнула к двери.
— Вы уходите? — спросил мальчик, и в голосе прозвучало облегчение. — Вы забыли папку...
— Нет, не ухожу. Кто живет в соседней квартире?
— Петрухины... — удивился он. — Вы их знаете?
— По вечерам они дома?
— Наверно... Я с их Сашкой вчера подрался! — вдруг сказал он, и в неуверенной улыбке воспоминание о вчерашнем азарте смешалось с неловкостью. Физиономия у парнишки была славная.
Следующий шаг Раисы к двери замедлился.
«Надо было сразу сказать, зачем я пришла. С самого начала. Этот дурацкий коврик...» Почему-то казалось, что именно коврик у входа, этот мохнатый коврик, о который было молчаливо предложено вытереть ноги, сбил ее с темпа. Она мчалась сюда, пущенная рукой Вознесенского, полная азарта и нетерпения, — и вот что-то застопорилось.
«Время, время! — подгоняла она себя. — Времени в обрез, там все ждут».
Мальчик сидел у стола, стесняясь заняться чем-то своим, стесняясь молчать, стесняясь заговорить. Присутствие Раисы сковывало его.
— Что-то мамы все нет... — томясь, сказал он. — Ушла на минутку — и провалилась...
«Сюда надо было не меня посылать. Надо было Чугунова». Она прикрыла глаза и вызвала в памяти Филимонову: уклончивые запаздывающие ответы, хрипловатый голос, который звучал почти искренне, произнося заведомую ложь, ее платье, туфли, кольцо на пальце — от всего пахло деньгами, — ее звонок сыну, так жалобно выпрошенный у Раисы и использованный для попытки скрыть ночевку посторонних людей в квартире... значит, уже допускала возможность обыска? Потом Раиса припомнила всю эту компанию жуликов... Ей нужна твердость. Она не имеет сейчас права ни на какие чувства. Да, мальчика ждет сокрушительный удар, но вина за это не на Раисе — на матери. Но неужели нельзя обойтись без того, чтобы не использовать показания сына для изобличения матери? Когда она ехала сюда, эта мысль ей и в голову не приходила. А теперь...
— Вы не против, если я пока немного приберусь?
— Приберись, — машинально ответила Раиса, продолжая думать, нет ли какого другого способа выполнить задание Вознесенского. Без допроса мальчика. Но решительно ничего не придумывалось.
Она взглянула на часы. Пора, а то будет поздно. Если Вознесенский не получит сейчас признания Филимоновой, дело закиснет, затянется. Начнется изнурительная бумажная волокита, в которой следствие будет барахтаться не один месяц. Решение все не приходило. Раиса следила за мальчиком, складывавшим на окне какие-то гвозди и планки. Потом он вытирал пыль с телевизора и что-то передвигал с места на место, а она все еще сидела и смотрела, как он снует по комнате, пока не увидела, что мальчик в третий раз переставлял одну и ту же вазочку с серванта на шкаф.
— Ты всегда такой хозяйственный?
— Надо привыкать, — поспешно ответил он. — Мы через месяц в туристский лагерь поедем. И с мамой и с папой, уже путевки есть.
— Уже путевки... — сказала Раиса, пугаясь его просветлевшего лица и неожиданно для себя снова садясь за стол.
«Не надо мне к нему приглядываться, — твердила она, теребя тесемки папки. — Я должна пойти к соседям и...»
— Вы вместе с мамой работаете?
— Нет, Сережа.
«Вот сейчас и сказать, зачем я пришла. И сразу все будет сделано... Ну!..»
Он сел напротив нее, положил на стол два исцарапанных мальчишеских кулака.
— А... откуда вы знаете, как меня зовут?
Он спросил это через силу, и Раиса вдруг поняла, что на него давно уже тянет тревогой и непонятной опасностью от нее, от ее канцелярской папки, с какой не ходят в гости, от долгого странного молчания.
И тогда она решилась.
— Запри за мной, Сережа, я ухожу.
— Тридцать пять минут, — укоризненно сказал Сашка, постучав по циферблату.
— Ну и уезжал бы на здоровье, — отрезала Раиса, яростно захлопнув дверцу и швыряя на заднее сиденье ненужную папку.
...Боже мой, как будет бушевать Вознесенский! «Раечка, где вы запропали?» — спросит он ласково, а потом... Он ее в порошок сотрет, изничтожит! Скандал неслыханный, каких не бывало!
«Да как вы смели! — загремит он. — Когда наконец до вас дойдет, что недопустимо соваться в соцзаконность с бабскими штучками?! (Нет, «бабскими» он все-таки не скажет, скажет «дамскими».) Вы юрист или массажист? Откройте алфавитный указатель к кодексу на букву «Ж». Есть там понятие «Жалость»?..»
А может, он просто побагровеет и гаркнет: «Немедленно пишите рапорт о невыполнении задания, я доложу руководству!» И добьется, чтобы ей вкатили выговор. А потом не будет ее замечать месяца три.
Нет, и это, пожалуй, не по-вознесенски. Скорей всего он с ледяным презрением начнет публично вправлять ей мозги. Бр-р, хуже не придумаешь!
Что скажет она? Конечно, не смолчит, будьте уверены.
...Если разговор пойдет на басах, она выложит всю правду.
«Вы, Олег Константинович, — скажет она, — гонитесь за тем, чтобы показать себя! Чтобы опять по району шел звон: «Ах, Вознесенский!», «Ух, Вознесенский!» Ваша цель — провести следствие с блеском и треском».
«Моя цель — истина», — слышит Раиса голос, подающий нужную реплику для ее внутреннего монолога.
«Ага, — подхватывает она, — а думали вы когда-нибудь о том, сколько может стоить истина? Если истина — цель следствия, то все ли средства допустимы для ее достижения?»
«Для ее достижения допустимы те средства, которые установлены законом».
Да, у него есть, чем ее сбить. Допрос несовершеннолетних предусмотрен законом. В случае необходимости. Но необходим ли он в данном случае?
«Помилуйте, — скажет Вознесенский, — не прикидывайтесь святой простотой. Показания Филимоновой — и вы это прекрасно понимаете — резко сократили бы многомесячную работу экспертов, ревизоров и всех, кто будет вести дело. Сотни человеко-часов, чем можно их компенсировать?»
«А чем компенсировать то, что Сережа Филимонов будет поставлен в положение свидетеля против матери?! Хватит с него и того, что ему предстоит пережить!»
Да, она знала, что сегодня свернуло ее с намеченного Вознесенским пути. Дело Козловского...
Козловский был выродок и психопат и кончил тем, что убил дочь. А главным свидетелем обвинения на суде был его четырнадцатилетний сын — единственный, кто мог рассказать, как развивалась трагедия.
Раиса снова сидела в переполненном зале горсуда, а на возвышении, огороженном резными перильцами, стоял мальчик. Сейчас она никак не могла вспомнить его лица: оно было вытеснено другим — лицом Сережи Филимонова, и она чувствовала, что эта подмена произошла в ней еще тогда, когда он то и дело переставлял вазочку с серванта на шкаф, нет, даже еще раньше, когда погасла в дверях улыбка на лице мальчика.
Факт убийства был бесспорен, но в зависимости от обстоятельств Козловский мог получить или не получить высшую меру. На это намекал адвокат, отец бормотал искательно: «Володенька, разве ты не помнишь...»; прокурору приходилось выяснять, почему мальчик в суде говорит не то, что на следствии, была вызвана учительница, которая присутствовала при первых допросах. А он стоял на своем возвышении и оборачивался на каждый вопрос, как на удар палкой, и маленькую фигурку сотрясал нервный озноб. Ужасно...
Конечно, тут другое. И никто не потащил бы Сережу Филимонова в суд. Но все-таки... Все-таки дело Козловского — козырь в ее руках, думала Раиса. Они ходили в горсуд вместе с Вознесенским.
Поднимаясь по лестнице, Раиса призналась себе, что, несмотря на все приготовления, трусит.
— Раечка, куда же вы запропастились?..
Вознесенский запнулся и, привстав, вцепился в нее глазами.
— Что такое?
Раиса села у двери на стул.
— Олег Константинович... я не смогла.
По лицу Вознесенского прошел безмолвный стон.
Весь он был сейчас как поезд, резко остановленный на полном ходу. Паровоз уже замер, подрагивая, сдерживая напор вагонов, сминающих буфера, а внутри все продолжает еще нестись вперед — падают пассажиры, срываются с места и таранят перегородки чемоданы и узлы — грохот, хаос, столпотворение. Но вот с треском прокатилась последняя корзина...
— Так... — безо всякого выражения выговорил он. На лицо легла маска ледяного спокойствия.
Еще минуту-другую Раиса ждала взрыва, ждала гневного вопроса: «Почему?» Но Вознесенский зашевелился и заговорил, лишь более вяло, чем обычно, и ей стало ясно, что он уже понял, услышал все не произнесенные ею слова и ничего ей не ответит. Что скрывается сейчас под личиной равнодушия, что он подавил в себе, что думает о ней, — этого Раиса никогда не узнает. Она сидела как пришибленная.
— Алло, Алексей? Всех по домам. Да, да, кончили на сегодня. Кончили. Выпишите повестки на послезавтра...