Птаха
Я провоняла рыбьими потрохами насквозь, я не отмоюсь никогда и не выберусь отсюда до самой смер… Нет, я даже не помру, как нормальные люди, а растворюсь в горах кишочков и чешуи, среди отрубленных бошек и вырванных жабр.
Надо ж было так обмануться…
– Пташечка, нам новые ножички принесли!
Туча. Подлиза писклявая. Сначала, еще в Энтае то есть, она мне пыталась козьи морды строить, но быстро поняла, что это хороший способ остаться без морды вообще. Теперь заискивает, хвостом не метёт лишь потому, что хвоста у неё нет.
Протягивает нож для разделки – узкое лезвие с ладонь длиной, нескользящая рукоять из мшистой коряжки. Вместо набалдашника – широкое основание с зазубринами, чтоб чешую счищать. Тупые раздельщики всё время ставят ножи на эти рукояти, как горшки цветочные, а потом забывают про них и ранятся о лезвия, раны получаются паскудными и потом воспаляются от рыбьих потрохов. Но раздельщики всё равно ставят ножики на рукояти, потому как здешние люди – совершенно особые недоумки, они даже на своих ошибках не учатся. Честное слово, от нас и от тех баб, которых мы притащили сюда из Энтаи, толку будет побольше, чем от местных. Недаром к сложной работе с крупной рыбой варки людей не подпускают, устроили себе для этого отдельную разделочную дальше по берегу. Презирают они нас, умники-переростки, оно обидно, конечно, но посмотришь на местных работничков и спрашиваешь себя: а чего, не за что разве?
Выдергиваю нож из Тучиной лапки и представляю, как втыкаю лезвие ей в ухо. Четыре раза. Отворачиваюсь и принимаюсь за разделку рыбы.
Я обещала Гному, что буду вести себя хорошо, то есть не уроню его бабу-дуру в море со скалы и не буду «говорить ей слишком много грубых слов». А то она пугается и расстраивается, а от этого расстраивается Гном, а от этого, мрак забери, расстраиваюсь я.
Тьфу ты, вот почему ему непременно нужно было упереться в самые гнусные из окрестных земель и притащить оттуда самое писклявое ущербище, которое там нашлось? И не поверю я, что у болотцев все бабы такие – да они бы вымерли давно! И не говорите, что на Гнома других охотниц не находилось, мракова мать!
А Гном даже не понимает ничего, потому как мужик и балбес. Так и спросил: «Отчего ты, Пташка, так взвилась из-за Тучи? Ведь оба мы признаем, что мне ты всегда предпочитала Накера!».
Да при чём тут это вообще? Я-то предпочитала Накера, конечно же, и ему, и Мелу, и Буланому, но это ж еще не значит, что они могут путаться с кем попало, да еще при этом делать такие счастливые рожи! Как можно быть такой бестолочью, чтобы этого не понимать?
С хрустом отсекаю окуневу башку величиной с ладонь. Замечательный новый ножик, ну можно, я воткну его в ухо Тучи хотя бы разочек?
– А завтра вечером они Водораздел отмечают, гулянья у воды устроят, пойдем?
Пищит. Разделывает рыбу на соседнем столе и пищит. Ветродуйные машины не могут заглушить её голос, как не могут разогнать вонь рыбьих кишок.
– Не хочу, – говорю, чтоб Туча отцепилась, наконец, скидываю потрошёные тушки на ездунок, дёргаю рукоять. Не оторвала, ух ты.
Больно мне нужны эти гуляния, с кем тут гулять-то? Вокруг только варки, которые того гляди наступят тебе на башку, и работающие на варок люди, тупые настолько, что не могут убирать ножи оттуда, где постоянно режутся об них. И еще Гном с Тучей, которые будут торчать там с тихими улыбками умалишенных. И Псина, который вообще не понять что тут забыл.
И еще, конечно, я. Слишком замечательная, чтобы находиться среди всего этого еще хотя бы один день. И еще один день, и еще.
Как только Накер приедет сюда, мы тут же уедем отсюда, во как. Уедем и поломаем что-нибудь в Энтае, а может, просто отправимся далеко-далеко и будем там чудить, как захотим.
Ох, я надеюсь, он приедет, потому что его нет уже очень, очень долго. Если он передумал или помер где-нибудь по дороге – я ему башку отгрызу.
Гном
Паук в углу медленно перебирает лапами – цоп-цоп, тонкая паутинка раскачивается и, кажется, вот-вот оборвется. Капля воды стекает по оконному стеклу, настоящему стеклу. Шуршит в паутине сухая оболочка мухи.
Как это – быть мухой, застрявшей в паутине?
– Почему ты до сих пор считаешь себя в подчинении наставников? Ты же такой… особенный.
Туча смотрит на меня серьезными глазами цвета мёда. В ее серьезности есть что-то смешное, детское.
– Потому что есть правила.
– Да вот не нужны же тебе их правила! Ты можешь создать собственные. Ведь ты сильнее их, умнее, больше можешь и…
– Нет.
– Что нет?
Оконное стекло прозрачное, я вижу, как ветер играет листьями осинки у дома. Дерево состоит из многих-многих веток. Толстые, тонкие, сломанные, искривленные, они переплетаются в чудной узор, который нельзя повторить. Кажется, если взять уголек и перерисовать каждую-каждую ветку, то выйдет рисунок дерева, но я знаю, что это не так. Я пробовал.
– Я не умнее. И не важно, сильнее ли я и больше ли могу. Имеет значение лишь то, что каждый из нас – малая часть событий, часть большого, нарочно созданная делать то, что ей назначено.
– Как топор или плуг?
– Быть может, как гвоздь. Его вбивают туда, где он нужен, чтобы не дать развалиться чему-то существенному. Гвоздь не выискивает сам, куда ему забиться, он не знает, где и когда он нужен, может разве что по случайности угадать это. И кто знает, что стрясётся, если гвоздь будет вбит не тогда и не туда. В благополучном случае от этого не будет пользы, в неблагополучном же…
Сердце Тучи стучит – тук-тук, тук-тук. Успокаивает. Усыпляет.
Она молчит, думает. И я думаю.
Мне нужно, всем нам нужно быть частью сущности, что нас взрастила, получать ее указания, видеть ее одобрение. Мы провели годы, только того и желая, что заслужить это одобрение. Мы не умеем действовать иначе, никто вокруг нас не умеет.
Устройство жизни в Подкамне отличается от полесского, потому только тут, только теперь я могу поглядеть на привычные способы действий немного со стороны.
И с этой самой иной стороны мне видится неутешительное: мы, хмури, всегда думали, что если выживем, то устроимся замечательно и будем полезны до изумления, теперь же все наши соображения представляются мне малозначительной мышиной возней. Наставники нас не очень-то ценили все это время. Люди нас сторонятся и боятся. Что вытворяется в голове у земледержца – этого вовсе понять невозможно, однако я не вижу причин для светлых надежд.
Но я не умею не быть частью всего этого. Наставники, обыкновенные люди и необыкновенный земледержец – тоже лишь часть чего-то большого и сложного, настолько большого в своей сложности, что у меня нет чаяния осмыслить его.
И нужно ли? Я ведь не перестану быть частью всего этого, вбитым в нужное место гвоздём, одной из веток дерева или – приходит мне в голову более точное сравнение – шестерней механизма вроде тех, которыми всё обустроено в Подкамне.
– А если вместо гвоздя они сделали молот и еще не поняли этого?
Я долго выискиваю ответ, который смогу произнести вслух, который можно произнести вслух при Туче.
Бестолковое занятие. Я вообще никакого ответа не нахожу.
Птаха
Сирены лежат на воде животами, к морю лицами. Руки высунули из клетки как могут далеко и поглаживают воду, будто она живая. Вечером клетку наполовину вытягивают из воды, и она себе висит-покачивается на огромадном крюке, словно забытый тулуп на сушильной веревке. Так что я очень хорошо могу рассмотреть сирен.
Они маленькие, с недолетков ростом, плечи у них костлявые, волосы – темные и с зеленью. Под водой видно, как их тела переходит в хвосты: реденькие крупные чешуйки появляются на пояснице, потом этот покров становится плотнее, а сами чешуйки мельче, линия задницы вроде как обрисована, только вместо задницы у сирен уже хвост. Гибкий такой, длинный, намного длиннее, чем если б вместо него были ноги. Небось, Чародей собирал вдохновение, пялясь на рыбу-иглу или на налима, когда создавал этих творин.
Одна сирена, сине-зеленоглазая, повернулась, когда я подошла к мосткам. Внимательно так меня осмотрела, сперва неприязненно, потом с любопытством, и подплыла поближе. Ухватилась за прутья решетки, вылезла из воды до пояса и пялится на меня. Руки у нее тонкие, под мышками чешуйки блестят, грудь с виду тяжеловата для хрупкого тельца – кажется, что она вот-вот перевесит, и сирена плюхнется пузом в воду. Она висит на руках, чуть покачиваясь, двигая туда-сюда хвостом. Он кажется буро-розовым под водой, а на самом деле, небось, красный, как мясо нерки.
Сирена глядит на меня с тоской, её сине-зелёные глаза яркие, будто крашеные, мне даже завидно становится. Но зависть, не успеваю я ее понять, тут же вытесняется состраданием: я чую боль сирены, её страх, прям своей шкурой чую, до дрожи, до колотья в пальцах.
Голова у меня кружится, я смотрю в сине-зелёные глаза и в них вижу то, что сокрыто под водою, в глубине, что зовет сирену и грустит без неё, без чего она себя чувствует так, словно её уже располовинило. Я не знаю, почему думаю именно это слово, «уже», и даже не обращаю внимания на такую малозначащую ерунду. Я рассматриваю то, что живёт там, под водой.
Зеленые и красные ковры коротких водорослей на камнях, мимо них ползёт большой, похожий на волокнистую корягу бездомный улит с плоской спиной и толстыми рогами. Вот ступени, ведущие на поляны для гуляний – понятное дело, никому под водой не нужны ступени, но красиво же, когда они есть.
Вода в глубине прохладная, хорошая, от нее быстрее кровь бежит внутри и в голове делается свежо и весело. Сквозь воду проникают лучи света, гладят плечи и хвостовые чешуйки. Привратная черепаха сварливо машет ластами и ругается на юрких рыбок, они желтые и темно-красные, совсем еще глупые, лезут в сети рыбалок, их жалко. Что-то большое, с широкой мордой в белую пятнышку ворочается в глубине, двигает острым спинным плавником.
Высоко-высоко над водой луна Пёс сторожит море от луны Мухи и не дает ей делать большие приливы. Живущие под водой умеют понимать Пса, потому они чуют прилив заранее, не то что глупые люди. Когда Муха подлетает близко, лучше уходить дальше на глубину, иначе волна будет цеплять тебя своим пузом за волосы и звать на берег, а на берегу нечего делать морской творине.
Накер говорил, в каждом виде творин Чародей воплотил какое-нибудь свойство. Интересно, что за свойство являют собой сирены?
– У тебя красивый дом, – говорю яркоглазой.
Она смотрит на меня, чуть наклонив набок голову, вслушивается в слова, как умная собака.
– Ты здесь тоже не на своём месте, – говорю, – и ты тоже от этого маешься, да? Прям как я.
Она облизывает пересохшие синеватые губы. Язык у неё длинный, нечеловеческий.
– Хотя что я такое несу, – двигаю подбородком в сторону поселка, залитого закатным желтым светом, – я-то не заперта, я могу идти куда угодно, мне есть, чего и кого ждать. А ты сдохнешь в этой клетке, вот и всё, что тебя ожидает.
Ясное дело, я так сказала, потому что была уверена: мои слова для сирены звучат не понятней, чем для той же собаки.
Но она смотрела на меня очень-очень грустно и медленно кивала каждому моему слову.
* * *
На следующий день работа дается мне особенно трудно. Всякий раз, принимаясь потрошить новую рыбину, я словно смотрю на неё сине-зелёными глазами сирены и вижу не бессловесную вкусную тварюшку, а… не знаю, домашнего друга вроде кошки.
Утром, до работы, что-то меня повело к большой разделочной, которая открыта не во всякий день, и где могут трудиться лишь варки. Не понимаю, зачем меня к ней потащило. Знаю же, что людей дальше дверей не пускают, а на дверях нет ничего любопытного, кроме синебородого мха и варки-стражника у входа. Пару раз издалека я видела, как к большой разделочной волокут по берегу огромных рыбин, которые штормом выкинуло на мелководье, ну и всё. Рыбы эти такие здоровенные, что могли бы сожрать меня, не разжевывая.
Не знаю, отчего этим утром меня туда потащило. Я пришла, посмотрела на варку-стражника, на синебородый мох, на большой хитрый замок с вертящимся колесом и педалями, да и пошла в свою разделочную.
Туча в кои-то веки работает молча, от рыбьего запаха её сегодня мутит сильней обычного, но она изо всех сил делает вид, что ничего такого не происходит. Ага, конечно, я ж вообще дурная, я совсем-совсем не понимаю, отчего Туча по утрам зеленая, и о чем её тихонько расспрашивает знаток человечьих тел Псина. Многие другие бабы, которых мы притащили из Энтаи – тоже зелёные по утрам и тоже разговаривают с Псиной, а еще они косятся на Тучу с бессильной завистью, ведь среди всех брюхатых из испытария только она одна – при мужике. Такая вот везучая, селёдка сушеная.
Лучше бы эти бабы о своем везении подумали, и где бы они были вместо Подкамня, если бы Псина не уговорил нас вернуться в окрестности испытария и пособирать там этих чокнутых, которые разбежались по лесу.
Гном думает, я ничего не знаю, Гном во время утренних псиновых приходов неизменно утаскивает меня упражняться с мечами за пределы поселения. И гномье счастье, что эти мечи деревянные, потому как я на него дважды зла: из-за Тучи и оттого, что он держит меня за дуру.
В то же время я ему и немного благодарна. Не хочу давать понять, что знаю и понимаю, не хочу я всего этого слушать и слышать, быть невольным молчаливым участником их идиотского счастья. Надеюсь, мне хватит терпелки, чтоб продержаться с видом звонкой балбески до прихода Накера, а потом я уйду вместе с ним далеко-далеко, забуду про всё, что здесь делается и будет делаться в будущем. Вот так вот.
И работе своей я тоже немного благодарна. Она глупая и вонючая, но она занимает мои руки от предполуденного времени и до самого заката, вокруг меня люди, новости, истории, перепалки и внимание, конечно, ведь я – развесёлая раскрасавица Пташка, а не какая-то унылая Туча. Если бы всего этого не было, если бы мне приходилось день за днем просто торчать в поселении без дела – и я не знаю, чего бы тут натворила. Хмурьский дар пока что использовать негде и незачем, ничегошеньки тут не происходит, не то что в поселении – на всём побережье. И еще мы с Гномом уговорились не вызывать настороженности и не звенеть про то, что хмурь тут – не он один. Да вдобавок этот гад уговорил отдать ему моё Пёрышко. Боится, что не удержусь, прыгну на Хмарьку и чего-нибудь учужу. Или куда-нибудь учешу. Правильно боится, между прочим.
Туча-то сегодня молчит, зато другие бабы вокруг трещат без умолку, мужики-раздельщики тоже трещат, всё веселится и будоражится, все ждут вечернего праздника Водораздела. И, шутливо переругиваясь друг с другом, поглядывают на меня, ожидают, когда ж я наконец влезу в эти задорные перепалки. Обычно-то меня и просить не надо – мне нравится точить язык и нравится, когда меня ждут, когда оглядываются, нравится, что без меня другим людям пресно, скучно и не хватает огня.
Но сегодня я молчу. Сегодня я себя ощущаю совсем уж чужой, другой, нездешней… словно у меня хвост вместо ног и чешуя на заднице.
Гном
Ночные насекомые вьются вокруг стеклянных ламп с огнями. В движениях насекомых есть явственный ритм: в сторону, вперед, плавная дуга, бросок вперед и в сторону… Я заворожен этим танцем. Мне думается, в нем должна быть некоторая потаенная суть.
Ближе к воде горят костры, свистят дудочки, играют странные стучалки из струн, рычажков и педалей. Псина выныривает из темноты, суёт нам с Тучей по деревянной чашке с горячим вином, и его тут же с хохотом утаскивает в темноту молодая женщина. Всё поёт, пляшет, вздымает песочную пыль, стучит ожерельями из ракушек, хрустит поджаренными на углях рыбешками.
У меня немного ноют руки – сегодня довелось перекатить много бочек и вытащить из грязи несколько увязших телег. Одна из них наехала колесом мне на ногу, потому, к большой грусти Тучи и моей тайной радости, я нынче не танцор.
Немного досадно, что здесь никак не находится повода применять мой главный талант, ведь я могу существенно больше, чем вытаскивать застрявшие телеги. Также досадно и непривычно, что здесь, в Подкамне, моя особенная стать прекратила быть особенной – в Полесье и Болотье я был почти великаном, а здесь оказался попросту недомерком.
Есть и еще один повод для сожаления – сородичи-варки, у которых я чаял узнать так много о себе самом, сторонятся меня. Я вижу, что они охотнее взаимодействуют с людьми, чем со мной, это вызывает у меня обиду и недоумение. Мне не удается сблизиться с кем-нибудь из сородичей, больше того – я нередко ловлю на себе их неприязненные взгляды, словно моё присутствие оскорбляет их, угнетает, подвергает опасности.
– Да вот еще, – говорит Туча.
– Что?
Она смотрит на меня неотрывно, словно способна прочесть мои мысли по одному лишь виду – а быть может, и вправду способна. Она удивительная, и многое в ней не поддаётся моему пониманию.
– Да вот то.
Она отворачивается, разглядывает пляшущих вокруг костров людей и варок.
– Ты так печалишься, оттого что они не такие, как ты… будто они лучше.
Люди и варки у костров движутся так же хаотично, как насекомые вокруг ламп, но так же, как в танце насекомых, в их движениях есть определенный смысл. Они пляшут все вместе, люди и варки вперемешку, но я подмечаю, что даже развеселившиеся, разгоряченные вином варки не посягают на человеческих женщин, а человеческие мужчины не пытаются показать пьяную удаль варчихам.
– Я печалюсь не от этого, – отвечаю Туче, – а от непонимания. Кто я? Почему я? И где такие, как я? Ведь не может быть, чтоб их вовсе не было нигде.
– Таких, как ты, нет нигде, – уверенно говорит Туча.
В танце насекомых вокруг огня есть потаённая суть. Возможно, требуется быть огнём, чтобы знать её?
Птаха
Яркоглазая сирена будто ожидала, что я приду вечером, когда станет уже совсем-совсем темно. Она не дрыхла, не то что остальные – те качались на воде утопленницами, аж жуть взяла. Их хорошо было видно в пятне света от факелов, устроенных вокруг клетки и помоста: лежат на спине, лица и груди – над водой, руки раскинуты, хвосты во сне чуть шевелятся, то и дело взвихривая воду. А под ней, едва заметные, тряпками колышутся волосы.
Поодаль, у подъемника, сидит всегдашний стражник-варка – а может, и не всегдашний, просто такой же недвижимый и молчаливый, как тот, что был тут вчера и во все остальные дни. Варки не мешали мне ходить по берегу и к клетке, только следили издалека. Раздельщики говорят, стражников сюда посадили после той истории, когда клетку открыли, сирены порвали рыбалок, а танна едва не отрубила голову своему брату. Местные взахлеб рассказывали про тот случай и про хмуря – Накера! – который помог во всём разобраться, и рассказ этот походил на варочье геройское сказание. Я не очень-то поверила, что всё так и было, но мне до ужаса приятно, что про Накера здесь говорят с придыханием. Небось, когда он наконец приедет, всё побережье сбежится его чествовать!
Словом, после той истории рукоять рычага, которым поднимается-опускается клетка, сняли и приносят дважды в день: на рассвете, когда рыбалки выходят в море, и после того, как они возвращаются. И замок на клетке запечатали чем-то дивным – живые верёвки с листиками, никогда таких не видала. Так что ничего теперь с клеткой не поделать и сирен не выпустить, но всё равно у помоста устроили закуток для стражника, а по ночам вокруг клетки горят факелы.
– Я хотела принести тебе гостинец, – говорю сирене.
Она молча держится за решётку и смотрит на меня без всякого выражения. Так и думала: не разбирает она человечьего языка. Просто так она мне вчера кивала, без смысла, ровно кукла-неваляшка. И всё-таки я поясняю:
– Люди так делают, когда хотят кого-то порадовать. Приносят гостинцы. Что-то вкусное, понимаешь, нет?
Она чуть приподнимается на руках, почти прижимается лицом к решетке и виляет хвостом, ну или как там это называется у сирен. Про хвост я понимаю, потому что плечи у неё ходят туда-сюда.
– Но я не принесла ничего, – говорю поспешно. – Я просто не знаю, что ты любишь и что вообще ешь.
Сирена скалится. Зубы у неё острые, хищные. В голове появляется понимание, что она жрёт рыбу, но это ерунда какая-то. В том воспоминании, ну, про подводный мир, рыбки были у неё вроде домашней мелочи, а вовсе не вроде еды.
Надо было притащить чего-нибудь наудачу, ягод там, бублик или кусочек сот. Хотя неизвестно еще, как бы это понравилось стражнику, не говоря уж про сирену.
Чего я вообще сюда пришлёпала в ночи?
Будто в насмешку, над берегом разносятся завывание дудок и смех, до сих пор едва слышные. За скалами не видно, но понятно, что гуляние прёт вовсю. Верно, уже принесли жертву духу моря, обменяли прошлогодние монеты на новые, а теперь пляшут и едят перед тем, как дружно ухнуть в воду. В ночь Водораздела здесь полагается окунаться в море с головою, чтобы морской дух смыл с тебя все прошлые горести, чтобы унёс их в пучину и там превратил во что-нибудь хорошее – в жемчужины, красивые раковины или маленьких рыбок.
Я б тоже не отказалась вот так просто отдать духу моря свои горести… но я хмурия. Меня не хранят никакие духи.
От этой мысли да от весёлого гомона с берега мне делается так грустно, так жалко себя, что хоть рыдай. Хотя дело не в духах и не в гомоне, конечно же, а в том, что я тут – не на своём месте, вот и всё. Место красотки-Пташки – вовсе не среди раздельщиков рыбы, не у чужих берегов, не у неприкаянности.
Моё место – там, где я сама пожелала быть, вот так вот! А пока что я очень даже легко могу прийти на праздник, наверняка там меня многие ждут. Да, я могу прийти, могу сделать такое весёлое лицо, что сама в него поверю, могу бойче всех сплясать у костра и окунуться в воду самой первой, смыть с себя если не горести, то хотя бы песок, что набился в башмаки, пока я гарцевала по берегу.
– Тош-ше, – шелестнуло, как ветер в камышах, хотя откуда в море камыши?
Оказывается, всё это время я стояла, уставаясь на сирену, теперь же очнулась и увидела её. Она сглотнула, стиснула покрепче прутья клетки и облизала губы своим длиннющим языком. Рот её так скривился, что мне аж боязно стало – ну как обратно не откривится?
– Ты. Тош-ше, – это она прям как змея шипит и перебирает руками по прутьям.
Я делаю шаг назад, под ногой глухо гупает доска. В этот миг мне кажется, что клетка – не такая уж прочная, что сирена вот-вот разогнёт прутья тонкими ручонками, прыгнет ко мне… Ну да, шмякнется на помост бессмысленной макрелью и отчаянно изобьет доски хвостом.
Лицо сирены кривится, она старается приспособить рот для непривычных ей звуков. Это чего, она не только мои слова понимает, но и свои может говорить? Она соображает, что такое речь и для чего нужна, она исхитрилась выучить какие-то слова…
Как творина может выучить слова?!
Делаю еще шаг назад. По спине бегут мурашки, в пальцах колет.
– Чушь собачья, – говорю я, и мой голос дрожит от прибрежного ветерка. – Ты не взаправдашняя. Ты не понимаешь ничего. Как птица, что к Накеру прицепилась.
Сирена шипит на меня и вдруг, обернувшись на берег, с плюхом уходит под воду. Я гляжу, как разбегаются круги, и мысли мои разбегаются так же, не могут собраться в кучу.
По настилу бубухают шаги. Я сильно тру щеки ладонями и смотрю на того, кто топает ко мне из темноты. Кто ж это может быть такой, мелкий для варки и большой для человека?
Отворачиваюсь к морю. Там всё понятно и просто, там Пёс играет с маленькими волнами, красит их серебряным и желтым, а волны подставляют ему выгнутые спинки, потому что скоро начнется прилив. Или нет.
– Псина поведал, что ты взяла привычку подолгу просиживать здесь, – говорит Гном.
В прежние времена эта неторопливость Гнома меня так притягивала. Умиротворяла прямо, унимала мою собственную вечную тревогу. И его манера говорить, перенятая от старого Пня, мне тоже нравилась. Сама я нахваталась словечек от Хрыча и Бородача, и непонятно мне, как такое возможно, ведь к ним я не питала особой теплоты, старый Пень был всяко поприятней.
А, не важно. Теперь Гном меня почти что бесит. Такой большой, уютный, неспешный, обстоятельный. Тупой, как полено.
– Всё-то знает этот Псина, ты погляди, – бросаю, не поворачиваясь.
– Едва ли всё, но больше многих прочих, – отвечает Гном как-то мрачно. – Только не о всех вещах он готов говорить открыто и честно, а мне нужно определить для себя эти вещи, получить ясность…
И он рассказывает про то, как ему нужно знать о своем происхождении. Говорит о своих сородичах-варках и как всё это время хотел попасть сюда. И как «обескуражен», оказавшись здесь и получив от варок совсем не то, что хотел, ну то есть ничего не получив. Много он говорит, в общем, и так это делает откровенно и прямодушно, что меня разбирает неловкость, будто я подсматриваю за ним.
Я даже не улавливаю, в какой момент оборачиваюсь к нему, а когда оборачиваюсь – начинаю хуже понимать, про что он говорит. Засматриваюсь. Гном не стал сбривать усы и бороду, отросшие в Энтае, но с ними он выглядит не старше, а просто милее. Он скупо жестикулирует, подкрепляя свои слова, и в свете факелов выглядит умным чудищем из байки, диким, но ужасно прекрасным.
– Словом, ты хочешь знать, отчего варки не плодятся с людьми, – перебиваю его. – И откуда ты тогда взялся.
Едва удерживаюсь, чтобы не треснуть его.
– Да ты погляди на варок и погляди на нас! Они же здоровенные! Баба помрет под варкой, а мужику от варчихи радости – как от каменной горы!
Грубовато получилось, но трудно мне стоять и смотреть на Гнома в свете факелов. Слишком уж он привычный и при том – слишком новый, так и хочется попробовать на зуб это новое. Потому во мраковой заднице я видала эти постоялки со старым-новым Гномом на вечернем бережку.
И еще, когда я на него гляжу, мне очень-очень грустно делается от того, что его сородичи варки вымирают. Пускай они живут дольше людей, пускай их мужики живут дольше варчих и берут себе сразу по две-три жены, всё равно каждая родит лишь одного варчонка, а то и одного не родит. Так что всё равно варки перемрут раньше или позже. Мне не нравится, когда вокруг умирают.
Из клетки раздается плеск. Оборачиваюсь и вижу мою приятельницу-сирену – висит, как и прежде, уцепившись за прутья, глаза – блестящие каменья, груди – нараспашку. Гном при виде этого дива замокает на полслове и зависает, как подъемник со слетевшей шестернёй.
– Псину спроси, – говорю поспокойней. – Он ведь не просто собиратель, он хорошо всё знает, ну, кто с кем плодится.
– А? – тупо переспрашивает Гном, всё пялясь на сирену.
– Псина, говорю. Большущий знаток плодежа. Даром, что ли, к нему все бабы с брюхами таскаются шептаться? Не только твоя же.
Он затравленно смотрит на меня, тут же отводит глаза и начинает бормотать что-то невнятное про Тучу, про Псину, а я вдруг понимаю, что меня грызло в поведении собирателя. Еще с Энтаи.
– Гном, а про что им шептаться вообще?
Громко хрустнув пальцами, он не по-гномьи быстро начинает растолковывать, что варочьи лечители не подходят для людей, а Псина всё знает о человеческих телах, поскольку в испытарии много за ними наблюдал…
– Да я не про то!
Он умолкает. Я чувствую на себе взгляд сирены, такой чесучий, любопытный. Она точно всё понимает!
– Зачем им какие-то советы, бабам этим?
Он смотрит на меня непонимающе. Я едва сдерживаюсь, чтобы не отвесить пинка этому тугодуму.
– Понятно, зачем они нужны Туче, – от её имени у меня зубы ноют, как если бы я грызла сосульку. – Вы с ней… не одинаковые. А другим – зачем? С каких пор бабам с брюхами советы нужны, да еще от мужика? И откуда их столько пузатых взялось из испытария? И почему ни одна оттудошняя варчиха с нами не пошла в Подкамень?
Гном трёт лоб. За спиной громко плюхает вода – сирена снова нырнула.
– Псина чего за нами попёрся? Просто так, что ли, по велению души?
Из клетки несётся шипение. Сирена прижалась к прутьям лицом, её сильно кривящийся рот похож на звериную нору, оттуда змеёй трепещет язык и несётся шипение:
– Дел-ла… тфа-ай! Тфа-а-ай дел-ла!
От этого шипения в мою спину и плечи впивается зябкая жуть, я ёжусь, растираю плечи руками, прогоняя страх, но он не отступает, кусает меня за пальцы. Хочу уйти отсюда, далеко уйти. Но я не в силах сделать шаг и перестать смотреть на сирену. Гном, напротив, подходит ближе к клетке – нет, слишком близко, так близко нельзя и над берегом катится громкий окрик стражника, он велит нам убираться уже от тварей к демоновой матери, пока стражник нам хорошенько не врезал.
Мотаю головой. Слишком в ней много мыслей и вопросов, до треска.
– Она сбесилась, – говорю про сирену и удивляюсь, какой слабый у меня голос. – Творины, верно, по ночам дуреют. Не надо было сюда приходить.
Гном подходит, протягивает руку. Ноги у меня дрожат, так что я с радостью на него опираюсь.
Сирена трясет прутья клетки, бьет по воде хвостом и громко шипит:
– Тфа-а-ай!
Гном
Уже несколько месяцев мне не приходилось применять свой талант хмуря. За это время я, кажется, размазался в обыденности, сроднился с нею, обтёрся и увидел, что всякий хмурь может жить как обычный человек – как живу теперь я сам или Пташка.
И это понимание приводит меня к вопросу: а если и всякий человек где-то в глубинах своей натуры может изыскать способы, чтобы действовать как хмурь? Мы выросли в сознании своей особенности, но на деле – так ли много стоит между человеком и любым из нас, между солнечным миром и Хмурым?
У людей и варок есть понятие «чуйки», способности ощущать истину, которую даруют духи познания. Но в самом ли деле это дар духов? Может быть, знание даётся Хмурой стороной, когда обычные люди и варки по-своему приближаются к ней?
Мы всегда исходили из того, что самая огромная невозможность – проникнуть на ту сторону, где слетает шелуха с людей и явлений, где истина является неприкрытой, слепящей. Но с чем связана эта трудность – сам Хмурый мир пускает не всякого, как мы привыкли утверждать, или дело в нежелании истины, в боязни её?
Кто не страшится неоспоримой правды, голой и окончательной? Кто готов увидеть её и принять – недвижимую, требующую решений, от которых невозможно отвернуться?
В годы обучения мы тоже боялись истин, которые могут открыться на Хмурой стороне, боялись того, что нужно делать с этими истинами. Нас гнали к ним силой, плетками и сигилями варкской стали. Но позднее наш страх стал ручным, перестал кусаться – мы поняли, что всякий раз будем приходить в Хмурый мир за чужой правдой, не за своей. Подобно жертвователю, что приносит дары для духов, мы всякий раз кладем на алтарь чужие истории.
Чужую боль. Чужой страх. Смерть.
Быть может, для этого вовсе не нужны трудные дороги, которыми прошли мы, поскольку на деле попасть в Хмурый мир – легко. Просто никто не хочет, все привычно отгораживаются от него и от невозможной правды, а сложность обучения выучней – как раз в том, чтобы перестать брыкаться.
Быть может, как света не бывает без тени, так и Хмурая сторона всегда есть там, где солнечная, всегда есть и была рядом с нами, рядом с каждым из нас? А чтобы видеть – не требуется становиться особенным, требуется только решиться?
Протягиваю руку. Мне кажется, пальцы щекочет хохолок на голове у кочки. Мне кажется, в солнечном мире Хмурая сторона теперь живёт где-то рядом со мной.
Птаха
Сирена смотрит на меня глазами цвета моря, красный хвост легонько дрыгается под водой. Я сходу не могу подобрать слова, потому как в голове у меня – целый город из слов и мыслей, а еще я злюсь. Пока соображаю, с чего нужно начать, разглядываю других сирен. Они лежат на животах и гладят море, как обычно по вечерам. У них хвосты не такие яркие, как у моей подружки – серые, зеленые, белые… Что-то в этом не так. Несколько дней назад, когда я приходила в последний раз, не было никакого белого хвоста в клетке. Рыбалки что, ловят новых сирен? Зачем? И когда они умудряются? По ночам, небось.
Пересчитываю творин в клетке – нет, их столько же, сколько прежде. Видно, это линька чешуи такая, в белоцветье, ну или нет, может, сирена просто чем-то захворала и скоро сдохнет.
– Я тогда некрасиво убежала, – говорю яркоглазой. – Ты меня перепугала.
Она кивает с важным видом.
– Я все эти дни не приходила, – добавляю, – потому как подумала, ну, что ты бешеная. Прости. Я теперь знаю, чего ты сказать хотела.
Она вцепляется крепче в прутья, почти просовывает лицо между ними. Слушает.
Со своего помоста орёт на меня стражник, велит отойти. Делаю шаг назад и принимаюсь говорить как могу быстро – вдруг этот варка придет сюда и отгонит меня еще дальше от клетки, а я просто умру, я разорвусь, если не успею поделиться.
– Я выспросила у женщин, ну тех, за которыми мы в испытарий возвращались, они не хотели про это, конечно, но двоих я разговорила, а еще чуток Тучу прижала, она ж боится меня, ну и… Энтайцы там, в испытарии, тела́ и плодёж изучали, представляешь себе? Опыты всякие ставили, у них там варчихи в основном были, с ними деревяшки и возились, варчихи помирали то и дело, а их опять везли, везли, везли. Прям телеги с варчихами приезжали, когда надо было, и все – молодые, но уже родившие ребёнка. Они ж больше одного не рожают, не могут, так эти энтайцы с Псиной их изучали. Отчего оно так, и можно ли сделать, чтоб варки снова нормально плодились. Бабы говорят, видели варчих, что сами приезжали в тот испытарий, они знали, чего там делается, зачем делается и как туда попасть, ну и ехали, чтоб сдохнуть на благо других. Варки плодиться хотят, чтоб их больше было, во как.
Перевожу дух. Сирена, открыв рот, ловит мои слова, словно лакомства.
– А потом им туда хмурей приволокли, – у меня срывается голос, – и они стали изучать заодно тела́ и плодёж хмурей! Тем более что Гном еще и полуварка, как удачно вышло, сколько всего можно придумать, а уж попробовать его совместить с варчихами – и вовсе милейшее дело!
Последние слова я почти выкрикиваю, у меня дрожат руки, и я стискиваю пальцы.
– Туча там вместе с Гномом была, её сначала прибить хотели, а потом не прибили, чтоб тоже наблюдать, и она говорит, её часто от него уводили и оставляли в какой-то комнате, и она просто сидела там. А когда возвращалась, у Гнома вид был такой, словно он нашкодил или еще чего, только она тогда не знала и теперь не знает, что это означало. Не знала она, как же, поверю я! Всё она знала, рыба мороженая, сама решила глаза закрыть, уши залепить, пасть не открывать! Лишь бы с ним дальше остаться! Селёдка чахлая! Ненавижу!
– Фто-о́й, – шипит сирена, и я понимаю, что она хочет спросить, не иначе как от злости понимаю.
– Второй, Накер… с ним не всё ясно. – Тру лоб и обнаруживаю, что он в испарине. Пальцы у меня еще дрожат. – Они не очень-то говорить хотели, бабы эти, но ведут себя странно, вот чего. Будто виноваты, будто боятся меня. Клянутся, что Накер про это не знал, а сами глаза отводят. Что-то здесь не то.
– Дел-ла тфа-ай, – скалится сирена.
– Нет уж, – я опять повышаю голос. – Сама ты тварь, то есть творина. А мы наученные, а не созданные, ясно тебе? Хмурей они хотели наделать, деревяшки эти, хмурей, а никаких не творин… то есть хотят, а не хотели, нет, теперь, выходит, Псина хочет, а чего деревяшки хотят – теперь уже плевать. Только как можно наделывать хмурей, если мы этому научились, а не уродились какими-то особыми? Тьфу ты, как всё мудрёно наверчено, не разберёшь! Но вот потому Псина и уговорил нас вернуться к испытарию, найти баб, которые разбежались оттуда, потому и возится с ними… Если они от Накера брюхатые, я их всех перетоплю, ясно? Но я этого не знаю еще. И не знаю, почему варчихи из испытария с нами не пошли.
– Тфа-ай, – сирена широко разевает рот, словно что-то заглатывая, и показывает мне длинный язык.
– Да бабка твоя – тварь! – ору я. – И кошка! И черепаха ездовая! А мы – хмури, ясно тебе, килька патлатая?!
Под ногами содрогается помост, и я от неожиданности взмахиваю руками.
– Орать хорош, – предлагает сумрачный голос стражника у меня за спиной.
Оборачиваюсь, собираясь сказать пару ласковых, сердито смотрю ему в лицо… ну, то есть в заплетенную косицами бороду, свисающую на грудь.
– Чего пришла? – мрачно говорит он. – Шумишь, баламутишь животных. Не дело.
– О, варка, – радуюсь я, потому как возмущение и ярость во мне бурлят – дальше некуда. – Так может, ты мне и ответишь, а? Чего вы с людьми не плодитесь? Чего варчихи боятся? Кто их отдаёт энта…
– Уходи в дом, баба.
– Ах, в дом, значит? – вскидываюсь я, упираю руки в бока и пру на варку. – Ах, значит, баба! Ты чего мне командуешь тут, бородатый? Я где хочу хожу! Я тебе не баба!
Он сначала пятится от неожиданности, потом выставляет ладонь-корыто, почти упершись ею в мой лоб. Бью его по руке, твердой, как вековой дуб, делаю полшага в сторону.
– Не командуй мне! Тоже еще! Отвечать не хочешь? Это чего, жуткая варочья тайна? Под вами правда бабы мрут? Ну так кого спросить, чтоб ответили, а?
– Интересно тебе, значит. – Голос у него ровный, даже с ленцой говорит. Шевелится русая борода на груди. Лица у него будто и нет почти, между бородой и космами видны только лохматые брови и нос в красных прожилках. – Тут нет тайны. Я расскажу тебе. Или покажу, так ясней будет.
Делаю шаг назад. Ой-ой. Я не то имела в виду, вообще-то! Но варка не пытается схватить меня поперёк меня и с хохотом уволочь чего-то там показывать.
– Не теперь, – говорит он. – Потомее. Теперь в дом иди, баба.
Слышно, как сирена в клетке лупит по воде хвостом. Я не оглядываюсь на неё, я не спускаю глаз с варки, пока бочком миную его и выхожу на дорожку, к подъёмнику. Спорить и орать мне что-то расхотелось.
Гном
– Мне нужно Пёрышко.
Пташка стоит передо мной, упирая руки в бока. От переживаний щёки её пылают, в глазах сгущается хмурость грозовых туч. Невозможно-прекрасная и столь же невыносимая Пташка ни на волос не изменилась за все эти годы, и я тому лишь рад, поскольку меня нельзя назвать большим ценителем перемен.
Говоря откровенно, Пташки всегда было многовато для меня. Мне никогда не удавалось понять, осмыслить её, а всё, чего я не способен объять разумом, вызывает у меня тревогу.
Вся Пташка вселяет в меня тревогу… и оторопь, и восхищение, с каким люди смотрят на ревущий в вышине водопад. Он прекрасен и обворожителен, от его нескованной мощи останавливается дыхание – но едва ли кто окажется столь безрассуден, чтобы попытаться строить дом внутри потоков воды, сбивающих с ног, не позволяющих вдохнуть.
Мне становится еще более тревожно и неловко оттого, что мы с ней оказались одни во всей этой части длинного дома. Я понимаю, она нарочно подкараулила меня именно в это время, когда можно провести разговор без посторонних людей и варок. И всё же мне неловко, что она стоит передо мной в комнате, которую я делю с Тучей, что она видит не застеленную кровать, брошенные вещи и щетку для волос, кружку с водой на полу и десятки иных мелочей, которые так быстро составили наш новый быт. Своим присутствием в нём Пташка словно вторгается… в нас, и от этого мне совестно перед Тучей – ибо я скорее оторву себе ногу, чем скажу, что Пташке не место там, где есть я.
– Гном, слышишь? – повторяет она, и брови её угрожающе насупливаются над грозовыми глазами. – Отдай моё Пёрышко!
– Слышу, – уверяю я, выныривая из своих дум. – Зачем тебе Пёрышко, Пташка, куда ты намерилась с ним лететь?
Она не отвечает на мою улыбку, лицо её делается сердитым, упрямо сжимаются губы.
– Угадай, куда, ты ж умный! Чего ты впустую треплешься, Гном? Дай его сюда!
– Зачем? – спрашиваю уже серьезно, отбросив улыбки и зряшные попытки смягчить её.
– Надо мне! – она повышает голос. – Узнать хочу кое-что. Тебя не касается, ясно?
– Ясно, Пташка. А кого касается? Что-то произошло в поселении, кто-то попал в бедственное положение? Отчего не обратились ко мне, ведь известно, что я – хмурь, а о твоей природе, напротив, здесь неведомо почти никому. Я стремлюсь уяснить, кого ты намерилась спасать, используя Пёрышко.
Она опускает руки, делает шаг навстречу и смотрит на меня своими невозможными глазами, задрав голову, пылая щеками. Я едва удерживаюсь, чтобы тоже не сделать шаг.
– Я себя собираюсь спасать, Гном. От неизвестности и безумия, понятно? И Накера, быть может, тоже – не важно, от чего. У тебя своих дел куча, ими занимайся, а мне отдай Пёрышко, и всё. Чего я тебя упрашиваю, как наставника какого, а?
– Не отдам, – отрезаю я. – У нас с тобой – лишь два Пёрышка на двоих, никому не ведомо, когда они понадобятся на самом деле, а не для удовлетворения любопытной блажи.
– Блажи?! – взвивается она, и я внутренне съеживаюсь: когда пташкин голос срывается на визг – дело плохо. – Какой блажи? Балбес ты слепоглазый! Ты не видишь, чего варки творят?
Скрещиваю руки на груди. Начинается. Все, кто обитает вокруг, плетут заговоры против других обитающих вокруг и мечтают друг друга изничтожить – положим, у меня мало стремления спорить с этим, только отчего вдруг Пташка решила, что может оказать влияние на все эти вещи, при чём тут Пёрышко или Накер? Ох, сочиняет она нечто немыслимое, лисица хитрючая!
– …понимаешь, чего творится? Варки помалу вымирают, но думают про то, как им вместо этого весь мир сожрать, а энтайцы им помогают! Интересно деревяшкам, видно, они ж такие учёные, прям страх сказать! О-о, снюхаться с энтайцами! Как такое можно? И чего теперь, а? Варки и так умные, вон машин всяких настроили, у нас таких нету, если они еще с энтайцами водятся, так раньше или позже точно всех нас пожрут: и Полесье, и Порожки, и мракову мать тоже пожрут! Варки все земли под собой соединят, а энтайцы… они даже из лесу своего не могут толком вылезти, так и будут там сидеть, над склянками мудрить!
– Это ясно, – говорю я, поскольку мне и правда ясно. – А Пёрышко тебе зачем?
Она хватает меня за руки и трясет:
– Я хочу знать, при чём тут Накер! Ты что, не понимаешь?
Щёки её горят, в глазах мечется буря.
– Я знаю, что там делал ты, чурбан распутный! Но не знаю, что делал Накер! Мне надо знать! Надо!
Мягкие медовые волосы растрёпаны, отдельные тонкие волосинки взвиваются вверх, словно не могут больше терпеть моей нерасторопности, блестят в лучах света из куцего оконца. Невесомая кружевная косынка сбивается на затылок, грозит свалиться на пол. Здесь, в Подкамне, среди простоволосых варчих и таких же простоволосых баб, убежавших из испытария, я особенно много внимания обращаю на косынки, которые носят местные женщины… и Пташка, конечно же. Её косынки – всегда тонкие и маленькие, ужасно вызывающие, но они непременно есть. Даже в бурю она не выйдет на люди без косынки, и эта строгая целомудренность имеет сокрушительное действие в сочетании со страстностью и беспокойной сущностью Пташки, с её решительностью, с тем, как легко она окунается в ярость.
Бедняга Накер, друг мой! Стихийное бедствие решило, что нуждается в тебе!
– Так что дай мне Пёрышко, Гном, или я не знаю, чего устрою!
Не имею представления, отчего Пташка временами так настойчиво изображает глупую женщину. Я наверняка знаю, что она не глупа, что она понимает, когда следует настаивать на своём, а когда это целиком бессмысленно.
– Нет, – говорю я, раз уж без пояснений она не унимается. – Не теперь, Пташка. Мне нужно поразмыслить про всё, что ты говоришь, быть может, перекинуться словечком с разными людьми. Ты прояснила серьёзные, важные вещи, но у нас по-прежнему только два Пёрышка на двоих. А здесь нет никого, кому требуется узнать то, что ты желаешь выведать. Никого, кто примет итог этих знаний и пожелает быть ответственным за перемены, если Хмурый мир потребует их совершить. Использовать же Пёрышко лишь для удовлетворения твоего любопытства – невозможно, Пташка, и я говорю: нет.
Они топает ногой, поворачивается и убегает из комнаты.
Это обескураживает меня: раз уж Пташка вошла в такое волнение, можно было ожидать криков, злобных слёз, сломанной мебели или стремления подраться со мною, но не побега. Я тут же следую за Пташкой, встревоженный, я желаю удостовериться, что она не пройдёт по поселению весенним ураганом, выворачивая с корнем жилища и раздвигая воды морские. Но Пташки уже нигде не видно.
Я ищу её до самой темноты, в поселении и за его пределами, но так и не нахожу. И меня всерьез пугает то, что Псину я не нахожу тоже.
Птаха
В поселение я не возвращалась до поздней ночи, потому как не к спеху мне было встречаться с Гномом. Небось, искал меня, вразумить хотел, чтоб я была тихой, не причиняла хлопот и смирно дожидалась, чего он там надумает.
Вот еще. Пусть ему Туча сидит в углу молча, как прялка какая-нибудь!
Я вернулась лишь тогда, когда в длинном доме все огни потухли. Надо выждать еще какое-то время, пока Гном уснёт покрепче, но ждать-то я и под крышей могу. Работницы, с которыми я делю комнату, дрыхнут беспробудно.
Меня, ясное дело, чуток сбила с толку дурацкая упрямость Гнома, который не давал мне Пёрышко. И упрямость Псины, который ничего говорить не хотел, тоже мне была никак не на руку. Но сидеть дальше и верить, что всё устроится само, я уже не могла, я и так долго очень просидела в ожидании, давя в себе стремление что-то делать. За это время оно выросло большое и чесучее, теперь я едва унимала свою прыть, чтоб ничего не разломать по дороге.
Вдобавку и Гном, и Псина рассердили меня. Особенно Псина: вот чего упираться, когда нужно взять да рассказать всё как есть? Я разве что-то страшное выпытываю, какие-то его собирательские секреты? Ведь нет! И я знаю, конечно, чего надо делать с человеком, который то упирается не по делу, это мы в обители уяснили: такого человека нужно поставить на пол, привязать руки к бокам веревкой, а веревку закрепить на потолочной балке, ну и пусть себе так стоит без еды и воды, пока не передумает упрямствовать. Хороший способ, всем советую, и не вредный вовсе, хотя Грибуха вечно спорила с наставниками насчет него. Но сколько раз я сама так стояла, сколько другие выучни стояли – ничего нам не сделалось. Только спать не получается и утомляет это, конечно, но тут ничего не поделаешь, придется Псине не спать, пока я его не отвяжу. Надолго-то ему упорства не хватит, да и страшно, небось, в лесном доме. Ночью под дверями наверняка всякое будет бродить, принюхиваться, скрестись, пыхтеть.
Тихо скрипнув половицей, проскальзываю в дверь длинного дома. А Гному доведётся позлиться, потому как я намереваюсь спереть у него Пёрышко, да и дело с концом. Оно моё, если на то пошло, не Гному решать, когда его пить и зачем. Могу даже обе фляги уволочь, потому как это я привезла Пёрышко из обители и поделила его меж нами и Накером в Энтае, так что Гному вообще нечего им распоряжаться, как своим.
Я прокрадываюсь мимо спящих комнат длинного дома, тихой мышью открываю нужную дверь, третью справа, открываю руками, не педалькой, чтобы тише было. И, зараза, поздновато соображаю, что чего-то внутри не так: вместо сонного сопения я слышу придушенную тишь, воздух холодно подрагивает от чужой перепуганности, от ожидания зла и чувства вины.
На моей койке сидит мохнатая гора. Я в первое мгновение не понимаю, что это, только знаю, что оно радо меня видеть. Потом понимаю, но легче мне от того не становится.
Эх, надо было сразу топать к Гному, утаскивать Пёрышко! А теперь я стою тут дура дурой, беззубая и никчемная перед стражником-варкой, который спокойненько дожидается меня на койке. И, жменю мрака ему в глотку, я даже заорать не могу, потому что пусть дурные бабы орут, а я – не дурная баба! Я – хмурия!
То ли варки в темноте видят получше нашего, и он любовался на мою растерянную рожу, то ли еще чего, но еще несколько мгновений он сидел недвижимо. Бабы-работницы делали вид, будто спят, медузы трусливые, но я-то слышала их дыхание, короткое, тихое.
– Пойдём со мною, – говорит наконец стражник и поднимается на ноги.
Он угрюмый тип и он сильно недоволен, но угрозы в его голосе я не слышу.
– Пойдём. Если ответ тебе так уж потребен.
* * *
Мы долго шли, вначале – по поселению, потом в лес углубились, я даже подумала, стражник прознал, что я заперла Псину в брошенной избушке, и теперь мы зачем-то идём туда. Но на тропе он забрал к побережью, и тогда я решила, что стражник хитрым путём ведёт меня к большой разделочной, чтобы порвать на части и спрятать средь кусков просоленных туш больших рыбин, ну или что там есть. Но потом мы свернули направо, к горам, я перестала вообще что-то понимать и бросила строить догадки.
Ночь светлая была, Пёс как раз набрал яркости, так что мы довольно быстро шли. Меня эта прогулочка озадачивала, ясное дело, но бояться я не боялась. Да, варка перепугал моих соседок, но они – бабы из испытария, так что не имеют представления о варочьих порядках ровно так же, как и я. А в поселении стражник и так был в своем праве, хотел бы причинить мне какое-нибудь зло – так причинил бы его без затей, без ожидания в доме и длинных ночных прогулок.
Или нет.
В конце концов мы выходим к заливу, про который я прежде знала лишь то, что он есть; на этой стороне – земля варок, а на той стороне – горы, в которых никто не живет, кроме всяких зверей, гномов, скальных гроблинов и других творин. В самом заливе полно рыб и красивых ракушек с белыми камушками, но варки обходят эти места стороной – кому охота приближаться к гномам и гроблинам? Они и без того оказались слишком уж близко к варочьим поселениям.
– Знаешь про это место? – мрачно спрашивает стражник.
Киваю.
– Тогда слушай, – говорит он и усаживается на большой камень у самой воды.
Какое-то время я исправно напрягаю уши, но они не улавливают никаких особенных звуков, лишь волны секретничают с песком и камнями, да в лесу кто-то шуршит. Надеюсь, если это кто-то голодное и вылезет сюда, то варка ему глянется больше меня.
Я стою и стою, ничего не происходит, варка сидит на камне недвижимый, точно прирос к нему, а может, и впрямь прирос. Шепчутся волны, Пёс гладит их спинки, потрескивают сонные деревья в лесу, тяжело дышат скальные гроблины на том краю залива, гномы перекладывают камни и строят огромные стены, творины скучают за зеленью леса и хотят подружиться с водой, опустив на неё деревянные лодки.
Я зажмуриваюсь. Что за чушь, откуда она пришла мне в башку? Тут ничего не слышно, кроме стука камней на той стороне залива, где скалы пропитались жаждой творин и понемногу сползают в море; творины не могут сами сползти к морю, они так слабосильны и жалки, даже если они – большие скальные гроблины с кривыми клыками.
Мотаю головой. Вся эта ерунда заползает мне в уши настырным червяком, я хочу стряхнуть его, пока он не уполз в глубину моей головы. Ничего не помогает, я хорошо слышу, как кряхтят и стонут горы, ползущие к заливу, как жадно гномы и гроблины следят за варками, как отчаянно и неустанно желают им небытия, как они рады, что варок становится меньше и меньше, как уверенно они знают, что когда-нибудь варок не станет совсем, равно как прежде не стало в этих краях кошек, и тогда горы придут к этому лесу и этому морю.
– Понимаешь теперь? – рокочет над головой, грозно так, аж жуть берёт.
Теперь варка стоит передо мною и вещает из вышины:
– Понимаешь?
– Нет! – ору я, и от этой громкости в моей голове наконец затихает всё чужое. – Не понимаю! При чём тут эти твари?
– Дурная баба! – сердится стражник. – Что с бабы взять! Мы сильными должны быть! Крепкими быть! Большими! Стоять насмерть! Неповадно чтоб никому до наших земель!
У меня вдруг страшенно начинает свербеть в носу, и я думаю, что если чихну среди этой взбудораженной речи, варка меня просто пристукнет от досады.
– Нельзя мельчать, нельзя слабеть! Плодиться с людьми – позор для рода! За это духи изведут, предки покарают! Община изгонит! Правильно изгонит!
Я отступаю на пару шагов и начинаю чихать, как умалишенная. Варка на это не злится – видать, воплями выпустил запал.
– Выходит, чего, Гном не в Подкамне родился? Ну и как… пчхи!.. как вы его сюда пустили-то, раз его родителей изгнали? И чего вы теперь будете делать с ним, а?
Стражник пожимает плечами – ну чисто медведь разминается перед обедом.
– Не моё дело. Пустили – значит, надо было.
– И теперь чего, теперь на него ополч…ха!..тся ваши предки, что ли? Или духи Туче гадостей наделают? А их реб… – Я вовремя прикусываю язык и заканчиваю неубедительным: – Чхи!
– Не моё дело, – еще смурнее повторяет стражник. – Надо знать – пытай у Зануда. Ты другое спросила, я тебе показал. Ясно всё?
– Ясно, – киваю послушненько и яростно тру рукавом зудящий нос. – Спасибо. Только гляжу, тебя осторожно надо выспрашивать про разное, а то ты во какой основательный на ответы.
Стражник фыркает и поворачивает обратно к тропе.
Я за ним следую почти сразу, только несколько мгновений еще прислушиваюсь к той стороне залива и уверяюсь, что снова могу различить хрупанье камней и угрюмую жажду творин.
Кажется, Гному нужно как можно скорее хватать Тучу да бежать из этого места.
Или нет.
* * *
За последний день и полночи я так набегалась и напереживалась, что продрыхла до послеполудня, опоздав в разделочную. А потом решила туда не идти, потому как всё равно уже осталась без обеда на сегодня. Вместо этого пошла искать Гнома.
Находится он тут же, подновляющим забор вокруг длинного дома. Я рассказываю ему всё, что от варки вчера узнала, смотрю на его приунывшее лицо и говорю:
– А теперь давай сюда Пёрышко. Потому как я тебе помогла, узнала про то, о чём ты маялся – теперь твой черёд.
Он долго молчит, вертит в руках заборные колья, осмысливает что-то своё, а потом глядит на меня так внимательно и спрашивает:
– А не знаешь ты, Пташка, куда запропал Псина?
Ох, надеюсь, в моём лице ничего не поменялось, потому как я обалдела. Про Псину я забыла совсем после ночной беготни, а ведь с утра он должен был шептаться с бабами, так что его пропажу точно все заметили. И взбудоражились, небось.
– Его искать собираются, – добавляет Гном. – Если тебе ведомо, где он находится – ты скажи, так будет лучше, Пташка.
Как неудачно вышло! В заброшенную избушку, положим, варки не полезут, они думают, в таких избушках селятся духи леса и нещадно жрут того, кто понарушит их покой, ну или что-то похожее. Они, верно, и не помнят про такие места, а искать Псину если и будут, то раньше всего пошарят в море, потому как собиратель – большой любитель заплывать мрак пойми куда и нырять за ракушками. А пока варки шарят в море, я успею сбе…
– Я помню, что эта женщина должна работать в разделочной, – шелестит у меня за спиной голос Зануда.
Ох. Побаиваюсь я этого мужика, он такой цепкоглазый весь, чем-то похожий на полесского управителя. А еще голосом Зануда вроде как говорит здешняя танна. Танну мы не видели, она в городе обычно живёт, но варки её страсть как уважают и остерегаются.
Словом, перед Занудом я теряюсь и что-то мямлю виновато.
– Но раз уж эта женщина не в разделочной, – продолжает он, глядя поверх моего плеча, – то пускай присоединится к другому полезному делу и поможет в поисках вашего друга-собирателя.
– Вам-то что до него? – бормочу себе под нос.
Вот же прицепились! Пропал Псина – и пропал себе, непременно нужно бучу поднять? Ох, ну как я среди такого шума сбегаю в лес, чтобы отпустить этого упрямого осла? И чего со мной сделают всякие Зануды, когда всё прояснится? Кажется, тут не принято так поступать с людьми, и у моих действий будут далёкие последствия, едва ли приятные.
Вот же мраковый хвост!
– Нужно понимать, какая в этом важность, – говорит Зануд строго. – Если человек пропал – значит, кто-то или что-то несёт ответственность за это, а тогда и другие подвергаются опасности, потому выявить её мы должны как можно скорее. Эти места суровы, требовательны, и мы обязаны сохранять всю возможную бдительность, если хотим жить благополучно. К тому же варки очень болезненно воспринимают всё, что может навредить им и их детям.
Да уж, я думаю. Они детей даже по поселению не пускают гулять без присмотра. Человечья малышня носится вокруг свободно, а варчата – лишь под родительским приглядом. Представляю себе, что со мной сделают варки, если решат, что я опасна для их бесценных выводков!
– Работы в разделочных как раз заканчиваются, – говорит Зануд. – Поиски вашего друга начнутся у моря. Возможно, затем потребуется изучить залив, поля, лес…
Мрак вас забери, искатели неугомонные!
– Вам следует присоединиться к поискам, чтобы выполнить свой долг перед другом и не лишиться ужина, – строго заканчивает Зануд, и я едва удерживаюсь, чтобы не расхохотаться, такие дурные его слова.
Не стоит мне бояться этого глупого человека, вообразившего, что можно равнять долг и ужин, или решившего, что Псина – мой друг. Но вот чего мне делать теперь – ума не приложу.
– Если эти усилия не дадут никакого результата, возможно, мы решим прибегнуть к помощи вашего особого дара, – кивок Гному.
Да чтоб вас!
– Пойду к морю, – говорю я.
Может, поиски еще на начались, и я успею упереть лодку да уплыть куда глаза глядят, пока варки ничего не узнали.
– Мы пойдём к морю вместе, – влезает Гном. Может, и к лучшему. – А с оградой я закончу позднее. Не могу оставаться безучастным к судьбе нашего друга.
Если бы я знала Гнома чуть хуже, решила бы, что он издевается.
* * *
Обыскивать море можно годами без всякого смысла; варок это огорчает, но не останавливает.
У меня не вышло отбиться от ищущих и сбегать в лес, потому как на побережье вывалило всё поселение. Кто мог – искал, а дети, старики и совсем уж калечные калеки – те стояли поодаль, наблюдали, раззявив рты, переговаривались между собою и громко давали дурацкие советы тем, кто был занят делом.
Волнение было такое, что воздух густел и трещал. Некоторые бабы уже причитали, что в поселении завёлся злой дух, что спустились с гор гномы и проказят вовсю, что произошло невиданное, и скальные гроблины преодолели залив, а теперь они выжрут всё поселение, ну или хотя бы детей.
– На кой мрак пожирателям детей есть Псину? – сердито спрашиваю я одну из баб.
– Ну, какая разница, на кой! – горячечно выдыхает она мне в лицо, отворачивается и продолжает верещать.
Никто из наблюдающих не хочет думать, что собиратель мог просто так утопнуть в море, без чужого умысла, или сбежать, или пострадать еще от какой понятной напасти. Лихорадочность такая стоит, что я уверяюсь: меня разорвут на части, когда найдут Псину в лесной избушке и узнают, кто его туда приволок.
Вопросительные взгляды Гнома жгут мне затылок. Наверняка и другие замечают эти взгляды и тоже начинают пялиться на меня. Мне делается страшно: меня ж никто не убережет от этой взбудораженной толпы, я на чужой земле, ни защиты у меня нет, ни прав, своей необычности я тут лишена – и надо ж было умудриться сделать то, чего делать было нельзя! Я ж даже не подумала, что это нельзя! Я лишь соображала, что нужно быть осторожной, чтоб мне никто не помешал, но что делаю чего-то прямо запрещенное – как-то не сообразила. А как я могла это сообразить, я привыкла к такому в обители! Хрыч бы и теперь меня к балке привязал, вздумай я чего-нибудь откочевряжить! Я скрутила Псину, вовсе не думая про то, имею право так делать или нет, я помнила лишь о том, чего хочу добиться от него. Кому я это теперь объясню?
Мне страшно, и от этого что-то творится с моей головой.
В трескучий воздух заползает сладкий запах, он знакомый, но совсем неуместный в приморском Подкамне, потому я его не сразу узнаю. Только когда соображаю, что мне чудится щекотка в пальцах, и на что эта щекотка похожа – понимаю, что воздух пахнет акацией.
Хватаюсь за рубашку Гнома, чтобы не свалиться в хмурую муть, и говорю ему:
– Мне нужно выбраться отсюда. Мне нужно в лес.
Гном перехватывает мою руку, давая опору, глядит на меня и ни про что не спрашивает, а потом начинает шептаться с Тучей. Недолго, но я уже прихожу в себя от этого дурного помутнения, и мне становится досадно, что я так глупо хватаюсь за Гнома и глупо пугаюсь. Отпускаю его руку и выпрямляюсь, только страх, зараза, никуда не уходит, а гомон людей и варок становится всё взбудораженней.
– Нашли-и! Чего-то нашли-и!
Рыбалки на лодках подцепили что-то со дна, теперь все верещат и пялятся на них. Туча громко охает и хватается за спину, я смотрю на неё с удивлением, а она просительно тянет ко мне лапки. Я едва не отпихиваю эти тощие лапки, но тут понимаю: это Гном её надоумил. Сцепив зубы, даю ей руку и провожу через толпу к подъемнику, делая вид, что помогаю ей, а на деле едва удерживаясь, чтобы не ткнуть в хребет посильнее. Небось, тут и переломился бы, такой жалкий, словно птичий.
Никто не обращает внимания на нас, все пялятся на рыбалок.
Наверху я наконец отталкиваю костлявое тельце Тучи, подбираю подол и бегу со всех ног через поселение. Даже не гляжу, есть ли вокруг стражники, видят ли они меня, – не до того, мне страшно, пальцам щекотно от невидимых хохолков, которых тут нет, а в воздухе пахнет акацией, которой тут тоже нет, и я свихнусь, если попробую думать об этом, если попробую думать вообще, я могу только бежать, бежать, бежать!
Путаные улицы поселения, укатившаяся утварь мешается под ногами, глупая рябая курица перебегает дорогу, почти коснувшись меня крылом. Выбегаю за ограду, ноги увязают в палой листве и колючках, в груди уже колет, сердце колотится в голове и в ушах, я просто сдохну, если буду так бежать, я просто сдохну, если перестану бежать!
Тропинка, поляна, другая тропинка, прыгаю через ручей, и холодные капли брызгают мне на ноги. Приметные три желтовяза с узловатыми стволами и тяжелыми от листьев ветками, теперь тропинка не нужна, тропинка не ведёт к лесной избушке, ведёт только ковёр из грибов-полосатиков, а дальше будет прогалина, поваленный ствол старой ольшанки и…
Земля вокруг избушки изрыта, истоптана большими лапами. Старый чурбак, груды поленьев и всякий хлам, которым я подпёрла дверь, разбросаны.
Дверь открыта нараспашку, порог залит бурым, следы уволоченного тела уходят в чащобу.