* * *

Из больничного окна мир кажется до тошноты красивой иллюстрацией, даже если на улице идет дождь. Все глянцевое, выпуклое, текучее… Так нарисуешь на альбомном листе – покажется примитивной фотографией. А природа самой себя не стесняется, это лишь человеку свойственно. Можно подумать, мы в силе передать сущность задуманного Богом, исказив при этом его творение до неузнаваемости. А если не пытаешься выразить задумку всевышнего, то зачем вообще браться за карандаш?

«Больше и не возьмусь», – Дина отвернулась от окна, хотя с постели ей и видно-то было одни ветки. Влажные, яркие листья, откровенно подрагивающие от прикосновений летнего дождя… Тошно смотреть.

Все живое – там, за окном. Среди свежих деревьев с оживленно шепчущейся листвой, под тихим дождем. И туда нет хода, словно ты уже вычеркнут из списка живущих. «Я – в чистилище», – поняла она еще месяц назад. Здесь другие звуки и запахи, и глаза у людей не такие, как у тех, что на свободе. У людей? Все-таки – да.

Дождь незаметно ускользнул, время и его сглотнуло, как всю ее жизнь до сегодняшнего дня. И вот уже солнце откровенно издевается, заглядывая в окна, отблескивая в ложке, торчащей в мутном стакане, разрисовывая бесцветные стены. Раздражает. Но для того, чтобы задернуть шторы, нужно встать и сделать несколько шагов. Невозможно…

– Ну и что мы лежим, Шувалова? – опять заглянула медсестра. – Тебе же доктор еще утром разрешил вставать. Если через пять минут не поднимешься, позову Игоря Андреевича, так и знай!

Вволю построжившись, она с легкостью сменила маску эмоций на лице и звонко затараторила, обращаясь ко всем сразу, а в общем-то ни к кому:

– Ой, слушайте, сейчас в травму одного бомжа привезли, да еще не русского какого-то… Он, естественно, весь грязный, как черт! Чуть ли не в коросте… Девчонки его в ванну положили отмокать, а он там, видать, ногой двинул, и пробка выскочила. Санитарка заходит, а он в пустой ванне лежит! Она спрашивает: «А вода-то где?» А он себя по пузу хлопает: «Вся впиталя…»

«Очень смешно! – Дина отвернулась, чтобы не видеть этот яркий, смеющийся рот. – По весне этих бомжей уже мертвыми из люка канализации, что за нашим домом, десятками вытаскивают. Просто ухохочешься!»

Всех сестер в ортопедии, где Дина оказалась потому, что в соседней травматологии было забито под завязку, зовут одинаково – Машами. Специально, что ли, их так подбирали, чтобы и без того сбитые с толку больные еще больше не путались? Иначе их и не отличишь: все как одна громкоголосые, легконогие и одинаково хорошенькие. Слепки этого чертова шоу-бизнеса, который Дина всегда презирала. Рок – другое дело, не стыдно слушать. Даже если это русский рок. А может, особенно, когда русский…

«Господи, при чем тут рок?!» – очнулась девушка.

Хоть заслушайся сейчас – не поможет. Мысли путаются… А собирать их воедино она разучилась. Незачем. О медсестрах ведь думала. О том, что руки помощи эти Машки не подадут – сама, все сама! Большая девочка… Разве они в состоянии понять, как это страшно – опять встать на ноги? Повторить свой первый шаг спустя семнадцать лет… Нет, скорее, шестнадцать, не с рождения же Дина научилась ходить.

Сколько ей было тогда? Год? Десять месяцев? Никто в мире этого не помнит. Потому что только она из всей семьи и выжила после той аварии, когда в их «реношку» врезался джип какого-то известного, как говорили в больнице, адвоката, вылетевшего за сплошную линию. Куда он так торопился, сволочь? Очередного вора спасать от тюрьмы? Сам жив остался, а Дина в одиночестве угодила в это чистилище. Он оплатил операцию и лечение, похоронил ее семью. Откупился. Снял грех с души. Его даже не судили, естественно… Второй месяц с тех пор пошел, она уже перестала выть в подушку.

Вот только думать об этом без того, чтобы голову не сжимало тисками, пока не получается… Неужели и этому можно научиться, как, например, заново ходить? Однажды ведь уже получилось, справилась с непослушными ногами и языком. Как это было? Почему она не расспросила о своем растворившемся в памяти детстве, когда родители и старшая сестра были рядом? Но так всегда: новый день кажется очередным звеном, если не бесконечной, то длиннющей цепи. Такой прочной на вид, что мы смело полагаем, что все еще успеется.

Теперь жизнь стала сиюминутной. Впереди – не путь в бесконечность, как представлялось еще в начале лета, а беговая дорожка: один шаг – и лента кончилась. Лучше закрыть на все глаза и не видеть собственных шагов на одном месте. Сейчас нужно встать, а о том, что будет завтра, лучше и не думать. Жаль, что садиться врачи еще долго не разрешат, хотя насколько проще было бы сперва сесть на постели, свесив ноги на пол, скользнуть пальцами по нагретому солнцем линолеуму, попробовать его всей ступней – не так ли зыбок, как кажется? Ступишь – и нога того и гляди уйдет вглубь по колено, аж сердце замирает!

Но медсестре до этого нет дела, у нее под ногами твердь земная. И воображение нормального человека, которому не мерещится каждую секунду, что едва сросшийся позвоночник от любого неловкого движения осыплется серой трухой.

Дина повернулась на бок, стараясь не смотреть на старуху напротив, которая из-за своего мениска стонала днями и ночами на все отделение. Одна из Маш даже презрительно фыркнула, не скрываясь:

– Да не так уж вам и больно, бабушка! Прямо потерпеть маленько не можете… Вон у нас во второй палате женщина, так у нее тринадцатая операция, а никого не достает со своими жалобами.

Дина ужаснулась, услышав это. Тринадцатая операция! И так можно жить? Это уже не чистилище даже, а самая тьма, где поселился ужас. Не дай бог туда попасть!

И тут же мысленно дала себе слово: «Когда начну ходить, вторую палату буду обходить за версту!» Правда, сначала нужно просто встать… Ничего себе – просто!

Дина перевернулась с бока на живот, попыталась встать на колени, а ноги – словно чужие, еле слушаются, дрожат, хотя она уже давно по ночам, когда никто не видел, прямо в постели занималась гимнастикой. Неужели от страха онемели? Бабка напротив даже стонать перестала, уставилась на нее, еще бы – такое шоу! Телевизора-то в палате нет. Это вам не люкс. И слава богу, а то Дину уже истерзали бы сериалами, которые все тетки по непонятной причине так любят.

Ей захотелось буркнуть что-нибудь такое, чтобы у соседки отпала жажда до зрелища. Даже больше – произнести отчетливо, как в детстве на занятии у логопеда, чтобы старуха не посмела не отвернуться. Но ни та, ни другая на выписку пока не собираются, как потом жить в одной палате, если с ними рассориться? И так-то почти с ней не разговаривают, да и о чем? Остальные четверо женщин меняются так быстро, будто им кровати особые достались. Оздоровительные. Дина даже подумывала: может, перелечь? Если научится ходить, то и спальное место сама поменять сможет. Неужели откажут?

«Да при чем тут эта кровать чертова? – остановила она саму себя. – Можно подумать, мне так не терпится выздороветь… У меня сейчас, как у чемпионов бывает – мотивации нет. На фига мне выходить отсюда? Куда торопиться? В пустую квартиру, что ли?!»

Руки подкосились в локтях, Дина ткнулась лицом в подушку и зубами стиснула пропахшую немытыми волосами наволочку, чтобы не взвыть в голос. Казалось, уже научилась думать о своем сиротстве спокойно, но куда там! Читала же, что люди годами этому учатся, и некоторым так и не удается смириться с одиночеством. И все эти «надо» не помогают, потому что они не имеют смысла… Кому надо? Только не ей…

Дина вытянулась на животе, повернулась лицом к стене, чтобы не видеть соседей. Особенно эту вечно стонущую старуху, которой собственная боль кажется самой нестерпимой. Всем так. И плевать ей, что у девчонки на соседней койке ноги подгибаются… Если какая-нибудь из Машек сейчас это увидит, сразу начнет нудеть: «А вот надо было делать упражнения, говорили же тебе! Доктор тебя предупреждал, что ходить не сможешь, если мышцы истают!» Того, что Дина ночами занималась, никто не видел, на это и рассчитывала. Противно было афишировать, что в ней столько малодушия и она собирается вернуться к жизни. Ей самой это казалось предательством по отношению к погибшим родным.

С кровати девушка сползла только после того, как медсестра во второй раз пригрозила позвать доктора. Не то чтобы Дине не хотелось его видеть… Но вынуждать Игоря Андреевича делать ей дурацкое внушение, которое он просто обязан будет сделать… Его жалко, он на два отделения пашет, травматолог-ортопед, лучший хирург, как все говорят. Только что очередная операция закончилась, и, как всегда после этого, у него такая усталость в глазах, что стыдно добавлять человеку проблем.

А порадовать особенно нечем. Цветочек ему нарисовать, как дети делают? Аленький… Только чудовище – это она, Дина. Или стишок сочинить? Глупость какая… Если он увидит, как Дина, обходясь без помощи, идет по коридору, может, хоть тогда улыбнется? Хорошая у него улыбка… Правда, Дина видела ее, кажется, всего пару раз.

Ей явственно вспомнилась она сама – скрюченная от страха, в жутком сером халате, слипшиеся черными сосульками волосы, а морда белая, как у мертвеца… Есть чему радоваться! Особенно Игорю Андреевичу с его внешностью киноактера: каштановые волны волос расходятся над высоким лбом, смешливый рот, нос крупноватый, про такой в книжках пишут – породистый, а глаза… Все-таки чаще они усталые, эти глаза. И зачем он стал хирургом? С такой-то внешностью…

Дина выждала, пока соседка забудет о ней, опять запричитает и с головой окунется в свою боль. Тогда, продолжая лежать на животе, тихонько спустила ногу, ткнулась босой ступней в теплый пол, уперлась. Вроде получилось. Стиснув зубы, приподнялась на руках и подтащила вторую ногу. Теперь оторваться от кровати, выпрямиться. Бабка даже не заметила, ни до кого ей дела нет, когда прихватывает. А это через каждые две минуты происходит, с ума можно сойти…

Остальные интереса не проявили. Одну тетку, с именем под стать месяцу за окном – Августа, только вечером положили, к операции готовят, она, пришибленная страхом, и внимания не обратила, что Дина – «лежачая». Другая бабулька, Татьяна Ивановна, курить убежала. Эта – шустрая, рыжая, весь день по другим палатам шляется или сканворды отгадывает, а ночами кашляет так, что кажется, душа сейчас отлетит, но курить ее тянет через каждые десять минут. У нее в плече травма, бегать туда-обратно она ей не мешает.

«Дома, – говорит, – сигарету из рук вообще не выпускаю».

А Дина здесь уже отвыкла и от этого, хотя в школе тоже прятались с девчонками в туалете, а вечерами – по чужим подъездам, чтобы покурить. Но сюда не просочилось ничего из ее прежней жизни. Сама не захотела.

Говорят, бывшие одноклассники приходили проведать, но Дина сразу предупредила медсестер, чтоб никого не пускали. Школа кончилась, все! Детство с его пупсиками и леденцами, с ревом из-за двоек и побегами с уроков в тот мир, где так заманчиво хрустит сентябрьская листва, осталось в прошлом… Больше ничего этого не будет. Даже прогулка в парке по сухим листьям теперь в голову не придет. Так взрослые не делают. То ли некогда, то ли уже неинтересно. И какая глупость все эти встречи выпускников, представляющих карикатуры на самих себя в прошлом, старающиеся прикинуться детьми, какими запомнились друг другу со школьных времен… Не получится. Только тошнотворный стыд останется оттого, что так не смешно кривлялись, выставляя себя дураками. Поэтому Дина и не захотела видеть тех, вчерашних, друзей…

Ну, следователь к ней, само собой, прорвался. Не отводя оловянного взгляда, объявил, что это ее отец превысил скорость, выехал на встречную, чуть ли не пьяный… И попробуй теперь докажи обратное! Родители всегда твердили, что законники – это особая мафия, с ними лучше не связываться. Дина и не собиралась. Да и как это сделать из замкнутого стенами мира, пропахшего лекарствами и хлоркой, с которой моют туалеты? Она еще ни разу не была ни в одном из них, но запах проникает и в палату. В каждого, кто здесь лежит.

Еще две тетки – Даша и Наташа – шепчутся на дальних койках, так совпали друг с другом, даже именами, что им ни до Дины, ни до кого дела нет. Вот и хорошо, она потихоньку прошаркала мимо них – те даже головы не повернули.

Даша эта, когда из-под наркоза выходила, в их отделении как раз единственный медбрат появился. Она уставилась на него, еще плохо соображая, и говорит: «Сестра… А где сестра?» А он ей так бодренько: «Я сегодня ваша сестра». Дина тогда рассмеялась впервые за все время, что здесь провела. Потом того мальчишку в травму перевели, там всегда народа не хватает…

Что ноги так подволакивать придется, Дина не ожидала, хотя и понимала, как нелегко будет. Ощущение возникло, будто в чужое тело угодила, а управляться им еще не научилась. Пришлось заставить себя разозлиться как следует, чтобы духу хватило в коридор выйти.

«Только бы на Машку не натолкнуться», – подумала она о любой из них. Начнет притворно хвалить, подбадривать, хотя на самом-то деле ей наплевать. И Дину от этого бездарного зрелища стошнит прямо на ее голубую униформу, на которой обычно ни одного пятнышка. Порхают по отделению этакие длинноногие Голубые Феи… Только ведь Дина их ни о чем не просила, ни о каких чудесах. Вытаскивать ее к жизни не просила, какого черта полезли спасать?! Что ей теперь делать одной на этом свете?

Но в коридоре вместо медсестры ее смутило другое… Взрыв хохота оглушил, чуть не снес волной, она и так еле держалась на ногах. Дина невольно оглянулась: у кого бы спросить, что там происходит? Врачи отрываются? Так ведь ординаторская в другой стороне, это она, даже не выходя из палаты, выяснила… Татьяна Ивановна поскорей бы накурилась, уж она-то все запросто разнюхает, не постесняется.

«Это, – говорит, – вам, девкам, стесняться надо, а мне-то чего уж комедию ломать?»

Однако старушка все не появлялась, не стоять же столбом, дожидаясь ее! И Дина побрела вдоль стены, стараясь пореже хвататься за нее рукой, хотя в голове шумело так, будто она оказалась на чужой планете с совершенно другим составом воздуха. То ли больше кислорода, то ли меньше… А в позвоночнике – вот что странно! – никаких болей, будто и не ломался, и не вставляли ей туда пластину какую-то. Поверить этому страшно, ведь получается, что все в порядке, мышцы на ногах скоро оживут, это ей Игорь Андреевич Костальский пообещал, а ему можно верить. Он – профи, все Машки об этом твердят без умолку, взахлеб. Наверное, каждая только и прикидывает, как бы заполучить его в мужья, ведь Игорь Андреевич, говорят, не женат. Это странно, уже не в первый раз отметила про себя Дина. Не потому, что Костальский – красивый мужик, и все такое, но что-то отцовское звучит в его голосе, будто он точно по собственному опыту знает, как разговаривают со своими детьми. Динкин отец тоже так с ней разговаривал…

«Каждому, – говорит Игорь Андреевич, – свой срок на восстановление мышечной активности нужен, но ты ведь совсем девочка, ты быстро бегать начнешь».

Вот только – зачем, этого, пожалуй, и он не знает…

Приглушенный разнобой голосов подступал все ближе, будто навстречу скользил по стенке, как солнечные полосы в палате. И еще не дойдя до двери, за которой так по-детски пытались скрыть веселье, Дина поняла то, чего не могла знать наверняка: звук идет из второй палаты, от той самой, миллион раз прооперированной женщины. Кажется, Машка не называла ее имени.

«А знала бы, можно подумать, в гости пошла бы!» Дина остановилась и повернула обратно. Не потому, что устала, хотя ноги уже болели нестерпимо, и хотелось сесть прямо на пол. (Плевать, что нельзя сидеть!) Но обида в тот момент пересилила боль: они там ржут как кони, а я тут…

И Дине уже не хотелось помнить того, что и к ней приходили подруги, но она сама никого не захотела видеть. Зачем? Чтобы они хихикали, рассказывая свои идиотские, так называемые девичьи секреты, потом спохватывались и делали сочувственные гримасы? Лучше уж вообще никого не видеть, чем терпеть их притворство. Неужели два месяца назад она сама была такой же пустоголовой пичугой, захлебывающейся собственным щебетом? Крохи, которые случайно рассыпала перед ней судьба, казались счастьем. Впрочем, вернуть бы сейчас эти крохи…

Коридор вытягивался с каждой секундой, не пускал ее к кровати, уже отлежанной Динкиным телом. Ноги приходилось передвигать рывками, преодолевая боль. А коридоры здесь длинные, отдаленно похожие на дворцовые, скорее из хозяйственной его части, но с арками и всякими архитектурными финтифлюшками. До революции строили, сразу видно… В некоторых палатах – французские окна предлагают шагнуть в сад, только их никогда не открывают. А если попробовать?

* * *

Игорь Андреевич, конечно, заметил девочку из пятой палаты, что встретилась ему в коридоре. Он даже машинально кивнул, уловив ее вопросительную, жалобную улыбку, но это лишь на мгновение скользнуло по краю сознания, даже не задержавшись, потому что в тот момент разум был заполнен другими мыслями, от переизбытка эмоций он скрежетал зубами – главный звук бессилия.

«Чертова клятва Гиппократа! – чуть не стонал он, сжимая кулаки в заметно оттянутых вниз карманах халата. – Зачем я давал ее? Чтобы ставить на ноги таких вот ублюдков?! За что это мне?»

Ни к одному из своих больных Костальский за двадцать лет практики не испытывал даже подобия той ненависти, что сейчас клокотала и в сердце, и в горле, даже пальцы крючило от нее, как при подагре. Этот Босяков, полчаса назад доставленный в травму… Игорь Андреевич узнал его сразу, оцепенев от такого удара наотмашь и даже не успев прочитать запоминающуюся фамилию на только что заведенной карте. И это несмотря на то, что Босяков здорово изменился за прошедшие годы. Но разве возможно стереть из памяти лицо смерти, если увидел его однажды? Забыв о присутствии медсестры, Костальский сломился под тяжестью обрушившейся на него несправедливости: «За что мне такое? Лечить этого урода, убившего мою дочь?!»

Ему не нужно было напоминать, что Босяков отсидел присужденный срок, а значит, как бы искупил свою вину. Игорь Андреевич и сам это знал. Но и того, что восьмилетней девочки со светлым взглядом-улыбкой и зеленоватыми русалочьими волосами больше нет на свете и уже никогда не будет, даже спустя двенадцать лет забыть невозможно.

Конечно, он не думал об этом неотступно все эти годы, иногда подолгу не вспоминал о Ляльке, замордованный потоком операций и тихими войнами с бывшей супругой, которая не могла простить ему ни того, что когда-то была его женой, ни нового (хотя уже и не такого нового!) статуса «бывшей». Но боль оставалась внутри ледяной крупинкой, которая – стоит лишь тронуть – способна затопить тоской всю душу. Это случалось время от времени, и тогда Игорь Андреевич прятался ото всех, как подстреленный волк, и беззвучно выл, до того напрягая горло, что жилы вздувались, как у Высоцкого во время выступления на сцене. Если бы лопнули, он испытал бы только облегчение…

Бросив медицинскую карту на тумбочку, Костальский вслепую вышел из палаты, не услышав удивленного оклика медсестры:

– Игорь Андреевич, его готовить к операции?

«Зарезать? – кольнуло в виске. – Ну посадят, и черт с ним! Зато эта сволочь больше никого не тронет! Лялька отомщена будет… Девочка моя маленькая…»

Свернув в ортопедию, он едва не натолкнулся на Шувалову, кажется, впервые поднявшуюся на ноги, прошел мимо, едва кивнув и, конечно, не улыбнувшись, потом оглянулся: «Надо же было…»

И тут же забыл, о чем пожалел, внезапно поняв, что его дочь была бы сейчас ровесницей этой девочки, наказанной той же высшей несправедливостью. Даже чуть старше, если он не ошибается с годом рождения… Дины? Или как ее там? То, что имя вдруг вылетело из головы, добавилось еще одной досадной мелочью, ведь Костальский славился и тем, что всех своих больных узнавал даже через несколько лет. Как же это событие с Босяковым выбило его из колеи…

Быстро миновав дверь в ординаторскую, где невозможно было укрыться, Игорь Андреевич вышел на лестничную площадку и достал сигареты. Успокоиться? Еще раз отрешиться от своего прошлого, от себя самого, носившего на сгибе руки свою Ляльку, вдыхавшего запах ее лепестковой щеки, длинных прямых волос, щекотавших его плечо? Сделать вид, что этого не было, что этот мерзавец у него ничего не отобрал, не растоптал его жизнь, глумливо похохатывая? Или все же решиться на месть? Воздать по заслугам… Нет, по заслугам – это не просто вонзить скальпель в это уже при жизни мертвое сердце, а своими руками раскромсать этого урода на куски!

Костальский затянулся со страстью, но никотин не подействовал, злость кипела в нем с прежней силой, даже в ушах зазвенело. Давление, что ли?

– Ты чего здесь?

Он слегка вздрогнул, но не обернулся, узнав голос. Жизнерадостный голос женщины, которая с одинаковой энергией принимала роды и занималась с ним любовью, когда у них совпадали ночные дежурства. Только бы ей не пришло в голову обрадоваться этому нечаянному уединению, этой возможности…

Щелкнув зажигалкой, Надя, Надежда Владимировна, встала рядом, свободно касаясь его бедром. Коротко глянула сбоку:

– Кого зарезал?

– Пока никого. Но собираюсь, – честно признался Костальский. – Вернее, подумываю.

Она не особенно удивилась:

– Мне тоже иногда до смерти хочется. Когда шлюха какая-нибудь притащится рожать, а у самой все вены аж черные от уколов. Так и тянет ей матку вырвать, чтоб больше никому жизнь не калечила!

– И многим вырвала?

– Да пока никому. В том-то и трагедия. Мы с тобой призваны исключительно спасать, а не карать. Как бы ни тошнило от этого…

Игорь припомнил:

– Ни разу не тошнило. Даже отдаленно ничего такого не было. Сегодня впервые.

– И кто ж так допек?

– Он. Понимаешь?

На самом деле, трудно было рассчитывать, что она сразу поймет, о ком речь, ведь Костальский рассказал ей о смерти дочери лишь однажды, но Надины чуть выпуклые карие глаза внезапно расширились еще больше:

– Тот самый? О господи… А ты не ошибся? Лет-то ведь немерено прошло…

Игорь только покачал головой. Но ей и не требовалось, чтобы он называл фамилию и бил себя в грудь. Она знала: в таких делах не ошибаются.

– И тебе его резать надо? Даже не думай! Позвони Владику, пусть приедет, сделает. Не берись сам, как брата прошу! Хочешь, я ему позвоню?

– Не надо, я справлюсь, – ему не хотелось, чтобы Надя прочувствовала всю глубину охватившей его слабости. Ведь обычно он демонстрировал ей силу…

Она приподняла спрятанные под халатом округлые, мягкие плечи, которые так сладко было целовать. Правда, сейчас этого не хотелось.

– Тебе виднее. Только обязательно позвони…

Как-то порывисто затянувшись, хотя обычно делала это красиво, Надя заговорила так оживленно, что Костальскому захотелось зажать ей рот:

– А к нам в гинекологию только что бомжиху привезли с маточным кровотечением… Сверху вся плесенью покрылась, девки мои еле отмыли ее. А там все чистенько, представляешь? Еще год назад была нормальной бабой, жила себе где-то в Клину, что ли. Москвич ее сюда привез, уговорил там квартиру продать, а здесь ее свекровь не прописала, и документы каким-то образом пропали, не говоря уж о деньгах. И баба сломалась, понимаешь? Даже не пыталась бороться с ними, отстаивать свое. Оказалась на улице и враз опустилась. Но никакой заразы не подцепила, вот что поразительно!

Погасив сигарету, Игорь Андреевич бросил окурок в коробку, стоявшую в углу:

– Не стоит меня отвлекать. Хотя рассказ крайне поучительный! Благодарю.

Надежда крикнула ему в спину:

– Не смей даже думать об этом! Натворишь бед, кто вместо тебя народ спасать будет? Не будь эгоистом. Ты же хирург – один на миллион!

– Я своего ребенка не спас, – ответил он через плечо. – На черта тогда весь мой паскудный талант?!

В ординаторской всегда сумрачно – единственное окно выходит на северную сторону, солнце сюда не заглядывает, а зимой батарея еле теплится, поэтому чайник кипятят каждые полчаса. Некоторые доктора до сих пор возмущаются: «Чем думали, когда сюда нас определяли? И так без сил тащишься после операции, а тут еще как в могиле…» Может, от этого и разговоры все нерадостные – о деньгах и вредности некоторых больных.

Игорь Андреевич прислушался: нет, сейчас вроде о другом, но тоже…

– Забежала вчера к маме, а у нее ветеринар сидит. Кошка ее за ушами чесать стала, она объявление на каком-то столбе сорвала. И этот коновал – соответствует его уровню! Самого словно только со столба сняли… Халат такой, будто им пол помыли и на ржавой батарее высушили. В руках колотун еще, наверное, с майских праздников… Как таким только лицензию дают? И сидит, мерзавец, байки ей травит про всяких котов кастрированных. А мамочка моя бедная только головой кивает…

«Что это? – поверхностно удивился Игорь Андреевич. – Всем больным косточки перемыли, на своих переключились? Впрочем, почему бы и нет…»

– Как Владику позвонить? – спросил он, не заметив, что перебил Оксану Витальевну, и без того вечно обиженную на жизнь, даже рот сложился перевернутой подковкой.

Когда-то Игорь Андреевич тоже пополнил ее копилку обид: уклонился от намеков на сближение ради Надежды Курановой. Но рассказывать об этом своим товаркам Оксане было не с руки. Зато теперь появилась возможность при каждом удобном случае упоминать, что Костальский – хам, воспитан не лучше сапожника, целой династии за ним нет, это сразу видно. Такое он уже слышал и о Владиславе, и о других докторах. Что ж, пришел его черед. Невелика беда. Никто из них вообще не знает, что такое – беда.

Оксана Витальевна сердито стрельнула узкими, восточного рисунка глазами – обожгла черным:

– Список под стеклом. Вы, между прочим, его сами туда и положили, Игорь Андреевич.

– Действительно, – опомнился он. – Извините. Склероз в действии.

Она присмотрелась повнимательнее:

– Кофейку не желаете? Что-то вы, Игорь Андреевич, неважно выглядите.

– Спасибо на добром слове. Кофе не надо.

Сняв трубку, Костальский на секунду затосковал: «Как же я буду объясняться при них? И сотовый, как назло, разрядился… Надо было позвонить с Надиного. Так ведь номер не помню! Или – плевать на всех? Так и сказать во весь голос: до того, мол, хочется убить человека, что руки трясутся, как у того ветеринара… Чтобы Владик примчался в свой выходной, надо сказать открытым текстом, что я не могу оперировать человека, изнасиловавшего и убившего мою маленькую дочь. Ляльку мою… Все разорвал, изуродовал, измучил…»

Не обращая внимания на гудки, призывно несущиеся следом из брошенной на стол трубки, Игорь Андреевич быстро вышел из ординаторской, сбежал по лестнице к служебному выходу и вырвался в сад, окружавший их старую больницу. В позапрошлом веке посадили эти дубы… Полтора столетия боли впитали их корни.

Капли утреннего дождя сорвались с дерева и оросили его лицо прежде, чем Костальский позволил слезам вырваться наружу. Хрипло застонав, Игорь Андреевич схватился рукой за ствол и скорчился, придавленный тяжестью ноши, кем-то опрометчиво названной святым долгом.

– Будь ты проклят… Будь проклят…

Скамья тоже оказалась мокрой, но он заметил это не сразу, потом пришлось сушить халат. Сжав руками голову, Игорь Андреевич плакал беззвучно и долго, с каждой минутой ощущая все явственнее, что время не вылечило его, не способно вылечить. С женой расстались через два дня после похорон единственной дочери, одновременно осознав, что видеть друг друга – мука, которой не вынести. А всю жизнь прятаться по разным комнатам…

Квартиру даже не делили: Игорь Андреевич ушел на съемную, остатками чувств пожалев Галю. Еще и это пережить – кому под силу? Так он с тех пор и жил по чужим углам, оставив жене и Лялькины альбомы с наклейками, и шкатулку со значками, и конвертики с первыми прядками, и разноцветные школьные тетрадки, и белые носочки, и туфельки со сбитыми носками…

Сквозь время Ему отчетливо увиделась солнечная (обои – и те желтенькие)детская, куда он непременно заглядывал перед работой, даже если Лялька еще спала, младенчески раскинувшись в своей розовой фланелевой пижамке. С нее и вправду можно было писать принцессу подводного царства – легкие волосы на свету отливали зеленью. А пахли цветущей яблоней…

Зная, что не разбудит, Игорь Андреевич на цыпочках подходил к ее кроватке и целовал воздух: «Спи, моя радость… Единственная моя…» Ее узкие ступни с ровненькими пальчиками с каждым годом вытягивались, коленки становились все мягче, коротенькие волоски на голени золотились, притягивая его ладонь… Погладить позволял себе – над, по воздуху, чтобы не разбудить, не испугать. Хотя мог и прикрикнуть, если (редко-редко!) начинала упрямиться, капризничать. Теперь, когда вспоминал это, бросало в жар: как он мог? Зачем срывал на девочке свою родительскую беспомощность? Кто вырос, не показывая характер? Вырос… Ей этого было не суждено.

Ему часто виделся некий абстрактный первый бал, куда он однажды повезет Ляльку на шикарном лимузине, уж на аренду сможет заработать. И она вся в капроне и кружевах, легка, полувоздушна… Его тихая, застенчивая девочка, готовая просидеть с книжкой все лето. Она ведь и в тот день пошла в библиотеку…

Кажется, он вздрогнул, выдал себя, когда больная из второй палаты Лилита Винтерголлер сказала, что заведует детской библиотекой. Игорь Андреевич тут же взял себя в руки: «Она-то при чем? Это же в другом конце Москвы…» Но душу саднило весь день. Теперь же этот штрих и вовсе кажется предвестником появления Босякова… Хотя Лилита, конечно, ни при чем, нельзя позволить черной тени упасть на нее. Она – светлая женщина, поразительная: ни жалоб, ни нытья, ни цепляний за его халат, хотя от нее-то как раз стерпел бы с удовольствием…

Одна из медсестер про Лилиту сказала на своем жаргоне: «Натерпелась, как Гагарин!»

Костальский тогда, помнится, подумал про себя: «Да больше, больше… Что там – один полет на сорок минут? Вот сорок лет муки – это да…»

Кого этой женщине обвинять в своей растянувшейся на годы боли? Кому мстить?

Игорь Андреевич тяжело поднялся, цепляясь за тот же клен, с которым так доверчиво поделился своими слезами. Больного нужно готовить к операции… И так уже прошли все допустимые сроки.

* * *

Ту женщину из второй палаты Дина увидела в свою следующую ходку – перед сном. Санитарка вышла с ведром и шваброй, а дверь не прикрыла, может, решила проветрить на ночь. Окна сегодня еще не открывали – дождь опять хлестал прямо по стеклам, залило бы весь подоконник. А Дине вдруг так нестерпимо захотелось выйти в пропахший влажной листвой больничный двор и промокнуть как следует, до последней нитки, кожей впитав теплый небесный поток, что она опять сползла с кровати и принялась мучить тренировкой ноги.

Нужно было вернуть им резвость и силу, чтобы не составило труда убегать от соболезнований, которые могут поджидать на каждом углу. А те немногие, которые пощадят и не станут твердить, как им жаль (может, и не притворно, конечно!), не будут знать, о чем вообще говорить с этой угрюмой девочкой с землистого цвета лицом. Что ее может заинтересовать в мире живых людей?

Дина и сама не могла придумать такого. Разве что запах дождя… Ощущение скользящих по коже тонких струй…

«Еще несколько дней, – задала она себе срок. – Эти чертовы мышцы должны ожить! И тогда… Нас не догонят!» Завершила мысль строчкой из песни, которую вообще-то не любила. Но сейчас почему-то вырвалось именно это… Вот только никаких «нас» в ее жизни больше не было, и об этом не нужно было себе напоминать.

В коридоре, как всегда, сумрачно, уже снова попахивает хлоркой, но здесь видишь перспективу, которой палата лишена. Пока не выходишь из нее, жизнь не имеет продолжения. А здесь ведь полно лежачих… Интересно, все так чувствуют или только она одна?

Невольно остановившись перед раскрытой дверью второй палаты, Дина заглянула, чуть вытянув шею, и, еще ничего не разглядев, кроме странной конструкции из веревок, крюков и противовесов, среди которых торчала босая ступня, услышала:

– Заходите, я одна! Меня ото всех подальше спрятали, чтоб народ не пугала.

Она оглянулась, потом неуверенно уточнила:

– Вы мне?

– Да, конечно! Я ваше отражение в стекле вижу. Нет, серьезно! Заходите, поболтаем.

– О чем? – не торопясь сделать шаг, буркнула Дина, осознавая, что грубит человеку, у которого, похоже, могла найтись тема для разговора с ней, чем не могло похвастаться остальное человечество.

Чуть подавшись вперед, она увидела светлые волосы на подушке, маленькие отражения бра в больших линзах очков…

– Расскажете мне о своих болячках, – голос зазвучал насмешливо.

– Терпеть не могу об этом говорить!

– Ой, ну слава богу! А то все только об этом и рассказывают.

Дина сделала еще пару шагов:

– А зачем вы их слушаете, если неинтересно?

– Кто-то же должен слушать… Раз они приходят ко мне, значит, не нашли никого другого.

– А у вас самые большие уши?

– А это даже оттуда заметно?

Дина не выдержала, фыркнула. Маска отчужденности соскользнула, и не то чтобы затерялась, но возиться с ней было лень, снова лепить к лицу…

Подтащила свои непослушные ноги к самой кровати. Быстрым взглядом человека, пристрастившегося к рисованию, выхватила: лицо широкое в скулах, к подбородку резко сходится, рот подвижный, тонкий, готовый к улыбке, нос длинноват, пожалуй… А глаза мешает разглядеть это дурацкое бра, что отражается в линзах очков. Вот что надо увидеть – глаза! Иначе как понять человека, который хохочет после тринадцатой операции?

– Ну, здрасте! – поприветствовали ее. – Меня зовут Лиля. Лилита, если быть точной. Но тут как раз точность не так уж важна. А вы…

– Дина. Даже полностью и то Дина. А что это за фиг… за сооружение такое? – она осторожно коснулась пальцем подвешенной гири.

– Это мне ногу пытаются вытянуть, – охотно пояснила Лиля. – Протез сустава тазобедренного поставили, но кое-что подчистить пришлось, и чтобы ноги были вровень, эту приходится растягивать.

Дина усомнилась:

– Разве это возможно?

– Еще как возможно! А вы не слышали? Сюда в клинику даже здоровые девчонки ложатся, чтобы ноги удлинить аппаратом Елизарова. Это денег стоит, конечно… Дина, можно на «ты»?

– Сколько угодно… И вы все время лежите с этой штукой?

Лиля улыбнулась, показав позолоченные коронки в уголках рта:

– Третью неделю.

– О-о! – вырвалось у Дины. – Я без такой дуры со своим позвоночником и то еле вылежала…

– Да это все ерунда, я даже присаживаться с ней могу. Ненадолго, правда, чтобы не навредить. И только под тупым углом. Совсем таким тупым-тупым… Чуть тебе сесть не предложила… Нельзя ведь? А лечь больше некуда. Постоишь немножко? Ну, рассказывай, кто там в вашей палате имеется?

Дина поморщилась:

– Тетки. Старухи. Одна бабка ничего…

– Понятно, – протянула Лиля. – Чаю хочешь? У меня чайник есть, и всякой всячины девчонки натащили.

– Я слышала сегодня…

– А! – она опять рассмеялась, только на этот раз негромко. – Это я им про операцию рассказывала.

– А что в этом смешного?

Лиля устрашающе расширила глаза:

– Мне делали тринадцатую операцию тринадцатого числа в пятницу!

– Да фигня это все!

– На это и надеюсь. Но когда меня черт дернул хирургической сестре сказать, что это еще и тринадцатая операция, она сразу снесла собственным тазом стерилизатор с йодом. И все разлилось. Они еще переглянулись: «Так, начинается…»

Дина поморщилась: «Очень смешно! Лишь бы над чем-нибудь поржать, что ли?»

– Я во всю эту чушь не верю. Ничего же с вами не произошло!

Поджав губы, та проговорила как-то боязливо:

– Пока вроде нет. Так что, чайку дрябнем?

– Как-нибудь потом, – решила Дина, чувствуя, что ноги уже подкашиваются. – Мне бы сейчас назад дотащиться.

Лиля помахала пальцами:

– Ну, давай! Возьми шоколадку, а? Мне толстеть запретили, чтобы бедный сустав меня выдержал, а тут натащили столько… И смотри, приходи завтра! А то скучно здесь, озвереть можно.

«Скучно ей, – с досадой подумала Дина, выбравшись из палаты с плиткой шоколада в кармане. – Лежит в люксе с телевизором, с холодильником, и скучно! В общую ложилась бы, если поболтать любит, а я бы лучше вообще никого не видела…»

Из соседней палаты выскользнула медсестра, так же вскользь похвалила:

– Ну, молодец, Шувалова, ходишь! Не перестарайся только… Ты из второй вышла? Никого там? – и, юркнув к Лиле, зазвенела голосом, словно бубенчиком: – Так я вам недорассказала! Представляете, она ж подала на нас в суд, мол, мы ей несвоевременно помощь оказали. И я, типа, бутылку пива выпила прямо возле ее каталки! Я ж вообще не пью, вы же знаете, у меня спортивный режим. Да и она сама-то на тот момент в коме лежала, как в таком состоянии могла что-то увидеть?! Это ей примерещилось черт знает что, а теперь в суд подавать собралась!

– Маш, да ты не кипятись, – донесся Лилин голос. – Воспринимай все это как анекдот. Смешная же ситуация! Судья ведь не идиот…

– Вы думаете?

На этот раз – не взрыв хохота, лишь легкий всплеск, все-таки почти ночь, некоторые из больных уже забылись снами, в которых пока только и могут побежать навстречу ветру под летним, таким приятным, дождем. Как те, что снаружи… Негуманно разбивать смехом это непрочное счастье. Оно и так, словно у вампиров, – до рассвета.

«И с Машкой общая тема для разговора и для смеха нашлась, – отметила Дина с ревностью, показавшейся нелепой даже ей самой. – Ну, просто человек такой… разговорчивый… Да плевать! Пусть ржут хоть до восхода солнца. Мне бы вот до кровати доползти…»

Постель встретила незнакомым запахом. Оказалось, санитарка сменила белье, пока Дина шастала по коридорам. Ей даже почудилось, что вернулась в уже другой мир, хотя звуки – легкое посапывание и болезненные стоны соседок – остались все те же. Татьяна Ивановна даже похрапывала, но трогать ее Дина не стала, хотя, говорят, достаточно повернуть человека на бок…

«Отец никогда не храпел», – вспомнила она, скользя взглядом по линиям света от фонаря, уходившим по стене на три метра в высоту.

Ее отец был молодым, веселым, черноглазым, с примесью даже ему самому неведомой кавказской крови, проступающей смуглостью кожи, неправдоподобной белизной улыбки, редкими взрывами гнева, который никого не пугал. Динка походила на него больше, чем сестра, и потому в глубине души ревновала до слез: ей казалось, что отец больше любит «своих блондиночек». Обе походили на эльфов – такие же прозрачные от худобы, светленькие, волосы вокруг головы пушились легким дымком. А у Дины – череп плотно облепили черные завитки…

«С твоей головы картины писать надо», – однажды заметил отец, да так серьезно, что Дина смутилась. И тут же с сожалением добавил: «Не дано мне».

Надо было тогда сказать ему, что зато дано многое другое, и он – самый красивый, самый талантливый, самый остроумный… Что за идиотская неловкость мешает произносить слова восхищения любимым людям? Может быть, ему хотелось услышать, что жизнь не потеряна от того, что из него не получилось художника? Он ведь как раз не был неудачником! Год назад они с матерью открыли свое риелторское агентство. Все только начиналось…

Но заплакала она сейчас именно о матери, хотя думалось чаще об отце. Вот это дрожание света на стене… Оно почему-то напомнило касания ее пальцев, всегда вскользь, наспех, потому что Дина не давала приласкать себя, уворачивалась, а матери, видно, нестерпимо хотелось поделиться своей нежностью, раз не могла удержаться… И почему вырывалась, дура?! Ведь не было же ни противно, ни стыдно! Одна сплошная глупость: я уже взрослая, а она лезет как к маленькой.

Попытки казаться взрослой оттого и появлялись, что действительно была еще совсем безмозглой девчонкой. Теперь это так очевидно, когда осталась совсем одна и нет плеча, на которое можно положиться.

Накрывшись с головой одеялом, захлебываясь, простонала: «Сволочь! Урод!», – опять вспомнив того ни разу не показавшегося ей на глаза адвоката-убийцу. Но где-то на краешке сознания, причиняя такую боль, от которой хоть в крик, неприятно закопошилось понимание того, что Дининой-то любви этот человек ее родителей не лишал. Она сама делала это, пока они были рядом, по собственной воле. И проживи они еще хоть сто лет…

* * *

Как получилось, что она выплеснула все эти чувства на Лилю? После даже не могла вспомнить, как добрела темным коридором, разбудила и, стоя на коленях возле кровати (а как иначе, чтобы не орать на все отделение?!), выпустила на волю рвущую нутро боль. Поделилась ею (совсем отдать невозможно!) с совершенно незнакомой женщиной, которая и не предлагала ей исповедоваться… Как же это вышло?

Та прижимала ее голову к груди, принимая и слезы, и слюни, которые текли, как у безутешно плачущего ребенка. И нашептывала тоже, как совсем еще девочке: «Ну, маленькая, ну-ну…»

Но, даже понимая это, Дина не дернулась, не вывернулась из-под мягкой руки, гладившей по голове, только взвыла с отчаянием: «Почему же я маме ни разу не позволила вот так меня приласкать?!»

– Солнышко, я уверена: мама прекрасно понимала, что ребята твоего возраста не умеют говорить родителям о любви. И ласкаться не позволяют. Не одна ты такая… Я не думаю, что она обижалась, ведь родила тебя, чтобы самой любить, наслаждаясь и этим чувством, и тем, что ты каждый день рядом. Это такое счастье… Поверь мне.

И неожиданно уверенность в этом теплой слабостью разлилось по телу… А потом как-то само собой получилось, что она из последних сил забралась на кровать к стенке и уснула возле Лили, уткнувшись лбом в ее плечо. И ничего не снилось, больше не мучило. Уставшие тело и сознание вдруг растворились в темноте…

…Утром же ее разбудил шепот:

– Маша, ну не кипятись! Мне ночью поплохело, а тебя как прикажешь дозваться? Орать, что ли? Так я ж не умею, ты знаешь. Кнопку вызова надо делать, девушка! Хорошо, что Дина мимо проходила. Это я уговорила ее остаться.

– А что случилось-то? – голос медсестры прозвучал недоверчиво. – Болело что?

– Да все болело! – с легкостью солгала Лиля. – Дина мне и спину массировала, и руку. Да так и уснула.

– Вижу, что уснула. Будите ее, Лилита Викторовна, а то обход скоро, тогда уж всем влетит.

Но Дина сама открыла глаза, как только медсестра вышла, оставив градусник. Поморгала, осваиваясь с непривычной реальностью.

– Да я уже не сплю.

– Доброе утро! Кофе хочешь?

Это прозвучало совсем по-домашнему, Дина уже и забыла, что бывают в мире такие слова, от которых исходит тепло и даже как будто вкусный запах.

– А у вас есть? – пробормотала она смущенно.

Вспоминать ночную истерику было неловко. И выбираться из чужой постели тоже. Дина даже в детстве у подруг не ночевала. Не любила чужие дома.

Лиля вытянула шею:

– Вон баночка, на подносе. Мне сделаешь? Только без сахара, ладно? Толстеть доктор запретил. А кофе ох как хочется! Поможешь старой, больной тетке?

– Вы не тетка! – вырвалось у Дины.

Может, сперва следовало опровергнуть «старую», но ее слух царапнуло именно это слово, которое никак не подходило Лиле, а ею самой использовалось как ругательное. Вот соседкам по палате оно подходило в самый раз… Интересно, они хоть заметили ее отсутствие? Дина отвернулась, чтобы включить чайник. Ну, и вообще…

– Конечно, конечно. Я – девушка, – усмехнулась Лиля. – Девушка с ребенком.

Дина покосилась на ее подвешенную ногу:

– У вас есть ребенок?

– Девочка. Моя девочка. Таня.

Вот теперь, когда солнце освещает комнату и Лилины очки лежат на тумбочке, можно рассмотреть ее глаза. От того, что речь зашла о дочери, они ярко засветились, словно небесная синева, впитавшая солнце. Или до этого тоже были такими глубокими и веселыми? Только непонятно, чему радоваться-то при такой жизни? Тринадцать операций…

А у Лили рот так и расплывается в улыбке:

– Она у моей сестры в деревне живет, пока я тут валяюсь. В субботу должны приехать, так что увидишь мою Татьяну. Не поверишь, ей здесь нравится! Говорит: «Мам, у тебя тут так интересно, трубочки всякие, надписи непонятные». Это она про капельницу.

– Сколько ей? – спросила Дина только потому, что всегда об этом спрашивают и надо же как-то поддержать разговор.

– Самой не верится, но уже семь! Уму непостижимо, как столько лет пролетело? В сентябре в школу пойдет. Так что мне нужно срочно выбираться отсюда.

О том, что было более интересно, чем возраст девочки, спрашивать неловко. Да, собственно, и так ясно, что никакого мужа у Лили не было и быть не могло. Ее, Дину, тоже теперь никто не возьмет замуж. Кому она нужна, вся искалеченная? Да и ладно, ей и самой не очень-то хотелось замуж, если честно! Таких родителей, как у нее, все равно ни у кого в мире больше быть не может… И какой тогда смысл?

Перемешивая кофе, она с такой силой зазвенела ложкой, что это напомнило звук приближающегося трамвая. Только уехать на нем подальше от этой клиники было невозможно, даже если бы она решилась бежать. Некуда.

Лиля наблюдала за ней, не пряча улыбки:

– Да ты спрашивай, вижу ведь, что распирает! Муж у меня был. Ничего такой муж…

Дина прекратила звон:

– И куда же он делся?

– А, я его выгнала! – беспечный взмах руки.

– Как это – выгнала?

Разве можно в это поверить? Она ведь – инвалид, эта Лилита, если уж начистоту. Разве такие бросаются мужиками? Наоборот, руками и ногами держаться должны!

– Да так, выгнал, и все. И даже не потому, что он спиртным увлекался, пока я Танюшку в деревне растила. Такое с каждым может случиться, это можно было простить. Если бы хотелось… Но мы уже к тому времени стали чужими. Я не чувствовала в нем родного человека, понимаешь? Такого, без которого ни дня не прожить.

– И куда же он делся?

Лиля опять несколько раз махнула рукой, словно заново провожала его подальше:

– Вернулся в свою Белорусскую пущу. Зубр. Роман такой был, не читала?

– При чем тут роман-то?

– Ни при чем, просто вспомнилось. А Володя даже не вспоминается. Вот так.

Продолжая держать в руках ее чашку, Дина с недоверием спросила:

– Но ведь вы же любили его, наверное, если женили на себе?

– Я? Женила?! – вместо гнева в ее глазах показался смех. – Еще чего! Ты так решила только потому, что у меня нога больная? Нет, девушка, ошибаетесь. Это он всю дорогу от Москвы до Красноярска уговаривал меня выйти за него. Уговорил. Долго ехали, видимо!

Она рассмеялась уже вслух, жестом показав, чтобы Дина отдала кофе, и приподнялась на локтях:

– Подними, пожалуйста, чуть повыше… Вот так. Отлично! Давай чашку.

– А как вы будете пить, прольется же!

– Воображая, как будто это коктейль, – через соломинку. Каприз старой аристократки… Подай, пожалуйста, она где-то на тумбочке валяется.

– Здесь много чего валяется… – разгребая вещи пальцем, заметила Дина и с удивлением услышала, словно со стороны, как ворчливо это вышло, будто она была из них двоих старшей и выговаривала безалаберной девчонке за ее неряшливость.

Лиля издала прерывистый вздох, в который не очень-то верилось:

– Ну, аккуратность никогда не была моей сильной стороной…

Вытащив из-под косметички толстую полосатую соломинку, Дина сполоснула ее под краном, опустила в чашку с кофе и осторожно поставила Лиле на грудь. Потом тронула один из висевших на крючках мешочков, в нем прощупывалось что-то твердое.

– Там гирька, – пояснила Лиля. – Сначала так висели, а потом решили спрятать, чтобы народ не пугать. Хотя теперь эти мешочки так интригуют! Всех так и тянет их потрогать.

– А вам долго еще так лежать?

– В понедельник эту бандуру уберут и будут наблюдать за моим самочувствием. Как за белой мышью в лаборатории…

Разводя кофе и для себя, Дина покосилась на собеседницу с недоумением:

– Как вы пьете без сахара? Гадость же! Может, вам тогда и кофе не обязательно добавлять?

– Ага! Скоро буду, как в войну, кипяточком все запивать… Я и так, совсем как ветеран, все детство в госпитале провела.

– Почему – в госпитале? Там же… Вы что, воевали где-то?

– Преимущественно с нянечками. Вы что, девушка, думаете, мне примерно одинаково…

– Да нет, что вы, – неубедительно возразила Дина. – Вы хотели мне про свои госпитали рассказать…

– Разве хотела? – у нее весело заблестели глаза. – Кстати, он был один. Здесь, в Москве. В основном в нем действительно ветераны лечились, еще ребят из Афгана привозили… Ну, и детское отделение там было. Для таких, как я. Слушай, а у тебя вкусный кофе получился! Ни у кого еще так не получалось.

Дина осторожно поинтересовалась:

– А что с вами произошло?

– Врожденный подвывих обоих тазобедренных суставов, – радостно пояснила Лиля. – В младенчестве это можно было вылечить, но я в такой глуши родилась… В деревне для ссыльных немцев в Красноярском крае.

– В Сибири, что ли? – ужаснулась Дина.

– Это пугает?

– Н-не знаю… Так вы – немка?

Лиля кивнула:

– Наполовину. Мама у меня латышка. Ее родителей тоже туда отправили, она уже в Сибири родилась. «Долгую дорогу в дюнах» смотрела?

Дина попыталась вспомнить:

– Кажется, нет. Это фильм такой?

– Теперь его, пожалуй, назвали бы сериалом… Так вот, когда поставили диагноз, врачи в Канске решили: надо оперировать, но там таких специалистов не было. И сослали меня в Москву…

– Ничего себе – сослали!

– Ну, когда тебе всего девять лет…

Дверь распахнулась, и густой голос санитарки заполнил палату:

– Ага, они тут кофеи гоняют с утра пораньше! Температуру мерили, кумушки?

– Конечно, Виктория Ильинична. Как у пионеров – тридцать шесть и шесть, – отрапортовала Лиля, даже не притронувшаяся к градуснику.

Дина удивилась: «Откуда она знает, как эту бабку зовут? Я даже не спрашивала…»

– Я пойду, – почувствовав себя неловко, сказала она. – Спасибо за кофе.

– Это тебе – спасибо! Заходи после процедур, ладно? Обязательно!

– Да к вам, наверное, придет кто-нибудь…

Едва не задев тряпкой Динину ногу, санитарка беззлобно проворчала:

– Придет, придет. Целые дни тут сидят, гогочут. Тунеядки какие-то твои подружки-то! Никто не работает, только по больницам и шляются.

Лиля подмигнула:

– Они – свободные художники.

– Оно и видно! Никакой серьезности. И сама такая же…

Рассмеявшись, Лиля напомнила:

– Самые большие глупости на земле совершаются с серьезным выражением лица.

– Да что ты говоришь! – возмутилась Виктория Ильинична. – Умница какая!

– Это не я говорю. Это барон Мюнхгаузен.

«Еще один немец, – почему-то подумала Дина уже в коридоре. – Но разве не они больше всего глупостей и наделали?»

Ей тут же стало стыдно за эту попытку как-то принизить, уличить в заурядности человека, который помог ей больше других за последнее время, ведь главная боль гнездилась не в переломанном теле, а в душе. И Лиля если и не совсем сняла ее, – это ведь невозможно, будь хоть трижды экстрасенсом! – то хотя бы облегчила.

Лилита. Ей еще не встречались женщины с такими именами. С детства по госпиталям… Лежит, улыбается…

«Я, наверное, озверела бы от такой жизни, – Дина остановилась у окна, дала ногам передохнуть. – Кидалась бы на всех, как собака. Я и сейчас не лучше…»

Мелкий слепой дождь, не замечавший медленно поднимавшегося солнца, покрывал стекло выпуклыми, искрящимися каплями, похожими на те, что остаются на коже, когда в жаркий день выходишь из воды. В этом году не удалось искупаться, июнь выдался прохладным, а июля для нее и вовсе не было. Прошлым же летом отец отправил их с мамой в Турцию, пока сестра очередную сессию сдавала, чтобы Дина не мешала ей своим «Рамштайном». Вот откуда запомнились эти капли на смуглой коже… Тогда Дина откровенно наслаждалась тем, что мужчины на пляже поглядывают на нее, а не на располневшую с годами мать. И даже не скрывая от нее, тщательно собирала их взгляды, чтобы тайком ото всех перебирать зимой, когда ничем другим не согреешься.

Она стиснула кулаки так, что суставы болезненно хрустнули. Стыдно. Как же стыдно… Оказывается, мелкая душа у нее, недобрая. Мама-то радовалась, что Динкой любуются, называла ее своей красавицей. Почему же она сама уродилась такой, что все – под себя?! Гребет и гребет. Ну вот, получила. Радуйся. Все твое.

В свою палату возвращаться не хотелось, от одного несвежего воздуха тошнить начинает, а бабки проветрить не дают. Да и чем там занять себя? Книг никто не приносит. Некому. Опять прислушиваться, как шепчутся о каких-то глупостях (что у них может быть важного в жизни?!) Даша с Наташей? Как Татьяна Ивановна надрывно кашляет, а старуха напротив стонет, проклиная весь белый свет? Только это и умеет, хотя что она-то знает о настоящей боли? Или это знание, к тому же прочувствованное до самого нутра, каждой косточкой, и делает человека таким, каким и задумывал его Господь? Нет, усомнилась Дина, далеко не каждого человека. Иначе среди инвалидов были бы сплошь святые…

До обхода еще оставалось время, а завтракать не хотелось, после кофе стало хорошо. Кровь как-то веселее побежала, еще самой бы также пуститься вприпрыжку… Дина побрела к выходу из отделения, потом решила, что останавливаться не стоит, тренироваться надо, и прошла всю кардиологию. Никто не остановил ее, даже внимания не обратили. Если бы Игорь Андреевич встретился, то, может быть, и спросил бы, куда она направляется… Хотя, возможно, и он различал своих больных только в определенном месте – на койке в палате. А так… Ну, тащится по коридору какая-то девчонка в жутком халате… Один раз уже прошел мимо, машинально кивнул, но Дина сразу угадала: не узнал. Не выделилась из общей массы. Ничем не зацепила…

«Неужели можно чувствовать себя женщиной и после тринадцати операций? – ей опять вспомнилась Лилита. – Не хвататься за мужика, чтоб хоть кто-то был рядом… Она уважает себя. Достоинство в ней есть, вот что! Поэтому тот Зубр и уговаривал ее всю дорогу до Красноярска, почуял ее внутреннюю силу… И потом, она ведь симпатичная, если от больничной койки и всех этих гирек-трубок отделить. Попробовать бы. Хотя бы на листе. Глаза у нее вон какие выразительные…»

Продолжая свои беспредметные поиски, Дина вышла в маленький коридорчик, спрятавшийся за кардиологией, и остолбенела, увидев два трупа, лежавших на каталках. Один, покороче, явно женский – ножки виднелись совсем маленькие, – с головой был закрыт простыней, лицо другого почему-то не спрятали, и из черной ямы рта разило таким холодом, что Дина ощутила, как разом сковало все ее члены. По коже колюче пробежали мурашки, и даже волосы, как ей показалось, шевельнулись, задетые волной страха. И без того слабые ноги совсем обмякли, и она едва не села на пол, забыв о запрете. Однако мысль о том, что можно провести какое-то время рядом с жутью, поселившейся в этих бывших людях, испугала Дину. Чуть ли не бегом она вернулась в отделение, еще не скоро усмирив шаг.

«Слава богу, что я не видела их такими, – со странным облегчением подумалось о семье. – Не смогла пойти на похороны… И хорошо».

До этой минуты ее мучила вина, что проститься не удалось. Казалось, родители и сестра тоже хотели этого, ждали ее до последней секунды… Теперь Дина не сомневалась: в том, что предстояло похоронить, нет никакого ожидания. Сожаления нет. Один черный холод, уходящий в ту глубину, куда невозможно заглянуть. Ей вдруг вспомнился закон физики: тепло поднимается кверху. Вот куда оно ушло из них, нечего и голову ломать. Все там сейчас…

* * *

Лапароскопию в гинекологии делала только Надежда Владимировна Куранова, и потому операции ей доставались дорогостоящие и трудные. Она стонала от усталости и про себя, и вслух, но не настаивала, чтобы приняли еще одного специалиста, потому что ее сыну хотелось поступить в институт (до сих пор не решено было – в какой именно!) и поселиться отдельно от родителей.

Последнее, как Надя догадывалась, было для него самым важным, самым желанным, она же даже вообразить не могла, как для них с мужем обернется жизнь, когда они останутся вдвоем. Надя подозревала, что в доме нечем станет дышать, ведь кислород для ее легких, вопреки всем законам природы, выделял только сын. И следовало бы держать его при себе, чтобы просто не погибнуть. Но трудность была в том, что она привыкла спасать других, не себя, а ведь в этом случае речь тоже шла о жизни. О том, что ее Петька считал жизненно необходимым…

На исполнение и того, и другого желания мальчика нужны были немалые деньги, способности-то его до сих пор не раскрылись, и Надя терпела, работая одновременно и на гинекологическое отделение, и на родильное, где частенько встречала тех, кого сама же лечила или оперировала за год или два до этого. Она так радовалась за своих рожениц, будто была причастна к зачатию. Отчасти это так и было, не случайно же они напоминали о себе и своих болячках, если Надежда Владимировна узнавала их не сразу.

Но сейчас, отходя после тяжелого трудового дня в кресле с чашкой не очень хорошего растворимого кофе и коробкой шоколадных конфет (пациенты поставляли их без перерыва!), Надя не испытывала обычной радости, от которой так и тянет помурлыкать вполголоса. И дело было не только в том, что накануне сын в пылу дурацкой бытовой ссоры из-за грязной посуды хлестнул ее упреком: «Да кто ты вообще такая? Чего ты хоть добилась? На метро на работу ездишь! Шубы приличной и то нет». Эти слезы она выплакала еще ночью… Но сегодняшнее утро повергло ее в уныние еще большее: Игорь все-таки сам прооперировал того мерзавца. И все сделал как положено.

Почему это известие так придавило, чуть ли не расплющило ее? Ведь по-хорошему гордиться нужно своим старым другом – преодолел естественное желание отомстить, настоящим мужиком оказался, христианином… А Наде было тошно, ведь она знала, что сама на подобное не способна. Не доросла. Главной вершины не достигла. Значит, прав сын: ничего не добилась в жизни. Хотя Петька-то имел в виду только деньги.

И все внезапно увиделось с уровня Голгофы: беру от больных взятки подарками, прелюбодействую, предаюсь чревоугодию и злословию. Даже приближаться к Игорю ей должно быть совестно, не то что заниматься с ним любовью. Тоже воровски, ночью в ординаторской, прислушиваясь к шагам в коридоре, при тусклом освещении, похожем на зловещий переход в иной мир… Да и Игоря она тоже вводит в грех, ведь получается, что он возжелал чужую жену и даже, как говорится, глаз себе не вырвал.

Хотя, если разобраться, это, скорее, она его соблазнила. Уже лет пять назад, когда только пришла сюда после ординатуры… Как удержаться было? Мужчина мечты буквально в двух шагах… Словно заколдованная, она искала его взглядом в больничных коридорах, наведываясь в ординаторскую ортопедии чаще, чем в свою, и все это после того, как единожды увидела его в переходе между корпусами.

Костальский тогда не скрыл улыбки – наверное, Надя показалась ему смешной. Еще бы – молоденький доктор на шпильках с огромными перепуганными глазами, руки в карманы халата сунула, чтобы не видно было, как трясутся… Ей же, как бы она ни ослепла от страха, увиделся совсем не врач. Хотя как о докторе – профессионале своего дела, все в клинике говорили об Игоре, заканчивая фразы восхищения восклицаниями.

– По наследству передаются не только гены, но и чебурашки, – радостно возвестила их ординатор, возникнув на пороге.

С трудом оторвавшись от мыслей о том пасмурном дне пятилетней давности, в котором сегодняшняя мука только вызревала, Надя заставила себя вернуться к реальности. Для этого потребовалось напрячься так, что заломило в затылке. Она медленно покрутила шеей. Не помогло.

– Это ты к чему?

– Папу одного новорожденного ушастика увидела – ну, вылитый!

– Слава богу, папа! Было бы хуже, если б у них сосед лопоухим оказался.

«Ну, и зачем я выдала эту пошлость? – спросила Надя себя и, неловко стукнув, поставила чашку на стол. – Лишь бы разговор поддержать? А стоит ли поддерживать такой разговор? Условности делают нас полными идиотами, но как раз этого мы не боимся… А чего боимся? Показать себя настоящую? Подойти сейчас к нему на глазах у всех и пожать руку… Он поймет, что это значит. Не поцеловать, не обнять, все это я уже успела опошлить, а именно пожать руку. Слабо?»

Ничего не объясняя (не обязана отчитываться перед ординатором!), Надежда Владимировна рывком поднялась, хотя силы к ней еще не вернулись, а от боли в затылке уже резало глаза, и быстро вышла в коридор, больше похожий на зимний сад. Это было правильно с точки зрения психологии: женщины, ложившиеся к ним на сохранение, должны были видеть кипение жизни хотя бы в таком виде. И верить, что в них она ни в коем случае не погибнет. Некоторым удавалось проникнуться…

Надежда чуть замедлила шаг возле третьей палаты: заглянуть к Селиверстовой? Услышать от нее в очередной раз, что все будет хорошо? Поверить в это… В чем эта беременная женщина черпала достаточно силы, чтобы не сдаться, седьмой месяц почти не вставая с постели? Только поднималась, чтобы добраться до душевой, и опять начиналось кровотечение, грозившее выкидышем. Надежда Владимировна снова укладывала ее, а та улыбалась в ответ: «Возни вам со мной… Поздно я первого рожать собралась, надо было раньше. Или это просто я такая? Ничего, все будет хорошо. Я это знаю».

Зубы неровные, а улыбка выходила милой. Может, еще и оттого, что темные глаза так и светились радостью потаенного знания, недоступного Наде. Приходилось улыбаться в ответ и кивать, не особенно веря, но заставляя себя быть убедительной: «Нам с вами, главное, до семи месяцев продержаться, а там и рожать можно!» Еще недели три оставалось.

Решив, что не поздно будет зайти к ней и на обратном пути, Надя вышла на лестницу и спустилась к переходу в шестой корпус. Туда она всегда словно летела – пандус вел вниз, хотелось скинуть туфли и прокатиться по гладкому линолеуму, напоминающему молочную реку. А справа вместо кисельного берега, вдоль окон, – старая дубовая аллея, памятная им с Игорем… Как-то он нашел там маленький мокрый желудь и преподнес ей с таким торжественным видом, что Наде стало смешно. А следом захотелось плакать, потому что никто никогда не дарил ей желудей. Муж точно не дарил…

Цветов приносили много, главным образом подлечившиеся больные и молодые папы. В глазах некоторых из них она замечала отблеск того кобелиного азарта, который уже грозил их новорожденным малышам полусиротством. Каждому из таких Наде хотелось со всей силы сжать руку, протягивающую розы, чтобы шипы поглубже впились в ладонь… Но она так же, как Игорь, свято следовала установке: не навреди. Вот только если б речь шла о ее сыне… Нет! Невмоготу даже в мыслях допустить такое!

– Игоря Андреевича нет, – только подняв голову, сказала медсестра ортопедического отделения, кажется, ее зовут Маша. – Он сегодня целый день в травме будет, там у них с множественной аварии кучу народа привезли. Зайдите туда, может, свободен…

«Даже не спросила, кто мне нужен, – Надежда Владимировна поблагодарила кивком и быстро пошла прочь. – Все уже о нас знают. Еще бы… Такое шило ни один мешок не скроет».

Едва не задев плечом еле ползущую вдоль стены девочку, она машинально извинилась и прошла мимо. Потом оглянулась, вспомнив, что это про нее Игорь рассказывал страшное: вся семья погибла в автомобильной аварии, а младшая выжила, он ее собрал по косточкам. Но еще неизвестно, можно ли назвать это везением, если никто даже не встретит девочку на пороге больницы…

«Догнать ее? – мелькнула мысль. – Поговорить… Но о чем? Что тут скажешь?» Она торопливо отвернулась, чтобы Дина не заметила, как доктор смотрит ей вслед.

В травматологию Надя заходить не стала, не до того Игорю, и так ясно. Руку можно пожать и позднее. Если, конечно, потом решится, это сейчас так себя раззадорила… Увидятся ли вообще? Найдет он для нее минутку? Впрочем, он никогда не заходит сам, ей приходится ловить его между двумя отделениями, где Игорь Андреевич и без нее нарасхват. Там доктор Костальский нужнее. Кто кроме него соберет людей, буквально разломанных на части?

Опять очутившись в переходе, она остановилась у окна, не обратив внимания на то, какое оно мутное: «А я разве не такая же развалина, пока его нет рядом? Не физически, конечно. Попробовала бы я выстоять операцию, если б тело распадалось на куски… Ради этого и шейпинг, и бассейн. Но внутри я – не цельная. Давно уже. И он не хочет лечить меня… Просто не его профиль…»

Аккуратно вырезанные неведомым художником дубовые листья начали сползаться в одно зеленое месиво, подрагивающее и расплывающееся. Надины пальцы впились в чуть теплую батарею, нащупали пыльные неровности краски. Только бы никто не подошел сейчас, не заглянул в лицо: «Доктор, что с вами? Вы больны?»

Осторожно, чтобы не всхлипнуть, втянула воздух и так же медленно выпустила – продохнула: «Да что это с тобой, подруга? Вы ведь оба медики, а значит – циники. Разве циники плачут? Они даже не смеются, только посмеиваются. Ничего святого… А вот это – неправда, – обида за себя, доктора, пробилась сквозь обиду, нанесенную женщине. – Каждый из младенчиков в послеродовом – святое существо. Еще не заразился нашей проказой… Лена Селиверстова – святая. На все готова, лишь бы выносить своего малыша, дать ему жизнь. Девочка у нее будет, если верить УЗИ. Это здорово!»

Так и не объяснив себе, почему же это так здорово, Надежда Владимировна опустила голову и направилась к гинекологическому корпусу, все ускоряя шаг. Ей нестерпимо хотелось услышать, что все будет хорошо…

* * *

– Ну что, Лилита, половина города сегодня посетила вас или чуть больше?

– Да меньше, меньше, Игорь Андреевич! Не преувеличивайте значимость моей скромной персоны.

– А вы – скромница, Лилита?

Ему нравилась веселая дробь, которую отбивал кончик языка, произнося ее имя. Иногда Костальский произносил его едва слышно, чтобы просто взбодриться, поднять боевой дух, расправить плечи. И неизменно вспоминал Гумберта, смакующего похожее имя… Это смешило, хотя неизменно возникала горчинка, ведь сам роман Игорь Андреевич с некоторых пор ненавидел. И страсть, которой он был напоен, понять отказывался.

Но с Лилей об этом лучше не заговаривать, может, она – поклонница Набокова, как все вокруг, даже если кроме «Лолиты» ничего и не читали. А чтобы свое отношение к этой книге объяснить, пришлось бы рассказать о другой маленькой девочке, обо всем, что с ней случилось… Но Игорь Андреевич гнал даже мысли о дочке, чтобы продержаться, закончить очередной день. Дома, перед сном, он откроет своей Ляльке и мысли, и сердце… А пока лучше думать о Лилите, ее солнечной силой заряжаться.

Так, повторяя ее имя, словно магическое заклинание, Игорь Андреевич и выходил из операционной, где в полном порядке оставил Босякова. Наверняка не читавшего проклятого Костальским романа…

И отдышавшись, напившись кофе (хотя лучше бы водки, и от души!), Костальский, как на реабилитацию, пошел во вторую палату, куда без стука не входил. Как-то раз Надя Куранова появилась именно в тот момент, когда он постучал, и не смогла скрыть изумления:

– С каких это пор врачи спрашивают разрешения войти в палату к больному?

Как-то Игорь отбрехался тогда, уже и забылось, а вот то, что про себя подумал, помнилось до сих пор: «Она не больная. Она – женщина. По крайней мере, для меня – так». Но Надежде он этого не мог сказать, у нее и без того обиженно дрогнул маленький подбородок, ведь не трудно было догадаться – в чем причина. Разубеждать ее Костальский тоже не стал…

Сегодня он Надю не видел, да и желания не было, хотя ничто в ней не отталкивало, скорее влекло, как и прежде: эти ее смуглые точеные ключицы и мягкие плечи, шея длинная, юная, ловкие, тонкие пальцы… Не мучительно, не подавляюще влекло, а мягко, приятно, и это его всегда устраивало. Сейчас от встречи удерживало только то, что пришлось бы объясняться с ней, почему он все же решил сам оперировать Босякова, хотя она отговаривала, и… Да как такое объяснишь?!

Поэтому Костальский укрылся во второй палате, сюда Надежда Владимировна не заглянет. Ведь нельзя сказать, что она его преследует, осложняя и без того не сладкую жизнь. Просто ищет по больничным коридорам, а он ничего против не имеет. Сам иногда не находит себе места, когда Надя не появляется слишком долго, ведь из них двоих как раз она была более защищенной, у нее в любом случае оставались муж и сын. Они каждый день ждали ее дома.

…От усталости веки так и норовят опуститься, хотя в палате солнечно, несмотря на вечер, – окно выходит на запад. Приходится следить за собой: стоит Лиле заметить его полусонное состояние, обидится ведь. Задремать в обществе молодой женщины – это хамство, такое и врачу не прощают. Или она и это способна понять?

– Так что, Лилита? Рассказывайте, почему вы сами не захотели стать врачом? Психотерапевтом, например. Все равно примерно этим и занимаетесь, только бесплатно. Вы такая бескорыстная?

– Такая вот бескорыстная! – она с притворной беспомощностью развела руками. – Нет, если честно, меня к медицине и близко нельзя подпускать, я ведь крайне несерьезный человек.

– Да что вы?

– А вы не заметили?

Костальский сел не у самой ее постели, чуть поодаль, возле столика, и, пообещав возместить, о чем успешно забыл, уже выйдя из палаты, потягивал гранатовый сок, который принес Лиле кто-то из друзей. Себя он сейчас ощущал столь же не способным на что-то серьезное, даже на разговор. Вот такая вялая словесная игра – единственное, что под силу после операции. И вовсе не в ее сложности дело…

«Что-то произошло, – Лиля почувствовала это, как только он появился. – Маша ничего не говорила… Даже она не знает? Но ведь это четко видно по его глазам… И речь не о том, что усталые, такое часто бывает. Сегодня что-то другое… Отчаяние? Опустошенность какая-то, хотя и пытается веселиться… Это не связано с больницей? А что в этом удивительного? Разве его жизнь ограничивается этими стенами? Другое дело, что мне о той ее стороне ничего не известно. Ну, почти ничего…»

Надеясь без насилия подтолкнуть Игоря Андреевича к откровенности, она заговорила о себе, положившись на то, что доверие порождает себе подобное:

– Знаете, у меня ведь отец был врачом, сельским доктором, этакий земский врач, последователь Чехова. Так что я всегда слишком хорошо представляла себе эту работу, чтобы на такое решиться: в любое время суток бежать по вызову… В грязь, в мороз. Куда мне с моей ногой?

Уже не скрываясь, Костальский прикрыл глаза и проговорил почти неразборчиво:

– Врач, который не может спасти даже собственную дочь…

– У нас в Канске никто не делал таких операций, не говоря уж о деревне, – ей стало обидно за своего старенького, полуслепого отца, которого Лиля любила до того, что даже во снах чаще всего встречалась именно с ним. – Но папа сумел добиться того, чтобы меня положили в московский госпиталь.

Игорь Андреевич открыл глаза – вернулся к ней, она физически ощутила это:

– И вас там резали-резали…

Лиля улыбнулась:

– На кусочки не раскромсали, и то спасибо! Нет, если честно, я это время как лучшее в жизни вспоминаю.

– Неужели? – он заерзал, приходя в себя.

– А то! Это же, Игорь Андреевич, и первая любовь, и подруги на всю жизнь, и дядя ко мне приходил…

Костальский вопросительно улыбнулся:

– Что за дядя? Лилита, не пугайте меня намеками на свою подростковую распущенность!

– Да бог с вами! Настоящий дядя. Вы, между прочим, его знаете.

– Я?! Ну-ка, ну-ка…

– Его все знают.

И Лиля назвала такое имя, что Игорь Андреевич вздрогнул:

– Тот самый? Композитор? Не может быть… И он – ваш дядя?

– Двоюродный. Но он относился ко мне как к родной племяннице.

– Почему вы никогда не говорили о нем?

Лиля засмеялась:

– Игорь Андреевич! А я, по-вашему, должна была с порога объявить всем, что я – племянница такого-то? Чтоб в медицинскую карту записали? Разговор не заходил, вот и не говорила.

– Ну вы даете… Другая именно с порога и объявила бы! Это ведь… Не знаю. Человек-легенда. Не человек даже, а настоящая легенда… Мне теперь и сидеть с вами рядом страшновато!

– Расслабьтесь, доктор! – ее рука сделала царственно-повелительный жест. – Хотя, если честно, он действительно всех в трепет повергал, когда приходил ко мне в госпиталь в таком длинном черном пальто, с повязанным поверх белым шарфом, развевающимся по воздуху, а его темные волосы…

– Демоническая, однако, внешность…

Лилита рассмеялась, словно увидев явление дяди в больницу вновь во всей красе:

– Медсестра, помнится, прибежала в полуобморочном состоянии: «Лилька, там к тебе такой мужчина пришел!» Они тайком из-за всех углов за ним следили.

Одним глотком допив сок, похожий на темную кровь, Игорь Андреевич спросил:

– Почему вы не напишете о нем воспоминания? Кроме того, что это безумно интересно, на этом и заработать можно!

Она виновато поджала губы:

– Не могу. Просто не получается. У меня бабушка такая же была: рассказывала что-то целые дни напролет, я, маленькая, только слушала, раскрыв рот. А записывать она не умела. Все выходило блеклым, плоским. А я вообще терпеть не могу писать! Даже когда девчонкам с сочинениями помогаю, то наговорю им, наговорю, а повторить уже не получается. И записать тоже.

– Каким девчонкам? – не понял он.

– Читательницам моим.

– Вы за них сочинения пишете?

– Сочинения! Да я уже с двумя заочно выучилась в разных вузах. И контрольные им делала, и дипломы писала. Это интересно.

– Они хоть платили вам?

Лиля тряхнула головой:

– Не-а!

И засмеялась, как бы признавая себя простофилей. Он в изнеможении простонал:

– Лиля, да вы что?! Другие этим на жизнь зарабатывают! И неплохо!

– Но это же мои девчонки! Как я могу брать с них деньги?!

Вздохнув, Костальский махнул рукой:

– Ладно, проехали. Вы неисправимы… Значит, не собираетесь писать о вашем дяде? А мне хотелось бы почитать. Или так расскажете?

– Да я не так уж много и общалась с ним… Как можно общаться с гением? Я даже тогда понимала, что он в другом измерении находится, даже если делает вид, что пьет с нами чай. Вот честное слово, никогда не могла понять, как он пишет свою музыку! Это просто выше моего понимания! Наверное, выше понимания любого обыкновенного человека.

Отставив стакан, Костальский поднялся, сунув руки в карманы халата, подошел поближе к кровати и остановился над собеседницей, рассматривая сверху.

– А себя вы всерьез считаете обыкновенным человеком?

– Нет, я, конечно, уникальна! – подхватила Лиля. – С точки зрения ортопеда…

Он дернул подбородком, как будто она чем-то его обидела:

– Да бросьте вы! К обыкновенным людям другие так не тянутся. Я ведь вижу, что в отделении творится: наши медсестры от вас часами не выходят, иногда даже гонять приходится, больные к вам то и дело шастают, посетителей толпа… Даже этого волчонка – Дину Шувалову – вы и то как-то приручили…

– Да ее просто надо было кому-то выслушать! Как и всех остальных… Но вам ведь некогда, а у меня времени – навалом. Чего-чего, а уж времени… Только читаю и слушаю исповеди.

Костальский сделал строгое лицо:

– А упражнения делаете?

– А то как же! Но сутки от этого короче не становятся.

Тут у него, неожиданно для самого себя, вырвалось потаенное:

– Жизнь вообще слишком длинная…

Лиля перестала улыбаться:

– Вам тоже так кажется?

– И вам? – удивился он.

С ее-то жизнерадостностью грезить об уходе…

– Я гоню эту мысль. Но иногда размечтаешься: а вдруг в следующей жизни мне достанется лучшее тело? За что-то меня наказали этим…

– Тогда за эту жизнь вам должно достаться тело Мэрилин Монро, – пошутил он, пытаясь вернуться к тому легкому тону, с которого они начали разговор.

И она поддержала:

– Я согласилась бы и на Софи Лорен!

– О! Тоже неплохо. Роскошная грудь у этой женщины. Недавно показывали ее визит в Москву: постарела, конечно, но все еще хороша. Так что если вы станете похожей на нее…

– Вы в меня влюбитесь!

Это должно было прозвучать шуткой, но у обоих отчего-то съежились улыбки, как будто они заглянули в окно и увидели чужую любовь. И стало неловко до того, что Лиля пробормотала:

– Такие вот дела…

А Костальский оглянулся на столик:

– Сока не хотите? А то я тут все выдул у вас…

– Нет, не хочется.

– Я вас утомил, похоже, а вам нужно набираться сил. Может, поспите?

Она покорно согласилась:

– Наверное, нужно поспать. Время быстрей пройдет.

– Вы так торопитесь покинуть меня?

– Но вы же не станете меня удерживать?

Так он и ушел, унося не высказанным ответ, который еще в нем не сформировался, не оформился ни в слова, ни в желание. Да и стоило ли что-то отвечать, она сама все понимает…

В любом случае у них остается их будущая жизнь.

* * *

– Можно я вас нарисую?

– Меня? – Лиля изумилась совершенно искренне. Никто никогда не предлагал ей этого. – А поинтересней лица здесь разве нету? Нашла на кого бумагу тратить…

Дина упрямо нахмурилась и стала похожа на обиженного бычка с крутым и смуглым от природы лбом. Забавная такая девочка. Даже представлять не хочется, каково ей одной в целом мире… Так Лиля сама жила до своей Танюшки. Нет, у нее все-таки были и родители, и сестра, и даже муж какое-то время. И все же только когда маленькое, еще не виданное, не названное шевельнулось в ней, быстрым пузырьком пробежало по низу живота, она почувствовала, как ощущение одиночества осыпается с души бесцветной пыльцой.

Если слабая память не изменяет, усмехнулась Лиля про себя, впервые она осознала одиночество, когда ее везли в госпиталь. Знать бы сразу, как там будет весело и скольких она обретет друзей, может, и не крючило бы так всю дорогу. Правда, и там иногда все же прихватывало и тянуло погрузиться в одиночество еще большее, лишенное детских голосов и беззлобных окриков нянечек. Чтобы изведать в полной мере и освободиться. Но как спрятаться от других, если загипсованная лежишь на кровати?

Дина, насупившись, продолжала настаивать:

– А мне хочется вас нарисовать.

– Ну, если так хочется… – не чувствуя желания продолжать борьбу, сдалась Лиля. – Не могу вам отказать, девушка! А мой изящный носик можешь подкоротить на портрете? Ну, хоть чуть-чуть!

– Да нормальный у вас нос, что вы к нему прицепились?!

– Я – к нему? Я всегда думала, что это он ко мне…

Дина деловито распорядилась:

– Лежите-ка и не шевелитесь.

– Господи, да я только этим и занимаюсь! Яки чурка с глазами… Такие вот дела, – так она говорила, когда разговор не клеился и следовало заполнить паузу.

Смешная девочка. Высунула кончик языка – так старается. Как может ребенок нарисовать портрет? Для этого нужно влезть в шкуру того, кто перед тобой, презрев его естественное желание покрасоваться перед будущей публикой. Разве это под силу семнадцатилетней, еще ничего толком в этой жизни не пережившей? Хотя как раз этой девочке может открыться большее, чем любой из ее сверстниц. Вот только Дина с радостью отказалась бы от этого страшного дара, можно не сомневаться…

Как Игорь Андреевич, не колеблясь, отрекся бы от таланта хирурга, лишь вернуть свою маленькую дочь… После их странного разговора Лиля ночью расспросила о Костальском медсестру, и вновь открывшееся об этом человеке то, чего она не знала до сих пор, словно высветило его особым, всепроникающим лучом, а ее сердце обволокло жалостью. И сразу стало понятно, почему он назвал свою жизнь невыносимо долгой… А она еще смела удивиться, к счастью, не высказав этого вслух, на что ему-то в этой жизни жаловаться?! Известный хирург, красивый мужчина, любимец больных и персонала. Бедный, бедный…

Лиле представились его безрадостные возвращения домой: никто не ждет, никто не бросится на шею, даже не крикнет: «Привет!» из соседней комнаты в том случае, если подойти лень… Сразу включается телевизор, и чайник, и микроволновка – побольше шумов, чтобы уши не закладывало от тишины. Но это все – мертвые звуки, только подчеркивающие отсутствие живых голосов. Хотя бы одного голоска… Как же это страшно, господи!

– Ну, что там получается? – вспомнила она о девочке. – Не очень жутко?

– Просто коленки трясутся, – хмыкнула Дина.

Она работала, положив на спинку стула (сидеть-то все еще нельзя!) обнаружившийся у Лили толстый журнал с расстеленным сверху листом. Обычный, А4, не слишком хорош для рисования, но выбирать не приходится. Спасибо уже на том, что и таким одна из Маш поделилась, и то лишь потому, что Лиля попросила. Ей никто не отказывает.

«Вот бы передать то, почему к ней все исповедоваться бегают, – вздохнула Дина, – даже Игорь Андреевич по полчаса торчит у нее в палате, хотя его ждут пациенты и коллеги. На худой конец, часовня же есть при клинике! А они сюда идут потоком… Хотя она даже к религии отношения не имеет, библиотекой заведует. Маленькая иконка на тумбочке, но у кого ее нет в этой больнице? А Бога в ней чувствую… Свет Его. Как это получается? Это все потому, что Лиля никого не осуждает, никому не завидует. За эту неделю я ни разу не видела, чтобы она рассердилась на кого или просто буркнула что-нибудь со злостью. И ни о ком еще дурного слова не сказала… Хотя этих медсестер и санитарок сроду не дозовешься, когда надо…»

– Как раз в августе я в Строгановское поступать собиралась, – сказала Дина, не отрывая глаз от листа.

Очень надо видеть чужое сочувствие!

– В следующем году поступишь, – спокойно отозвалась Лиля. – Если, конечно, не передумаешь за это время. Не тебе же рассказывать, что всерьез быть художником – это еще то испытание! Не только в наше время, хотя обычно именно на него ссылаются, винят… Всегда так было.

«При чем тут это? – Дина нахмурилась, но перебить не решилась. – Она что, не понимает, что теперь мне плевать на то, кем я буду? Кому это надо? Кто поздравит меня, если я поступлю? А не поступлю, тоже никто не заплачет… Ну и ради чего тогда лезть из кожи вон?»

– Я буду ругать тебя во время экзаменов на чем свет стоит!

– Вы?!

– А ты думала, что мы выпишемся, разбежимся в разные концы города, и все? Нет уж, девушка, мы теперь с тобой повязаны! С девчонками из госпиталя до сих пор дружим.

У Дины едва не вырвалось: «А вы считаете меня другом?» Но спрашивать о таком было неловко, все равно что просить человека показать протез. Она отметила: раньше такое сравнение даже не пришло бы в голову, а здесь на все начинаешь смотреть по-другому.

– И вы придете ко мне в гости?

В лице, которое еще больше побледнело за последнюю неделю, что-то дрогнуло, Дина успела это уловить.

– Надеюсь, приду. Если смогу, конечно.

– А что… А может, и… – у нее так и не получилось закончить фразу.

– Вот завтра освободят меня от этих вериг, – Лиля подбородком указала на свою подвешенную ногу. – Швы уже сняли… Да ты знаешь! И буду потихоньку учиться ходить. Потихоньку-помаленьку… Пусть только попробует подвести меня этот швейцарский сустав!

Дина поспешила заверить:

– Швейцарское все качественное!

– На это и рассчитываем! – откликнулась она уже бодро. – Мы еще станцуем в честь твоего поступления.

– А почему раньше-то не поставили этот сустав? Вам ведь уже…

– Как черепахе Тортилле, – оживленно закивала Лиля. – Я в курсе.

– Да нет же! Вечно вы… Я просто хотела узнать, почему так затянули с этим?

Она усмехнулась:

– Ну, ты даешь, девушка! Ты хоть представляешь, сколько это удовольствие стоит вместе с операцией? Мне с моей зарплатой и соваться не стоило… Слава богу, городские власти помогают оплатить, но очередь-то просто бесконечная! Вот, дождалась. Хорошо, еще друзья помогли, немного вперед в списке продвинули, а то еще лет пять как минимум ждать бы пришлось. А мой родной сустав тем временем уже прахом обернулся.

Дина опешила:

– В каком смысле?

– В самом прямом. Стерся в пыль.

Задержав карандаш, она осторожно спросила:

– А вы ходить-то вообще могли?

– Теоретически – нет, – заявила Лиля. – На комиссии по назначению инвалидности, когда снимки смотрели, спросили: «Как же вы сюда пришли? Вы ведь ходить не можете!» Но мне приходилось. Иначе как работать? Танюшку кормить… Да если б ее и не было, я, знаешь, без библиотеки своей помру сразу.

– Кто это тут говорит о смерти?

Голос Игоря Андреевича никогда еще не звучал так грозно, Дина даже карандаш выронила. Рев Громовержца… А в глаза заглянула – и уже не страшно. Между ресницами усмешка подрагивает, где именно, непонятно, то ли в зрачках, то ли узоры роговицы от тепла плавятся… Как бы удержать это, случайно пойманное, перенести на лист и оставить себе на память. Или лучше Лиле отдать? Он ведь только к ней заходит вот так, без дела, ни к кому больше. Это значит что-нибудь особенное или просто доктора тоже тянет к свету?

Дина наклонилась за карандашом и снизу посмотрела Лиле в лицо: «А ей самой, интересно, мы не кажемся назойливыми мошками, которые так и лезут, так и надоедают? Почему-то не верится, что она может так о нас думать. Обо мне. О нем».

– У нас отвлеченный философский диспут, – храбро солгала Лиля, глядя доктору прямо в лицо. – Ни о чьей конкретной смерти речь не идет. Присоединяйтесь, Игорь Андреевич!

– Вот спасибо! А то я боялся, что мне не стать членом клуба, – отозвался Костальский насмешливо.

– Нет, что вы, что вы! Мы принимаем всех заинтересованных.

Дине показалось, что это прозвучало чересчур нахально, не отрывая карандаша от бумаги, она даже покосилась на Игоря Андреевича с опаской, но хирург только хмыкнул и проверил Лилину капельницу.

– Ну что, Лилита, вы готовы расстаться со своей дыбой? Завтра снимаем.

Она перестала улыбаться:

– Я, наверное, и не усну сегодня.

– Это вы бросьте! Еще не хватало, чтоб вы от слабости не смогли на ноги подняться.

– А подниматься… сразу?

– В ту же секунду, – пошутил он мрачно. – Всему свое время, моя дорогая пациентка. Я сам поставлю вас на ноги.

Не спрашивая разрешения, Игорь Андреевич подцепил двумя пальцами лист, на котором только проступало знакомое лицо, и несколько секунд молча рассматривал набросок. Потом коротко сказал:

– Заканчивайте.

И вышел из палаты быстрее, чем Дина успела спросить, показать ли ему рисунок, когда он будет готов. Она уже хотела продолжить работу, но Лилино лицо теперь было обращено к стене.

– Что вы? – спросила Дина испуганно, решив, что та плачет. Невиданное и неслыханное дело… От того, что он так быстро ушел? Или не в нем дело?

Но в голосе слез не оказалось.

– Страшно. Ты ведь понимаешь, как страшно… У тебя ведь он только что был…

Дина не поняла: «Что значит – он был у меня?»

– Кто – он?

– Первый шаг. Самый страшный. А вдруг его просто не будет? Не смогу…

– Почему это не сможете? – возмутилась Дина. – Вы да не сможете?! Что это у вас – первая операция?

– В том-то и дело. Вдруг – не последняя? Вдруг все без толку?

– Это же швейцарский сустав!

– Швейцарские часы тоже ломаются…

Дина стиснула карандаш, словно копье, и ринулась в атаку:

– С чего это вы взяли? Как будто у вас когда-то были швейцарские часы! Да вы же их в глаза не видели!

Чуть повернув голову, Лиля улыбнулась:

– Это точно. Куда нам, люмпенам…

Спрашивать, что такое «люмпен», показалось неловким, вроде бы что-то из школьного курса, должна бы знать. Мама исторический закончила, уж она сразу бы подсказала. И еще много чего, если б только Дина спросила… Пока было у кого, она не спрашивала, по дурости фасон держала, а теперь предстояло жить, как единственному ученику в классе – без подсказок. Сейчас еще есть к кому обратиться: хоть к Игорю Андреевичу, хоть к Лиле… Даже к Машке какой-нибудь на крайний случай. Только что может оказаться более крайним, чем то, что она уже пережила?

– Извини, что-то я струхнула малость!

В Лилином голосе заиграла прежняя солнечная энергия. Дина взглянула на нее вприщур, с недоверием: уже взяла себя в руки? И вдруг поняла: «Это только из-за меня. Она почувствовала, что я тоже готова раскваситься… Вот еще, стараться ради этого!»

– Пойду лягу, – пробормотала она, возвращая журнал на место. – Спина уже отваливается.

– Ты хоть покажи, что получилось!

– Ничего еще не получилось. Я наброски никогда не показываю. Вы же его не просили разбудить вас в середине операции, правда?

Она хихикнула, как девочка:

– Я сама проснулась. Им меня снова глушить пришлось. Такого быка пока с ног свалишь…

– Это вы про себя, что ли? Тоже мне, бык нашелся…

Они продолжали что-то говорить друг другу в том же духе, раздували веселую перебранку, но Дина с трудом улавливала, что именно произносит, думая лишь о том, правильно ли поступает, оставляя сейчас Лилю одну. Это ей самой хотелось бы накануне такого дня уйти в себя, отгородиться ото всех своим страхом, которого никто разделить не может. Но Лиле, может, этого вовсе не хочется…

И она спросила напрямик:

– Как вам лучше: чтобы я ушла или осталась?

– Отдохни, Динка, – улыбнулась она. – Я не говорила тебе, что так называется моя любимая книга? «Динка». Осеева написала.

– Я про такую книжку и не слышала. Ну, я пошла?

Лиля вдруг выкрикнула:

– Дина! Ты придешь завтра? Приходи, ладно? Я буду ждать тебя, солнышко…

* * *

Игорь Андреевич сам высвободил ее ногу, затем осторожно, как младенца (чтобы не разбудить!), положил на постель, откатил установку в угол. На миг ему стало страшно: повернешься – увидишь глаза Лилиты, в которых слез ни разу не замечал, но лучше бы их разглядеть, чем эту доверчивую радость, которую страшно обмануть, не оправдать, ведь все может быть…

«А вот об этом и мысли допускать нельзя! – оборвал он себя и обернулся, встретил ее взгляд. – Она и заподозрить не должна, что я сомневаюсь…»

– Пока полежите, – заметив ее движение, остановил Игорь Андреевич. – Вы уже сразу бежать собрались? И желательно подальше. Я понимаю, Лилита, что вам тут осточертело… Но придется еще немного потерпеть наше скучное общество.

– Ваше общество, доктор, я готова терпеть вечно!

Лиля произнесла это весело, чтобы он не подумал, будто это всерьез. Не шарахнулся от нее. Подал руку, не сомневаясь, что она воспримет это только как жест поддержки, а не притянет к этой руке еще и сердце…

Костальский отозвался в том же тоне:

– Вот спасибо! Но я вовсе не так жесток, чтобы запереть вас в этой мрачной палате до конца жизни…

– Вовсе она не мрачная!

– …и тайком навещать по утрам. Если все пойдет как надо, то дней через десять…

– Через недельку, – заныла она. – У меня же дочка в первый класс идет!

– Вот так! Вы ее провожать собрались?!

– Да уж куда мне… Но я хотя бы встречу ее дома! Если можно… Тортик, шары и все такое…

– Поглядим, – пробормотал он, осматривая костыли. – Не высоковаты?

Лиля демонстративно задрала подбородок:

– Да я не такая уж и маленькая. Вы меня просто не помните в положении стоя.

Усмехнувшись, Игорь Андреевич пристроил костыли к кровати.

– Пусть пока они постоят, а вы еще полежите. Попривыкните. Я осчастливлю своим появлением других больных и вернусь к вам, договорились? Только лежите смирно, а то я вас знаю!

Ее синие глаза невинно округлились:

– Да я тише воды!

«Почему они у нее такие синие? – задумался он, уже выйдя из палаты. – Не видел таких, честное слово… Даже у Ляльки не такие яркие были. Даже у Ляльки…»

И опять захотелось выскочить на лестницу, затянуться горьким дымом, почувствовать легкую Надину руку на плече. Большего от этой женщины и не требуется: изредка поделиться крупицей тепла, воскресить его на четверть часа, позволить вспомнить, каково это быть живым, и опять отступить в тень, которая зовется ее семейной жизнью. Не разглядеть, что в этом смутном омуте…

Но сейчас Игорь Андреевич не мог позволить себе даже этой малости, утренний обход – святое, больные ждут.

«Чего ждут? – спросил он себя с раздражением, которым обычно сменялась сосущая под сердцем пустота, возникающая при мысли о Ляльке. – Чуда ждут? Да если б я был на него способен, то первым делом воскресил бы ее… Маленькую мою…»

В носу защипало, в уголках глаз проступили слезы. Пришлось остановиться перед дверью в палату и переждать.

А когда все-таки открыл дверь, то опять увидел ту девочку, в судьбе которой его горе отразилось зеркально. Дина, теперь он точно помнил ее имя. Дина Шувалова. Семнадцать лет. Множественные переломы, черепно-мозговая травма средней тяжести, две операции, недельная кома. Бледненькая, осунувшаяся, под глазами синеватые круги. Пора ее выписывать, пока совсем не зачахла без воздуха…

«А как рисует! – внезапно вспомнилось ему, сгустилось в воздухе теплым маревом. – Ведь не глазами увидела Лилиту… Душой? Не знаю, как это бывает у художников… Но это чувствовалось даже в незаконченном рисунке. Кто теперь позаботится о том, чтобы она развила свой талант? Чтобы искала себя, а не что-то вовне… Ведь загубит себя девчонка с тоски».

И нарушив давно установленный порядок, вместо того чтобы войти в душную палату, Костальский поманил девочку:

– Дина, подойдите, пожалуйста.

Машинально отметил: «Ходит уже хорошо, быстро мышцы ожили. Девчонка!»

В мгновенно округлившихся глазах – тревога и ожидание, накатывают волнами, сменяя друг друга. От врача не знаешь, чего и ждать…

– Пойдемте со мной. Нам направо.

Чтобы не заставлять ее бежать за ним (привычка метаться между двумя отделениями!), Костальский пропустил девочку, пристроился чуть позади. И впервые увидел трогательную тоненькую шею, не прикрытую волосами, а в ложбинке – родинка. Известно ли ей самой об этой родинке? Вот парадокс: в самом знакомом нам теле что-то все же остается неузнанным…

«Почему она не спрашивает, куда я ее веду? Полная покорность воле врача… Безусловное доверие или просто безволие? Лилита уже потребовала бы объяснений. Но в своем положении больной беззащитен перед врачом. Все ли из нас выдерживают это испытание властью?» Шагнув вперед, Игорь Андреевич распахнул перед ней дверь служебного выхода, и Дина остановилась, застигнутая врасплох сбивчивым говором старого сада, молодеющего каждым летним утром. И хотя она еще не успела выйти за порог, игра света и тени так явственно отразилась на ее бледном личике, что у Костальского сжалось сердце: «Как боязно и радостно…»

– Вам, Дина, нужно немного свежим воздухом подышать, а то давление низковато. И гемоглобин не помешает повысить.

Это были не те слова, которые ему хотелось произнести, но Игорь Андреевич боялся напугать девочку, которой теперь во всем могла мерещиться опасность. И потому он заговорил хорошо знакомым ей «врачебным» тоном, более подходившим к их отношениям. Дина послушно шагнула в мир, который выбросил ее так грубо, что искалечил и тело, и душу.

Костальский хорошо понимал, чего ей стоил этот шаг. Он помнил, как не мог заставить себя выйти во двор, полный солнца, птичьего щебета и голосов детей, среди которых больше не было его Ляльки. Зачем он вообще вернулся в мир, где ее больше не было?!

«Чтобы спасти вот эту девочку». Больно прикусив верхнюю губу, Игорь Андреевич проследил, как Дина осторожно, будто по воде ступая, направляется к дубовой аллее, в которой он сам то и дело скрывался наедине со своей болью. Но этот довод не убедил его сердце, ведь Костальский знал, что, будь у него выбор, он пожертвовал бы этой несчастной девочкой ради воскрешения своей дочери. Это было не по-христиански, он понимал, и вопреки законам медицинской этики, но что можно поделать со своим обезумевшим сердцем?

Дина вдруг оглянулась:

– А вы… Вам некогда, да?

– Ты хочешь, чтобы я прогулялся с тобой? – спросил он, не заметив, что перешел на «ты».

– Если у вас есть время…

Удивившись самому себе: «Из-за обхода я не позволил себе остаться у Лилиты и поддержать ее, а сам отправляюсь на прогулку с этой девочкой», Игорь Андреевич легко догнал ее и улыбнулся:

– Голова не кружится?

– Немножко. Как будто пива выпила. Но это даже классно! – Дина посмотрела на него без улыбки, глаза пытливые, настороженные. – Сегодня день больших перемен, да? Еще и Лилита встанет на ноги…

– Если только к вечеру…

– Вы – настоящий врач, – произнесла она убежденно. – Таких, наверное, больше и нет.

– Ты других и не видела. И не дай бог!

– Все равно я знаю, что другие так, как вы, со своими больными не возятся. Все наши тетки так говорят. Вы должны знать, что вас все любят.

Он растерянно пожал плечами:

– Что тут скажешь… Спасибо.

Зачем-то подняв резной лист клена, занесенный сюда ветром со стороны терапевтического корпуса, Игорь Андреевич протянул его девочке. Она, не удивившись, приняла опавший кусочек лета и положила его в карман халата.

«А Лялька посмотрела бы сквозь него на солнце, чтобы увидеть все прожилки». Ему стало и горько, и совестно за то, что он каждую девочку и женщину, и юную, и взрослую, сравнивает со своей дочерью. И все как одна уступают его восьмилетней любимице, еще верившей в волшебство, и в Деда Мороза, и в то, что папа все может…

– Извини, – он остановился, пряча глаза. – Я совсем забыл, что…

Не договорив, Костальский пошел назад так быстро, что со стороны это, наверное, было похоже на бегство. Только вряд ли посторонний мог понять, что этот человек пытается убежать от самого себя…

* * *

«Не была бы бездарностью, написала бы о ней поэму, времени-то навалом… Если б умела не просто рифмовать для всяких библиотечных мероприятий, а по-настоящему слагать из слов музыку. Воспела бы каждую ее черточку, каждый тонкий волосок, ускользающие улыбки, безотчетные касания пальчиков, двигающихся до тех пор, пока она не уснет. Когда были вместе, она упиралась в мой бок ножками, – так противилась сну, только он всегда сильнее, этот старый бог Морфей. Зову его каждую ночь, чтобы поскорее отправиться в странствие сквозь расстояние и время, найти, прижать к себе мою детоньку… Не смогла приехать ко мне, солнышко мое, горлышко заболело, и мамы нет рядом, чтобы пожалеть…»

Ночные слезы – дозволены, их никто не видит. Лилита не отирает их, какой в этом толк? Когда все эмоции выплеснутся, рука легко нащупает в темноте салфетку, целая упаковка всегда наготове – лежит на тумбочке. Она уже обустроила тут свой быт, продумав его до мелочей, чтобы никому не докучать просьбами: подай, принеси… Время от времени все равно приходится, но хотя бы не так часто. Люди лучше относятся к тем, кому не надо помогать. И к тем, кто не ноет, это она давно усвоила, и обо всех своих больничных мучениях вслух отзывается, посмеиваясь: «А, ерунда!» Многим кажется, что ерунда и есть…

Впрочем, Лиля говорила бы так, даже чувствуя недоверие со стороны окружающих, ведь ей самой легче держать на засове ту дверцу в душе, за которой скрывается бездна тоски. У каждого есть потайной коридор, который может увести в кромешный мрак, только зачем туда лишний раз заглядывать? Потом обратно можно и не вернуться. А у нее – Танюшка и сестра, которая уже продает дом в деревне, чтобы денег хватило на первое время, когда она тоже переберется в Москву – помогать ей, Лиле, и племяннице.

А еще есть любимые маленькие читатели, которые приходят в библиотеку потому, что это единственное место в мире, где их понимают. Где можно просто поговорить по душам, и даже не обязательно о книгах, а если не тянет на разговоры, можно и молча посидеть с каким-нибудь журналом… В этом они признаются ей в своих записках. Одна из ее библиотекарей никак не может поверить, что Лиле действительно интересно и весело с ними, не понимает, зачем каждый день проводить беседы и конкурсы, за которые никто не заплатит дополнительно, пускай, мол, берут книжки и идут себе, своими делами занимаются. Тем более с Лилиной-то ногой так выкладываться… Лиля уже перестала с ней спорить и говорить, что нужно было выбрать другую профессию, если не любишь ни детей, ни литературу, ни жизнь вообще и хочешь только, чтобы тебя не трогали, не прикасались к твоей костенеющей от старости скорлупе.

Слезы сами собой высохли, когда она вспомнила о своей библиотеке, где никогда не бывает тихо, ведь и сама Лиля – громкоголосая, разговорчивая, чего уж греха таить! Солнце светит во все окна; дети впархивают стайками, с порога выкрикивая названия книг, которые им понадобились; почти не умолкая, звонит телефон, – она всем нужна, ведь в их библиотечной системе несколько десятков женщин, и у каждой то и дело что-то случается. Почему со своими бедами и радостями они обращаются именно к ней, Лиля не допытывается. Так уж сложилось, и эта потребность в ней окружающих уже стала как наркотик – взвоешь от боли, если его лишишься.

Даже навещая Лилю в больнице, некоторые только наспех интересуются ее делами, а потом быстренько сводят разговор к собственным проблемам. Она ведь не жалуется, о чем и говорить? Признаться, Лилю это даже радует. Действительно, что толку перемывать ее бедные косточки? Пусть уж лучше этим Игорь Андреевич занимается, это его руки называют «золотыми». Говорят, он даже из Кремля кого-то оперировал, и не раз…

Ей было не особенно интересно, кого именно. Лиле всегда казалось нелепым тянуться к человеку лишь на том основании, что и в его организме произошел похожий сбой. И она никогда не чуралась людей здоровых, помня о том, что ее особенность замечают только первые секунд десять, а потом разговор или захватывает, или нет, но это уже от здоровья ее суставов не зависит. И с мужчинами всегда было так же…

Вечером Костальский опять зашел к ней, усталый, неразговорчивый, остановился у окна и какое-то время смотрел в столь же молчаливый сад, будто и не замечая Лили, сжавшейся в ожидании на своей кровати. Повернулся к ней уже совсем другим – улыбка во весь рот, от глаз – веселые морщинки:

– Ну что, готова?

И протянул костыли, сиротливо притулившиеся к стеночке.

У Лили оглушительно забухало сердце: «Неужели сейчас? Неужели встану?!»

В палату, как обещала, заглянула Дина, но, увидев врача, смутилась и быстро закрыла дверь. Словно не заметив ее, хотя взглянул в упор – приказал взглядом выйти, Игорь Андреевич продолжил руководить Лилиными действиями:

– Не садимся, сползайте бочком. Вот так.

Осторожно подхватив ее руками, помог спуститься с кровати и встать на пол. Все произошло так быстро, что Лиля едва сорочку под распахнувшимся халатом успела одернуть. Даже охнуть некогда было.

Костальский распорядился:

– Только на правую опираемся. Вот хорошо. Держитесь? Костыли вроде по росту. Давайте я завяжу вам пояс, а то еще рухнете сейчас, занимаясь своим нарядом. Ну, Лилита, вперед!

– Я иду! Ура! – пискнула она, переместив тело вслед за костылями.

– Это, конечно, громко сказано, – отозвался он скептически. – Но вы, несомненно, двигаетесь. Можете слегка опираться левой ногой, не надо ее задирать, балерина вы наша… С каждым днем нагрузку будем увеличивать, пусть сустав учится работать. Так, теперь назад и – в койку. Хватит на сегодня.

Лиля разочарованно простонала:

– И это все?

– А вы в Большой театр собирались сходить? Еще успеете. Вы диету соблюдаете? – Костальский без церемоний оглядел ее. – Мне кажется, еще килограмм пять вам нужно сбросить.

– Я – толстая, по-вашему?!

Проигнорировав ее вопль, Игорь Андреевич сделал вслух заметку для себя:

– Попрошу массажистку, чтоб еще и талией вашей занялась. Не садитесь! Сразу на бок. Вы же знаете, какой угол допустим, если хочется присесть, а вы уже на девяносто замахнулись.

– Прокрустово ложе, – пробормотала она, откинувшись на подушки.

Игорь Андреевич обиделся:

– Некоторым в травме даже кроватей не хватает, на каталках в коридоре лежат. Могли бы и не капризничать.

– А они капризничают?

– Не прикидывайтесь, я вас имею в виду!

Натянув одеяло, Лиля сказала потолку:

– Как бы хотелось сразу после операции встать и пойти, безо всяких там костылей…

– Мечтательница! – огрызнулся хирург. – Хотя, может, когда-нибудь медицина и дойдет до этого. Только мы с вами не доживем.

– Если только в следующей жизни…

Он снова отвернулся к окну:

– Вы опять об этом? Не верю я в следующую жизнь.

– Почему? – вырвалось у нее. Лиля приподнялась на локте, взглядом умоляя Костальского обернуться. – Разве это не обнадеживает?

– Потому что… – его руки сошлись за спиной, сцепились в замок. – Впрочем, неважно. Я – материалист, Лиля. Мой отец пережил клиническую смерть и не увидел ни света, ни длинного коридора. Ничего. Сплошная тьма. Человек умирает, и все.

Иначе…

Не договорив, Игорь Андреевич быстро прошел к двери, и Лиля уже решила, что сейчас он так и уйдет, не попрощавшись и не поздравив ее с первым шагом, но с порога донеслось то, что ей долго предстояло бы разгадывать, если бы накануне в полночь к ней в палату не заглянула Маша:

– Иначе она уже вернулась бы ко мне.

…Она так плакала о своей девочке не потому, что узнала от медсестры о погибшей дочери Костальского, просто истосковалась уже до того, что ногти грызть начала. Но и его в нескольких словах прорвавшаяся боль тоже прошлась по сердцу, заставила замереть от ужаса: «Как же он, бедный…» И теперь все в нем, даже каждая улыбка, виделось по-новому: «Это ведь ежедневное преодоление боли, похлеще моего будет… Вот чего не дай бог! Только не это!»

Тревожные мысли подвижной ртутью перетекали от Костальского к собственной дочери, потом к брошенным на произвол других библиотекарей читателям и опять возвращались к хирургу, на расстоянии обволакивая его сочувствием. И он будто почувствовал то тепло, которое Лиля старалась передать ему, чтобы чуточку согреть, хоть частично воскресить его душу, как Игорь Андреевич, в свою очередь, пытался вернуть свободу жизни ее телу.

Когда дверь в палату приоткрылась, Лилита даже не удивилась.

– Я не сплю, – сказала она шепотом. – Заходите, Игорь Андреевич.

Он сделал несколько шагов, неуверенно остановился, потом, словно решившись на что-то, придвинул к кровати стул и сел рядом. Сквозь темноту попытался поймать ее взгляд:

– Все нормально? Нога не болит?

– Нисколько! Я не знала, что вы сегодня дежурите.

– Виталия Сергеевича подменяю. У него… Впрочем, неважно.

Радостно согласившись, потому что все остальное действительно не было важно, Лиля тихо спросила:

– Вы вообще не спите во время дежурств?

На его губах угадывалась усмешка – увидеть ее в темноте было непросто:

– Ну, не воображайте меня таким уж героем! Сплю, конечно, если все тихо. А сейчас только что с мальчишкой одним разобрался. Лихачил на мотоцикле, теперь трещина в шейном отделе…

– Я бы тоже гоняла, если бы мотоцикл был. Обожаю скорость, – призналась Лиля.

– Кто бы сомневался… Будь сустав на месте, вы бы, наверное, и с парашютом сиганули?

– Ой, хотелось бы! А еще погрузиться на дно морское. Это ведь можно?

Игорь Андреевич не ответил, и она напряглась, сразу уловив тяжесть этого молчания. Вонзив ногти в ладони, Лиля наспех пыталась понять: чем напомнила? Его девочка любила плавать? Господи, как же говорить с ним, ведь что угодно может отозваться этой болью…

– У нее волосы отливали на солнце зеленью, как у морской царевны, – наконец, произнес Костальский и откашлялся, пытаясь освободиться от комка в горле. – Вы ведь знаете, о ком я?

– Я узнала это несколько часов назад…

– Вот как… Значит, я рисковал проболтаться.

– Что плохого, чтобы поделиться с кем-то…

Он оборвал ее:

– Этого не разделишь! Вы не понимаете, Лиля, и слава богу! Мы даже с женой не могли разговаривать об этом.

– Потому что вам обоим хотелось вопить от боли, – подхватила она. – Разве не так? Друг для друга вы были в то время самыми… неподходящими собеседниками.

– Мне вообще ни с кем не хотелось говорить.

– Вам казалось, что это только ваше. И что будет предательством открыть самое глубинное постороннему.

Остановив ее резким, нетерпеливым жестом, Костальский заметил:

– Но сейчас у меня нет ощущения, будто я предаю Ляльку. Вот странно… Может, потому, что у вас имена так похожи…

– А это неважно – почему! Всегда интуитивно угадываешь, кому можно довериться. Тут дело не во мне вовсе и не в моем имени.

Он подался вперед, пристально вгляделся в едва угадываемое лицо:

– Хотите сказать, что вы тут совсем ни при чем? Не выйдет, Лилита.

От того, что Игорь наклонился, а темнота мгновенно создала иллюзию еще большей близости, у Лили опять заколотилось сердце, будто тот самый первый шаг, которого она так ждала и боялась, до сих пор не был сделан, и только сейчас предстояло решиться на него. Костальский не мог разглядеть, как вспыхнуло ее лицо, но он и не пытался, она поняла это в ту же минуту, ощутив прикосновение его пальцев к своей щеке. Мелькнуло паническое: «Теперь он все знает обо мне! Но разве ему может быть не все равно? Он же резал меня…»

Его рука впитывала ее волнение всего несколько секунд, потом Игорь Андреевич выпрямился и сухо проговорил:

– Извините, Лиля. Я на мгновение забыл о таком понятии, как врачебная этика.

У нее едва не вырвалось: «При чем тут этика?! Ты просто неожиданно вспомнил, чем я отличаюсь от большинства женщин…»

Выждав, когда сердце разочарованно вернется к обычному ритму, Лиля заставила себя проговорить:

– Вашим больным повезло… Нам повезло, что вы не из тех людей, кто совершает глупости.

– Думаете, не способен? – проговорил он задумчиво, чуть отвернув лицо, словно всматриваясь во что-то невидимое Лиле.

«Не возражает», – она удержала вздох, который Костальский без труда разгадал бы.

– Конечно. Иначе я не доверила бы вам свою драгоценную персону.

Игорь Андреевич снова посмотрел на нее:

– Не доверили бы? Это интересно!

– А то вдруг вам во время операции вздумалось бы выкинуть что-нибудь этакое?

– Что именно?

– Ну, не знаю! – у Лили уже не было сил поддерживать этот бессмысленный разговор, но она крепилась, как всегда. – Например, подменить швейцарский сустав какой-нибудь сантехнической штуковиной…

Негромко рассмеявшись, Игорь Андреевич вынужденно признал:

– На такое я действительно не способен.

– На это я и надеялась…

Он поднялся и, уже отойдя к двери, спросил:

– Именно на это?

* * *

Дине показалось, что, поставив термометр, она снова забылась сном, и ей привиделась Лиля, наклонившаяся над ее кроватью. Светлые струи волос льются прямо на лицо, не достигая его, словно тая в воздухе. Спросонья Дина заслонилась ладонью, потом быстро убрала руку, сообразив, что этим движением рискует обидеть сновидение, и тогда оно больше не явится. Сейчас-то ладно, и наяву можно увидеть Лилю, а вот потом, дома…

– Доброе утро!

«Да ведь это на самом деле! Она – здесь!» – едва не подскочив, но вовремя вспомнив о своем позвоночнике, Дина только приподнялась на локтях и часто заморгала, пытаясь окончательно проснуться:

– Вы… Вы откуда тут взялись?

– Пришла, – стоя на одной ноге, Лиля потрясла костылями. – Ты видишь? Я же хожу! И даже наступаю на левую. Только вот что-то…

– Что? – Дина свесилась с кровати. – Где мои тапки? Вы их не запнули куда?

Лиля отмахнулась:

– Да ладно, это ерунда, пройдет. Доброе утро, Прасковья Павловна! А мне через пару дней уже с палочкой разрешат ходить.

– Супер! Дайте-ка я встану…

Перекатившись через бок, Дина поднялась на ноги и, запустив в волосы растопыренные пальцы, слегка «взбодрила» их. Затем поковыряла пальцем в уголках глаз, сунула в рот обнаруженную в кармане жвачку и решила, что умываться уже не обязательно. Никто ей не выговорит за неряшливость… Затянув вконец истрепавшийся поясок халата, Дина мотнула головой:

– Ну, пошли.

– Куда? – весело поинтересовалась Лиля, поворачиваясь к двери.

– Да хоть куда… Подальше.

Но выйти из палаты им удалось не скоро, потому что Лиля углядела подрагивающие плечи Августы и не смогла пройти мимо ее кровати. Дина только зубами скрипнула: «Ну, начинается! Сейчас эта тощая клушка прилипнет к Лиле насмерть, и пока все свои язвы ей не распечатает…»

– Я подожду в коридоре, – буркнула Дина, проходя мимо. – В туалет пока схожу.

На выходе ее чуть не сбила с ног Машка – самая шустрая, веснушчатая, как деревенская девчонка из любой детской книжки, передвигающаяся, Дине на зависть, только бегом. Обдав смешком и свежим, не больничным запахом, она спросила на ходу:

– Сколько? Нормально?

Дина кивнула прежде, чем догадалась, что речь о температуре. Градусник она уже давно не ставила по утрам. А зачем? Все у нее в порядке. Обернувшись, медсестра, не останавливаясь, попятилась, быстро семеня ногами и роняя слова горошинками:

– Игорь Андреевич велел к выписке тебя готовить. Ходишь нормально! Он в ночь дежурил, уже ушел, но мы и без него контрольный снимочек сделаем. И все – гуляй, Вася! Ну, ты рада?

Ответ ее не интересовал, она успела бы убежать, даже если б Дина нашла в себе силы что-нибудь выговорить. Но их не было. Под ногами пол пошел трещинами глубиной с километр, с огненной сердцевиной, и страшно было шевельнуться, чтобы не провалиться в бездну…

Она медленно повернула голову, уже готовая взмолиться о помощи, но Лиля все еще оставалась в палате. И Дина поняла, что так будет всегда: как бы ни было жутко и плохо, не за кого будет зацепиться даже взглядом… Как с этим жить?

Только теперь она осознала: выписка и возвращение домой все это время казались ей чем-то не более реальным, чем второе пришествие. Дина понимала, что рано или поздно это произойдет, но в голове такое не укладывалось. Сможет ли она даже просто войти в их квартиру, лишенную жизни? А тем более одной остаться на ночь… На тысячи ночей…

Больно закусив палец, она побрела к туалету, но там толпились какие-то старухи, которые кряхтели на разные голоса и жаловались друг другу, слушая при этом только самих себя. Пришлось выйти и в коридоре дождаться, пока они облегчатся во всех смыслах и уступят ей место. К тому времени, когда Дина оказалась в кабинке, слезы уже отступили и тяжестью осели на сердце. Что поделаешь…

Кто-то стукнул в дверь, и Дина едва не выругалась, но тут же донесся Лилин оклик:

– Динка, ты здесь?

– Сейчас, – отозвалась она холодно, хотя и понимала, что глупо злиться на то, о чем Лиля даже не подозревала. Но ее не оказалось рядом, когда она была так нужна. Она променяла ее на эту Августу… Как можно жить с таким идиотским именем?!

Лиля выпалила поспешно, словно тоже чувствовала свою вину:

– У Августы собака умерла вчера, представляешь? Внезапно, даже не болела. Сосед ее нашел уже мертвой, когда пришел выгулять.

– Ну и что? Подумаешь! – Дина прошла мимо, заставив Лилю гнаться за ней.

– Надо же было поговорить с человеком… Они вдвоем жили с этой собакой, никого больше. Четырнадцать лет вместе, в браке редко столько проживают… Она уже стала для нее больше, чем собакой.

«Да понимаю я все!» – хотелось крикнуть Динке, но вместо этого она бросила:

– Собака есть собака.

И даже не замедлила шаг, хотя прекрасно слышала тяжелое Лилино дыхание, когда та возразила:

– Ни один собачник с тобой не согласится.

Но Дина тут же отрезала, пристально глядя в сумрачную даль коридора, по которому, казалось, можно было убегать и убегать:

– Это их проблемы. Незачем так привязываться. Цепляться за кого-то. Дурь это! Все равно все кончится… Всегда кончается.

– Динка, да что с тобой? Погоди же ты! – наконец взмолилась Лиля, выбившись из сил.

Взглянув через плечо в ее расстроенное, покрасневшее от усилий лицо, Дина процедила:

– А вы и не бегите за мной, раз не можете. Я – сама по себе, вы – сами по себе…

И, ускорив шаг, чуть ли не бегом скрылась за вовремя подвернувшимся поворотом. И только тогда вспомнила: здесь находится спасительная дверца, ведущая в сад. Сегодня ей никто не разрешал выходить, и что с того? Ее доктор отдыхает, кому до нее есть дело? Сегодня все равно выпишут, она уже одной ногой на воле. Разве плохо? И Дина, насколько хватило легких, вобрала в них теплый, наполненный запахом травы и листьев воздух. Ведь здорово же! Можно дышать и греться на солнце, болтаться целыми днями по улицам и жевать что попало, разве это не счастье?!

Она заревела, уткнувшись лбом в ствол старого дуба, возле которого Игорь Андреевич в прошлый раз догнал ее. А листок подарил кленовый, принесенный откуда-то ветром, будто специально для нее. Впрочем, она и дубовый бы также спрятала в журнале, который ей оставила одна из выписавшихся теток.

«Ни одного имени не помню, – почему-то пришло ей в голову. – А Лиля только вставать начала, а уже всех в отделении по именам знает. Бабку эту с мениском, оказывается, вроде Прасковьей зовут… Я и сейчас не запомнила. Вот поэтому я – одна, а возле Лили вечно народ толпится! Ну, и плевать! Плевать на всех!»

Оторвавшись от дерева, Дина побрела по аллее, с удивлением отмечая возникшие за ночь сухие листья, которые ветер уже сорвал и, скомкав, разбросал по земле. Когда осень опустится на все деревья, в этой клинике никто уже и не вспомнит о Дине Шуваловой, девочке без будущего. Зачем ее оперировали и лечили, столько сил на нее потратили? Зачем вытянули из комы? Ради чего? В том небытии, по крайней мере, не было ни боли, ни страха, ни обиды на всех и вся. Там не было ни хорошо, ни плохо. Никак. Пусто. Разве это не лучше этой еще только подступающей тоски?

«Ему даже не пришло в голову проститься со мной! – вспомнила она о Костальском, сама подсыпая соли на рану. – Велел выписать по-быстрому, пока его нет… Конечно, кто я такая? У него таких два отделения на шее, со всеми не поговоришь. Да и ладно! Если ему плевать, тогда и мне тоже».

С трудом пробивавшееся сквозь плотную листву утреннее солнце было мягким, ласково уговаривающим не злиться, улыбнуться хотя бы этим дубам, повидавшим на своем веку столько несчастных девочек, что ей и не снилось…

«По одной на каждом дубу повесить, – мрачно представила Дина, – так деревьев не хватит! Зато для меня одной хватило бы…»

Ее воображение легко нарисовало черную каплю ее тела, висевшую на толстом суку. Вот была бы месть Костальскому! В жизни бы не забыл. И в эту дубовую аллею больше сроду не вышел…

Дина ухмыльнулась, насладившись этими мыслями. Не полезет она, конечно, с веревкой на дерево, что за дурь?! Но это видение было настолько реалистичным, что, значит, отчасти осуществилось, может, не в этом мире, но в каком-то другом – то ли воображаемом, то ли действительно существующем…

Как бы то ни было, а ей чуть-чуть полегчало. И уже не захотелось угрюмо фантазировать о том, что ту самую веревку можно приладить и дома к люстре. Ну да, и висеть там неделю, пока сосед какой-нибудь не обнаружит ее, как ту сдохшую собаку…

«Лиля сказала бы: умершую. Хотя она тоже может что-нибудь такое брякнуть! Но когда говорит о… о настоящем, она всегда находит самые нужные слова», – Дина мотнула головой: чуть не забыла, что убежала от нее, вся дрожа от ревности… И сама удивилась – разве это ревность? До сих пор она думала, что ревновать можно только мужчин. Отца, например…

Она продолжала разносить свою обиду по саду так долго, что ноги опять начали заплетаться. Бороздя дорогу носками больничных тапок, которые были велики ей размера на два, Дина с передышками дотащилась до отделения и воровато огляделась: никто не хватился? Но в коридоре прогуливался один лишь примеченный ею еще раньше высокий горбоносый старик с загипсованной от плеча рукой. Болтали, будто это его сын постарался… За что – Дина не интересовалась.

Старика почему-то было жаль. Она помнила, как что-то екнуло в груди, когда они повстречались в этом же коридоре в первый раз, но ее храбрости только на то и хватило, чтобы опустить глаза и постараться разминуться с ним как можно скорее. А сейчас то же самое, непонятное «что-то», наоборот, заставило всмотреться в мужчину повнимательнее. Она увидела знакомые черты: он же похож на деда! На папиного отца, которому Дина еще ползком притаскивала домашние тапки, когда он возвращался с работы, и который, что-то рассказывая, часами гулял с ней по набережной. Ей запомнился только голос, а сами истории по той реке так и уплыли осыпавшимися лепестками. Он был высоким, статным, держался прямо, а седые волосы, придерживаясь старой моды, откидывал со лба назад.

Если, конечно, память ее не подводит, ведь Динке было всего девять, когда ее дед не проснулся однажды утром. Все вокруг твердили, как помешанные: «Какая хорошая смерть!» А Дина, забившаяся в угол за большим старым шкафом, чтобы родители не заставили подойти к гробу, с ужасом прислушивалась к вдруг переставшим быть знакомыми голосам: «Как это смерть может быть хорошей! Она же дедушку забрала! Никто больше не будет со мной в шашки играть…» Почему-то именно от этого хотелось плакать. Хотя тогда она еще не понимала, что дед поддавался, проигрывая ей партию за партией…

С трудом отведя взгляд от незнакомого старика, внешне похожего на ее деда, Дина направилась к себе, но у двери в Лилину палату остановилась и прислушалась. Заглядывать не стала: «Ей и без меня хорошо! Она теперь на ногах. Небось всю больницу уже оббежала…»

– Ее еще не вернули…

Резко обернувшись, Дина уставилась на подавшего голос старика. И про себя подумала о том, что уже забыла голос своего дедушки, хотя тот чаще других читал ей… Нет, не сказки. Она любила «Денискины рассказы». Потому что в них все было, как в жизни – и смешно, и грустно. А Лиле, оказывается, нравилась какая-то «Динка»…

– Кого не вернули?

С подкупающей ласковостью в голосе, но оттого не менее жесткими словами, которые ничем не смягчишь, он пояснил:

– Подруженьку вашу. Только с полчаса как операция началась.

Холодная волна мурашек окатила голову и спину, заставила передернуться.

– Ка… Какая операция?!

– Уж извините, подробности мне неизвестны, – седая голова церемонно склонилась в поклоне. – Знаю только, что Игоря Андреевича вызвали экстренным образом.

Рывком открыв дверь в палату, Дина скользнула взглядом по пустой кровати и так быстро, как позволили измученные ею же самой ноги, побежала к посту медсестры, находившемуся за поворотом длинного коридора. Но там оказалось пусто, только неосторожно брошенный на журнале термометр цеплял взгляд. Уставившись на него, Дина замерла в растерянности, не зная, к кому обратиться, не в ординаторскую же стучаться – кто ей там станет объяснять? Недолго думая, бросилась в свою палату.

– Татьяна Ивановна, вы не знаете…

Живо обернувшись на постели, старушка бойко перебила ее:

– Срочная операция, говорят. Некроз тканей у нее начался, гной потек из ранки.

– Некроз?! – Дина уже слышала это слово. Здесь ей много нового довелось узнать из того, о чем лучше и не догадываться…

А Татьяна Ивановна продолжала, чуть задыхаясь от возбуждения:

– Девчонки сразу доктору позвонили, он велел рентген сделать, пока сам в больницу едет. А снимок-то и показал, что немедля надо сустав этот удалять. Маша сказала, что это какая-то застарелая инфекция дала о себе знать. Занесли, мол, во время одной из прошлых операций, их же у нее тьма-тьмущая была! Сама, поди, знаешь…

– Тринадцать…

Цепляясь за спинки кроватей, Дина добралась до своей и вытянулась на животе, пробормотав в подушку: «Проклятое число! Сыграло все-таки…»

Сама не замечая того и впервые не думая о том, что подумают о ней окружающие, она комкала простыню и корчилась, пытаясь увернуться от легко настигающего стыда: «А я еще заставила ее сегодня бежать за мной… Сука такая! Она же с самого начала пыталась что-то сказать мне, наверное, как раз о гное, что потек, а я эти дурацкие тапки искать начала, сбила ее… Она и так никогда не жалуется, тут, может, в кои века решилась… А потом еще Августу эту выслушивала, хотя у самой такое… Что же теперь? Уберут сустав, а дальше? Как без него?»

Время не текло, оно отяжелело холодным студнем, навалилось сзади, мешая дышать. Уже в груди стало больно и горячо, именно так, как описывала одна из старушек, которой сперва прооперировали позвоночную грыжу, а потом увезли в кардиологию. Дину вдруг как обожгло: не она ли тогда лежала на каталке, укрытая с головой? Никто не говорил, что именно та старушка умерла, но Дина ведь и не спрашивала. А ножки из-под простыни торчали маленькие… И бабушка была крошечная. Все такие же мизерные сухарики в чае размачивала. Ни разу не поговорили даже, пока она здесь лежала…

Дина с трудом перевернулась на спину и обнаружила, что в палате включили свет. Наступил вечер, а она и не заметила, хотя минуты считала, часы…

«Вот так и время проходит, и люди – мимо, в никуда, – она думала об этом, оцепенев от горести нового для нее откровения. – Не вернешь ни утро сегодняшнее, ни тех людей на каталках, ни моих родных… Я сестре так и не передала, что ей Витька звонил. Наверное, прощения хотел попросить, и она ведь ждала этого. А я забыла. Потом вспомнила, но ее не было дома, я решила, что успею еще. И снова забыла. Так она и не узнала…»

– Сколько времени? – спросила она вслух.

Отозвалась Татьяна Ивановна:

– Да уж, считай, девять. Закончили, поди. Да что-то Маша не заходит…

Дина начала подниматься: «Не могу больше. Надо проверить, вдруг ее привезли уже, а я тут торчу».

– Сходи, сходи, – напутствовала ее неунывающая соседка. – Может, там помочь надо. После операции же человек… И как только сердце выдерживает у горемычной столько наркоза-то?

Дина обернулась в дверях:

– У нее особое сердце.

* * *

Когда уходишь в наркоз, сначала исчезает все, что воспринимаешь глазами, затем постепенно теряешь ощущения, тело твое растворяется в бесчувствии, а звуки вокруг на какое-то время, наоборот, делаются отчетливее и ярче. Потом гаснут и они, и ты теряешь и себя, и весь мир. А возвращаясь к нему, сперва слышишь металлическое лязганье инструментов и раздражающе громкие голоса, которые говорят будто бы о ком-то постороннем, но чуть позже понимаешь, что речь, конечно же, шла о тебе. Начинаешь чувствовать, как тебя покалывают, зашивая, но это не больно, просто – ощутимо. Затем и глаза начинают распознавать фигуры в белых халатах…

Сегодня радости возвращения не было. Но Лиля заставляла свои губы улыбаться, чтобы никому из медиков и в голову не пришло, что в случившемся с ней есть доля и их вины, не только тех госпитальных врачей из детства. Хотя, может, она и есть… Но какая теперь разница? Протезирование на этой ноге невозможно даже в перспективе. Просто бесполезно. Хотя, говорят, в Германии ортопеды творят чудеса…

Лиля ужаснулась себе: какая же неисправимая оптимистка! Ничто не берет… Только проревелась, отойдя от наркоза, и вот уже, пожалуйста… Какая еще Германия?! Откуда такие деньги? Даже если продать квартиру и дом сестры, это составит только от силы сотую часть нужной суммы. Лучше и не мечтать об этом. Один раз уже домечталась. Единственное, о чем она спросила перед операцией, когда Игорь Андреевич, осунувшийся и хмурый, просматривал рентгеновские снимки:

– Я смогу ходить?

– Не хуже, чем раньше, – ответил он с такой убежденностью, что Лиля безоговорочно поверила.

И улыбнулась ему:

– Уже хорошо!

Костальский уверенно добавил:

– Скорее всего, даже лучше, потому что мы подчистим ткани, отполируем ваши косточки…

– В каком смысле?!

Опустив снимки, он улыбнулся ее ужасу и покрутил рукой, показывая, как будет делать:

– Обточим их так, чтобы они по возможности обходились без сустава. Это его, конечно, не заменит в полной мере, но…

Лиля кивнула:

– Голь на выдумки хитра. Я понимаю.

– Ну, что-то вроде этого…

– Тогда я готова, Игорь Андреевич, – сказала она и улыбнулась, чтобы он сам перестал волноваться. – Эта операция – четырнадцатая, ее можно не бояться.

После операции Костальский запретил пускать к ней кого бы то ни было, даже Дину, зато сам просидел у ее постели часа два, не меньше. Но пришел не сразу, дал ей время проплакаться, понимал, как это необходимо, а при нем Лиля опять сдержалась бы, загнав отчаяние внутрь. Лучше выпускать его, избавляться…

Потом он поил Лилю чаем с молочным шоколадом, разрешенным им же самим только на этот день, и травил больничные байки, часть из которых она уже слышала от медсестер, но все равно смеялась над каждой.

А уходя, проговорил торопливо, будто внезапно решившись:

– Мне так жаль, что это произошло именно с вами. Вы ведь заслуживаете совсем другой жизни.

– Вы ведь сами говорили, что не верите в другую жизнь, – напомнила она.

Игорь Андреевич чуть приподнял брови:

– Неужели? Кажется, уже верю.

Лиля так и не узнала, что, выйдя из ее палаты, он столкнулся с Надеждой Владимировной и впервые внутренне отпрянул. Он и сам поразился этому внезапному отторжению к женщине, обычная тяга к которой легко побеждала усталость и желание просто вздремнуть, пока никуда не зовут.

Надя, прищурившись, смерила его быстрым взглядом:

– Что-то вы зачастили в эту палату, доктор.

– Это моя работа, коллега, – отозвался Костальский тем же тоном и машинально взглянул на часы.

Это был невежливый жест, он и сам это понял уже секунду спустя. И с тем же безразличием отметил, что халат надо бы постирать.

– А что у вас тут – тяжелый больной?

– Скорее, случай тяжелый. А больная относится ко всему с легкостью, вызывающей благоговение…

– Как в старину юродивые?

Он поразился:

– О! Такое сравнение мне даже в голову не приходило. Нет, Наденька, не клевещи напрасно. Она умница, каких поискать. Только не из тех интеллектуалок, от которых мухи дохнут… Но ты ведь тоже не из таких.

Игорь Андреевич улыбнулся, не угадав, с какой жадностью Надя поймала этот живой проблеск света, который так любила в нем и который делал его ни на кого не похожим. Что привело Надежду Владимировну в их отделение среди бела дня, Костальский не спросил. Это было бы еще более оскорбительно, чем взглянуть на часы в первую же минуту встречи.

Надежда Владимировна тоже ничем не выдала того, о чем думала, когда тоска погнала ее обманно солнечным переходом в этот корпус: «Почему я вышла замуж раньше, чем встретила его?» Она помнила, конечно, что Костальский тогда тоже был женат, но ведь можно было дождаться…

Ее обдало ознобом: чего дождаться? Той чудовищной трагедии с его дочерью, после которой ни Игорь, ни его жена так и не смогли вернуться к жизни. Разве он стал свободен от этого? Нет. Одиноким.

К тому времени у Нади с мужем уже образовалось прошлое, опутавшее обоих прочнее пресловутых цепей Гименея. И сын, и воспоминания, и могилы – его матери, и Надиного отца, которому вместо традиционного памятника она хотела бы (но не решилась!) поставить черный камень с неровной надписью белым: «Типичный советский ученый». Он распознавался в отце с первого взгляда: маленький, вечно всклокоченный очкарик, странноватый, плохо выбритый и в неопрятном костюме. Алкоголик. Гений.

После него остался целый шкаф неопубликованных трудов, которые уже на поминках растащили те, кто брезговал давать ему на опохмелку при жизни. Может, стоило выгнать их всех к чертовой матери и, споря с Воландом, сжечь рукописи? Но тогда Надя подумала: «Пускай хоть его идеи останутся в этом мире…»

Почему об отце вспомнилось именно сейчас, когда она провожала взглядом Игоря Костальского, уже чуть не падавшего с ног от усталости? Внешне они совершенно не были похожи. Что в нем вызывает в ее душе ту же пронизывающую до слез жалость, которую она испытывала еще разве что к своему сыну, как бы тот ни пытался испортить их отношения?

«Я люблю его, вот в чем дело, – она вдруг почувствовала усталость не меньшую, чем та, что уносил в себе Игорь. – Ни одного мужчину до сих пор не любила, даже не понимала, что это такое. Думала, все это фикция сплошная, а оказалось…»

Это открытие было из тех, что не вызывают ликования. Их запрещают самим себе и прячут подальше. Настолько глубоко, чтобы никогда не найти, потому что подобные озарения переворачивают жизнь… Разве можно вернуться в свой дом как ни в чем не бывало, уже познав нежеланное откровение: «Я люблю Игоря»? Как с этим готовить ужин, стирать мужу носки, выговаривать сыну за учуянный ею запах табака? Ложиться в постель, наконец…

Она вышла на лестничную площадку, где они время от времени уединялись с Костальским, достала сигареты и впервые не ощутила желания закурить. Ничего не хотелось. Потому что она сама – ничто, и у нее не может быть желаний. Игорь даже не увидел ее сейчас, у него в глазах сохранялось отражение другой женщины. Что сделать, чтобы оно исчезло?

«Ничего тут не поделаешь. – Надя скомкала недавно открытую пачку и швырнула в переполненную урну. Ее комок завис на самом краю, и она подумала, что надо бы кому-то сказать, чтоб вынесли, но тут же забыла об этом. – Драться за него, уничтожать эту Винтерголлер из второй палаты? Нет уж. Это не для меня. Если я нужна ему… А я не нужна».

Она сделала глубокий вдох: так, теперь главное – не думать о нем вообще. Гнать любое подобие мысли. Иначе скальпель будет трястись в руках, пальцы онемеют… Вот это будет по-настоящему страшно, ведь тогда можно хоть и непреднамеренно, а все же нарушить однажды данную клятву. Ту самую, которую Игорь уже готов был нарушить, но не смог. И она не посмеет. Надо просто напомнить себе ту важную истину, которой ее когда-то учили, а она ее чуть не забыла. Что же это? Ах да… Все будет хорошо.

…Когда Дина все-таки прорвалась в запретную вторую палату перед самым отбоем, Лиля заговорила так, будто продолжила прерванный разговор:

– А знаешь, однажды под наркозом мне настоящее чудо привиделось. Обычно ничего не видишь, проваливаешься, и все. А тут передо мной засияли настоящие звезды и возникли гигантские светящиеся шары. В них ударяли молнии, вызывая вспышки, похожие на фейерверк, и это была такая красота, просто беспредельный восторг! До слез. Лет пятнадцать прошло, не меньше, а я все помню в деталях… И я вот думаю: может, стоило лечь под нож, чтобы это увидеть?

Осторожно подобравшись к ее постели, Дина, как в первый день, встала рядом на колени, стараясь не задеть капельницу, вернувшуюся на место, и робко заглянула в лицо, которое уже так хорошо знала. Слишком хорошо, чтобы спрашивать:

– Вы на меня не сердитесь?

Лилины пальцы вплелись в ее волосы:

– Да что ты, дурочка…

– Вы ни на кого не сердитесь…

– А на кого мне сердиться?

У Дины вырвалось:

– Я так и знала, что вы это скажете! Но ведь у них… у него же ничего не вышло! Он все вам испортил…

Резко сведя брови, Лиля мотнула головой:

– Ничего он не испортил! Даже не думай так. Он сделал все, что мог…

– Врачи вечно этим отговариваются! Если б все правильно сделал, не пришлось бы убирать этот сустав. Он же швейцарский, не мог быть плохим!

Улыбнувшись, Лиля снова потрепала ее макушку, но осторожно, едва двигая рукой, чтобы не сместить иглу, запущенную в вену:

– Протез был что надо! Это я до него не дотянула по качеству. Нахватала инфекций всяких…

Дина сразу сникла, вспомнив, что уже слышала об этой скрытой инфекции.

– И что теперь будет?

– То же, что и раньше. Никакой трагедии не произошло, Динка. Надо было раньше догадаться, что в такой деревенской девушке, как я, всяким импортным штучкам не прижиться. Несовместимость. Мой глубинный патриотизм отторгает их еще на уровне скелета.

– Очень смешно!

– Ну, я уже поплакала немножко, хватит.

Отклонившись, Дина осмотрела ее с недоверием:

– Вы плакали?

– А ты думала! Не такая уж я железная леди… От слез не заржавею.

– Он хоть извинился?

Лиля сделала строгие глаза:

– Девушка, вы мне бросьте на доктора нападать! Ему сейчас, может, еще хуже, чем мне. Знаешь, как обидно, когда хочешь помочь человеку и понимаешь, что ничего не можешь сделать!

– Не знаю. Мне в жизни никому не хотелось помочь. Ну, не то чтобы совсем, но вот так, чтобы прямо обидно было. Разве что вот сейчас…

Дине вдруг вспомнилось:

– Он ведь меня выписать хочет! Прямо сегодня хотел. Может… Может, вы его попросите, чтоб оставил меня тут, пока вас не выпустят?

– У них, наверное, коек не хватает, это же вечная больничная история…

Лилин голос прозвучал виновато, и Дине вдруг вспомнилось, как мама сказала по уже забывшемуся поводу, что интеллигентный человек чувствует свою вину за все, что происходит в мире не так. Она называла это сопричастностью. Дина тогда подумала: «Вот еще, дурость какая! Почему это я должна быть виновата за то, что какой-нибудь идиот, похожий на тупую обезьяну, творит на другом материке?» Но в случае с Лилей это, похоже, проходило. В глазах – просьба не держать зла на тех, кто уже устал ощущать себя виноватым.

– Тем более, солнышко, ты же в травме должна лежать. Но я спрошу у Игоря Андреевича. Может, все не так плохо.

– Сколько они еще вас продержат?

Ее взгляд ускользнул:

– Даже не знаю. Об этом мы пока не говорили. Думаю, пока швы не снимут. Что им потом со мной делать?

Протяжно вздохнув, Дина насупилась:

– А если попросить мне тут у вас какую-нибудь раскладушку поставить? Если им действительно койка так нужна…

– С твоим-то позвоночником на раскладушке? На это Игорь Андреевич в жизни не согласится.

У Дины нервно дернулась, поджалась верхняя губа. Ей самой будто со стороны увиделось, как она оскалилась, защищаясь.

– А ему-то какое дело? Пусть считает, что выписал меня. Он же не будет проверять, на чем я дома сплю!

– Это другое дело, пока ты здесь, он несет за тебя ответственность.

Лиле трудно было удерживать взгляд, так хотелось перевести его на темное окно, за которым, кажется, уже и нет ничего, ведь невозможно было отделаться от омерзительного ощущения, что это она не позволяет девочке остаться. Ей и самой хотелось, чтобы это строптивое и несчастное существо просто возилось рядом, бормотало что угодно, рисовало. Помогать не обязательно, на это больничный персонал есть! И хотя с ними тоже и разговоры за полночь, и секреты, но все же это совсем не то, что с Динкой.

И так трудно теперь разорвать ту невидимую другим связь, что возникла между ней и девочкой за время изоляции от мира. Может, потому, что по возрасту Динка могла быть ее дочерью, и Лиля неожиданно ощутила, как не хватает ей именно таких отношений… А может, совсем не поэтому. И рисунок не закончен, и так много еще не сказано… Даже не успели смоделировать ту жизнь, что ждет Дину за порогом больницы, а ведь это так важно для девочки. Как она сможет шагнуть в неизвестность, не преодолев страх?

– Вообще-то у меня были некоторые планы на твое время после выписки. Ты не смогла бы пройтись по школьным базарам, прикупить моей Татьянке всякие ручки-тетрадки? Деньги у меня есть. Боюсь, что они из деревни приедут только к сентябрю, у Танюшки же ангина, когда успеем приготовиться? А ведь первый класс – это ужасно серьезно, правда? Не хотелось бы наспех… Это не очень тебя напряжет?

– Да ну! Вообще не напряжет!

Лиля солгала. Этих планов у нее не было, только сейчас, минуту назад, осенило, чем занять Дину, чтобы ощущение ненужности не удушило ее в первый же вечер. А приготовление к новому учебному году – это почти так же радостно, как в декабре, когда опускается уточнение «учебному»… Пусть память поманит девочку картинками десятилетней давности, шорохом разноцветных листьев, запахом новых учебников, капроновой пеной бантов. Веселые воспоминания вызовут не только слезы, от которых еще долго не избавиться, но и улыбку, пускай она вновь войдет в Динкину жизнь и останется в ней после того, как девчонке наскучит навещать свою невезучую больничную знакомую… От этого ведь не уйти.

«Ага, перспектива проступила! Глаз заблестел», – отметила она с облегчением, увидев, как оживилась Дина, только представив ту праздничную суету, что предложила ей Лиля. А что будет, когда это все из будущего станет сегодняшним: два шага – и ты уже в нем!

И когда девочка распрощалась с ней почти весело и отправилась в свою палату, за которую уже не собиралась цепляться, Лиля увидела, что Динка совсем по-другому держит спину: не ожидая очередного удара сзади.

* * *

– Я почувствовала, что найду тебя здесь!

Румянец под смуглой кожей угадывается, как сдерживаемая страсть. Игорю Андреевичу нравилось видеть Надю разгоряченной, чуть запыхавшейся и все равно пахнущей свежестью, какой она, собственно, всегда прибегала из своего корпуса. Сейчас Костальский не ждал ее, просто вышел покурить под защитой старых дубов, глянуть, не позолотил ли начавшийся сентябрь их волнистую листву?

Но увидев Надю, неожиданно для себя обрадовался: она не приходила к нему после того не слишком приятного для обоих разговора возле второй палаты. Вчера опустевшей Лилиной палаты.

– А я бросила, – Надя глазами указала на его сигарету. – Вдруг расхотелось, и все.

Затянувшись, Игорь бросил окурок в урну, чтобы не травить ее:

– Расстаешься со старыми привычками?

– Только с дурными.

– Я – твоя дурная привычка…

– Но не самая!

Она засмеялась, кожа вокруг рта сошлась тонкими складочками, но это, как ни странно, ее не старило. Может, потому, что взгляд был таким живым, блестящим. И каштановые вьющиеся волосы собраны в «хвост», как у школьницы.

Вспомнив по ассоциации, он сказал:

– Сегодня все дети отправились в школу.

– Мой тоже, – она перестала улыбаться. – Ох, я уже чувствую, что нахлебаюсь с ним по полной в этом году! Представляешь, утром заявил мне, что собирается стать хирургом, как его дед. А чуть ли не вчера хотел выучиться на программиста. Еще до этого – об Олимпиаде грезил. Твердил, что в нем скрывается великий спринтер! А чего скрывается, спрашивается? Так что у нас такое разнообразие пристрастий – голова кругом!

Привычно сунув руки в карманы халата, Игорь оглядел непроницаемые больничные окна. Там его ждали. Только там. Зато всегда.

– А ты с детства хотела стать врачом?

– Можно сказать, с младенчества, – ответила Надя так уверенно, что ему сразу увиделось: пухленькая кудрявая малышка сидит на ковре с пластмассовым фонендоскопом и с самым серьезным видом слушает своих кукол. У пупсика опять хрипы в груди… А плюшевый Мишка пошел на поправку. Вот только уши ему надо промыть…

Улыбнувшись, он бесстрашно («А пускай смотрят!») погладил ее горячую щеку тыльной стороной ладони. Нелегкую жизнь выбрала себе эта девочка. Лучше бы ее куклы ходили по ресторанам…

– Если это не покажется тебе неловким, приведи Петьку ко мне. Продемонстрирую пацану будни простого советского хирурга. Может, после этого будет обходить нашу клинику за километр.

Она впилась в его лицо взглядом, даже ноздри мелко задрожали от волнения:

– Правда, можно? Вот спасибо! Я и не думала, что ты согласишься…

– Почему? – это действительно показалось Костальскому странным. – Мы ведь не чужие люди.

– Опять не чужие? – выпалила она и быстро пошла прочь, громко стуча каблуками по разбитому асфальту. Потом обернулась и, отступая, крикнула: – Я уже знаю, что ее выписали! Ты бы навестил, узнал, как она там. Может, необходима помощь… Она все правильно поймет.

– Откуда ты знаешь, что поймет? – ничего не отрицая, громко спросил Костальский.

– Она ведь умница, ты сам говорил!

«Она – умница», – несколько раз повторил он про себя, словно слегка побаюкав эти слова. И позволил себе вспомнить, как накануне, когда Лилю выписывали, она протиснулась на костылях в ординаторскую и положила перед ним на столе листок. Игорь не обратил внимания, когда она вошла, – сидел спиной к двери, и Лилино лицо увидел сперва нарисованным, потом уже поднял голову. Задержав дыхание…

– Это вам на память не только обо мне, а обо всех, кто вас любит, – она улыбнулась так, что любовь сразу представилась ему более христианской, чем женской. И от этого стало и легко, и немного горько, будто прохладного вермута пригубил.

Он поднялся:

– Спасибо. Он всегда будет со мной… Вы уже забрали выписку? Группу инвалидности…

– Менять не будем, – перебила Лиля. – А то меня еще с работы попросят.

– Неужели ваше начальство может воспользоваться этой формальностью?

– О, запросто! Как раз начальство меня не очень любит, я же вечно лезу куда не надо со своими поисками правды. Сейчас, правда, мы добились смены руководства. Может, меня и не тронут…

Ему стало весело:

– Так вы еще и бунтарка? Ну, Лилита, вы как Атлантический океан, никак до дна не доберешься… Кто отвезет вас домой?

Движением плеч она продемонстрировала полное незнание:

– Дина кого-то прислала. Мне сказали, что машина уже ждет. Ей-то самой все еще нельзя сидеть, она дома осталась. Да, я забыла вам сказать! Она пока поживет у меня, так что если что-нибудь понадобится…

– То есть как это – у вас? Вы же говорили, что у вас дочь? Сколько ей?

Лилины глаза весело заискрились огромными голубыми топазами. Почему-то Костальскому сразу вспомнилось, что утром кто-то в ординаторской рассуждал о том, что эти камни притягивают успех.

– Семь. Она же завтра первый раз в школу идет, поэтому я так и рвалась домой.

– Семь? – Игорю Андреевичу пришлось переждать, пока солнечные «зайчики» воспоминаний о другой семилетней девочке не перестанут метаться перед глазами. – Берегите ее, Лиля…

Она кивнула:

– А вы себя берегите, доктор. Таких, как вы, больше нет. Не одна я так считаю… И знаете что, Игорь Андреевич… Женитесь, пока не поздно!

У него даже щека дернулась:

– Что?! Жениться?

– Конечно, жениться. И как можно скорее родить ребенка. Только вы, пожалуйста, не забывайте, Игорь Андреевич, что это будет совсем другой ребенок. Не сравнивайте. Это вас всех сделает несчастными…

Отвернувшись, Костальский медленно прошелся по ординаторской, остановился поодаль, исподлобья глядя на державшуюся за костыли Лилю.

– Кстати, от кого вы узнали?

Ей действительно стало неловко, будто она без разрешения прочла его дневник. Игорь Андреевич видел, что это непритворно.

– Одна девочка рассказала.

– Девочка… – ворчливо повторил он. – Как вы-то решились родить вашу девочку с вашим-то диагнозом?

Лиля с облегчением рассмеялась – позволил ей всеведение.

– Вопреки всему и всем! Врачи, естественно, хором запрещали.

– Ну, естественно!

– Но я решила: один раз я должна это сделать.

– Один раз…

– Больше я, конечно, на такой подвиг не решусь, – она посмотрела ему в глаза, но Игорь Андреевич не выдержал, отвел взгляд и поменял тему:

– Значит, вы еще и Дину Шувалову пригрели… Немного легкомысленно, вам не кажется?

– Еще как легкомысленно! Я вообще очень легкомысленная особа.

Костальского рассмешило это признание. «И это говорит человек, силе духа которого впору памятник ставить! Что за женщина, боже мой!» Он вдруг вспомнил, что ни разу не прикоснулся к ее лицу, хотя так любил проводить пальцами по гладким женским щекам. У Нади кожа как бархат… Раньше это сравнение казалось ему не очень удачным литературным приемом.

Он вернулся к прежнему разговору:

– И сестра у вас, кажется, есть?

– А как же! Они с Танюшкой вчера наконец-то из деревни приехали. Так что теперь все будет отлично!

– Отлично? – повторил Костальский с недоверием. – В одной комнате? Или у вас…

– Нет, одна, – подтвердила она таким беззаботным тоном, будто речь шла об одной вилле.

– И вы туда всех впихнуть собрались? С ума сойти… Я, кажется, догадываюсь, какая сказка в детстве была вашей любимой…

– И совсем даже не «Теремок»! – У нее чуть заметно дрогнули тонкие губы. – «Русалочка».

На этом слове его сердце вновь провалилось в воспоминание о прошлом, но Игорь Андреевич смолчал.

– Причем, скорее наш фильм, чем оригинал Андерсена.

– Почему? – тупо спросил Костальский.

Он не помнил ни ту, ни другую версию. У него когда-то была своя Русалочка…

Лиля засмеялась:

– Сразу видно, что вы в свое время не рыдали над этой историей, как мы с сестрой. Той Русалочке каждый шаг давался с болью. Потому что это не просто – научиться ходить, если от природы тебе дан хвост…

Поднявшись в ортопедию, Игорь Андреевич подошел к дежурной медсестре:

– Дина Шувалова забыла забрать выписку. Насколько я знаю, она собиралась пожить у Лилиты Винтерголлер… Найдите мне ее адрес, я завезу по дороге домой.

– Сейчас, Игорь Андреевич, – отозвалась Маша удивленно. – Я запишу вам.

– Уж будьте любезны, – он насмешливо подмигнул и подумал, что как раз этого делать не следовало. Про него и так черт-те что болтают… Интересно, почему?

Уже направившись в соседнее отделение, Костальский спохватился и крикнул сестре:

– Я буду в травме!

Она кивнула. Всем казалось вполне нормальным, что он разрывается на два отделения. Если не он, то кто же?!

Усмехнувшись, Игорь Андреевич стиснул лежавшую в кармане ручку и зашел в девятую палату. Как он и надеялся, Босяков, один изо всех, не спал. Сидел на кровати, сгорбившись, и разглядывал свои желтые, лопатами, ногти. Морда испитая, небритая, татуировки даже на шее…

– Завтра вас выписывают, – проговорил Игорь Андреевич тем ровным тоном, каким всегда обращался к этому больному. – У вас есть кому позвонить? Лучше бы приехали на машине. С вашей ногой трудно будет спуститься в метро.

Тот откашлялся с туберкулезным надрывом:

– Доктор, я это…

– Вас заберут?

– Ну, само собой. Я братану звякну.

– Хорошо. Выписку заберете у дежурной сестры, я завтра отдыхаю.

– Лады. Это… Доктор!

Костальский обернулся в дверях:

– Ну, что еще?

Стрельнув глазами по сторонам, Босяков понизил голос:

– Доктор, а ведь я ж вас узнал…

«Сволочь! – чуть не взвыл Костальский. – Еще смеет заводить со мной разговоры!»

Он вышел, неосторожно стукнув дверью, но Босяков выскочил за ним следом, неловко подтаскивая больную ногу.

– Доктор, я ж это… Простите вы меня, Христа ради!

Остановившись, Игорь Андреевич повернулся к нему не сразу: «А вдруг он ухмыляется?» Потом решился и увидел, что Босяков весь затрясся от беззвучного плача.

– Гадом буду, не признал сначала-то… Все мозгами ворочал: где этого доктора видал? А этой ночью как шарахнуло! Я прям бежать хотел к вам, да не решился, ага… Христа ради, доктор! Вы ж меня еще и лечили… Святой вы человек, вот – святой! Я таких в жизни своей не видал… Я за вас сотню свечей поставлю, как на волю выйду! Вот насколько денег хватит…

Чтобы удержать слезы, которые сейчас были совсем ни к чему, Игорь Андреевич так свел брови, что аж заломило во лбу:

– Лучше за нее поставь. За упокой ее души.

– Вечно за вас буду Бога молить, доктор! И за душу невинно загубленную тоже!

Босяков кричал еще что-то, но Костальский больше не мог слушать, хотя сейчас уже не чувствовал ни ненависти, ни желания отомстить. Поутихшие за эти недели, они были запечатаны, как сургучом, этим воплем: «Христа ради!» Кончено. Не забыто, но кончено.

Наспех посмотрев в окно, он вдруг опять увидел Надю, провожавшую кого-то на пороге роддома. Молодые родители с легоньким белоснежным свертком, опутанным розовой лентой, уже садились в машину, а Надежда Владимировна с розами в руках махала им вслед и кричала что-то, красиво, белозубо смеясь. Клен возле крыльца уже примерял любимые Надины цвета – желтый и красный. Ее время наступало…

Достав телефон, Костальский набрал один из немногих запрограммированных номеров:

– Кого родила?

Она завертела головой, отыскивая его, пришлось махнуть ей рукой. Заметив его в окне, Надя почему-то засмеялась:

– Девочку! Как мне и хотелось!

«Ей хотелось!» – Игорь Андреевич усмехнулся этому почти детскому капризу.

– На этот раз даже УЗИ не оплошало, как ни странно… Это Селиверстова родила, моя ровесница, между прочим! Помнишь, всю беременность у меня на сохранении лежала? Я тебе рассказывала… Кровила не переставая, но все время твердила, что все будет хорошо.

Костальскому припомнилось, хотя он редко смотрел телевизор – постоянно включенный в доме, но совершенно его не интересующий.

– Фильм такой был. Некоторые люди запоминают фильмы на всю жизнь.

– А ты – нет?

Он покачал головой, хотя Надя не могла этого разглядеть:

– Я – нет. У меня не случилось в жизни одного-единственного любимого фильма.

– А может, твой фильм еще впереди?

– Поздновато мне становиться киногероем…

И вдруг он увидел свое отражение в стекле, которого на самом деле не было: каштановая шевелюра, лишенная седины – на удивление, крупный нос, подвижный рот, в рисунке которого нет ничего старческого… Почему – поздновато?

У нее слегка изменился голос:

– Глупый. Ты даже не понимаешь, какой же ты глупый…

– Это тоже звучит репликой из какого-то фильма, – усмехнулся Костальский, все еще пытаясь защититься от того непрошеного волнения, что ожило в груди.

Надежда храбро шагнула дальше:

– А что, если я уже начала входить в роль?

– Намекаешь, что не отказалась бы выступить со мной в дуэте?

И увидел, как она переложила трубку в другую руку. Так Надя делала, когда начинала нервничать. Не дав ей ответить, он быстро спросил:

– А как же твой муж?

– А как же я сама? Как же мы с тобой? Если ты, конечно, говоришь о нас с тобой… Ты ведь…

– Стой там! – перебил Игорь. – Ты меня слышишь? Никуда не уходи. Я иду.

Поравнявшись с Машей, протягивающей ему записанный адрес, Игорь Андреевич сунул его в карман, и только на лестнице, так и не прочитав, скомкал листок, мысленно пообещав: «В следующей жизни…»