(из дневника Пола Бартона)

Я проснулся ночью от пустоты. Я был один в постели. Боясь поверить первой мелькнувшей мысли, я поднялся, накинул халат и обошел квартиру, похожую на дрейфующий неосвещенный корабль. В другой комнате спала девочка, и больше никого не было.

Я вернулся к себе и достал недопитую бутылку виски. Мне было хорошо известно, что лишь это поможет проследить за Режиссером. Она пошла к нему, в этом не было никаких сомнений. Что он посулил ей? Что сказал о тех кассетах? Или только намекнул со своей обычной, так хорошо знакомой мне глумливой улыбочкой?

Выпив немного, я подошел к окну, из которого была видна торчавшая над крышами макушка Красного замка. До него далековато, но мой взгляд, обретающий от виски зоркость, сокращал расстояние, беспрепятственно проходя сквозь стены чужих домов. Они поспешно расступались, подобно толпе, освобождающей дорогу родственнику убитого. Я не был ее родственником, да и она, слава Богу, оказалась жива. Она стояла посреди плохо освещенной, как и все другие, улицы и внимательно слушала Режиссера. Я напряг слух и различил его слова. Он говорил, как всегда, с апломбом, желая произвести впечатление и подавить одновременно. Я ненавидел эту его манеру.

— У меня свой метод съемок, — объяснял он. — Мы снимаем все происходящее скрытой камерой, чтобы актеры не видели, где она. Только так можно максимально приблизиться к натурализму.

— Мне не по душе натурализм, — возразила она прямо в глаза Режиссеру, и я возликовал: умница!

— О твоей душе сейчас и речи нет, — отрезал Режиссер. — Пока меня интересует только мой фильм.

Вот чем он всегда брал женщин: сначала каждой обещал сделать из нее "звезду", а потом пренебрегал ею так откровенно, что все ее женское начало оскорбленно протестовало и принималось бороться за возвращение пьедестала. Кнут и пряник — это его излюбленный принцип и в работе, и в любви. Если она — обычная женщина, тогда…

Между тем Режиссер продолжал:

— Это будет фильм об уличных воришках. Сегодня тебе не придется делать ничего особенного. Мы промчимся с тобою на мотоцикле по улицам, и ты будешь выхватывать у женщин сумочки. Мужчин не трогай, они всегда хранят деньги в бумажнике у сердца.

Она насторожилась:

— Постой, постой! Но это ведь будет… массовка? Все эти люди?

— Ну конечно, — бесстыдно солгал Режиссер.

Я-то знал, что он лжет. Он никогда ни перед чем не останавливался, лишь бы добиться своего. Сейчас ему потребовалась она. Ее светлое, непорочное лицо, чтобы контраст побольнее резал глаза зрителю. Уличная воровка с детскими чертами.

Внезапно голоса их сделались глуше, и сами они словно подернулись дымкой. Пришлось вернуться к столу и влить в себя новую порцию виски. Через пару секунд зрение мое прояснилось, к тому же, я услышал, как Режиссер завел мотоцикл.

— Садись, королева преступного мира! — он подал ей руку, чуть преклонив колени. — Мы промчимся с тобой по ночному городу. Мы ворвемся в сны добропорядочных граждан, не желающих видеть, что творится у них за окнами. А тех, кто не спит и бродит по улицам, повергнем в ужас перед сюрпризами ночи. Они заплатят за прозрение — и только! Поверь мне, это мизерная цена за то, чтобы на одну ступеньку приблизиться к истине.

— А ты знаешь, в чем истина? — спросила она.

— В смерти, — не задумываясь, ответил Режиссер. — Мы испугаем их и лишим нескольких тягостных часов никчемной жизни. Или, лучше сказать, приблизим к величественной Смерти. Ведь человек проводит на земле бесконечные годы лишь для того единственного мига прозрения, когда сердце в изумлении замирает перед бездонностью Вечности… Или перед пустотой.

Она твердо возразила:

— Неправда. Человек живет не ради смерти.

— О! У нас есть собственное мнение на этот счет? Любопытно послушать.

— Человек живет ради продолжения жизни.

— Фу, как примитивно, — поморщился Режиссер.

— Воспевание смерти тоже неоригинально, — сердито парировала она. — Десятки людей до тебя занимались тем же самым. Вспомни хотя бы период декаданса.

— Кто же сказал? — Режиссер яростно потер лоб. — Экзюпери? "То, что я знаю, узнать может каждый. А сердце такое лишь у меня". Миллионы, а не десятки людей до меня размышляли о смерти, но так чувствую ее — я единственный. И мне почему-то совершенно необходимо передать это собственное ощущение Апокалипсиса. Посредством фильма.

Она усмехнулась:

— Ты опять говоришь для истории?

— Ладно, — он добродушно хмыкнул. — Поехали! Так сказал ваш Гагарин?

— Ваш? Так значит, ты все же не русский?

— Не русский, — равнодушно подтвердил Режиссер. — Я — вагант из веселого племени безбожников.

И, усадив ее, он дал газу.

Пришлось еще выпить, чтобы глаза мои устремились за ними, прорезая все еще непривычную для меня тьму города. Лондон ночью освещен так ярко, что человеку легче разглядеть глаза другого. Почему русские так стремятся к темноте? Они загоняют себя туда любыми возможными способами — водкой, пустословием, искусственно разжигаемым чувством вины… Перед кем? Перед тем собой, кто не хотел во тьму, но у кого не хватило сил жить на свету?

Мой взгляд скользил по истерзанным временем фасадам домов, что высвечивала фара мотоцикла, по выбоинам дороги… Когда я только приехал сюда, то решил, что заработаю сотрясение мозга, если буду много ездить по их дорогам.

Да о чем это я?! Этот мерзавец увозит мою душу, мою жизнь, мое дыхание, а я думаю о русских дорогах! Но какая-то связь в этом есть… Настолько тонкая, что я пока не могу ее уловить. Стоило мне попытаться это сделать, как Режиссер одернул меня выкриком:

— Хватай!

Нет, он кричал не мне. Он кричал той, что думала сейчас обо мне не больше, чем о любой из этих пробирающихся сквозь темноту теней. Вернее, о них даже больше, ведь с каждой ее связывала нить более прочная, чем та, провисшая, которая еще оставалась между нами. И первое движение — то, как она резко выгнулась и выхватила у какой-то женщины сумочку, — дернуло эту нить так сильно, что едва не вырвало у меня сердце.

— Нет! — вскрикнул я и ударился о стекло. Настолько холодное, что алкоголь тотчас застыл в моих жилах ледяными прутьями. Я боялся пошевелиться, чтобы не раздался тихий звон моего разваливающегося тела. Потом продохнул и удивился тому, что еще жив. Вслепую наполнил рюмку и выпил.

Зрение возвращалось ко мне медленно, но когда я окончательно прозрел, то сейчас же пожалел об этом, потому что увидел смеющееся лицо Режиссера. Он скалился, глядя сквозь темноту прямо на меня. Он торжествовал. Моя девочка все еще думала, что играет в его фильме (подумать только — в его гнусном фильме!), а на самом деле это Режиссер играл нами. И ею, и мной. Даже в большей степени мной, ведь она не являлась его противником. Она была орудием, которое я сам вложил ему в руки.

Они уже вернулись к Красному замку, и до меня донесся удивленный, взволнованный голос:

— Надо же, все было так естественно! Как будто все эти люди и в самом деле ничего не подозревали… И я сама тряслась, точно действительно совершаю преступление.

— Не страшно, правда? — небрежно поинтересовался Режиссер. — Не надо бояться. Наша цель — напугать зрителя. Показать чудовищное великолепие преступления. Ты — преступница, тебе должно нравиться то, что ты делаешь, тогда зритель поверит в достоверность того, что видит на экране. Тебе ведь понравилось?

Она неуверенно пробормотала:

— Ну… Это было захватывающе… Только зачем преступление должно быть великолепно? Разве это правильно?

Откровенно поморщившись, Режиссер сказал:

— Правильно — не правильно, какая чушь! Искусство не должно навязывать никакой морали. Оно создает красоту и только. В том числе и красоту порока, красоту преступления. И чем ослепительнее будет эта красота, тем больший ужас она вызовет у обывателя. И тем скорее разбудит его.

Мне захотелось крикнуть, высунувшись в форточку: "Об искусстве и красоте — это не твоя мысль! Ты беззастенчиво заимствовал ее у Оскара Уайльда, чтобы поразить ее воображение. Ты сам — низкий, примитивный уличный воришка!"

— Мне надо над этим подумать, — серьезно ответила она. — Мне такое никогда не приходило в голову.

Потом неловко улыбнулась, и эта улыбка ослепила меня в темноте.

— Ты очень интересно говоришь, хоть и немножко странно. Правда, я согласна не со всем.

— Мерзавец! — взвыл я. — О, если б я мог свободно говорить по-русски! Будь проклят тот, кто первым создал для своего племени новый язык!

Никто по-прежнему не слышал меня, кроме девочки, которая, проснувшись, захныкала в соседней комнате. Я поспешил к ней и взял на руки — горяченькую, пахнущую детством и невинностью, что далеко не всегда одно и то же. Я стал покачивать Алену, как в тот страшный день, когда погибла ее мать. Я читал стихи, которые обращал совсем не к ней:

Когда священник пылкий, молодой Из тайны тайн вкушает первый раз Плоть Бога — узника гармонии святой И с хлебом пойло пьет, войдя в экстаз, Нет, даже он не в силах испытать, Что было в ночь, когда глаза мои Метались на тебе, и протоптать Я пред тобой колени мог свои. О, если б я чуть меньше был влюблен И если бы чуть больше был любим В те дни, под звон веселья, ливня звон, — Лакей Страданья — я не стал бы им. Но счастлив, что я так тебя любил, Хоть голос боли до сих пор жесток. Подумай, сколько сменится светил, Чтоб сделать голубым один цветок [2] .

— Ах, Оскар, — шептал я, глядя на уснувшую девочку и видя перед собой совсем другое лицо, — тебе и не снился такой голубой цветок, как тот, что нашел я в этом забытом Богом краю. Я всегда любил тебя, Оскар, хотя и не оставил на твоем летящем сфинксе на кладбище Пер-Лашез никакого признания. Но все же, должен сказать, что всего твоего буйного и болезненного воображения не хватило бы, чтобы придумать ее… Ты ошибался, утверждая, что жизнь подражает Искусству. Хотя, может быть… Но не в этом случае. Ни один художник не создал до сих пор ее портрета. Ни один поэт не воспел такой души. А ведь вот пожалуйста — она существует! И будет существовать после меня… Если Режиссер победит…

Когда я уже укладывал девочку, она вдруг открыла глаза и посмотрела на меня невероятно серьезно и совсем не сонно. "Спи-спи", — прошептал я и поцеловал ее коротенькие реснички. Но Алена увернулась и требовательно спросила: "У тебя есть деньги? Мама все кричала, что папа сделал ее нищей…" И уснула.

Я укрыл ее одеялом и вернулся в свою постель. Потом вспомнил о виски и допил остаток. Я так надеялся забыть к утру все, что увидел ночью! И уже уносимый мягкими, хмельными волнами, услышал, как открылась входная дверь, а через некоторое время включился душ.

"Ты спала с ним?!" — крик застыл у меня на губах, вспыхнул красными буквами, отделившимися от стены замка, завертелся спиралью и утонул во тьме.