Я думал, долгими переходами меня не удивить, но оказалось, всё немного иначе, если дорога идёт в гору. Тогда ноги быстро превращаются в две загогулины, горящие изнутри, подламывающиеся и не разгибающиеся до конца, они никак не хотят снова становиться ногами, гудят и болят. Кажется, еще один шаг вверх тебя убьёт, ты свалишься и не поднимешься никогда, но ты делаешь еще шаг и десять шагов, а потом – еще десять и еще.

Медный идёт вперед и вверх, даже не запыхиваясь, как заведенная машина из варочьих пружин – привычный, догадываюсь я. Тень скользит мягко и легко, однако на морде сохраняет выражение бесконечного омерзения. И, что вот обидно – Костяха, проводница-варчиха, толстая баба лет эдак сорока – она тоже топает себе да топает, шагах в пяти передо мной, не замедляя шаг и не останавливаясь. Только пыхтит от усилий и приговаривает добродушно: «Дураку – везде дорога!»

Я двигаюсь на не разгибающихся, горящих ногах и на упрямстве, глядя в широкую спину Костяхи и не позволяя себе отставать от этой спины.

Горы – повсюду и травы – повсюду, они пахнут горько и свежо, иногда из них выплескиваются ковры мелких белых цветов или мясистых растений с мохнатыми сиреневыми листами. За некоторые скалы цепляются кривые деревца, на валунах гнездятся крикливые серые птицы.

Тропы есть не везде. Некоторые места явно хоженые, отмеченные лошадиным навозом и стойбищами с кострищами. А местами Костяха ведет нас по урочищам и колючему бездорожью, а потом мы вынуждены делать привалы и вытаскивать мелкие зеленые шипы из штанов да подошв. Мне всякий раз кажется, что я сдохну, прыгая по стволам в очередном овраге, карабкаясь через завалы камней, ручейки и вывороченные с корнем деревья, и потому я вдвойне рад этим привалам.

А еще всякий раз оказывается, что за горой есть еще одна гора, обычно к её подножию нужно спуститься, и эти спуски – еще гаже подъемов, потому как колени подламываются уже всерьез, и по утрам мне кажется: я скорей умру, чем начну снова двигаться, но я снова и снова поднимаюсь, шагаю вперед на злобном упрямстве, вслед за толстой старой варчихой: если она может, то уж я-то, обученный хмурь!

Словом, путь в Загорье – немногим лучше первого времени в обители: всё время кажется, что вот-вот сдохнешь, и даже не знаешь, рад ли, что не сдох.

По сравнению с этой горной дорогой всё прочее недавно пережитое выглядит ерундой: и беготня по взволновавшемуся городу, и плюханье в подгородных вонючих переходах, и крюк в ничейные земли, который пришлось набросить перед приграничьем. По ничейным землям мы проходили ночью, там-сям виднелись далекие огни костров и, кажется, остроносые шатры рядом с ними. Один раз нам загородило дорогу умопомрачительное чудище в шкуре, перьях и с копьем, мы с дракошкой в первый миг едва не обделались, а Медный полез к чудищу обниматься.

Тогда было некогда выспрашивать, что да как, почему и отчего. Теперь – тоже некогда, потому как даже кивать я не могу, не сбивая дыхания, а на привалах или прихожу в чувство и тут же иду дальше за Костяхой, или засыпаю, едва успев пожрать. Днем мы перекусываем на ходу, то есть это варчиха и Медный перекусывают, я не знаю, как на этих подъемах можно еще и жевать, и почему им хочется что-то жевать.

Словом, всё, что я в это время понимаю – мы идём в Загорье. С остальным можно разобраться позднее.

Я теряю счет дням, когда мы наконец выбираемся к плоскогорью. Ненадолго, судя по всему: только на востоке – холмы, равнины и там, далеко-далеко – какие-то селения. Верно, варочьи. А с трех сторон – по-прежнему горы, нам же нужно держать путь на запад или на северо-запад, я не очень-то знаю, если честно.

Медный разводит костер. Дракошка дожидается, пока я сниму с него поклажу и седло (везти меня по горам он, конечно, и не подумал), и отправляется на разведку. Варчиха достает из кошеля маленькую костяную расческу, сгребает волосы, намотавшиеся вокруг зубцов, потом долго дует на них, жутко и смешно краснея. Затем ногтем поддевает зубец – раз, другой, прислушивается к чему-то и, довольная, принимается расчесываться.

– Скоро придем на развилку, – негромко говорит мне Медный. – Там будут ждать бабы с детьми, целые толпы. Костяха возьмет с собой некоторых.

Да что ты будешь делать, опять вокруг примутся орать, визжать и вертеться.

– Зачем ей брать с собой каких-то баб? – устало спрашиваю я. – Какие бабы это вынесут? Почему вокруг меня вечно носятся люди?

– Сами они не знают троп, – спокойно объясняет Медный, словно не замечая моего недовольства, ну или чихать на него желая, что вернее. – Остальные, правда, всё равно потом пойдут следом, и кто-то даже не потеряется, не завернет обратно и дотащит детей на себе. Они ходят в Загорье к лечителям, к человеческим лечителям, понимаешь? Нигде больше их нет. А у этих баб дети больные.

Пожимаю плечами. Насколько я помню, в прежние времена в Загорье ровно так же не было лечителей, потому как это право духов – посылать телам испытания болезнями, а если болезнь победила – значит, душу нужно переселить в более крепкое тело, вот и всё. И если кому из людей не нравится, что духи делают именно так – ну, те не постесняются и из здорового тела вытащить душу да и отдать её кому-нибудь более почтительному.

Какие еще человеческие лечители, откуда они в Загорье, и почему духи их терпят? Байки, небось.

Тень приволакивает козлёнка, и Костяха, всплескивая руками, принимается расхваливать на все лады его, «лапушку и добытчика». Потом она потрошит козлёнка, а «лапушка», даже не вставая с земли, выедает всё, что считает самым вкусным: печенку, сердце, еще какие-то потрошка.

– Ладно, – говорю я Медному. – Уже пора спросить «Ну и?».

– Спрашивай, – невозмутимо соглашается тот, и лицо у него при этом такое, что хочется врезать, а не расспрашивать.

Ладно-ладно, я тоже не большой подарок, вот придём в Загорье – и… Что «и» – я понятия не имел. Ведь Медный – именно загорский хмурь, ну а какой еще? Значит, он – из той обители, которую я ищу, и наверняка я быстрее приду туда с ним, чем если буду искать обитель без него.

Но мне не нравится, когда меня держат за дурня-простачка, а еще я зол на этот горный путь и от всех этих злостей, наверное, вполне способен послать Медного во мрак. Я могу найти обитель и сам, Хмурая сторона укажет мне направление, как делала это до сих пор.

Правда, после Гнездовища мы с ней не виделись. Какой-то нервной она стала, странной, боюсь я её, как в детстве боялся вопящего назидатора с палкой. И глупо бы было не бояться назадитора с палкой или Хмурой стороны, которая теперь только две вещи желает видеть: кровь и зло. Когда она уже успокоится и станет быть как прежде, интересно?

И я ведь не знаю, может, на той стороне у меня из-под ног тоже разбегаются кровавые трещины. Может, в Гнездовище Медный их видел.

Но главное сейчас, пожалуй, не это, поскольку кровавые трещины – это будущее, оно еще не наступило, а вот Медный, этот странный хмурь – уже наступил, и я хотел бы понимать, зачем он связался со мною вообще. Отчего он так обрадовался мне в застенке. Как будто для того и пришел туда, чтобы меня найти.

А может, так и было, я ж опять не знаю.

– Почему ты бросился спасать меня, а не Морошку?

Медный прищуривается, и я понимаю, что задал самый правильный вопрос – тот самый, на который он не хочет отвечать, во всяком случае, не теперь. И я готов к тому, что он промолчит или отшутится, но Медный скребет бородку и шевелит губами, подбирая слова, а потом огорошивает:

– Она сама не велела. Это я хотел её спасти, я думал, мы сможем, но главным было вытащить тебя, не её.

– Почему меня? – спрашиваю я, не больно-то веря в эти дикие слова.

Какая же каша должна быть в башке у человека, чтобы оставить своего и кинуться спасать чужого? Или даже вовсе не каша, а мокрый песок. Песок и гнилые опилки.

Ну… или знание, которого нет у других.

– Морошка утратила рассудок, – говорит Медный, и в глазах его – боль, самая настоящая, но застарелая, из тех, которые уже не причиняют страданий, а только ноют, лежа где-то на донышке и делая нечувствительным то место, где лежат.

– Да, она не выглядела нормальной, – соглашаюсь я.

Наверное, не очень это приятно прозвучало, но уставшему и ничего не понимающему мне простительно.

– Она давно такая. Как только ей открылось будущее, про две луны, которые напьются крови… словом, с тех пор она становилась всё страннее и страннее, она не смогла сжиться с тем будущим, которое видела, оно её разъедало, понимаешь, и в конце концов от неё почти ничего не осталось. Она держалась, пожалуй, только для того, чтобы найти тебя.

Смотрю на Медного, ожидая продолжения. Очень глупо, напыщенно и сказочно всё это звучит, вот как я думаю.

– Не именно тебя, – уточняет он, правильно поняв мой взгляд. – Любого хмуря, который сможет сделать то, чего она не сумела. Но вас не так-то легко было добыть, знаешь ли – Морошка лишь ведала, что вы будете, а когда вас выпустили из обители, когда стало известно, что вы действительно есть… А, долгая история. Словом, в Гездовище был хороший хмурь, и мы пришли туда за ним, но он немного не дожил до встречи, там случилась гнусная история с дознаватерем.

Последние слова Медного – они не о каком-то неизвестном хмуре, они, вообще-то, о Дубине, но я не сразу это понимаю. Это Дубина не дожил до встречи с Морошкой, это у него произошла гадкая история с дознаватерем.

То есть Дубина – он мёртв.

И, если честно, был он той еще подлюгой, злым и тупым, самое паскудное сочетание, странно даже, что этот бешеный крысюк вообще дожил до конца обучения, и его умений хватило для получения ножен с мечом. За проведенные в обители годы я, наверное, сотни раз желал Дубине сдохнуть, желательно – в муках, однако теперь я вовсе не чувствую спокойствия или радости! И даже злорадости – не чувствую.

Потому как обученные хмури сами должны быть для всех опасными! Мы не для того созданы, чтобы погибать от всяких ерундовых «историй с дознаватерем», у историй и у дознаватерей руки слишком коротки для этого!

Но вот поди ж ты.

– А потом Морошка почуяла и так сказала: скоро в город явится другой хмурь, он будет не хуже прежнего, и дорога заведет его в застенок.

– Как будто невозможно встретиться проще, – ворчу я. – Без всех этих застенков и изведений. Почему нельзя было просто подойти ко мне на улице?

– Морошка попала в застенок не из-за тебя, – мрачно отвечает Медный. – Это ты туда попал из-за неё.

Костяха, продолжая ворковать с Тенью, режет мясо кусками, некоторые бросает в котелок с кипящей водой, другие принимается натирать травами. Достает из котомки плюхающий и очень пахучий куль с листьями лопуха в просоленной воде. Развязывает его аккуратно, но он всё равно перекашивается, часть рассола проливается наземь.

– Что дурак покатил, то и расколотил, – глубокомысленно говорит на это варчиха.

– Ладно, и зачем вам понадобился хмурь? – поторапливаю умолкшего Медного. – Чего я могу такого, чего ты не можешь? Ладно, Морошка спятила и больше не способна быть нормальной хмурией. Но ты-то не спятил, и ты – хмурь. Зачем нужен еще один?

Медный задумчиво смотрит на Костяху, на её быстро двигающиеся руки, перепачканные травами и рассолом. Качает головой.

– Я не хмурь, Накер. Но про это… позднее.

* * *

Утром мы спускаемся к плато на границе Загорья и Подкамня, где ожидают Костяху те самые толпы баб и детей.

Это какое-то безумие. Поселение из десятка шатров, по всему видно, что поселение тут давно, а люди – недавно, и они все время меняются: всё обжитое, истоптанное, но суетливое и расхристанное, всё бежит, носится, сбивает с толку себя и других, спрашивает и переспрашивает, роняет и теряет всякие вещи, то и дело дети забегают не в свои шатры, выбегая из них с визгами, бестолково носятся кругами.

Я сижу поодаль, на склоне горы, и слежу за этим мельтешением, как за суетой пчёл. Зачем людей так много? Всё – ради встречи с одной-единственной Костяхой, или есть еще другие проводники? Должны быть, должны.

Как она будет выбирать, кого вести в Загорье, а кого оставить здесь? Не многовато ли берет на себя варчиха, принимая такие решения? В конце концов, если люди из Подкамня, насмотревшись на варочьих лечителей, захотели таких же для себя, если они перестали бояться своих духов – почему они не ходят к местным лечителям? Да, я слыхал, будто те не разбираются в человеческих болезнях, но уверен, это вранье. Из Хмурого мира мне приходилось убивать и людей, и варок, повинных в различных злодеяниях, и я точно знаю, что потроха наши устроены совершенно одинаково, просто варки – крупнее да кряжистее, вот и всё.

Дракошка лежит рядом со мной и смотрит на людей с огромным презрением. Ему это всё тоже не нравится.

Наверное, ему тоже очень хочется туда, на восток, в варочий Подкамень. Я смотрю дальше, за пределы плато, облепленного шатрами, я вижу огромные зеленые холмы и луга, небольшие реки и поселения, смотрю на них и понимаю, насколько же привык к этой земле, почти сроднился, врос в неё, полюбил Подкамень куда больше, чем Полесье, в котором вырос. Я скучаю за чистотой и порядком подкаменных селений, за обстоятельностью и немногословностью варок, за их замечательными машинами. За тем, что они не оглядываются на каждом шагу на духов, как это делают люди, и потому я не ощущаю себя рядом с ними изгоем.

Удивительное дело, мне не хочется быть изгоем, но при этом мне не нравится, когда рядом кто-то шевелился, звучит и суетится. Поэтому я хочу к немногословным варкам, в Подкамень, на восток – но нет, сейчас Костяха отберет несколько баб с детьми, и мы пойдем на запад, в Загорье.

Меня пугает возвращение. В прежние годы я часто думал об этом, так много представлял, как снова пройду по родным местам, вдохну полной грудью, почувствую себя наконец-то дома… Но эти мысли и желания отчего-то не выросли вместе со мной, с годами они поблекли и съежились, я привык думать, что хочу возвращения, но я не пытался для этого шевельнуть и пальцем, потому как…

Мне страшно возвращаться. Из Полесья всё это казалось игрой, умозрительной задачей, теперь же родной край нависает надо мной старыми лесистыми горами, он рядом, я вижу его и, быть может, даже уже шёл по нему – в горах не понять, где проходит граница. И мне страшно, ведь я не знаю, каким он стал, и каким стал я, остались ли мы родными друг другу, или нас обоих ждет разочарование, и мне до того страшно, что я не позволяю себе думать об этом, иначе сразу пересыхает в горле, и начинают дрожать пальцы, потому я стараюсь думать о чем-нибудь другом.

Например, о том, кем может быть Медный, если не хмурем, а он ведь ясно сказал: «Я не хмурь».

Как такое возможно, если он умеет ходить по Хмурому миру? Это можем только мы, да еще, кажется, это могли чароплёты – во всяком случае, именно для них Чародей описывал такую возможность, и именно на тех заметках вырастили нас, хмурей. Однако чароплёты погибли двадцать лет назад, в первые годы войны. И даже если представить, что кто-то из них ухитрился выжить – это никак не может быть Медный, поскольку ему самое большее – около тридцати лет, он был ребенком, когда началась война.

Та еще задачка! Интересно, если бы я знал всё то, что известно нашим наставникам про Хмурый мир, я бы сообразил, кем еще может быть этот таинственный засранец?

Сам он куда-то пропадает и не появляется до вечера, когда Костяха возвращается к нашей стоянке. К моей тихой радости, никто не предложил нам переночевать в поселении на плато.

Костяха выглядит усталой и раздраженной, и я не берусь представить, что могло испортить настроение этой варчихе, если она даже многодневные подъемы-спуски по горам переварила с доброй улыбкой.

– Дали дуре честь, да не сказали, куды несть, – бухтит она, но о себе это говорит или о ком-то из человеческих баб – не понять.

От Медного исходит какая-то странность, которой я не могу описать. Как будто в нём поселился кусочек грозы, а может, кусочек Хмурого мира с запахом тумана и акации. Я не знаю, чем объяснить свою странную уверенность в этой его перемене, зато откуда-то понимаю, что Костяха ничего необычного не чувствует. Зато Тень – чувствует и еще как, он приползает к ногам Медного и трется об них, и урчит, как котёнок, как даже в детстве не урчал. Медный понимающе улыбается и чешет дракошку за ухом.

Такое ощущение, будто весь мир вокруг меня укутался в саван из недоговорок и дурацких секретиков, а потом внутри этого савана окончательно спятил.

* * *

На запад мы выдвигаемся рано утром, едва солнце выкатывается из-за холмов. Оно даже не успело высушить всю росу на ярких травах, а мы уже собрали вещи и выступили в путь.

Я чувствовал, как десятки глаз буравили наши спины – десятки глаз тех людей, которых Костяха не взяла в Загорье.

С нами идет пять баб, а с ними – пятеро же детей. Бабы молодые, но какие-то измотанные, тусклые, под глазами у них черные круги, а в глазах – безнадежная тоска побитой собаки вперемешку с решимостью цепного волкодава. Кроме того, Костяха взяла в дорогу удивительную пару: варчиху и человеческого мужчину. В их глазах пришибленная лють еще страшнее, я понятия не имею, что с ними произошло, хотя это мне как раз очень интересно. Выбрать время, расспросить об этом Костяху?

Пару раз украдкой оглянувшись, я вижу: некоторые бабы последовали за нами, как и говорил Медный. Они идут, заранее согнувшись, дети тащатся за ними, цепляясь за юбки и котомки, самых маленьких несут на руках.

– Дураков-то вроде не сеют, а урожаи знатные, – говорит варчиха, оглянувшись на них, а потом смотрит только вперед.

Костяха не пожелала брать этих баб с собой, поскольку они и их дети не смогут одолеть дорогу, хотя теперь горы стали более пологими, а идти мы будем медленно. Однако из всех недужных, которые ждали её появления, варчиха выбрала самых крепких, остальные остались умирать в поселении на плато или надеяться на милость других проводников.

Не все идущие с нами дети выглядят нездоровыми. А есть такие, которые явственно больны, но которым никакие лечители не помогут – к примеру, большеголовая и тонконогая девочка совершенно придурочного вида, которую мать тащит в тканевой переноске на спине. А вот эти двое мальчишек и девчонка, им лет по пять, они выглядят даже более здоровыми, чем надо, трещат и носятся кругами, всё время спорят между собой и раздают друг другу пинки. Прямо на ходу пытаются играть с Тенью и с бесстрашием, растущим из бесконечной глупости, дергают дракошку то за уши, то за хвост. На кой им лечители, и с чего их матери взяли, будто дети больны – не берусь представить. От Тени я их не отгоняю: если их матерей не тревожит, что дети дергают за хвост творину – с чего меня-то это должно беспокоить? Если дракошка кого сожрёт – меньше визгу будет.

Нет, конечно, на самом деле он никого жрать не будет, нужны ему больно эти костлявые крикуны.

Я как раз пытался сообразить, как мне оказаться подальше от всего этого базара, если все идут вместе, как на выручку пришел Медный: сказал Костяхе, что мы будем замыкающими, и утащил меня в хвост процессии.

Все вопли и беготня остаются впереди, потому как наша небольшая группа растянулась на приличное расстояние, и теперь прямо перед нами маячат лишь спины варчихи и её мужчины. Эта пара держится наособицу, и по их напряженным спинам, по тому, как они ёжатся, видно: им неловко, а может, неуютно. До того, как мы отправились в путь, я слышал, каким сердитым тоном говорят с варчихой человеческие женщины, я видел: никто не сказал ей ни слова сверх того, что было продиктовано необходимостью. Костяха, хоть сама тоже варчиха, говорила с ней не по-доброму, презрительно, словно через силу, а еще сказала: «И от доброго отца родится бешена овца».

Тем не менее Костяха взяла с собой эту варчиху и еще мужчину, а не еще одну бабу с ребёнком.

Я очень хочу расспросить Медного об этой паре, мне отчего-то кажется, что я услышу важные вещи, но пока мне важней узнать о других важных вещах, которые касаются меня напрямую. Прямее, чем незнакомая варчиха.

– Значит, ты чароплёт, – говорю негромко. – А я думал, все вы перемерли.

Медный долго молчит, а я не тороплю и даже не смотрю на него, а смотрю в широкую спину варчихи, обтянутую грубой толстой рубахой. На её мужике, между прочим, рубашка с вышивкой, по варочьему обычаю. Странная пара, ну совсем странная.

– Догадался, значит, – в конце концов ворчит Медный.

– Догадался. Ты сказал: «Я не хмурь», ну, значит, остаётся одно. И вчера от тебя пахло, как от Хмурого мира, хотя этот запах не забирают с собой. Я понял: это так пахнет чародейство. Потому Тень к тебе и ластился.

Подъем действительно куда более пологий, чем все, которые мы одолевали до сих пор. Кроме того, я, кажется, попривык к горам, ноги у меня уже не скрючивались и не подламывались, потому я мог идти и даже говорить при этом, не слишком-то пыхтя.

– Творины это чуют, верно, – подтверждает Медный, и по тому, как звучит его голос, я понимаю, что он отвернулся, хотя чего от меня отворачиваться, если я на него и не смотрел. – Вблизи. Но не всем чарование нравится.

Я не отвечаю. Медный тоже молчит какое-то время, затем собирается с духом:

– Ну, ты наверняка хочешь узнать, откуда я взялся, много ли других таких, и как вышло, что никто в Полесье или там Подкамне про нас не знает. Вот это всё.

– Прежде всего, я хочу знать, на кой мрак ты искал хмуря. Зачем ты ведешь меня в Загорье. Я знаю, зачем мне самому туда нужно, а тебе-то зачем? И еще хочу знать, что тебе известно про хмурей из оттуда, Морошка ведь из них была? Вот это ты мне расскажи в первую очередь. И да, я понял, одно с другим связано, потому заодно можешь рассказать, откуда ты взялся, ну и обо всем остальном расскажи, о чем мне нужно знать. А мне нужно это знать, потому как иначе я тебе помогать не буду.

Медный хмыкает, не понять, одобрительно или удивленно. Скорее второе, поскольку с чего ему меня одобрять? Он-то, небось, всю дорогу собирался делать вид, что он мне нужнее, чем я ему, но правда в том, что даже если Медный в следующий миг пойдет обнимет Костяху и сиганет с обрыва, у меня останется Хмурый мир, который может помочь… уж как умеет, но всё-таки. А вот если я пошлю Медного во мрак, у него ничего не останется. Он-то сам в Хмуром мире может разве только постоять.

Ну, я так понял. А если это не так, то я ему зачем?

Оглядываюсь и вижу, как далеко мы отошли от плато, куда дальше, чем мне думалось. Солнце только-только входит в силу, а поселение из маленьких шатров осталось далеко, и взгляды оставшихся давно не буравят нам спины. А те бабы, которые увязались следом – они здорово отстали. Некоторые уже и не идут за нами, а лежат, раскинув руки и глядя в небо, а рядом с ними лежат дети. Некоторые стоят, согнувшись и тяжело дыша. Некоторые тащат за руки детей, которые, видимо, не могут идти дальше. Да-а, не одолеть им этот путь, правильно Костяха их оставила.

Только три бабы еще идут за нами, двое несут детей в переносках на спине, одна ведет за руку. Представляю, до чего им должно быть жарко, головы-то под платками наверняка разгорячились и вспотели, да еще дети… Чем они думали вообще, пускаясь в дорогу? Костяха говорила, в равнинную часть Загорья мы придем только к завтрашнему вечеру, а ни у кого из идущих следом баб я не вижу ни котелка, ни баклаги с водой, ни котомки с едой.

Наверное, они знают, что вечером смогут прибиться к нашим кострам. Не прогонит же их Костяха, в самом деле. Даже я бы не прогнал.

В конце концов, почему она просто не берет с собой всех, кто хочет идти?

– Ты прав, – наконец неохотно говорит Медный, и я от неожиданности вздрагиваю. – Действительно, одно с другим связано. И ты прав: я должен рассказать тебе всё. Я и собирался, просто не мог решить, с чего начинать. Но всё-таки, как ни верти, а начинать нужно с нас, чароплётов.

Да уж, долгие истории я предпочел бы слушать спокойно у костра, но на привалах вокруг будет слишком много сторонних ушей, дорогу же всё равно требуется чем-то скрашивать. Когда сосредотачиваешься на том, чтобы только переставлять ноги шаг за шагом, то лишь устаешь быстрее, это я понял еще на самом первом нашем подъеме, который был, кажется, тридцать лет назад.

– Ты знаешь, конечно, что был такой Чародей, самый главный, самый первый чароплёт всех этих земель. Он жил долго, очень долго, и никто наверняка теперь не скажет, сто лет или триста, и откуда он взялся, и почему прежде него не было других чародеев. Некоторые говорят, дескать, были чароплёты и до него, а наш Чародей – он вообще вампир… не фыркай, я не говорю, что это правда, но некоторые так считали. Считали, он вампир из-за моря, который пришел сюда со своей нечеловеческой силой, убил всех других чародеев, которые тут жили, выпил их знания вместе с кровью и стал единственным. И с тех пор никто в целом крае не мог использовать чародейскую силу без его позволения, а сам он очень вредничал, когда отбирал себе учеников. Да и тех стал растить не сразу, а только полвека назад или чуть больше. И только потому, что задумал отлипнуть от книг и экспериментов, взять настоящую власть над всеми землями, ну и для этого ему потребовались помощники.

Я морщусь. Давно подметил, чем больше сделал человек, чем больше народа про него узнало, тем более жуткие истории крутятся вокруг него. Так же и с нами, хмурями, чтобы далеко не ходить: некоторые сплетни послушать – так будто нас не одиннадцать на все земли края, а целая огромная рать, которая не просто умеет узнавать правду (как будто этого мало!) а круглодневно двигает горы и реки оборачивает вспять. Представляю, сколько слухов вилось вокруг Чародея и его учеников, если до сих пор не все они затихли.

– Я не знаю, где тут правда, где ложь, а где – только кусочки правды или лжи. Зато знаю, что Чародей действительно набрал себе учеников лет эдак пятьдесят назад. Их было восемь, и постепенно они превратились в его глаза, уши и руки, с годами они интригами и хитростью заняли важные посты во многих землях…

– Ну и чего? – не выдерживаю я. – Землям от этого хуже стало?

Мой дед говорил: «Никогда-никогдашеньки не было такой спокойной и сытой жизни, как в те времена, когда при земледержцевых дворах тёрлись чароплёты».

– Вроде как нет, – спокойно соглашается Медный. – Но речь не о том. У чароплётов тоже появились свои ученики, их было немного, но всё же. И следующие чароплёты были бледнее, плоше предыдущих, поскольку Чародей пожелал так распорядиться силой и знаниями: они все были у него, и он дал чароплётам лишь то, что необходимо было дать, а те, в свою очередь, отделили от этой малости другую малость, чтобы воспитать собственных учеников. Поэтому сначала Чародей, а потом и чароплёты точно знали: они растят для себя помощь, а не угрозу, ведь своей волей их ученики не могли взять больше, чем давали им наставники.

Я качаю головой.

Наши наставники, положим, тоже не рвались обучать нас слишком уж хорошо некоторых вещам, но не всё можно включать и выключать, как варочью ветродуйную машину. Нельзя выключать собственные устремления ученика, его талант и всякое другое. И если бы сегодня мне пришлось биться на мечах со своим наставником, Хрычом – большой вопрос, кто из нас вышел бы победителем. А чароплёты, выходит, сумели загнать устремления и таланты своих учеников в удобный для себя мешок.

– Так и чего из этого всего?

– Когда всё завертелось, когда чароплёты начали убивать друг друга, а потом и люди – тоже, наставники успели вывезти нас в ничейные земли. Распихали куда ни попадя, лишь бы выжили. Всякое там устройство получалось, вот, к примеру, девчонка у нас была, бестолковая такая, только и умела разные красивости всякие делать, дым цветной там или шарики горящие. Так за неё не то что сулить ничего не пришлось, а еще и приплатили, шаманша одна её купила, хорошую цену дала. А меня другое племя вырастило, я у них был навроде сказочника-потешника. Но так ведь на ничейных землях не очень сладко, голодные они, бедные, народу разного тьма, потому там мы тоже выжили сильно не все.

Да что ты будешь делать с этим Медным, то слова не вытащишь из него, то трещит без умолку и всё не о том, о чём надо.

– Так хмури-то при чем?

– Хмури, да! – невозмутимо продолжает он. – Два года назад в наши земли забрела Морошка, она была последняя, кто выжил из загорской обители хмурей, так что имей в виду: теперь их, выходит, совсем не осталось. И когда мы с ней встретились, она еще почти не чокнутая была, только начинала торочить про кровавые луны понемногу. Она во мне почуяла чароплёта и страшно обрадовалась, потому как думала, я знаю, где Чародей хранил свои заметки, ну те, до которых ваши ворюги-наставники не добрались, и, дескать, в этих заметках должно быть всякое важное про кровавые луны и про то, как их остановить. Ведь Чародей был таким ужасно умным, значит, уже двадцать лет назад он должен был знать про луны.

– А ты понятия не имел ни о каких заметках.

– Разумеется, не имел! Но мы вместе очень старались их отыскать и кое-чего раскопали. Даже в земли ничейцев немного нужных штук попало, и мы их нашли, а еще в Полесье мы разузнали про очень интересный домишко, где прежде жила Чародеева старая нянька, и у её пра-правнучки хранилось кой-чего. Я утвердился в таких подозрениях, какими даже с Морошкой делиться не очень хотел, тем более черепица-то у неё сыпалась всё сильнее и звонче. Но по всему выходит, что самые главные вещи нужно искать все-таки в Загорье. Месяц назад Морошкины наставники отписали, дескать, нашли одну деревеньку, заброшенную и нехорошую, которая стоит под одним из дальних Чародеевых замков, и, значит, пройти в тот замок невозможно никак. По солнечному миру – никак.

Отираю лоб. То ли солнце сегодня так сильно печет, то ли рассказ Медного меня впечатлил. Вообще, конечно, истории у него те еще, впору скатертью пот утирать, всё это слушая.

– А по Хмурому миру, значит, можно пройти?

– Наверное.

– Что еще за «наверное»? Почему Морошка не пошла туда? Зачем вы поперлись в Гнездовище вместо Загорья?

– Морошка не могла, – морщится Медный. – Её к этому времени до того свихнуло, что стоило сделать шаг на ту сторону – она сразу пыталась кого-нибудь прикончить с воплями про зло, которое в будущем причинит этот человек. Нельзя ей туда было ходить, вообще, понятно?

– Понятно, – говорю я враз пересохшими губами.

Вижу краем глаза, как Медный наклоняет голову, вглядываясь в моё лицо. Что-то заподозрил, ну да наплевать, другого хмуря у него всё равно нет, а я еще никого убивать не пытался.

Никого, кто не заслужил. Ибо я – наконечник стрелы, разящей зло, и я вершу справедливость!

На счастье, ничего объяснять мне не приходится: как раз в этот миг Костяха громко объявляет, что пора сделать привал, «А кому не мило, тому в рыло», и вокруг нас снова становится ужасающе людно и шумно.

* * *

Три бабы, которые шли за нами, не приближались к нам на привале, сделали остановку в сотне шагов ниже по склону. Отдых был коротким, лишь отдышаться, попить воды, подставить лицо колючему солнцу, послушать крики серых птиц и отчаянно захотеть просидеть так долго-долго.

После привала мы сворачиваем к другой горе, более крутой, и становится ясно, зачем потребовалась небольшая передышка: теперь путь идет вверх, дороги никакой нет, мы взбираемся по голым скалам, некоторые из них – глянцевые, скользкие, другие – выщербленные пылью и ветром. Под ногами то и дело пробегают жуткие красно-бурые многоножки величиной с гадюку, бабы и дети от них поднимают визг, а Костяха немедленно заявляет, что «Глотки широки, как котлы, а сердца – с мыший нос». Тень же приходит в кошачий восторг. Он бегает за многоножками вприпрыжку, пытается играть с новыми ползучими друзьями и ничуть не расстраивается, когда они прыскают во все стороны и пропадают в расселинах, напуганные его дружелюбием. Одну многоножку он в конце концов ловит, в порыве игривости прижимает лапами так, что давит до смерти. Обиженно обнюхивает, осторожно лижет, чихает и уходит, положив тельце на валун – видимо, показывает остальным, что бывает, когда играешься с дракошками.

– Зачем вот эти идут с нами? – тихо спрашиваю я Медного, кивая на спины мужчины и варчихи.

Бабам и детям очень трудно на этом подъеме, потому идем мы медленно, и я способен говорить, а не только думать о том, как бы не рухнуть без сил.

На привале женщины явственно сторонились варчихи, а мужчину рядом с ней вообще словно не замечали, и я теперь понял, что тоже почти не смотрел на него. Терялся он рядом с ней, ага.

Медный щурится в их спины, а я добавляю:

– Дурная какая-то пара. Как они вообще… – машу рукой, не в силах выразить все чувства и вопросы, которые вызывают эта варчиха и человеческий мужик.

– Им просто нужно уйти из Подкамня, – равнодушно поясняет Медный. – Ты ж там был. Ты ж знаешь, нельзя мешаться варкам с людьми.

– Не знаю я ничего, – огрызаюсь сердито, как будто это чароплёт виноват в том, что я – не Птаха и не Дубина, которые вечно всё про всех знают не понять откуда. – Знаю, что нет там полуварок, да и всё.

– Ты как с Мухи сверзился, – тянет Медный, совсем как Птаха приговаривала, бывало. – Варочьи духи не позволяют им мешаться с людьми, потому как тогда быстро не останется чистых варок, все они измельчают и лет через сто домешаются до чистых людей. И чего тогда делать варочьим духам?

От такого поворота я даже спотыкаюсь. Никогда не думал, разные там духи у людей и варок или одинаковые, знал лишь, что в Подкамне они есть, но варки не очень на них оглядываются. А вот поди ж ты.

Быть может, осеняет меня, привычные духи, как в Полесье – они вообще не варочьи, а пришедшие вместе с людьми из других земель. А у варок есть свои собственные, только другие. Чего делают эти духи с варками, которые мешаются с людьми – я не спрашиваю. Много чего могут сделать духи, много чего могут сделать другие варки, которые не хотят, чтобы эти самые духи сердились, и лучшее подтверждение этому – что в Подкамне не встречается полуварок, а вот эта парочка впереди нас – она убегает в чужие края, и лица у них такие, словно за ними гроблины гонятся. А может, и вправду гонятся?

Я не мог понять, почему Костяха взяла с собой их, а не еще одну бабу с ребенком, но Костяха-то, похоже, как раз бабу с ребенком и взяла. А женщины сердятся на варчиху, потому как из-за её любовных приключений кому-то из них пришлось остаться в поселении на плато.

Значит, Гном точно не из Подкамня, понимаю я, ему бы просто не позволили там появиться на свет, ну или удушили бы в раннем детстве. Значит, его родители тоже сбежали куда-то, а потом… потом была война, и Гном остался один.

Выходит, не зря наши наставники держали его подальше от варок, отправляя куда угодно, только не на север. И канцелярия тоже всё понимала. Они не свои тайны стерегли, как мы с Гномом думали прежде, они его оберегали от соплеменников.

Но теперь-то Гном в Подкамне! И это я его туда отправил!

* * *

Костяха объявляет привал еще засветло. Из тех баб с детьми, которые шли следом, не осталось никого – отстали, повернули обратно, переломали ноги, сиганули вниз? Я не знаю, не видел, я остаток дня провел в панических планостроениях и ничего толкового не придумал.

Скалистые горы снова сменились травянисто-лесными. Мы обосновываемся на поляне, которую явно часто используют для стоянки: отполированные задницами бревна вокруг костровых ям, основательных, выложенных камнями, вытоптанная земля, там-сям валяется шелуха и обглоданные птичьи кости.

– Дневка торговцев, – негромко поясняет мне Медный.

– Торговцев? – переспрашиваю. – Я думал, тут вообще никто не ходит.

Он указывает на что-то подбородком, я оборачиваюсь поглядеть. Мы пришли с юго-востока, а на восток от этой дневки стекает тропа, широкая, хоженая.

– Дальше нам будут попадаться и тропы, и торговцы, – обещает Медный. – С утра вон ту гору обойдем, потом долгий-долгий пологий спуск – и пойдут поселения, а то и городишки.

– Чего сидеть, чего? – бормочет варчиха. Она не садится, ходит кругами за спинами остальных баб. – Идти надо, идти!

– Не спеши, коза, все волки твои будут, – брюзгливо бросает ей Костяха, и варчиха втягивает голову в плечи, услыхав в её словах непонятный мне упрек.

Её мужчина обосновался поодаль от бабского кола, неспешно выкладывает из котомки покрывало и снедь. Костяха отворачивается и громко начинает всем пояснять, как пройти к источнику за водой. Мы с Медным понимаем, что это она нам объясняет: бабы едва ли могут встать и еще куда-то идти. Они выглядят измотанными, осунувшимися, лица их покрыты пылью, они или безучастно сидят-лежат у одного из кострищ, или с шипением растирают ноги. Даже дети, что с утра неугомонно носились вокруг – тихие и вялые. Замечательно, теперь я почти рад их видеть.

Немного переведя дух, мы с Медным идём за водой. Тень следует за нами, он чем-то обеспокоен или просто насторожен – не могу понять. Принюхивается пытливо, что-то ищет и не находит в воздухе, потом вдруг враз теряет к поискам интерес и, коротко взмякнув, пропадает среди деревьев. Охотничек.

Мы с Медным идем вдоль леса к приметной одинокой рябине. Близ неё камнями обложен источник, вода течет по их гладким бокам, на краях густо растет мох.

Меня всё жуёт тревога за Гнома и Птаху. Может, их уже и на свете нет, как Дубины, а я узнаю об этом вот так же, мимоходом, случайно! – или не узнаю вовсе…

От этого мне становится по-настоящему не по себе, даже мурашки бегут по спине. Я вдруг соображаю, что когда вокруг тебя никого нет – это не так уж здорово. И не так уж сильно я хочу быть один, как мечталось мне все годы в обители. Если подумать – всю жизнь рядом со мной кто-то вертелся, не столь часто мне доводилось бывать в полном одиночестве, чтобы понять, действительно ли именно этого я хочу.

Некому на свете тревожиться обо мне, кроме Гнома и Птахи! И я ни о ком на свете не тревожусь, кроме них! Как я буду без них? Этот вопрос пугает куда больше, чем то, что Птаха, кажется, ждет меня в Подкамне.

Пусть лучше ждет.

– Чему ты обучен, чароплёт? – спрашиваю я, подставляя баклагу под ледяную струю воды, стекающую по камням. Может, Медный чем-то поможет?

Пальцы в ледяной воде тут же немеют. Жалко, нельзя голову подставить под эту струю.

– Я не так много умею, – помедлив, отвечает Медный. – Умею понять, в какую сторону идти, чтобы встретить людей, не каких-то определенных, а вообще. И деньги оброненные вечно нахожу.

Я жду, глядя, как вода плещет в баклагу и на неё. Когда одна наполняется – подставляю вторую. А Медный всё молчит.

– И? – с нажимом спрашиваю я.

– И всё.

– Не ври. Ради этого никакое племя тебя бы не приютило, и морда у тебя больно самоуверенная.

Медный вздыхает, садится у источника, трогает мокрые камни и смотрит на свои пальцы так, словно удивляется, что они тоже стали мокрыми.

– Вообще-то меня начали обучать как помощника воинов. Но именно начали. Мне шесть лет было, когда учёба закончилась.

– Ничейцы тебя взяли, а потом ты выжил, значит, что-то да можешь.

Он поднимается на ноги, отряхивает штаны. В своей нарядной одежде в горах он смотрится так же нелепо, как в застенке, и, хотя вещи на нём уже не только мятые, а местами и протертые – всё равно у Медного такой вид, будто он по чистой случайности оказался среди всех нас.

Кого именно «нас» – я объяснить бы не смог.

– Я рассказал о том, что может быть важным для тебя: я выбираю верные направления чаще, чем неверные, и могу быть неплохим кладоискателем. Остальное тебе ни к чему. В Хмуром мире я ничего не умею, а в солнечном ты не сражаешься. Ты не наёмник.

– Я – наконечник стрелы, разящей зло, – произношу одними губами. В этот миг сама мысль, что меня можно сравнить с наёмником, кажется кощунственной, липкой. – Я вершу справедливость.

Вода давно наполнила третью баклагу и переливается через край, весело плещет на каменные уступы. Медный поднимает другие две баклаги:

– Пойдём уже, вершитель.

* * *

– И проснулась я средь ночи, прям как толкнул кто, а она склонилась надо мной, рубашка белая, космы торчком, и бормочет: «Ну зачем ты это делаешь, зачем, ты ж ведь хорошая девочка…»

Дети слушают варчиху, раскрыв рты и прижимая ладони к щекам. Все трое непосед сидят перед ней, два мальчишки и девчонка, так что нам пока тихо будет.

Варчихин мужик выливает воду в котелок, разводит костер. Рассматриваю наконец этого мужика, как рассматривают диковины. Самый обычный и не самый молодой, с животом лентяя и руками его же, рубаха на нем вышита обильно, штаны самые обычные, а башмаки – очень даже хорошие, дорожные. Русые волосы чуть запорошены сединой и подстрижены аккуратно. Веет от него неловкостью. Наверное, никакой не лентяй он, а просто не работяга – писарь или даже счетовод, решаю я, вскользь посмотрев ему в лицо – рот упрямый, глаза умные. Сначала я думал, варчиха его за собой волочет, а теперь скорей поверю, что это он ее подбил уйти из Подкамня.

И… нет, я не понимаю, что может привлечь нормального человеческого мужика в нормальной варочьей варчихе, которая много крупнее, массивней этого самого мужика, а статью похожа на корыто.

К счастью, и он, и она продолжают держаться наособицу и в друзья никому не набиваются. Дети, кажется, сами потянулись к варчихе, непонятно почему.

Бабы потихоньку оживают, тоже начинают чесать языками, одна кормит младенца грудью, вторая переодевает свою большеголовую дочку. Чем ей лечитель поможет, интересно? Проще было бы продать её энтайцам для опытов, ну или утопить из жалости. Дома-то, небось, другие дети остались, а она с уродом носится. Не понять мне этих баб так же, как не понять мужика с варчихой.

Накатывает раздражение. Не люблю я людей всё-таки. И сказать бы, что на ровном месте не люблю, так ведь нет же, потому как два из трёх – пришибленные. Хорошо бы жить в таком месте, где людей мало. В Подкамне, например, снова думаю я и почти с тоской смотрю на гору, которую мы должны пройти завтра.

Там, за горой – родной край. На самом-то деле, мы уже много дней по нему идем, все эти горы – Загорские, но пока мы не спустились в привычные для меня равнины, не увидели людей и поселений – всё равно не считается.

На месте усидеть я не могу, раздражают голоса и шевеления людей вокруг, а голова – она почти лопается от тревоги за Гнома и Птаху и от волнения перед возвращением в Загорье. Я еще какое-то время сижу на поляне, потом поднимаюсь и ухожу в лес, ни на кого не глядя. Надеюсь, Медному хватит ума за мной не идти.

Я долго брожу среди тонких, редко растущих ильменок и лип, которые никак не хотят скрывать от меня опушку, пинаю прелые листья, угваздывая трухой башмаки и штаны. Интересно, куда подевалась колпичка? Эта мракова птица вечно выскакивала на меня, как бабайка из чулана, но после побега из заезжего дома в Гнездовище куда-то запропала.

Нет, правда, невозможно болтаться тряпкой на ветру, ничего не понимая, не имея возможности ни с кем поговорить, получить совет, узнать то, чего не видно с горных троп.

Вдыхаю запах грибов и нагретых солнцем листьев, закидываю голову и смотрю в небо, в родное загорское небо, слепяще-яркое, которое нельзя спутать с небом Полесья, Подкамня или Болотья. Листья редких деревьев немного скрывают его от меня, а меня – от него, и мне нравится думать, что родное небо еще не узнало о моем возвращении.

Я – наконечник стрелы. Я вершу справедливость. Я стою на перекрестке десятка дорог и толком не вижу ни одной.

Мне нужно знать больше. Мне всё равно, насколько это желание уместно, удобно, приятно, кто хочет отвечать на мои вопросы, а кто – не желает. Я решительно дергаю на себя полог Хмурого мира. Я выбью из него ответы, как бы он ни кочевряжился!

Вваливаюсь на Хмурую сторону, как блудный муж в сени родного дома. Захлебываюсь запахом акации и тумана, в груди вдруг становится легко и тепло, я хочу обнять каждую застенчивую кочку с травяным хохолком. При моем появлении Хмурый мир вспыхивает цветными искрами и весь становится будто светлее, мне кажется, далеко впереди я вижу мост, длинный и широкий мост, наверняка над пропастью и наверняка недостроенный. А слева от меня, вдалеке, где заканчиваются бугорки хохлатых кочек – там растет лес, он мертвый, но живой, а перед ним – колодец, в котором наверняка сроду не было воды, но всё равно я очень рад, что он там есть.

Чувствую прикосновение к плечу, не из солнечного мира – здесь. Потом еще раз и еще. Как будто уплотнившийся воздух, который прежде умел только давить на горло, похлопал меня по плечу.

Хмурую сторону никогда не спрашивали о настоящем или будущем. Её удел – прошлое. Справедливость можно вершить лишь о том, что уже произошло.

– С моими друзьями всё хорошо?

Любопытная маленькая кочка выползает из-за бока большой кочки, хохолок у неё пушистый и длинный, потешно дрожит над загривком.

Давай, Хмурая сторона, сделай вид, будто ничего не знаешь и не понимаешь. Будто ненарочно водишь хмурей, как по нитке, а все эти встречи случайны, и Тень просто так знал, где искать меня, когда я торчал в испытарии, а Морошка просто так догадалась, что в Гнездовище встретит хмуря, и… Кто ей насылал видения про кровавые луны, в конце концов, скальный гроблин с дудкой?

На горло начинает давить.

– На кошку свою надави, – говорю. – Я за друзей боюсь, а не тебя. Что с ними?

Горло отпускает. Маленькие кочки начинают выползать из-за больших, выстраиваться в полукруг передо мной. Помню, как я боялся их до одури, страшно боялся, когда они двигались, а они никогда этого не делали, если я на них смотрел. Теперь они напоминают пушистых щенков, которые хотят, чтобы с ними поиграли.

Туман плотнеет, становится темнее. Мне кажется даже, будто я слышу звук, с которым он густеет – не шорох, не шепот, не капанье, а нечто между. Человеческое ухо вообще не должно такого слышать, но я – не очень человек.

И туман становится крупной, сутуловатой фигурой Гнома, который бродит где-то нога за ногу и заложив руки за спину. Потом этот силуэт распадается, появляется другой, толкающий увязшую телегу. Этот рассыпается тоже, появляется женщина – тоненькая, с упертыми в бока руками и вздернутым носом. Привет, Птаха, думаю я и вдруг понимаю, что улыбаюсь – до того рад её видеть, такую обычную, привычную и чем-то взбудораженную. Рядом вырастает туманный Гном, большой, как медведь, рядом с маленькой Птахой, но она орет на него, и он еще больше сутулится и пятится. Да, она это может. Потом Гном и Птаха идут по берегу – вижу, как рядом колышется море, и мне становится неприятно от того, как беззаботно они идут вместе по бережку. Гуляльщики, тоже мне… А, нет, не гуляльщики. Они подходят к клетке, которая висит на куске скалы, в клетке кто-то шевелится, тянет к ним руки. Значит, танна велела снова наловить сирен, ну что ты будешь делать. А Птахе, конечно, стало не всё равно – Птаха ненавидит клетки, ага. Странно, что она вообще выжила в обители.

Потом силуэты моих друзей рассыпаются, сдутые тишиной.

– Спасибо, – говорю я.

Теперь мне неловко за то, как грубо я говорил с Хмурой стороной, но кто знает, показала бы она мне всё это, если бы я просил её по-хорошему?

Странно всё в этот раз, когда я впервые пришел к ней не как к высшей силе, всё знающей и способной дать ответы на самые важные вопросы. Я пришел к ней как… к другу? Нет, это уж слишком. Как к озерцу, которое счастливо встретилось мне на длинной-длинной дороге, и на берегу которого можно перевести дух, погрузив ноги в прохладную воду.

Подспудно я всё жду, когда Хмурая сторона даст мне понять, что я заигрался, но она не проявляет никакого недовольства, кочки перешептываются между собой, подрагивая хохолками, над мостом вдали зажигаются огни – не приглашая, лишь показывая, что они есть. И мне не давит на горло. Видно, Хмурый мир не против провести со мной еще немного времени.

Запах акации становится горьким, и я понимаю, до чего же одиноко и тревожно Хмурой стороне. Она видит слишком много всяких вещей, которых не хочет показывать нам, потому как пока сама не понимает, что с ними нужно делать.

Такое. Жуткое. Вроде кровавых лун, которые проглотят день.

– А по той ли дороге я иду? – спрашиваю я, лишь бы отвлечь её от трудных мыслей.

Как будто у меня был выбор.

Она не отвечает. Не хочет.

– С кем я иду?

Теперь она отвечает, но лучше бы снова промолчала, честное слово.

Это знание – из тех, с которыми сам Хмурый мир не знает, что делать, а я-то не знаю тем более.

Силуэты теперь сотканы не только из мглы, но и из отражения красок. Вот две огромные тетки со статью корыт – Костяха и варчиха, что идет вместе с нами. Вот бабы с детьми и мужик, похожий на писаря или даже счетовода. Ни меня, ни Медного среди теней нет.

Я вижу, как варчиху и мужика приводят в поселение варок – загорское поселение, вскоре за спуском с последней горы. Я вижу, как другие варки окружают их, тянут к ним руки, медленно смыкают плотное кольцо негодования и ненависти, и варчиха с мужчиной рассыпаются клочьями тумана, от которых зверски несёт кровью.

От этой неожиданности, от этой будничности у меня звенит в ушах. Костяха ведет их на убой. Вот просто так, со всегдашне спокойным своим выражением лица и вечными прибауточками, она просто берет и ведет их к варкам, которые убьют обоих, потому что варки не должны мешаться с людьми.

Костяха говорит, что ведет их к новой жизни, но ведет на смерть.

Мало ли гадостей я видел в трех землях края, особенно – в последние месяцы, в месяцы хмуря, но эта история просто выбивает меня из равновесия, быть может, потому как в этот раз я не пришел на место преступления вместо дознаватеря, уже зная, что зло совершилось – но здесь-то ничего не предвещало, и я сам верил Костяхе, а она, она!..

При мне нет меча, ну да не важно, уж как-нибудь без! Я – наконечник стрелы, разящей зло!

Разворачиваюсь к стоянке, но Хмурая сторона не отпускает. Вместо этого она показывает мне новую историю.

Варчиха и мужчина, избежавшие гибели, живущие среди таких же смешанных пар, на которых не нашлось своих Костях. Подрастающие выводки полуварчат, которые ненавидят и варок, и людей, и собственных родителей – всех, из-за кого они живут в чужом крае, всех, кто отличается от них, провожает их взглядами, не принимает их. Подросшие банды душегубцев, сначала нападающих на одиноких людей, потом – на варок, втягивающая в себя всех прочих, кто на что-нибудь озлоблен, растящая из них и себя ураган, который спустя годы покатится по варочьим домам, городским кварталам и селениям Загорья, вывалится в приграничье, куда переберутся многие варочьи семьи после того, как две кровавые луны напьются крови, и море проглотит берега. Их станет слишком много, и начнется новая война, на сей раз – с варками, потому как в этот раз у них не выйдет отсидеться в сторонке.

Ну и, спрашивает меня Хмурый мир, что ты можешь сделать с этим? Где тут – зло, а где – не зло? А если это два зла – какую справедливость ты собираешься вершить между ними? Ты точно знаешь, которое из них – добрее или злее?

Кроме того, справедливость можно вершить лишь о том, что уже произошло, да.

Нет.

Я опускаю руки, и под пальцы мои подныривает хохластая кочка. Треплю её по загривку, как дракошку, и она вибрирует, беззвучно урча.

Хмурая сторона давит мне на горло, выставляя в солнечный мир, но я знаю: она не на меня сердится, а на себя. Поделилась со мной тем, о чем не собиралась рассказывать.

Стрела должна просто лететь в цель, зная лишь о том, о чем ей положено знать. Иначе она станет тяжелой и рухнет.

Вот на кой она мне всё это показала? Что я теперь должен делать с этим знанием?

* * *

К полудню мы обходим последнюю гору, и на меня рушится узнавание. На каждом шагу, до дрожи в пальцах, до мурашек. Всё то, чего я не мог вспомнить прежде, оживает и является передо мной – живым, тёплым, родным.

Небо, сине-слепящее, не похожее ни на одно другое небо, и теперь меня не скрывают от него горы и листья ильменок. Белые-белые облака, каждое из которых похоже на фигуру животного. Только те, кто родился в Загорье, могут узнавать эти фигуры сразу, не приглядываясь, не придумывая, на что похожи облака: вот мышь плывет на животе, насвистывая, а вот сокол трубит в боевой рог, а вот на его зов спешит лошадка с развевающейся гривой. И цвет листвы – тот самый, приглушенный, а не сочный, как в Полесье: Загорье жарче, закрытое со всех сторон горами, и зелень тут рождается словно уже готовой пожухнуть. И на склоне, по которому мы спускаемся – васильки вперемешку с пыреем, горько-свежий запах трав и задорный птичий щебет.

Далеко-далеко раскинулись поля до края взора, а близко – дома из красноватой глины и желто-коричневого камня, и уже можно видеть некрашеные наличники с резьбой косицами. У домов длинные крыши, которые острыми носами торчат над плодовыми деревьями – потому что в Загорье принято селить домашних духов на высоких чердаках.

Всё здесь – родное, всё правильное, именно такое, каким должно быть, каким я его помню. И я вдыхаю всей грудью эту правильность, эту память, эту звонкую свежесть летнего дня, я дышу часто и глубоко, пока она не наполняет меня целиком, пока не идёт кругом голова, и не начинает сжиматься горло, и тогда я понимаю, что при каждом вздохе мне хочется кричать.

И я останавливаюсь, не могу больше идти, у меня дрожат колени, я упираюсь в них руками, долго и прерывисто дышу, глядя в ковер васильков и пырея под ногами, стараясь не всхлипывать.

Я вернулся домой, но дома больше нет. Во всем этом крае, до слёз родном крае, не осталось ничего для меня.

* * *

С группой расстаемся на подходе к тому самому поселению, у которого острые крыши, резные наличники и желто-коричневые дома. Стен у него нет, вокруг – множество шатров и костров, поодаль – загон с лошадьми и ослами, которых сдают торговцам внаём, за пределами жилых кварталов устроены многочисленные кузницы и шатры мастеровых.

Мы с Медным идём к посёлку, Костяха и остальные – вдоль гор на север, напутствуемые её развесёлым «Полетели за гору гуси, прилетели тож не лебеди».

Я смотрю, как она уводит на смерть варчиху и мужчину, ведет спокойно и ничем не терзаясь, словно овец на заклание, а они же только-только успокоились, повеселели, распрямили плечи, почувствовав себя в безопасности.

Я – наконечник стрелы, разящей зло. Я вершу справедливость. Хорошенькая справедливость – не вмешиваться!

Что я должен был сделать, на самом-то деле? По-хорошему – прирезать и Костяху, и варчиху, наверное, тогда бы точно оба зла были наказаны: и то, которое вершится прямо сейчас, и то, которое произойдет в будущем.

Но, правда, откуда мне знать, чем грозит будущее варкам Подкамня, если не будет у них таких вот Костях? Откуда я знаю, что устроят их духи, если варок станет ещё и ещё меньше?

Хотя, будь воля варок – мой друг Гном бы тоже не появился на свет.

Чего мне на самом деле хочется – это удушить Костяху, но я не знаю, сколько в этом желании гнева против несправедливости, а сколько – моей собственной обиды, ведь меня она тоже обдурила.

И, вообще-то, никто не давал хмурям права резать встречных по собственному почину. Мы никогда не были рукой, натягивающей тетиву.

И хорошо, что не были. Кто мы такие, на самом-то деле? Решать, где зло и где справедливость – это очень большая ответственность. Чтобы взвалить её на себя и понести, не спотыкаясь, нужно знать очень много и прожить очень много… или очень мало, тогда уверенность будет идти от глупости, а не от ума.

Глупость я уже утратил, а ума пока нажил немного – ровно столько, чтобы понимать, что ничего не понимаю.

И всё во мне колотится от возмущения, когда Костяха уводит варчиху на север.

Голова уже почти лопается. Я точно не зря притащился в Загорье? Сплошные расстройства, честное слово.

Идём с Медным по улицам. Несмотря на тяжкие мысли и растущую на них головную боль, я впитываю всё вокруг жадно, взахлёб: глазами, ушами, кожей, все эти отрывочно-знакомые звуки, запахи, узоры на одежде и посуде – всё немного иное, чем было в моём родном крае, но узнаваемое, правильное, своё.

Горло снова сжимается. Не хмурь, а тряпица для посуды.

Дракошка скользит следом, держась за моей спиной, но никто не бежит с воплями ни к нам, ни от нас. Многие оглядываются, показывают на Тень пальцами, но и только. Приграничье, тут люди привычные ко всему, хотя едва ли им прежде доводилось видеть дракошек.

Едальню находим быстро, устраиваемся в зале, чтобы не мозолить глаза прохожим, и чтобы было попрохладней. В зале светло от беленых стен, столы большие, сосновые, с потолка свисают косы лука и трав, на полках зачем-то выставлены пыльные горшки и бутыли с чем-то мутным – явно же это не настоящая косорыловка, она бы тут и вечера не простояла.

Подходит девка в полотняном платье с вышивкой по рукавам и подолу. Смотрю на эту вышивку синими нитями, угловатую, черточками-перечертиями, которая означает не помню что. Понимаю: синие нити – это странно на таком платье.

Медный просит принести кувшин пива, сыр, хлеб и корытце супа для Тени, который так ловко слился с тенью от лавки в углу, что девка его не сразу и заметила, а заметив, едва не подпрыгнула. Я вижу, как вздрагивают её маленькие руки, загрубевше-красные, в следах порезов и ожогов, и понимаю, отчего синяя вышивка показалась мне странной: её носят только молодухи, а девке, судя по рукам, уже довольно много лет, и девкой её называть уже неправильно. На лицо я, конечно, не поглядел.

Пиво приносят быстро, и я залпом выпиваю первую кружку. Жарко.

– Помнишь, я тебе рассказывал о чароплётах? – спрашивает Медный, будто наш разговор был год назад, а не два дня.

– Помню, конечно, – наполняю свою кружку по новой. – Все они умерли, кроме вас, младших. И все следующие чароплёты после Чародея были слабее предыдущих, потому как у них была только часть знаний. И они не могли сами искать знания, которых им не дали наставники. Ну и, есть какое-то «Но», да?

Вид у Медного виноватый. Он медленно крутит по столу свою запотевшую кружку, и на деревяшке остаются влажные пятна.

– Да, я немного не досказал. Совсем чуток, самого главного. Видишь ли, однажды один ученик чароплёта или несколько его учеников – они вдруг ясно видят всё то, чего прежде никак не могли разглядеть во мраке. Они полностью начинают понимать тот язык, которого нет, на котором чародейская сила говорит с миром. Само собою приходит знание, которого не было прежде, которого не дали наставники. Знания приходят… когда им больше негде становится быть.

– Когда умирает наставник, – не сразу соображаю я.

В горле вдруг пересыхает, и я залпом осушаю вторую кружку.

– Да. Вот почему я умею больше того, чему меня успели научить. И вот откуда нам точно известно, что наши учителя мертвы, а не сбежали, и точно так же до этого они поняли, что их наставники погибли. И вот почему все восемь первых учеников Чародея знали…

– Про его смерть, – подсказываю я, не понимая, отчего Медный умолк.

– Его знания, его сила, наиглавнейшие, самые мощные – они никому не достались, Накер. Ученики Чародея точно знали, что его знания не пришли ни к кому из них, потому они и передрались, на самом-то деле. Потому они и смогли перебить друг друга – никто не оказался сильнее. И вот откуда мои наставники знали, и я знаю: Чародей – он не умер.

Медный говорит эдак негромко и очень ровным голосом, а от пива в голове у меня слегка гудит, потому я не сразу понимаю смысл услышанного. И потом, когда верю, что именно эти слова были произнесены – я опять не понимаю, ведь это рушит все мои знания о мире, в котором я живу.

Ведь мир стал таким, как теперь, именно потому, что Чародей умер, а случилось это еще до моего рождения. Прежде мир был не таким, как теперь, и я не знал этого другого мира, я не знал никакой другой правды о нём. Смерть Чародея и всё, произошедшее после – основа, такая же неизменная, как и то, что наши земли истерзаны войнами, лун – две, а варки умеют делать машины.

– А вот куда Чародей делся и почему, где он скрывается до сих пор – это как раз и нужно узнать, – столь же ровным голосом заканчивает Медный. – Это нужно знать, всем, не только мне. Чародей слишком могучий, чтобы скидывать его со счетов, особенно теперь, когда идут эти мраковы кровавые луны. Вот поэтому, Накер, мне и требуется хмурь. Нам всем требуется хмурь. Доброго дня.