Хмурь

Лазаренко Ирина

Глава 6. По кочкам

 

 

Накер

Ненавижу-ненавижу-ненавижу города! Они давят на меня, как крышка гроба, особенно такие – большие, людные, тёмные. Из-за высоких, тесно стоящих домов улица всегда мрачная, а после дождя дороги не просыхают по многу дней, превращаются в слизкое чавкающее месиво, по которому с руганью и причитаниями плюхают комья грязи в форме людей.

Я смотрю в открытые окна и вижу напротив другие такие же дома, так близко, что можно, наверное, достать до них рукой. Мне кажется, что воздух тоже стоит между домами, недвижимый, пропитанный вонью гниющих отходов и сточных канав, что он висит над этими улицами годами, все время один и тот же.

Мне нужен простор, нужна нерасплёсканная даль перед глазами. В обители окна спальни выходили на холмы и реку, а окна залов для занятий – на озеро, такое большое, что края не видно, на горы перед ним и на старый лес. В лесу водились кабаны и кое-какие мелкие творины, пели птицы, пахло сладкой свежестью.

В городах я не могу дышать, не могу думать, не могу смотреть. Дома сходятся на краях узких улочек, и мне кажется, что моя голова вот-вот будет раздавлена ими, словно сухая корка.

Города наполнены людьми, недвижимый вонючий воздух становится вязким от их шагов, голосов, хохота, шороха одежды, от топота и грюкота, от песен и визгов. Люди всегда вокруг – за спиной, сбоку, впереди, и мне нужно каждый миг забарывать в себе желание оборачиваться, отходить в сторону, втягивать голову в плечи, зажимать уши, бежать, бежать, бежать отсюда!

Я не мог убежать, потому что сюда притащил меня дракошка, а у него-то связь с Хмурым миром покрепче моей.

Два дня в обители и много дней в дороге я рисовал, рисовал, бесконечно рисовал загорскую карту, загорскую обитель – какой мог представить ее со слов наставников. И еще я рисовал длинноволосого старика: Хрыч, неохотно цедя слова, поведал, что в прежние времена в загорской обители главным были не три наставника, как у нас, а какой-то один «старче», а длинные волосы я уже сам ему придумал, мне показалось, что так правильно.

И вот я оказался в Гнездовище – тёмном людном городе северного Полесья, проживаю скудные запасы в заезжем доме, дракошка шарахается где-то в ближних лесах. Я пытаюсь понять, зачем мы здесь оказались и чего нужно ждать, а для этого собираю всякие вести, и это не так просто при моём «умении» общаться с людьми. Но я переступаю через себя и общаюсь: в питейных, едальнях, в заезжем доме, на рынках, в лавках. Я знаю, что выгляжу неловким и глупым, по-другому у меня не получается, что моя манера общения, вопросы о самых обычнейших вещах вызывают множество удивленных взглядов и неявных насмешек. Но я-то стерплю, а горожане сами находят объяснение моему неумению с ними общаться, неприспособленности к здешней жизни: из-за колпички, что сидит на моем плече и болтает, не затыкаясь, меня принимают за пастуха, а с пастуха какой спрос? И потому еще я временами отбиваюсь от просьб собрать в лубки чьи-нибудь сломанные ноги.

– Играешь? – для порядка спрашивает Змей, толкает ногой лавку, и она пригласительно отъезжает от стола, сминая сорняки.

Сажусь, и колпичка грузно спрыгивает на стол с моего плеча, деловито изучает присохшие там-сям объедки, что-то осторожно склевывает и разгневанно объявляет «Др-рянью». Я достаю из кошеля кожаный мешочек с камешками, а доска и кость давно тоскуют перед Змеем на столе. Некоторое время мы играем молча, только колпичка клокочет, тщетно пытаясь отплеваться, да Змей временами издает недовольное ворчание. Угу, с камчётками у меня дела обстоят не очень хорошо: негде было толком научиться, в компашки выучней меня не очень-то брали, да и я сам не слишком туда рвался, а других возможностей… Словом, играю я неважно, думаю долго, подсчитываю медленно. Но Змей всё равно приглашает меня к столу всякий раз, когда я прихожу на задворье едальни – до вечера, когда сюда подтянутся люди, выбор у него невелик.

Пару раз я честно проигрываю, потом мы берем по кувшину кваса и тарелке овощей со шкварками. Сало, судя по запаху, было староватым, но не совсем уж лежалым – терпимо. Змей почти не ест, крутит ложку между пальцами, разглядывает других гостей и вываливает на меня городские новости, перемежая их привычной руганью – вести по большей части дурные. Когда Змей вертит ложку, видно, как сильно его пальцы иссечены следами ожогов и порезов. Лицо Змея еще похуже, когда-то оно так обгорело, что теперь ресницы у него вовсе не растут, а кожа – красноватая, в рытвинах и белых рубцах.

Колпичка таскает овощи попеременно из обеих тарелок и тоже ругается – пища горячая. Негодующие вопли несутся из открытых дверей едального зала. Мимо ограды, яростно пререкаясь, бредут две бабы с тяжелыми кадушками – насколько я понял из донесшихся до меня слов, это жёны одного мужа, которые сердито спорят, кому завтра идти на рынок.

Решительно все в Гнездовище чем-то недовольны, что не удивительно. Я торчу тут десять дней и уже чувствую себя больным – что же должны ощущать люди, всю жизнь проведшие в этой давящей на головы тесноте, в мертвом воздухе, среди вечно гомонящих соседей?

Почему они не бегут отсюда? Не знаю, куда – куда глаза глядят! Кто может по доброй воле оставаться в таком месте?

– Поселяне с детишками на рынки повадились, слышь, – говорит Змей и рассеянно машет на колпичку, которая уже одной ногой влезла в его миску. – На наши рынки, в город.

– И что?

– Да что, что. Такого уже лет пять не бывало, вот что. Другие никак не поймут, отчего поселяне снова бросились продавать детишек, слышь, нынче-то не война, не мор. Даже земля нормально родит, ну особого-то голода всяко нет.

– Жр-рут-пожирают, меры не знают, – оживает колпичка.

Змей умолкает, я какое-то время напрасно жду продолжения, а потом соображаю, что должен показать интерес.

– И отчего они снова ездят в город? – спешно задаю вопрос, едва не подавившись.

– А оттого, – я слышу, что Змей ухмыляется, довольный своей догадливостью, – что поселяне после войны наплодили больше малышни, чем им в хозяйстве надо. А теперь, слышь, спохватились и кинулись продавать лишек. Только нынче-то попробуй еще, продай ненужную ребятню.

Не сразу, но понимаю, что имеет в виду Змей: покупать их никто не спешит, поскольку чароплёты, которым дети нужны были для опытов, давно повывелись, а голода, опять же, нет.

– Не, всё равно, конечно, берут, – скучно заканчивает он, – кому работники нужны задарма, ну или там еще для чего. Но помалу.

А убивать детей после войны стало нельзя – земледержцев указ, притом следили за его соблюдением с огромной строгостью. Хотя, конечно, каждого не проверишь и не перепроверишь, а леса у нас знатные и озёра глубокие, но послевоенный подушный учет свое дело делал.

– Так они всё таскаются сюда и таскаются, слышь, как к себе домой прям, и еду нашу жрут, и мостовые топчут, и гадят повсюду!

– Заср-ранцы! – рявкает колпичка, и Змей от неожиданности сильно стукает ложкой о миску.

Что ему до тех поселян, на самом-то деле? Город и без них истоптан и загажен – дальше некуда.

– И на изведения ходят, слышь. Целыми кучами прутся, вонючки косорылые, замаешься кулаками махать, пока вперед протолкнешься через них. Ровно стадо баранье, станут и пырятся!

Ага, вот в чём дело. При упоминании изведений во рту у меня становится горько, и я спешно делаю несколько глотков кваса.

– А кого изводить будут, слыхал уже?

Мотаю головой, делая вид, что собираю с тарелки остатки еды. Тоже мне, развлечение! Не то война с ее жестокостью уже стерлась из памяти людей, не то наоборот – приучила к жестокости, но изведения преступников – одно из любимейших увеселений, бывать на которых желает решительно каждый горожанин, от детей до старцев. Особенно если преступник был с фантазией, тогда изводить его тоже будут с изощрением, а глашатай станет зачитывать перечень совершенных козней с выражением и воодушевлением, чтоб у собравшихся мурашки по коже бегали и сердца замирали. А потом вид истязаемого наполнит эти сердца мрачным удовлетворением и укрепит уверенность в земледержцевой могучести. А что городские площади недостаточно велики, чтобы вместить всех желающих наблюдать за изведением – так от этого ожидание будоражит еще острее.

– О-о, – Змей хлопает по столу ладонями, – там такое будет! Аж два недурственных человечка нынче на место: один – шпион ничейцев гадючный, который воду в колодцах травил, а вторая – вещунья… – Он переводит дух и с придыханием заканчивает: – Морошка.

Голова у меня идёт кругом, я немедленно хочу задать десяток вопросов разом, но с языка срывается самый незначительный:

– Что за Морошка?

– Ну ты чего, Накер? Вещунья же, которая первая про кровавые луны напророчила…

– Кровавые луны?

Переспрашиваю неосознанно, до местных суеверий мне дел нет никаких, мне куда интересней ничейский шпион, но Змей, негодующе воскликнув: «Да ты как из лесу вышел!» ложится грудью на стол и заговорщицким шепотом, мешая свои слова с явственно чужими, рассказывает мне про Морошкин жизненный путь. От Змея пахнет костром и тиной.

– …и после того, как даже мантихора Морошку не тронула, поселяне утвердились в ейной избранности и правдивости. И ходила она по Полесью, слышь, год и еще один год, предсказывала разливы рек, землетрясения, падеж скота и такое прочее, и всё сбывалось…

Да, я бы на месте городских правителей тоже не захотел, чтобы женщина с такими талантами открывала рот на моей земле.

– …а сей весною, слышь, напророчила конец мира, да ты не слыхал, правда? Что станут горы с ног на голову, и невиданные волны сокрушат морские берега, и чего-то там еще такое складное, а затем две луны напьются кровью и проглотят день. Вот так вот!

Я фыркаю, хотя в затылке у меня холодеет. Не хуже, чем от голоса глашатая, со вкусом зачитывающего злодеяния. Колпичка поворачивает голову так, что мне кажется – неминуемо свернёт себе шею, и смотрит на меня немигающе и тоскливо.

– Мы в такое не верим, – решительно говорит Змей и снова садится на лавке нормально. – Только, слышь, эту блажь и другие подхватили, ведуньи и ворожеи, ну и старики еще, и детвора еще, и бабы легковерные, и всякие на голову пришибленные тоже понесли. Много шумят про это, словом. Как ты не знал – не понимаю, ну да ты к людям, видать, нечасто выходишь… Так вот, слышь, управители в городах и поселеньях условились, что если на чьих землях случится Морошка – своим ходом уйти она с них не должна. Поселяне её, правда, прятать надумали, но быстренько передумали, как поняли, что с ними тоже никто балагурить не будет. Словом, поймали Морошку да угнездили в Гнездовище, – довольный собственной шуткой, Змей всхрапывает.

Я слушаю всё это и думаю, как же мне повезло, как всем нам повезло. Нас, хмурей, все эти вести, события и тревожности не касаются, к тому же мы можем избежать многих вещей, которым обычные люди, такие как Змей, ничего противопоставить не смогут, как ни пыжатся.

А хмурей даже кровавые луны не испугают.

Не испугают, не испугают, повторяю я, но на самом деле мне не по себе. А если и впрямь грядут такие потрясения? «Умывание кровью» – чем не новая война, которая уж точно будет? И как раз с чем-то подобным связаны изменения Хмурого мира…

Пока Змей треплется, вечереет, воздух становится грубее и звонче. Обожравшаяся колпичка придремывает, устроившись на столе, как яркая нахохленная курица. За оградой мимо едальни всё реже ходят женщины, реже пробегают ребятишки – их сменяют вразвалку бредущие мужики с видом наработавшимся и сердитым. Другие столы на задворье понемногу заполняются народом, а в едальном зале уже, судя по гомону, вообще не протолкнуться.

К нам за стол подтягиваются приятели Змея, и я запоздало понимаю, что упустил возможность вовремя убраться в заезжий дом. Как теперь подняться и уйти – я не знаю, мне кажется, это будет выглядеть неловко, и все они поймут, что я не хочу сидеть с ними за одним столом, что приятели Змея мне не нравятся еще больше его самого и даже, что там скрывать, немного пугают.

Свин Чёрный – здоровенный мужик бандитского вида с извечной угольной щетиной, длинные волосы торчат из его носа и ушей, стекают из рукавов. Душок – мелкий, как недолеток, и сутулый, как больная крыса. Однажды я посмотрел ему в глаза, и теперь мне всё время кажется, что этот немигающий цепкий взгляд меня преследует, что Душок хочет наброситься на меня и выгрызть кусок мяса из бока.

Свин усаживается на лавку рядом со мной, неистово воняет потом и прогорклым салом. Душок устраивается рядом со Змеем, и я рад хотя бы тому, что нас разделяет стол. Колпичка, делая вид, что не заметила новых людей, подбирается ближе ко мне.

На некоторое время разговоры стихают, змеевы друзья шумно и жадно хлебают варево из мисок, лишь изредка перебрасываясь короткими, непонятными мне замечаниями. Только когда они отодвигают миски, Змей нарушает тишину, и голос у него становится тягуче-мерзностным, совсем не таким, каким он говорил со мной.

– Дознаватерь не дознал, – говорит он.

– Да куда ему, – лениво цедит Свин Чёрный, прекращая ковыряться в зубах травинкой. – Ему не по силам, я точно говорил. Лишь хмырь мог разобраться.

– Хмурь, – резко бросаю я и тут же прикусываю язык.

– Хмурь, точно, – ничего не заметив, кивает Свин Чёрный. – Он бы всё вызнал, мать его туда, отрыжку чародейскую. Точно.

Они замолкают, и я быстрым взглядом прохожусь по их лицам. Ухмыляются, все трое, довольно так, как должны ухмыляться люди, сделавшие нечто неправильное и при этом избежавшие неприятностей. Какое отношение к этому имеет хмурь, хотел бы я знать. Еще больше я хотел бы знать, думают ли они о каком-то определенном хмуре и, если так, – что именно с ним произошло.

Душок, даже когда улыбается во всю гнилозубую пасть, продолжает есть меня цепкими и злыми глазами, так смотрит, словно подозревает в чём-то. Я снова быстро опускаю голову и тут же понимаю, что не стоило этого делать, что нужно было придать лицу заинтересованное или подчеркнуто-непонимающее выражение. Мрак тебя забодай, как сказал бы Хрыч, я даже с нормальными людьми не умею себя вести так, чтобы не вызывать подозрений, а с этими-то…

– Стены будут подновлять, – говорит Змей, и я кожей чувствую, как Душок отводит от меня взгляд.

– Какие стены? – это Свин Чёрный.

– Городские, охламон ты сонный, какие ещё? Клюка сказала, Жало Старший подтвердил, так что, слышь, можно наняться камни возить, пока народу не набежало.

– Ка-амни возить, – задумчиво тянет Душок.

– А чего? – голос Змея становится вкрадчивым. – Хорошее дело: возить же, а не носить.

– Точно, – одобряет Свин Чёрный.

– Все ноги стопчешь, пока возок дотянешь, – негромко ворчит Душок, и его приятели начинают смеяться, громко и обидно.

– Дотянешь! – заходится Змей. – Ты-то куда, слышь! Чего ты дотянуть можешь? Какие те камни, немочи?

Свин Чёрный просто ржёт, стучит огромной ладонью по столу, и звук получается такой, как если бы по нему колотили толстой доской, и стол дрожит у меня под руками, и лавка подо мной шатается. Душок молчит, и я не хочу смотреть на него, хотя очень любопытно, как его корёжит.

– И Накер не дотянет, – отсмеявшись, примирительно говорит Змей. – Правду говорю, слышь? Чтоб возки с камнями тягать – мужики нужны, здоровые – во!

Пожимаю плечами. Я-то, может, статью ни чуточки не похож на Змея, но сколько мне довелось перетаскать возков с камнями для обители – ему и не снилось. И я не припомню, чтобы помер после этого.

По двору идёт девка, зажигает тряпки в расставленных там-сям плошках с жиром.

Занятно, что эти трое так озабочены поисками работы. Я хочу сказать – вид у них бандитский, повадки нехорошие, разговоры странные. Если подумать – ничего ясного, ничего определенного я не могу сказать, но даже те короткие фразы, которыми они при мне, не таясь, перекидываются между собой, отзываются ноющим чувством опасности в моем хребте и в затылке. Мне легко представить, как Душок впивается человеку в горло, как Свин Чёрный одним ударом кулака вышибает кому-нибудь мозги, и они с чавком шмякаются наземь. Как Змей в ночи роет яму под стеной городской мертвяльни. И куда труднее представить их трудолюбиво таскающими возки с камнями для починки стен.

Ох. Это город на меня так влияет, город и волнение от сознания важности и непонятности моей задачи – я ведь даже спать толком не могу, всё думаю, сколько всего зависит от меня и от того, найду ли я загорскую обитель. Вот встревоженная метаниями голова и придумывает всякую чушь. Ведь по вечерам Свин Чёрный всегда выглядит так, словно с рассвета таскал бочки в порту, или помогал на лесопилке, или где еще работа подвернётся. А Душок – сын кожемяки, работает вместе с отцом и тоже занят целыми днями – будь здоров как.

Какие-то грешки за этой троицей, конечно, водятся, но так чтобы…

– Пс-ст.

Не сразу понимаю, кто издал этот звук, и от удивления поднимаю голову.

Душок. Смотрит куда-то за ограду, в сгустившиеся сумерки, и взгляд у него новый – не злобный и не наглый, а испуганный.

– Ты что, опять… – начинает Змей, но Душок уже скатывается с лавки спиной вперед, едва не роняя на меня стол.

Вскакивает на ноги, зыркает во тьму еще раз, глаза и щеки его горячечно пылают, руки нелепо подтянуты к животу, пальцы скрючены. Темнота за оградой рассыпается двухголосными восклицаниями и тяжелым топотом, в котором я узнаю стражничий – никто больше так командно не ревёт и не гупает так размашисто и слаженно. Душок делает неуловимо-крысий текучий разворот и несётся в другую сторону, в полутьму едального двора и дальше, к ограде, на что-то наталкиваясь, кого-то пихая. Вслед ему летит ругань, визг девки и несколько деревянных ложек.

Лавка подо мной едет, стол выкручивается из-под локтей, в глазах взрывается – это Свин Чёрный отвесил мне подзатыльник, а Змей орёт: «Ходу-у!». У меня перед глазами – текучие огоньки от плошек с жиром и два массивных удаляющихся силуэта.

Почему они побежали? Почему я должен бежать за ними?

Сзади приближается ругань и топот, колпичка сильно клюет меня за палец. Уже почти чувствуя стражничью руку на вороте рубахи, я прыгаю на стол перед собой, опираюсь на руки, кувыркаюсь через него, чувствительно прикладываюсь ногой об лавку и несусь следом за Змеем, не пытаясь ничего понимать.

Какая сейчас, в общем, разница, кто за мной бежит и почему так орёт?

Сзади и сверху хлопают крылья. Один из сидящих за столами мужиков пытается подставить мне ногу – перепрыгиваю, в спину ударяется кружка с чем-то недопитым, увесистая, зараза. Какой-то идиот загораживает дорогу, раскинув руки и воинственно вопя – показываю ему любимый финт Птахи, тоже раскидываю руки и бегу на него с воплем. Храбрец теряется, пытается увернуться, но я уже рядом, я от души бью его под дых, перехватываю, роняю под ноги стражникам. Колпичка падает мне на плечо, и я ору от неожиданности и у меня едва не подламывается нога, в тело впиваются когти, птица тоже орет: «Полундр-ра, полундр-ра!», у меня перед глазами оказывается еще одна плошка, свет в ней так ярок, что больше я не вижу ничего, кроме ограды, которую перемахиваю с грацией тонущего камня.

Потом была оторопь от понимания, что я не вижу нигде ни Змея, ни Свина Чёрного, и не имею представления, куда бежать дальше. Слизкие и корявые доски мостовой, судорожное: убраться с глаз стражников, не топать громко, не упасть. Какой-то узкий проулок, который я пробежал насквозь, едва не касаясь стен плечами. Дрожащая птица на моём плече, темнота других проулков, вонь помоев и очистков, горящие кошачьи глаза. Бег, бег, бег, ужасно громко хрустящий под ногами мусор. Несколько раз впереди между домами показывались улицы, освещенные факелами, но с каждой из них доносились отрывистые стражничьи голоса, я не знал – это те самые или другие? – и возвращался обратно в проулки.

Проходит, кажется, полночи – или полгода – когда я оказываюсь у городской стены, среди густо натыканных лачуг с крохотными огородиками. В поисках отбросов между ними рыскают какие-то шавки, видимо, хозяйские – они сердито и довольно громко рычат при моем приближении; колпичка гневно называет псов «задир-рами», а я спешу скрыться в ночи, пока рычание не перешло в лай, который разбудит всю окраину.

В этом окресте я прежде не был и вообще плохо понимаю, в какую часть города меня занесло. Всё вокруг незнакомое, сонные кособокие лачуги и темень ночи обступают меня и мурашечно щекочут под лопатками, где-то неподалеку пыхтят и чихают собаки. Я запрокидываю голову и долго, до слезящихся глаз, смотрю в небо, а на меня оттуда смотрят две луны: большой сырно-желтый Пёс и маленькая белая Муха. Под рукава рубашки понемногу заползает ночная прохлада, а вокруг вдруг становится так тихо, что мне кажется, луны слышат мои мысли.

Вы знаете, луны, вещунья Морошка говорит, что вы скоро напьётесь крови и проглотите день. А Бородач говорит, что на самом деле Муха большая, но кажется маленькой, потому что летает далеко, а Пёс – меньше Мухи, но сидит близко, потому выглядит таким большим. Я хотел бы подняться так высоко, чтобы проверить, впрямь ли Пёс маленький, а Муха – большая. И ещё – спросить, почему она так странно бегает по небу, не рядом с Псом, а поперёк. И узнать, правда ли Пёс помогает духам вод охранять моря от Мухи и больших приливов.

– Дур-ралей Накер! – ворчит колпичка и несильно щиплет меня за ухо.

Опускаю голову и долго моргаю – после лунного света темная окраина кажется совсем непроглядной. Нужно как-то выйти к заезжему дому, только как? Судя по звёздам, меня занесло в южную часть города, а заезжий дом – в северо-западной, довольно далеко отсюда. Бегать по улицам от стражи я сегодня уже решительно не в силах.

Пойду по Хмурому миру, устало решаю я. Даже если кто из стражей меня увидит – скорее примет за игру факельного света, чем за скрывающегося хмуря. Как бы там ни было, я не слыхал, чтобы на нас объявляли охоту или нечто вроде того. А как доберётся колпичка – ну, она птица умная, не то что я, дур-ралей, – вот и придумает что-нибудь.

Я дергаю на себя невидимый полог Хмурого мира – и ничего не происходит.

 

Хрыч

Стою на стене. Гляжу, как выучни храбро сражаются с манекенами. Манекены побеждают. Вчера мы сняли с них верёвки, а палки на сочленения наоборот – навесили, ну и теперь манекены вертятся от самого малого пинка, будто ужаленные, и награждают пинающих их балбесов увесистыми ответками по всяким нежным местам.

Слышу хруст шагов по стене. Вроде Бородач – шаг тяжелый, неравновесный из-за недостающей руки, только двигается он отчего-то без уверенности, шаркает, словно не хочет идти или угнетён чем-то. Подходит, становится рядом. Ага, точно, Бородач. Смотрит на выучней, и я вижу краем глаза, как он кривится, качает головой. Ага, я тоже кривлюсь. Не стоило нам, пожалуй, отвязывать манекены так скоро, но только мы тут не в камчётки играем, мы тут спешно готовим новых хмурей. Так спешно, что сами уже едва понимаем, во что ввязались, крупы у нас в мыле, а сердца – в ужасе, хотя кой-кто и говорит, что твари мы бессердечные. Вдобавок ко всем трудностям, похоже, кто-то из парней ухитрился протащить в обитель родовую землю, несмотря на жесточайший запрет и досмотр, и еще за кем-то, судя по всему, увязался дух жилья. Добра от всего этого, ясен хрен, не будет, в первую голову – самим выучням, а как отвязать от них духов – мрак его знает. Хоть обратно по домам их отправляй, недоумков.

Голову сжимает от жарищи и ожидания чего-то дурного. Надо было послать земледержца во мрак, чтоб не лез туда, где ничего не смыслит, да и дело с концом.

– Дубина помер, – говорит Бородач.

Первые мои чувства – возмущение и досада: нам что, других трудностей мало? Что значит – помер? Зачем он помер? Кто ему разрешал?

Потом в груди что-то дергает и сжимает, да крепко так, аж дыхание сбивается. Эк пробирает меня, старый делаюсь, что ли? Мало в обители перемерло недоделанных хмурей, велика ли разница между ними и полноценной твориной?

– Как – помер? – спрашиваю я поскорее, пока горло не сжало тоже, и голос не начал дрожать.

Делается трудно дышать, будто на груди моей сидит дракошка, во рту становится горько и кисло, а слова Бородача глушит шум волн. Отчего-то расшумелось озеро, а может, то речка вышла из берегов и грохочет прям под стенами, оттого я слышу лишь обрывки: «Самовольно влез… людей похищали… вроде городовой замешан… только отписать успел… кто ж такое позволит…».

Ну, помер – и ладно. Тут и без того всё летит во мраковый зад, всё, во что мы вложили свои жизни и свои жертвы, последние, отчаянные, главные – эх, всё оно рушится, и наших рук уже не достаёт, чтоб удерживать вожжи. Хмурей с самого начала-то было слишком мало, а теперь еще целая куча их неизвестно куда пропала, и Дубина – ну что Дубина, просто еще один камешек в этой куче, который, выходит, тоже пропал, но известно куда. Невелика разница.

Я киваю и хочу сказать: ну, наше дело маленькое – делать то, что мы еще можем сделать, то бишь теперь просто нужно кого-то, значит, поставить на северо-западное приграничье вместо Дубины. Но из-за шума в ушах, из-за дурной накатившей тошноты я не могу сообразить, кого из хмурей можно туда отослать. В грудь чего-то вонзается и разливается болью на полтела – будто меня насквозь прошил горящий болт, как бывало в прежние годы. Война что, уже началась?

Я хочу посмотреть, что прострелило мою грудь, но не могу опустить голову. Сглатываю, но горький ком намертво застрял в глотке. Волны шумят всё громче, вот-вот они накроют обитель ко мраковой матери, а мы еще не придумали, кто ж будет жить заместо Дубины. Нужен кто-то большой, кто закроет огромную дыру в приграничье.

– Гном, – пытаюсь выговорить я, только губы не хотят шевелиться.

Потом припоминаю: Гнома нет, он куда-то делся. И кто-то еще вместе с ним. И еще кто-то.

– Веснушка! – хочу хлопнуть себя по лбу, но руки не поднимаются, а вместо слов вырывается только сипение.

Бородач орёт и этим мешает мне думать. Я хочу сказать, чтобы он заткнулся, но тут стена поднимается и бьет меня в плечо и в висок. Да что такое с ними со всеми? Что я хотел сказать?.. Веснушка! Чего с ней?

Мир переворачивается, чьи-то башмаки оказываются прям у меня перед глазами, кто-то трясет меня одной рукой за плечо и что-то орёт; я знаю – это слова, но не могу понять, чего они значат. Потом перед глазами расплывается, рот, кажется, едет на щеку, зато в мыслях делается тепло и ясно. Я вспоминаю: Веснушка не может быть вместо Дубины, она после пропажи Накера одна отдувается в Подкамне. А Накер пропал, и Гном пропал, и Птаха пропала, а еще Сохач и Мел пропали и не шлют вестей из дворца земледержца. А остальные хмури в своих землях при деле, и нам просто некого ставить в северо-западное приграничье вместо Дубины. Значит, мы ничего сделать не можем, а тогда и тревожиться нам не о чем.

Я закрываю глаза и выдыхаю, успокоенный.

 

Накер

Вчера я думал, что сошел с ума. Потом думал – это Хмурая сторона спятила. Я снова и снова дергал на себя её полог, я чувствовал его, но не мог зацепиться, он растворялся, ускользал, издевался.

Я очень долго сидел под городской стеной среди лачуг и не мог понять, что мне теперь делать. Хмурый мир закончился, или мы закончились для него? Время упущено, ничего нельзя исправить, потому мне и пытаться не дают? Что я должен теперь делать со своей главной задачей и что я должен делать этой ночью, сидя в другом конце города и не имея представления, как добираться до заезжего дома…

Да что там заезжий дом, я растерялся в целом мире, в мире ночи, командных стражничьих голосов и чужих людей, как будто две луны уже проглотили день и не осталось ничего, за что можно цепляться, что нужно делать, куда стоило бы идти.

– Да пошла ты во мрак, – сказал я и поднялся на ноги. – Сколько можно таскать меня в поводу, как лошадь?

Колпичка на плече встрепенулась. Стену в этом месте густо оплетал дикий виноград, чахлый, но уж как-нибудь я через неё переберусь. Заберу Тень и уеду в Подкамень. Мне с самого начала нужно было уехать в Подкамень, я готовился к этому многие годы, добывал это назначение зубами, когтями и кровавыми мозолями – с какой стати теперь я должен бегать по каким-то городам от каких-то людей, как преступник, как бродяга? Наставники думали, я должен сделать что-то большое и важное в Загорье – ну, значит, они думали неправильно, потому что Хмурая сторона больше не желает иметь со мной дела и…

Я остановился, не дойдя до стены. И чем я буду заниматься в Подкамне, если Хмурый мир так и останется закрыт для меня – руду копать?

Что я буду делать где угодно в этом мире?

Что будут делать в нём Птаха и Гном, ну и другие хмури тоже?

А кто оторвет головы энтайцам? Кто наломает их по кусочкам, сожжет и пепел развеет над выгребной ямой?!

Может быть, мне просто снова нужно Пёрышко, подумал я, обрывая листья с хрупких сухих лоз, и тут же моя спина покрылась холодным потом. Я никак не мог вспомнить, есть ли у меня Пёрышко, ну кроме той единственной фляги, что дала мне Птаха еще в Энтае. Старый Пень настаивал, чтобы мне положили хороший запас зелья в седельные сумки, а я, кажется, с пьяной удалью возражал, что теперь Пёрышко мне не потребуется никогда, и пусть только попробуют засунуть его мне в сумку – тут же выкину.

– Вроде не выкинул, – сказал я вслух, чтобы успокоить себя. – Если оно там было, то точно не выкинул.

– Бар-рахло, за борт, за борт! – неуверенно пророкотала колпичка.

– Утихни, – велел я, и птица замолчала, но тут же ущипнула меня за ухо.

Я отошел от стены, постоял, глядя в небо. Потом постоял, глядя на лачуги. Из темноты выкатились две тощие псины, прошуршали мимо, что-то упоённо вынюхивая.

Быть может, мне нужно снова найти било, взять нож да полоснуть себя по ладони. Найдется же где-нибудь в этом городе било?

Прохладный ночной воздух сдул с меня злость, и я удивился, что только что у меня было так много сил, потому как теперь они разом закончились.

– Пойдем спать, – в конце концов сообщил я колпичке. – Я устал, замерз и не в силах искать дракошку по ночным лесам. А если по дороге нас зацапает стража – пускай Хмурый мир без меня разбирается со своими таинственными знаками и рожи пусть сам себе корчит.

– Мудро, сла-авно! – обрадовалась птица.

И я зашагал в темноту вонючих подворотен, надеясь, что руки у меня дрожат просто от холода, что я всё делаю правильно.

Ведь даже если всё плохо и нет смысла искать вторую обитель, даже если никто и ничто не нуждается во мне, в солнечном ли мире или в Хмуром, – Загорье, родной край, в любом случае будет не худшим направлением из возможных. Но сначала мне нужно выспаться.

* * *

Я думал, мы уйдем из Гнездовища утром, но проснулся совершенно больным и разбитым, с разламывающейся головой, горящей грудью и кашлем, от которого, казалось, потроха мои вот-вот вывалятся наружу. Слабость была такая, что я едва мог говорить, и даже собери я все силы – не сумел бы уйти не то что из города, а даже из заезжего дома.

Состояние это для меня – новое и пугающее: даже в детстве я болел редко и недолго, чтобы из-за небольшой ночной зябкости меня сама собою одолела такая хворь, такая слабость, не дающая сползти с лежака – да быть подобного не могло! Неужто это Хмурый мир мне показывает свою власть и волю? Или духи жилья, невесть с чего прицепившиеся ко мне в заезжем доме, решили испытать на прочность моё тело?

Весь день я то и дело окунаюсь в рваный, не приносящий отдыха сон, и там меня преследуют хохлатые кочки, из-за чего я понимаю, что моя болезнь – дело рук Хмурой стороны, ну или не рук, а что у нее там ещё есть. Злюсь на неё, насколько сил хватает, но и немного успокаиваюсь: она-то едва ли захочет меня угробить до смерти, в отличие от духов – те не скромничают, насылая болезни.

Несколько дней я валяюсь в полубессознании на лежаке за ширмой, в углу большой комнаты, которую делю с целой кучей других людей. Днём почти все они шатаются кто где, вечера коротают в здешнем же едальном зале или во дворике. А после наступления темноты комната наполняется гвалтом, воплями, детскими визгами, бабьим зудежом, стуком камчёток и кружек, топаньем ног, гоготом, песнями, липкой духотой, вонью пропотевшей одежды. Я лежу за ширмой и страдаю из-за того, что не купил себе место в отдельной комнатушке под крышей – нарочно не купил, заставил себя быть среди людей, если не говорить с ними, то хотя бы слушать. Ну вот и слушаю теперь. Лежу и снова отчаянно жалею, что я не в Подкамне, где есть лечители, прогоняющие болезни. Я видел, как лечители-варки маленькими склянками подтягивают больную кровь на край кожи, а потом делают надрезы и выгоняют её; видел, как они создают целебные составы и настои из трав и горячего вина; слыхал, как специальными словами они уговаривают домашних духов помогать недужному.

В Полесье я могу рассчитывать только на большую щербатую кружку с горячей водой, которую приносит мне толстая хозяйка заезжего дома. Голову она повязывает огромным, длинным головным платком, сзади завязывает его на бант, и кажется, будто на шее у нее растет черный цветок. В рваных кошмарах меня преследует этот цветок и массивная фигура, которая медленно идет ко мне через комнату.

Колпичка в эти дни ведёт себя особенно тихо и незаметно, вечерами где-то пропадает и возвращается в комнату только в темноте, дождавшись, когда все разойдутся по койкам и задуют в плошках огоньки. Днём она сидит у меня в изголовье, почти не шевелясь, только временами негромко бормочет: «Пр-ровались, недуг, провались», и еще сквозь сон я то и дело слышу какие-то совсем уж странные ругательства вроде «Триста мёртвых р-рыб тебе в глотку», но кому птица такого желает – не могу представить. Быть может, эти слова мне просто чудятся.

Проходит, кажется, четыре дня, пока я, наконец, набираюсь сил, чтобы сползти с койки и добраться дальше отхожего ведра.

Нужно выбираться из Гнездовища и ехать в Загорье. Понятия не имею, почему дракошка приволок меня в этот город – может, спятил или пошутил, или всегда меня ненавидел, потому просто завез подальше и сбежал в леса с моим мечом и прочими пожитками. В любом случае с меня хватит.

Хозяйка заезжего дома по моей просьбе приносит жидкий суп на бульоне с овощами – такой варила моя бабушка, когда мне нездоровилось, и еще нечто подобное стряпала нам зимой Грибуха. Но здешний суп – совсем не такой наваристый и вкусный, и это меня неожиданно сердит до того, что я отбрасываю ложку и выливаю суп всё в то же многострадальное ведро, а по дороге обратно пинаю сундучок, на котором по ночам спит соседский ребёнок. С сундучка падает кукла без лица, с упрёком глядит на меня пустотой меж соломенных косичек.

Мне видится что-то зловещее в этой нелепой игрушке, я не могу оторвать взгляд от ее пустого лица, от размахрившихся косичек, набитого тряпками тела.

– Полундр-ра! – орёт колпичка, и её крик звучит глухо, будто из-под одеяла.

Я слышу, как за дверью слаженно гупают и командным голосом бросают указания. Чувствую, как отливает кровь от головы, как в груди становится холодно и жутко, я понимаю, что нужно немедленно что-то сделать, скрыться, спрятаться, но не могу сообразить, как это сделать, что схватить, куда побежать. Дергаю полог Хмурого мира, и он ускользает из пальцев. Колпичка кричит что-то про штурвал и хребет, а потом протискивается в крохотное окно и пропадает, только белое пуховое перо медленно падает на пол. Я стою и смотрю, как это перо кружится в воздухе среди пылинок, и думаю, что я безнадежный балбес. А потом громко хлопает дверь, и командный голос с удовольствием произносит:

– Ну точно он! Попался, бегун недоделанный!

 

Хрыч

Мрак тя задери. Теперь я хуже Пня. Хуже пыльной бочки в… какой комнате? Где у нас стоят бочки?

Тело не движется. В голове туман. Все ходят кругами, причитают. Нет бы прибили. Идиоты.

В башку всё лезет Накер. Лезет и теряется, срывается. Засыпает. Открывает глаза.

Накер говорил, я – тьма и зло. Вот чего. Говорил, из-за меня кучу людей поубивают.

Силюсь улыбнуться. Рот уехал и не слушается.

Я ничего теперь не могу. Я просто буду сидеть так. Буду сидеть, потом сдохну. Никто не умрёт из-за меня. Так что Накер ошибся.

Или Хмурый мир его надурил.

Он всех нас надурил.

 

Накер

Вожжа прицепился ко мне сразу, я даже не успел толком оглядеться в застенке. Просто увидел, где народу поменьше, и сел туда. Местечко, разумеется, так себе: под задом гнилая солома, прикрытая заскорузлыми тряпками, она же, видимо, и лежак. Воняет потом, нечистотами, безысходностью. За спиной – бугристый холодный камень. Под потолком – небольшие дыры, изображающие окна, свет из них падает в середину застенка и на решётку, воздух тоже как-то проходит, так что есть надежда не задохнуться здесь насмерть. Хорошо, что лето. Сомневаюсь, что зимой эти дыры чем-то затыкают – скорее уж раз в несколько дней вывозят замерзших узников в выгребные ямы, да и всё. У решётки стоит корыто с водой, наверняка зелёной и вонючей, от двери я его не заметил, только теперь углядел. Под стенами, группами и по одному, жмутся в тень другие узники – всего человек восемь, наверное, присматриваться и считать я не стал.

Только я начал обмысливать своё угнетающее положение и прикидывать, как собираюсь из него выкручиваться, как привезли еду. Вовремя – отвлекли меня от мрачных мыслей, поскольку навскидку выходило, что не выкрутиться мне никак. В конце концов, я даже не знал, почему и зачем я здесь. Если честно, даже не до конца поверил, ведь это было таким неправильным и нелепым: хмурь – и в застенке!

Другое дело, что вокруг творится какая-то мракотня, и совершенно непонятно, кем быть безопасней, хмурем или безвестным бродягой, случайно подвернувшимся не в меру ретивым стражникам.

По грязной миске было размазано что-то вроде варёной ветоши, воняющее землей и жиром. Со всех сторон активно чавкали и хлюпали. Меня замутило.

– А ты? – заискивающе пробормотало рядом. – Гнездовищенский или нет?

Краем глаза я видел, конечно, как патлатая тень движется ко мне вдоль стенки, подволакивая ногу. По голосу выходило, что тень – парнишка-недолеток, не намного-то моложе меня, наверное.

Мотнул головой, не оборачиваясь к нему. Авось позудит да уберётся обратно.

– А хорошо тебе тогда, – завистливо протянул парнишка. – Раз не тутошний, так можешь и выпутаться. А нам-то надежды нет.

Я покосился на патлатую тень.

– А ты чего сделал? – зачастила она. – Своровал чего? Так я подскажу, чего говорить. А сам знаешь, чего говорить?

Я снова мотнул головой, но посмотрел уже повнимательней. Ведь даже если парнишка даст плохой совет – это хоть какая-то да ясность.

– А я подскажу, – повторил он. – Подскажу. А ты жрать-то будешь?

Руки, покрытые грязью и бородавками, потянулись к моей миске, касаться этих рук не хотелось, потому миску я быстренько поставил между нами. Сам я после болезни всегда зверски голоден, да и вообще на аппетит не жалуюсь, но не настолько же, чтоб жрать варёные тряпки!

Интересно, сколько времени пройдёт, пока они перестанут казаться мне омерзительными? Сколько времени тут провел этот парнишка и другие узники?.. Мельком мазнув взглядом по сторонам, я увидел пару завистливо прищуренных глаз и два беспокойно дергающихся носа, ощутил исходящие от них волны жадного голода, безрассудного, на грани потери всего человеческого, и по спине моей пробежали мурашки. Сразу вспомнились истории про военные и послевоенные голодные времена, про съеденные ремни, кору, крыс, детей и…

С хлюпаньем втянув содержимое моей миски, парнишка утер рот рукавом, подтянул поудобнее негнущуюся ногу и затараторил:

– А значит, вот чего: я Вожжа, меня тут все знают, я часто сюда попадаю и все порядки просёк, а только в этот раз мне уж не выбраться, но то ты в голову не бери, ты другое в голову бери. Ты вот чего: говоришь, не гнездовищенский, а в Подкамне-то бывал? Или в Порожках? Только если в Подкамне, то не в приграничном, не в тутошнем, а чтобы подальше, чтобы знать, чего там как, а? Бывал?

– Доводилось, – голос мой продрог и походит на верещание колпички, но Вожжа понимает.

– А и хорошо. – Он утирает рукавом нос, наклоняется ближе, обдает меня вонью грязного тела, гнилых зубов, вареных тряпок. – Тогда и говори, что ты оттуда, ну, из Подкамня или где бывать приходилось, что звать тебя так-то, жил там-то, в землях такого-то. Дознаватери будут невзначай расспрашивать про тамошний край, знают-то они много, а ты сиди и слушай, когда правду говорят, а когда нет. И только словишь, чего они скажут неправильно – сразу влезай и говори: вот это не так, а вовсе эдак. Они если поймут, что ты не просто балаболишь, а знаешь, чего там и как – оставят пока в покое, побоятся мордовать.

Вожжа умолкает.

– И что тогда? – тороплю я.

– Живой и целый будешь тут сидеть, вот что тогда, – пожимает плечами Вожжа и косится на свою не сгибающуюся ногу.

– Долго? – на всякий случай уточняю я, уже понимая, что дело гиблое.

С чего я решил, что этот несчастный паренек подскажет мне, как выбраться отсюда?

– Долго, – «успокаивает» Вожжа. – Им не до тебя будет. Когда-нибудь вспомнят, сочинят вопрос в Подкамень, но пока составят, пока отправят, пока ответ придет, а может, и не придет. С год еще поживёшь, не боись!

Я оглядываюсь вокруг, представляю год жизни в этом славном месте и думаю, что лучше мне, пожалуй, немедленно и очень громко сознаться в потраве колодцев и пророчествах про кровавые луны, чтобы меня вздернули быстро и без затей.

Вожжа, напоследок бросив: «Ты спрашивай, если чего», поднимается на ноги, сильно кренясь на один бок, и ковыляет к решетке, пропихивает миску ребром наружу, в подставленную тележку. Короткое оживление, вызванное едой, проходит, узники снова забиваются в тени. Кто-то бормочет, задабривая духов жилья, как будто в таком месте они могут быть, из другого угла слышен негромкий оживленный спор, похрапывание и стоны страдания, и ругань, и почесывание. Откуда-то несётся стук камчёток, то ли из соседнего застенка, то ли из стражничьего закутка.

Я не знаю, сколько сижу, глядя, как ползёт пятно света по грязному полу, а потом издалека прорастают тяжёлые шаги – буц, буц – при звуке которых всё остальное понемногу затихает.

– Этого – сюда.

Чувствую на себе колючий взгляд, вижу толстый палец, наставленный на меня из-за решётки. Не стражник – дознаватерь. Я никогда их живьем и не видел, но кто еще это может быть? Один из тех, кого мы, хмури, должны были лишить работы, думаю я и не к месту начинаю хихикать. Чудная штука – жизнь.

Дверь открывается, два стражника остаются у двери, один заходит внутрь. Узники расползаются, как маленькие кочки Хмурого мира, когда на них никто не смотрит. Стражник машет мне подбородком, я поднимаюсь и иду к дознаватерю. Он высоченный, у него вислые багровые щеки и большое пузо, которое он пытается скрыть под плащом. Наверное, жарко. Мои ноги затекли, пока я сидел под стенкой, и теперь им щекотно, словно маленькие кочки окружили меня со всех сторон и при каждом шаги бодают хохолками под коленки.

Далеко меня не уводят – сажают за стол в стражничьем закутке. Дознаватерь не достает ни дощечки с писалом, ни пергамента с пером, грузно опускается напротив, складывает большие ладони на столешнице. Я смотрю на его толстые красные пальцы, на доски стола, затертые до того, что нельзя различить их начальный цвет, на свечные огоньки, которые делают стражничьи тени на стенах диковинными, огромными. И думаю: надо послушать совета Вожжи и сказать, что я – рыбалка или рудокоп родом из Подкамня.

Кем еще мне представляться, мракова мать? Не хмурем же! Даже если я идиот и всё понял неправильно, даже если земледержец не переменил своих взглядов на хмурей – дознаватери достаточно сильно нас невзлюбили за минувшие месяцы, чтобы этот вот мужик захотел уморить меня просто так, по собственному почину и велению души.

– И откуда ты у нас взялся?

Голос у дознаватеря глухой, сиплый. Не говорит, а шипит или шепчет, и оттого его слова кажутся зловещими, ловушечными.

– Из Подкамня я, – бурчу, не поднимая головы, стараюсь подражать говору рыбалок.

За рудокопа точно не сойду, а больше ничего мне не придумалось.

– Имя! – рявкает дознаватерь и хлопает ладонью по столу, я от неожиданности подпрыгиваю, отшатываюсь, с перепуга смотрю прямо в блестящие выгнутые стёкла под его мохнатыми бровями и брякаю первое, что в голову приходит:

– О, глазнилки, варочья штука-то!

Когда я в первый раз смотрел на дознаватеря, даже не заметил их – багровые вислые щеки отвлекли. А теперь я и впрямь удивился, потому как нигде в Полесье глазнилок не видел.

Придумать себе имя для дознания я не сообразил загодя, зато теперь, вдохновленный тенью удивления на лице дознаватеря и воспоминанием о танне, Зануде, сиренах, о качающихся на воде лодках, быстро нахожу созвучное:

– Якорь меня зовут.

– Якорь, – повторяет дознаватерь тихо, жует губами. – Чего от стражников бегал?

Я двигаю плечами.

– Про всяк случай. Чего они-то за мной бегали?

Дознаватерь молчит, постукивает пальцами по столешнице.

– В заезжем доме тебя, кажется, не так звали. Похоже, но не так.

Снова дергаю плечами:

– Может, они там глухие на все уши.

– Где в Подкамне жил?

Тут я обретаю уверенность и многословие, называю владения танны, её имя и название ближайшего города, потом, «увлекшись», рассказываю про рыбный промысел и расчудесную жизнь рыбалок, к которым сегодня скотокрабы косяками идут, а завтра – вовсе даже оршики клыкастые. Поминаю шалящих в приморских горах гномов и сетую, что отваживать их некому, потому как «кошки у нас не приживаются», жалуюсь, что не хватает мне в Полесье ветродуйных машин и подъемников, особенно в застенке…

Я еще не исчерпал своих воспоминаний о жизни приморских поселений Подкамня, а у дознаватеря уже стёкла глазнилок осоловели. Не дослушав, он мотнул головой и поднялся. Я заткнулся. Дознаватерь сказал, что про те края весьма наслышан и всю мою болтовню непременно проверит. Я хотел было попросить передать привет кому-нибудь из моих знакомых, но тут вспомнил про Лисицу и кураж растерял. Наверное, оно и к лучшему, потому как слишком хорошо – тоже плохо, а понесло меня основательно.

Дознаватерь, уже повернувшийся, чтобы уйти, вдруг оборачивается и как-то между делом спрашивает:

– А на кой мрак тебя аж оттуда в Гнездовище-то принесло? Как через кордоны пробрался, как по дорогам ходил?

Краем сознания я понимаю, что должен здорово растеряться, но на самом деле начинаю говорить тут же, толком не соображая, что несу. С удивлением узнаю, что еду на границу с Болотьем за горстью родовой земли, потому как бабка моя очень болеет, и только дух предков может ей помочь – нет, конечно, когда мы от войны в Подкамень бежали, то земли с собой прихватили, но ее потом пришлось делить между всеми бабкиными детьми и внуками, так что теперь почти ничего не осталось и…

Стёкла глазнилок соловеют снова, дознаватерь машет рукой и уходит из закутка, чуть пошатываясь. А я в сопровождении стражников плетусь обратно в застенок, не понимая, как получилось, что я так лихо, складно и, главное, многословно отбрехался.

Или не отбрехался?

Или не я?

* * *

В застенке кочки из моих снов уходят, теперь в них лезет жуткая похабщина, прямо как было в Энтае. То ли местные духи чудят, то ли мрак его знает что – в общем, спать я почти перестаю, непривычно мне видеть так много снов, да еще таких бессовестных. Пару ночей я провожу в дремотных размышлениях про Хмурый мир и хмурей, про загорскую обитель. Мне даже удается додуматься до чего-то важного, но наутро я уже ничего не могу вспомнить. Еще я думаю про Птаху, которая, кажется, ждет меня в Подкамне. Пытаюсь сообразить, радует меня это или пугает, и не могу понять. Одно точно: лучше немного пугающая Птаха в Подкамне, чем застенок в Гнездовище.

Я надеюсь, они с Гномом добрались до посёлка, нашли Зануда и получили помощь. Я гоню от себя мысли о том, что могло произойти что-то иное. Они всё-таки хмури при мечах, а не котята безрогие.

И всё же отчасти я даже немного радуюсь этим ночным бдениям, когда остальные узники спят, и я могу хотя бы представить, что их здесь нет. Никто не шепчется, не ссорится, не навязывается со своими историями, не предлагает сменять набор камчёток на почти новую ложку, ну и всякое такое.

Каждый день и каждую ночь я думаю, как выбраться отсюда, и не могу сообразить ничего. Хмурый мир не впускает меня, помощи ждать вроде как неоткуда… Но я не собираюсь сдохнуть в этой клетке только потому, что попался на глаза страже в неудачное время! Да и по любой другой причине – тоже не собираюсь!

Каждое утро перед застенками водят вещунью Морошку, в первый день я упустил это дивное зрелище, зато теперь могу наслаждаться им всякий раз до завтрака.

Стражники ведут Морошку, толкая в спину, сосредоточенную, погруженную во что-то, видимое лишь ей одной. Они сердито и бессмысленно требуют её отречься от «мерзостных слов, именуемых пророчествами» и угрожают оставить её на целый день в одном из застенков с мужчинами, если она будет упрямствовать, но Морошка будто не слышит их и продолжает повторять ровным глухим голосом: «Две луны напьются крови и проглотят день. Волны смоют прибрежные селения и опрокинут скалы. Вижу ясно, как две луны напьются крови…»

– Дразнят и дразнят, – негромко ворчит на стражников Вожжа. – И не дают.

– И не дадуть, – шамкает из угла дед Рыб. – Чиво ать неё астанеться тадыть? Нечива на изьведенье волочить будить.

В тот вечер, когда Змей рассказал мне про Морошку, я почему-то решил, что она – пожившая тётка или даже старуха, но на самом деле вещунья – примерно моих лет, насколько можно судить, глядя на это тощее, грязное, истерзанное создание. У нее хищный нос с горбинкой и пустой взгляд, смотрящий куда угодно, но не на солнечный мир, из-под тонкой косынки жестко торчат волосы с рыжиной, похожие на бороду Хрыча. В первый раз, когда Морошку подвели к нашему застенку, я вздрогнул, так причудливо переплелись в ней черты, напоминающие моего наставника и деда, мне даже показалось, что глаза у вещуньи – светло-карие в крапинку, под короткими выгоревшими ресницами.

Всё это была, разумеется, чушь, игра света и моего взбудораженного сознания. Я не мог разглядеть её глаз с того места, где сидел, да и вообще… Но и это, и все следующие появления Морошки меня волновали, будто я каждый раз должен был что-то вспомнить и не мог. Мне казалось, её безучастный взгляд направлен прямо на меня, только не на этого меня, который сидит в застенке, а на какого-то другого.

– Две луны напьются крови. Большая волна придет на берег. Море съест прибрежные горы…

Она говорит это без всякого выражения, как дети бубнят давно заученные считалочки, не вдумываясь в их смысл, и по сравнению с этим лишенным чувств голосом еще злее и гаже кажутся окрики стражников. Каждый день на Морошке то новые синяки, то ожоги на щеках или пальцах, то следы шедшей из носа крови, но непонятно – то ли это «памятки» о допросах, то ли она сама колотится лицом о стены и голыми руками хватает факелы у застенков. Выглядит она как человек, который это может.

После ежеутренней прогулки, когда Морошку уводят, нам дают хлеб и жидкую кашу, и благодаря им мне пока удается выживать без поедания обеденных вареных тряпок, которые тут называют супом. Суп я отдаю Вожже, а он старательно пересказывает мне застеночные слухи и новости. Большинство – пустые и непонятные, а одна – оч-чень интересная:

– Тот шпион из ничейных земель, – шепчет Вожжа, – ну что травил воду в колодцах – он нарочно сюды попался, говорят, из-за Морошки. Во как.

– Что это значит – из-за Морошки?

Вожжа неуверенно пожимает плечами.

– Не то мужик он ейный, не то кликун вроде тех, что за нею ходили. Вызволить хочет, небось.

– Как? – оживляюсь я, но Вожжа снова пожимает плечами, и я понимаю, что спрашиваю глупость: если отсюда и можно устроить побег, то готовить его нужно снаружи.

– Нечива думать, – влезает дед Рыб. Вот ушастый старик! – Нихто не выйдеть отьсель, ежли не выпусьтять, а не выпусьтят теперь никаво.

Вожжа кивает.

– Раньше выпускали, – поясняет на мой вопросительный взгляд. – Теперь лютуют. Не только тутошние, по всем землям лютость пошла, дознаватери с цепи сорвались, духи познания требуют…

Голос Вожжи падает до почти неразличимого шепота, но я уже не прислушиваюсь. Мне всё равно, чего хотят духи, которым до меня нет дела.

– А ты! – повышает голос дед Рыб. – Ты, можеть, выйдешь. Ты не тутошний. Дыть.

Вожжа вцепляется в моё плечо.

– Якорь! Слышь, Якорь! Ты если чего надумаешь – возьми меня с собой, а?

– Что?! – я отшатываюсь, выдергиваю рукав из его бородавчатых пальцев.

– Сбечь, – шепчет он лихорадочно, наклоняясь ко мне так близко, что я едва удерживаюсь, чтобы не оттолкнуть его. – Я всё узнаю, чего скажешь, ты говори, говори. Вижу, ты зыркаешь, думаешь, так я завсегда, слушай, ты не оставь меня только, обещаешь, обещаешь?

– Да ты спятил, – говорю устало, отодвигаюсь подальше, отворачиваюсь.

– Быть может, – он снова подбирается ближе. – Ты только обещай, обещай, что не оставишь, слышишь, Якорь? Ну, вдруг. Ну, если. Я ж ничего, ты слышишь?

– Слышу, слышу, – ворчу я, и Вожжа принимает ворчание за обещание, уползает наконец в свой угол.

С чего он взял, что я здесь могу нечто такое, чего не могут завсегдатаи застенков? То есть я мог бы, если бы Хмурый мир не строил мне козьи морды и не… Я дергаю на себя невидимый полог – безрезультатно, как все дни до этого.

Тьфу, да что такое!

На пятый день меня снова выдергивают на дознание – я даже рад, всё какая-то перемена. В этот раз стражники конвоируют меня в подвал, заталкивают в одну из комнатушек и велят ожидать.

В комнатушке темно, только плошка с салом на столе дает немного света. Под стеной вижу стол с железками, со всякими – изогнутыми, зазубренными, стискивающими, колющими, давящими, дробящими, и в свете огня они кажутся нагретыми, живыми. Верно, этот стол должен меня перепугать до трясучки в коленках – ну да, конечно. Во-первых, я вижу, что все эти штуки давно не используются, во-вторых, они наверняка прикручены к столу, потому что кто бы меня оставил одного рядом с таким богатством. А в-третьих, стражник наверняка смотрит за мной в дверное окошко.

Плавали мы по обители, знаем мы эти проверочки.

Сажусь за стол и всем своим видом показываю готовность ждать недвижимо хоть до пришествия кровавых лун. От двери мне слышится вздох – а может, и правда слышится.

Я жду долго, успеваю даже придремать на скамье, и в этот раз мне, кажется, ничего не пытается присниться. Сплю я в последние дни все-таки мало, потому, когда появляется дознаватерь, я не сразу понимаю, что это уже явь, и мне нужно собирать мысли в кучу, ведь наверняка он спросит о чем-то неожи…

– Так как ты прошел через граничные пределы, как по дорогам ходил? – интересуется он, усаживаясь на лавку.

– Тишком прошел, а как еще, – виновато развожу руками, – меня-то с промысла никто не отпускал, почти что сбечь пришлось, потом к обозам прибивался, я им монетки давал и дрова таскал, они меня от дозорных прятали, да и вообще…

Дознаватерь угукает несколько раз, не поднимая глаз. Неспешно раскладывает на столе вощеные дощечки, качает зажатое между пальцев тяжелое писало. Потом поднимает голову, сверкает на меня выгнутыми стеклами глазнилок:

– Что слышал про кровавые луны, пока по дорогам шатался?

Заставляю себя не отворачиваться от стёкол, не обращать внимания на хлопнувшую дверь и вошедших в комнатку людей. Мне кажется, перед этим из-за двери доносился голос Свина Чёрного.

– Ничего такого не слышал, пока до Полесья не добрался. В Подкамне никто ни слыхом, ни духом про кровавые луны.

– Хорошо это, как думаешь?

Теряюсь. Неведомые веревки, которые дергали меня за язык и трепали им, как помелом, бездействуют.

– Хорошо, небось, – говорю. – К чему людей баламутить?

– А про это что скажешь? – дознаватерь указывает на кого-то, кто встал возле стола.

Я поворачиваю голову, готовясь не выказать удивления при виде Свина Чёрного, но всё равно удивляюсь, потому что у стола стоит Душок. Его руки связаны за спиной, волосы изрядно поредели и торчат клоками, под глазом и на губе – черно-лиловые кровоподтеки, но всё-таки это Душок.

– А чего? – спрашиваю я и отвожу взгляд.

– Знаешь его? – это вопрос Душку.

– Видел, – с трудом проговаривает он разбитым ртом. – Пастух заезжий, дурачок. Тёрся при едальне.

Я сначала возмущаюсь его словам, но потом запоздало понимаю, что отрицать знакомство – довольно мало смысла, а если он меня называет дурачком – так здесь это даже к лучшему. Трех передних зубов у Душка теперь не хватает.

– Пастух, значит, – повторяет дознаватерь и смотрит на мои руки, хранящие «памятки» об энтайском испытарии. Уж дознаватерю-то ведомо, от чего остаются такие отметины. – Пастух.

– Может, и не пастух, – равнодушно говорит Душок, не глядя на меня. – Мне-то что?

Дознаватерь двигает подбородком, и стражник хлопает меня по плечу. Не сразу понимаю, что должен встать, а на моё место теперь садится Душок. Движется он скованно – я знаю эту неловкость движений, небось, спина у него иссечена.

Меня же выводят из комнаты, а я ничего не понимаю.

Потом я продолжаю ничего не понимать, потому что мой стражник со значением переглядывается с другим, стоящим в коридоре, и мы все вместе идём по этому самому коридору дальше, вовсе не к той лестнице, по которой спустились сюда. Я предпочитаю молча двигаться, куда указали, не задавать дурных вопросов, на которые все равно не получу ответов. Но меня это, конечно, страсть как настораживает, и я начинаю внимательно смотреть по сторонам, прикидывая, куда сдернуть в случае чего.

Не имею представления, чем может быть этот случай чего.

В молчании мы поднимаемся три витка по узкой лестнице без перил, и стражники подводят меня к решетке маленькой камеры, где заперт только один человек. Он стоит у решетки, просунув руки меж прутьями и опираясь на локти, такой расслабленный, точно не в застенке находится, а на бережку с удочкой посиживает. Он высокий, сильный и сутулый, лет тридцати, наверное, или около того. На его лицо я смотрю лишь мельком: темная бородка без усов, яркий рот, большой горбатый нос, растрепанные волосы и черный-черный тяжелый взгляд.

Вообще-то морщинки у него на лице не злые, а скорее насмешливые, но я на взводе, и мне кажется, что этот человек готовит нечто очень, очень плохое.

Чувствую, как он просто жрёт меня взглядом, жадно, пытливо, только что не чавкает. Между лопатками начинает зудеть.

– А точно? – спрашивает он стражников.

– Она указала, – отвечают те почти хором, и в этом «Она» я слышу такое трепетное придыхание, что сразу понимаю, кого они имеют в виду.

– На меня погляди, – говорит мужчина, и голос его дрожит, как от большого волнения.

Да что происходит вокруг, мне кто-нибудь объяснит?

Сердито поднимаю голову, смотрю на него в упор. Ненавижу такое. Тоже мне, назидатор выискался, «Прямо стоять, в глаза смотреть, спину не горбить», а к мраковой матери вам не сходить бы всем скопом?

Глаза у мужика царапучие, умные и действительно совсем не злые.

– Известно ли тебе, что две луны…

– …напьются крови и проглотят день, – перебиваю я. – Каждая муха в застенке уже заучила этот напев.

Он коротко морщится, переступает с ноги на ногу. На ногах у него сапоги, надо же. И вообще он одет так, словно его с приёма у земледержца похитили… с месяц назад. Одежда грязная, мятая, сильно поношенная, но крашеная и ладно сидящая.

– Ты бы сам мог узнать про это раньше многих, – говорит он, и теперь уже я морщусь, – если бы смотрел не обычно, а так, знаешь, прихмурившись.

Я выдаю себя бездарно, по-детски, с потрохами: вздрагиваю, раскрываю рот, вытаращиваю глаза, отшатываюсь – словом, всё, приплыли. Мысленно взвыв, отвешиваю себе размашистого пинка, но уже поздно. Ну вот как я мог ожидать? Как этот человек узнал во мне хмуря? Откуда он вообще знает…

Он смеётся, радостно и легко. Протягивает руку, кажется, чтобы хлопнуть меня по плечу, не достаёт, но не расстраивается.

– Ладно, – говорит весело и отступает вглубь своей камеры. – Ладно. Ты, главное, приготовься и не удивляйся.

На моё плечо ложится рука стражника, разворачивает меня обратно к лестнице. Я послушно и деревянно иду вперед. В голове совершенная каша, я понятия не имею, что тут происходит, к чему нужно приготовиться, и отнюдь не могу сказать, что у меня получается не удивляться.

* * *

В день изведения Морошки у меня люто, невыразимо болит голова. С самой ночи, когда я выпал из дурного тревожного полусна и долго смотрел, как свет Пса желтит прутья решетки. Где-то капала вода, и мне казалось, звук падающих капель сливается в слова: «Приготовься, приготовься!». Этот ритм меня растревожил, и еще больше я встревожился, когда понял, что воде капать неоткуда. Звук тут же прекратился.

Завтрак нам раздали ни свет ни заря, и утренний хлеб был особенно черствым, а каша – особенно жидкой. Волнение рассыпалось в воздухе, гадостное ожидание кружило по застенку вместе с пылинками, страх выползал из каменных стен и холодил спины.

Морошку провели перед застенками в тишине. Молчали стражники, молчали узники, молчала сама вещунья, и все знали, что это означает. Никто, конечно, не предупреждал нас, что сегодня – день изведения, никто не объявлял нам, кого решено извести, но все знали всё. Наверное, так всегда бывает в подобных местах, ничего нельзя утаить от других в этом каменном мешке.

Кроме хмуря, пожалуй. Доброго дня.

В этот раз Морошка, не таясь, смотрит прямо на меня из-под спутанных волос, и я знаю, что её затуманенные глаза видят меня и знают, кто я такой.

А я узнаю́, кто она. Хмурия.

Это понимание лупит меня, словно коромыслом по загривку, а Морошку уже уводят дальше, беззвучно, как тень из Хмурого мира – только шуршит изодранное платье вокруг босых сбитых ног.

Я медленно сажусь на место и только тут сознаю, что вскочил на ноги при её появлении.

– Чего, Якорь, чего, Якорь, а? – вьётся вокруг меня Вожжа.

Я смотрю на него, не понимая, что означают эти звуки, и он отшатывается, как я только что отшатнулся от Морошки. Головная боль, с утра покусывавшая меня за виски, теперь вгрызается сильнее.

– Ничего, – говорю одними губами.

Морошка – хмурия. Намного сильнее меня, ну кто бы сомневался. И, наверное, дольше. Ровно настолько сильнее и дольше, чтобы научиться ясно видеть грядущее, чтобы поверить в него и понять неотвратимость, насмотреться на него до крика и накричаться о нём до тошноты, до отчаянья, до черной безысходности, следом за которым – только безумие.

Вожжа подсаживается ближе и принимается со вкусом причитать о том, как жалко Морошку, как её будут мордовать на изведении, что ни одна баба такого не заслужила. Я сначала слушаю вполуха, но надоедает мне быстро: слишком уж Вожжа ноет и мешает думать, как будто одной головной боли для этого недостаточно.

– Закройся ты, наконец! – не выдерживаю я. – Не будет никакого изведения!

Он захлопывает рот с таким звуком, словно крышку сундука уронил. Я и сам не вполне понимаю, почему сказал это, но просто… как можно извести Морошку, если она говорит правду, если ей верят, если даже среди стражников у неё есть последователи или как их там называют? Они же просто не отдадут её. Они не позволят…

– Что ты сказал, Якорь, чего, чего, ну скажи, чего случилось?

Если Морошка – хмурия, почему она дала поймать себя? Ну ладно, пусть даже она оказалась в застенке, но почему не сбежала? Хмурый мир закрылся для неё, как для меня, закрылся для нас всех? Как давно она здесь?

– Сколько она здесь? – спрашиваю вслух, и Вожжа суетливо подсчитывает:

– Меня притащили после Пирожочных гуляний, это сколько после того прошло? Два по девять и шесть… а глашатая мы бегали слушать еще дней за пять, ну или за восемь, так вот не вспомню. Ну, получается, она тут дней… сорок пять.

Говорит он без большой уверенности, но если ошибается – едва ли очень уж сильно. Сорок пять дней назад меня Хмурый мир еще впускал.

Закрываю глаза, опираюсь затылком на холодную стену, слушаю её страх. Ничего я не понимаю. Понимаю только, что Морошку не отдадут на изведение так просто, а значит…

Мужик из камеры наверху, что признал во мне хмуря, – он, конечно, и есть тот шпион ничейцев, который на самом деле, верно, не шпион и не ничеец. Он пришел сюда за Морошкой и хочет спасти её. То есть он хочет, чтобы я спас её. Потому что сама она отчего-то не может.

Так? Не так, потому что я тоже не могу, просто мужик из камеры этого еще не знает. Ну, тем хуже для него и для неё. Нужно было всё выяснить хорошенько, а потом уже радоваться и велеть мне не удивляться.

Не удивишься тут с вами, мракова мать.

После этого всё надолго затихает, узники тоже непривычно молчаливы, и я задремываю, даже разлитая в воздухе тревожность мне почти не мешает. В полусне мне кажется, что я – колпичка, я вижу мир серым и белым, кружусь над площадью, где собралась толпа, и четверо стражников ведут к помосту молодую женщину в изодранном платье. Я вижу это сверху, но в то же время я с закрытыми глазами сижу в застенке, испуганная стена силится кричать, но у неё нет рта, потому она просто холодит мне спину.

Серо-белая толпа внизу шевелится, ждёт, гомонит. Она весёлая и возмущенная, она любопытная, как кочка Хмурого мира, и напуганная, как стена за моей спиной. Внизу что-то происходит, ведущие женщину стражники начинают двигаться неправильно, и люди на помосте переглядываются. Толпа сначала не понимает, но потом оттуда выкрикивают то, что ей нужно слышать, и тогда толпа тоже начинает двигаться, но не дружно, как стражники, а во все стороны сразу, врезаясь сама в себя. От помоста и откуда-то еще выбегают новые стражники, всё смешивается в серо-белую кучу, словно много-много камешков для камчёток.

В застенке я открываю глаза и думаю, что моя голова вот-вот лопнет. Вдалеке, по коридорам, слышатся крики стражников, нарастает гул голосов узников из других застенков. Возле меня кто-то начинает метаться туда-сюда, а я сижу и не шевелюсь, потому что если шевельнусь, моя голова разорвётся.

Прямо через решётку в застенок входит человеческая тень с рваными краями, будто вырезанная из дыма. Кто-то из узников замечает её и начинает орать, и теперь голова моя точно лопнет. Тень оглядывается и движется ко мне, а я смотрю на неё с любопытством, хотя, конечно, не впервые вижу хмуря, идущего по той стороне.

Честно говоря, от этой картины даже у меня мурашки по коже бегут табуном, какой уж спрос с обычных людей! Узники забились под стены и орут. Кто-то бросает в хмуря башмак – нет, это не сработает, только живым теплом можно добраться до него из солнечного мира, но кому ж на это хватит смелости!

Тень подходит ко мне и разводит ладони, спрашивая, чего я жду. Пожимаю плечами, дергаю на себя полог Хмурого мира – и неожиданно проваливаюсь в него.

Сначала от удивления даже дышать забываю, а потом медленно, глубоко вдыхаю воздух с запахом акации и тумана. Голова больше не болит. Совсем. «Ничеец» стоит передо мной и криво ухмыляется. Ухмыляюсь в ответ, не показывая, как я удивлен и насколько уже не в силах удивляться.

«Быстрее», – говорит он одними губами, и я киваю. Поворачиваем обратно к решетке. Теперь-то она мне не преграда, а так, часть картинки.

Кто-то хватает меня за руку. Оборачиваюсь, вижу силуэт Вожжи. Кажется, он что-то орёт. Как же он меня достал!

Легко выдергиваю руку, иду следом за ничейцем к решётке. Мимоходом отмечаю, что из-под его ног разбегаются трещины, на миг наполняются красным и тут же пропадают. Еще один человек, который станет причиной гибели других? Хмурая сторона ворчит и толкает под руку, даже мимоходом давит на горло, но я очень-очень занят и не могу сосредоточиться на стольких мыслях одновременно! Обещаю ей во всем разобраться потом, и горло отпускает. Ладно, я понял, что она не всерьез на меня давила. Всерьез будет потом, когда мы уберемся отсюда.

Пробегаем через застенок, через коридор, потом лестница, ещё коридор, опять лестница, дверь. Всё едва намеченное на Хмурой стороне, так что я не пытаюсь запоминать дорогу. Мне кажется, бежим мы очень долго, когда наконец ничеец останавливается, опирается на колени, переводя дыхание, а потом выходит в солнечный мир, жестом предлагая следовать за ним.

Мы оказываемся на обломке стены над площадью и толпой, где… Мракова мать!

– Не успели, – после долгой паузы говорит он.