Всякий раз перед тем как отправиться в «Центр Города», я подолгу смотрю на себя в зеркало, уговаривая его растворить родственную совести смутную тревогу, имя которой никак не могу подобрать. Зеркало у меня маленькое, старое, с мутной окалиной времени и черными мушками. Меня оно любит и поэтому немного врет ретушью. Впрочем, мне и в самом деле есть чем гордиться – немногие доплывают до пристани старости с таким тугим парусом. Пару-тройку заплаток в расчет не берем.

Мне много лет. Я бывшая актриса, так и не добившаяся широкой известности. Я сыграла шестьдесят четыре неглавные роли, жила в девяти городах и пять раз была замужем. У меня была густая жизнь, я долго намагничивала себя, привлекая события, и только лет восемь назад слегка замедлила движение и прекратила сопротивляться седине. Но вскоре выяснилось, что седина моя тоже актриса. Я стараюсь уложить ее в скромнейший пучок – она же бросается всем в глаза и нахально преувеличивает благородство моего образа. У меня хорошая кровь и крепкая форма, но я никогда не играла императриц, даже тех, кому в спектакле отводилось второстепенное место. Седина же, разгулявшись, как-то хитро подчеркнула яркие выразительные глаза, и они – в сочетании с мягкими румяными щеками – теперь намекают на более стройную, но несомненную Екатерину Вторую. Я понимаю, что так говорить о себе не скромно, и поэтому не ропщу, когда надо мной посмеиваются эти мелкие современные зеркала. Я их даже побаиваюсь и стараюсь не смотреть в них на себя прямо. Но если им удается меня поймать, они, не скрывая иронии, показывают мне профиль нелепой старой женщины с кругленькой серебряной сережкой в дряблом ухе, похожем на маленький старомодный кошелек с застежкой-поцелуйчиком, с которого время стерло черную кожу, обнажив слабую серую основу. Все сбережения из этого кошелька давно растрачены, осталась лишь одна неразменная монета, которая притворяется то золотом, то медью – в зависимости от освещения и нашего с Павлушей настроения.

Павлуша был моей первой любовью. Много лет и городов тому назад он катал меня на ловкой лодке, мы дразнили скользивших по поверхности воды уток и смехом старались ослабить тот странный ток, который движение весел вырабатывало в наших сердцах. Мы стояли с ним под щедрым дубом, и превратившееся в солнечные лучи будущее слепило нам глаза. Он собирался стать военным, но легко смущался, а я уже тогда знала, что жизнь у него будет крепкая и упругая, но генералом он не станет.

Недавно он ко мне вернулся.

А перед этим от меня ушли все, даже последняя подруга, такая же, как и я, актриса-неудачница, с которой мы чаще всего ссорились. Все вокруг было горьким. Больше всего я боялась незнакомых старух, выгуливавших пучеглазых дворняжек. Мучила себя воспоминаниями о единственном аборте, плакала, складывала и отнимала какие-то даты. Чтобы хоть как-то заполнить пустоту, устроилась смотрительницей в Эрмитаж, сидела у египтян и каждый день, про себя сетуя, молила чужие мумии изменить мою сирую жизнь. Кто знает, может быть, кто-то из их странных богов меня и услышал, – потому что однажды на Дворцовой набережной мне вернули Павлушу в облике аккуратного старика с застывшим оловом грусти в глазах.

Эта встреча меня спасла. Моя жизнь вдруг взяла и разложилась пасьянсом времен с тройкой в будущем, семеркой в настоящем и тузом в прошлом. Нет, горечь не исчезла, но Павлуша добавил сухих пряностей воспоминаний, – и горечь стала гармоничной. Какое-то время я даже была по-настоящему счастлива. Но потом, словно наказывая за несвоевременное счастье, от меня начала бегать память. Поначалу я очень пугалась, но вскоре привыкла и теперь всегда готова к тому, что память, неожиданно смешав времена и карты, может стремительно поднять меня на опасную высоту отстранения от действительности и на мгновение открыть мне сверху похожий на грецкий орех лабиринт моей путаной жизни. У меня закружится голова от бесконечного количества извилистых поворотов. Какое-то время память будет удерживать меня на этой звенящей высоте, а потом, превратив мое сердце в воробья-беспризорника с увядшей гвоздикой в клюве, бросит его вниз – в случайный тупичок лабиринта… На зеленую лужайку детства… к черной лязгающей машине, в которую превратилась пахнувшая яблоками школа, отобрав у моего отрочества четыре долгих года… в институтский репетиционный зал… в полотняную постель, где рядом со мной какое-то молодое тепло, имя которому память не возвращает… в стремнину зрелости, на дощатые сцены… или в терновое новое время…

Я уже не боюсь этих полетов – просто существую в предложенном пространстве событий, лиц, запахов, звуков. Наверное, отсутствие страха и заставляет память возвращаться… К тому же я заметила, что именно в этих провалах я лучше всего зарабатываю.

Я продаю умиление, в фантастическом мире, который отделяют от меня десять минут езды на трамвае.

Вот я схожу с трамвая.

Высокие дома.

У скрещенья трамвайных линий стоит дом, похожий на пожилую американскую кинозвезду, все живые ткани которой заменены силиконом в результате изощреннейших косметических операций. Это старый красивый дом, его тщательно отреставрировали и разместили здесь «Центр Города», современный и очень дорогой магазин. Здесь торгуют успехом. А на сдачу я доживаю свою жизнь.

За огромными окнами на голубоватом фоне сияет чужое будущее – яркое, разноцветное, блестящее, хромированное, никелированное, хрустящее нарядной упаковкой и новенькими купюрами, с банкоматами, выплевывающими кредитные карточки под дискретную отрыжку, с отутюженным персоналом, умело скрывающим внутреннее равнодушие за наружной радушной улыбкой… Эта картина порой настолько ослепительна, что я вспоминаю операционную, в которой мне делали аборт.

Однажды я зашла сюда просто так, решив купить «в будущем» что-нибудь на ужин. Я знала, что выгляжу скромно, но достойно, и что предельная опрятность моего старомодного пальто полностью искупает вину его возраста, и слово «подержанный» почтительно уступает место слову «антикварный». Меня могли принять за профессорскую жену, мать преуспевающих детей, которая не желает расставаться со старой одеждой из-за «давно разоблаченной мороки», тоски по родине, которой нет. Я старалась играть такую даму, но боялась неубедительности и сама на себя злилась.

Неторопливым шагом я дошла до мясного отдела. Под стеклом лежало живое мясо, преступной свежести и преступной же стоимости. Наверное, у меня хватило бы денег на какие-нибудь полкило, но потом за мотовство меня обязательно упрекнуло бы выглянувшее из овощного киоска недоступное яблоко. Пожалуй, только импортную мороженую говядину можно было бы купить, не травмируя карман и совесть. Но она была нарезана такими ровными круглыми кусками и покрыта таким мультипликационным инеем, что я вдруг увидела зимний лесоповал и услышала звук бензопилы, которой мой первый муж валил деревья в лагере, куда его отправили за безобиднейшее знакомство, квалифицированное как сопричастность к деятельности врагов.

Тогда я вышла из магазина и была горда тем, что у меня хватило смелости просто уйти – протиснуться через тесный загончик у кассы, не взяв для погашения неловкости от встречи с нарядной кассиршей даже маленькую шоколадку. А на улице я подумала, что освещение будущего противопоказано тем, кто живет прошлым. Им оно кажется покойницким. Так же, как люди будущего кажутся персонажами фантастического фильма. Хотя именно эти люди меня и кормят…

Они очень разные. Я понимаю, что они умнее меня, энергичнее, они другие. А еще мне их немного жаль – наверное, потому что их плата за умиление – это та же просьба о прощении.

Вон у кассы стоит похожий на слона бандит. Бандиту жарко. Его дыхание слышно по крайней мере в пяти метрах. Глаз его похож на человеческий. Я даже улавливаю в его внешнем виде какую-то кротость форм. Чем-то он похож на младенца. Которого написал маньерист. Бандит выходит на улицу и видит меня – с узлом пышных седых волос под серой шляпкой. На шляпке печально зимует кустик бумажных незабудок. Видит мое синее пальто с прямыми плечами и черные блестящие ботики, застегивающиеся шеренгой белых круглых кнопочек…

«Опа…» – произносит бандит цирковое слово, и я понимаю, что произвела на него впечатление. Потом он замечает мои безукоризненно чистые нитяные перчатки и несколько пучков свежей зелени, перевязанных подарочными голубыми ленточками, которые я держу в руках.

«Почем зелень, мать?» – спрашивает он. – «По три рубля», – отвечаю я тихо. – «Эта-а, – произносит бандит со смущением, – давай все!» – Протягивает мне сто рублей, забирает пять пучков и уходит, не оглядываясь. «А сдачу?» – шлю я ему вслед, но он только рукой машет и уходит чем-то огорченный. Да, не Раскольников…

Мне тоже вдруг становится немного не по себе. Я вспоминаю, что раньше нитяные перчатки носили только лакеи, меня охватывает грусть, и сейчас я была бы даже рада, если бы память куда-нибудь ненадолго отлучилась…

Чтобы развеять настроение, я снова смотрю в магазин. За стеклом ходит человек, похожий на пингвина. С неуклюжими ножками и столбиком тела, запакованными в черный костюм и белую рубашку. У него компактная голова, а на мелком лице выделяется сочный алый рот. Мне кажется, что он должен быть адвокатом, – умным, красноречивым и беспринципным. Наверное, у него какая-нибудь смешная фамилия. Он академически рассеян и вообще меня не видит. Не я не в обиде. Мне и так бандит переплатил…

Потом ко мне подходит компания увешанных рюкзаками молодых иностранцев. Они горластые, длиннолицые, длиннозубые – кенгуру. На первый взгляд очень чужие, но если приглядеться, в лицах не обнаруживается ничего особенного, обычные лица соседей, сослуживцев, родственников. Как и с кенгуру – видим ее мордочку, нежную, с рыжеватыми подрагивающими бровями и задумываемся: кого же она нам напоминает? Да собаку! Это же песья мордочка! Как у маленькой, ничем не примечательной, но очень милой дворняжки. Так и с иностранцами…

Ко мне иностранцы относятся с приветливым вниманием, я для них историческая реликвия, которую им иногда показывают в кино наши знаменитые режиссеры. Теперь я держу в руках веточки вербы, унизанные пушистыми, с перламутровым отливом почками, над которыми через неделю вырастет цыплячьей желтизны глория.

«О-о-о, да это же вьербная недьеля», – произносит один из них, с самым большим рюкзаком. А потом сосредоточенно спрашивает: «Сколко это стоит?».

«Два», – отвечаю я и предлагаю памяти позабыть о том, что там, откуда только что выскочила эта стая, цены исчисляются в этих неприличных у.е. «Кенгуру» залезает своей длинной рукой в огромный рюкзак, достает кошелек и протягивает мне пять долларов. «Итс о'кей», – говорит иностранец, а из его рюкзака падает на землю книга. «Leo Tolstoy», – успеваю прочитать я, и совесть снова меня царапает.

Потом я с удовольствием смотрю на длинные ноги модели и восхищаюсь, когда эта лань, раскрашенная, как мухомор, уйдя в чащу магазина, сама вдруг превратится в высокосортный продукт и растворится среди ярких упаковок и пестрой колористики элитной торговли. Но я уверена, что при выходе она обязательно купит у меня зелень, или вербу, или простую деревянную подставку для чайника, или что-нибудь еще – потому что мой возраст, достоинство и предприимчивость внушат ей уважение.

А вот у павы-жены-крупного-бизнесмена все зависит от настроения. Эта может профланировать мимо. Она очень богата и ей еще не скучно. Она не то чтобы некрасива, нет, но если бы не деньги, на улице ее заметил бы только тот, кого судьба определила ей при рождении. Солидные средства откорректировали ее внешность, сделали всю ее гладкой, ладной – идет и, как антенна, улавливает внимание. На паве несколько оттенков лилового: ювелирной работы светлолиловые сапожки, отороченные норкой, короткое, норковое же, манто и юбка из кожи какого-то диковинного тропического пресмыкающегося. Если кто-нибудь из восхитившихся ее образом дерзнет к ней обратиться, «антенна» тут же начнет отстреливаться электрическими разрядами и эффектным лицом своим изобразит целый калашный ряд, хотя в глубине души ей льстит посконное внимание. А вообще она совсем не глупа и подозревает, что деньги растворяют жизнь так же, как царская водка растворяет золото. Она боится задумываться, действительно ли ей нужен ее летучий муж, бывший студент из общежития, за которого она выходила по безумнейшей страсти, – или она просто привыкла к бездеятельному существованию в поэтической гамме благополучия.

Ее деловой муж иногда тоже появляется в магазине. Он тигр. Он смотрит вдаль. Нельзя поймать его взгляда. Как бы вы ни старались встретиться с ним глазами, вам это не удастся. Он всегда смотрит поверх вас. Куда? Неизвестно. Куда-то вдаль. Причем вам кажется, что он знает, что вы ловите его взгляд. Меня он так ни разу и не заметил. Зато она никогда не берет сдачи, а иногда даже улыбается.

Надо сказать, что умиление является вообще одной из самых частых реакций моего покупателя. Я нравлюсь. Мне от этого стыдно.

Идея о том, что умиление можно продавать, пришла мне в голову после встречи с Павлушей. Я пригласила его на ужин. На остаток от пенсии и зарплаты эрмитажной смотрительницы можно было купить картошку, селедку, погонный метр парникового огурца и майский кекс на десерт. Неплохо, конечно, но мне-то хотелось кутежа – хотя бы на один вечер! Где-то и там я получила такой сильный заряд света, который излучали его глаза, что этой энергии мне хватило на всю жизнь. Поэтому здесь и сейчас я должна была что-то придумать, чтобы отблагодарить его за благословение любовью. Мне хотелось шального праздника – а не стариковского скулежа над треснувшей чайной чашкой.

На улице тогда стояла нарядная весна. Я отправилась за город, нарвала ландышей, нашла на антресолях несколько старых шляпных коробок, принадлежавших матери моего последнего мужа. Выбрала подходящую по размеру – неглубокую, бледно-розовую, с некогда белыми, а теперь желтоватыми атласными лентами. Крышку коробки украшала тряпочная фигурка птички с глазками из черного стекляруса и вполне еще бодрым хвостом из одного черного и двух красных перьев. Мне кажется, я даже помнила шляпку из этой коробки по фотографии, на которой свекровь была в головном уборе, украшенном перьями и чучелом настоящей пичуги…

Я поставила букетики ландышей в коробку, красиво выстелив дно кстати подвернувшейся шуршащей красной бумагой, из которой лет тридцать назад мы вырезали новогодние украшения. Потом придала «товарный вид» себе – слегка припудрила лицо, подкрасила губы, уложила волосы в черную вязаную сеточку с крошечными шелковыми бантиками, оставив открытыми локоны надо лбом. Надела платье из кремового крепдешина, засеянного мелким красно-черным цветочком, чудом сохранившиеся черные чулки со швом по бокам, черные лаковые туфли на низком каблуке и темный пыльник. Да, и еще черные, ажурной вязки перчатки – в пару сеточке для волос. Взяла шляпную коробку с цветами и впервые отправилась в «Центр Города». На гранитный пол у входных дверей магазина постелила газету «Правда» за 1955 год, найденную на тех же антресолях. Сняла крышку с коробки – и не успела опомниться, как у меня все раскупили. А потом вдруг возникла стремительная девушка в облаке рыжеватых волос, представилась шведской журналисткой и за безумные деньги уговорила меня продать ей коробку с птичкой, в которой моя последняя свекровь когда-то хранила остромодную из Парижа доставленную шляпку.

В тот вечер алхимия воспоминаний без труда растопила олово в наших глазах, превратив его в звонкое серебро молодости. На следующий день Павлуша переехал ко мне от своего сына. Я была этому очень рада, вот только о своем новом «бизнесе» рассказывать ему опасалась, так что недели две мы с ним жили, совсем как в сериале. Я врала, что преподаю актерское мастерство в детской театральной студии при фабрике газовых плит – по старой школе. Одевалась этой «школе» сообразно, ехала за город, собирала ландыши, потом на скамейке у вокзала вязала букетики и спешила к магазину. Домой возвращалась усталая, но с подарками и вкусностями. Павлуша заговаривал о деньгах, я что-то вскользь отвечала о наследстве, оставленном мужем, о том, что не нужно экономить, что нам мало осталось… Павлуша же замыкался в себе, говорил, что не может жить на чужие деньги, смущаясь, протягивал мне свою пенсию – несколько купюр, похожих на медицинские рецепты. А когда в конце второй недели нашей роскошной семейной жизни он заявил, что больше так не может и собирается вернуться к сыну, я расплакалась и рассказала ему правду.

Сначала он отнесся ко всему этому настороженно. Но на следующий день встал рано и отправился со мной за цветами. В лесу мы почти не разговаривали. Потом так же молча и сосредоточенно составляли букеты и селили их в другую шляпную коробку – из простой фанеры, более глубокую, с ней всегда приходится помучиться. Пока я продавала, Павлуша стоял за колонной и внимательно наблюдал за происходящим. Наверное, это была моя самая ответственная роль. Кажется, она мне удалась, потому что тем же вечером мы снова смеялись неприлично молодым смехом.

С тех пор всю подготовительную работу выполняет он, а я отвечаю за художественную часть. После «смены» Павлуша всегда меня встречает. Домой мы возвращаемся пешком и иногда заходим в кондитерскую выпить чаю с буше.

«Аврора», такая же, как и я, старая маразматичка, которую мальчишки принарядили в разноцветные флажки, всегда приветливо нам ими машет. А в солнечную погоду с голубой стены морского училища даже подмигивает цыганистый император Петр.