Хмурь

Лазаренко Ирина

Глава 9. Обрывок яви

 

 

Гном

Варки тревожатся всё больше. Их до крайности взбудоражила смерть Псины, а сверх всего их беспокоила неясность – кто именно сотворил с ним это. Груда свежеобглоданных костей и насаженная на кол голова, которые Птаха отыскала на существенном удалении от посёлка, указывали, по всему вероятию, на гномов, но в прежние времена, как говорит Зануд, они не проявляли себя столь явственно и нахально в окрестных землях.

Теперь даже человеческие дети не играют без присмотра, женщины не ходят за околицу поодиночке, с наступлением темноты поселок вымирает, а стражничьи дозоры усилены вдвое.

Настороженность варок в моем отношении возрастает, верно, они думают, что моё имя приманило злобных коротышек, да вдобавок нам пришлось признать, что Пташка – хмурия. Теперь варки косятся на нас с сумрачной подозрительностью, словно молчаливо спрашивая, что еще мы от них утаили. Если прежде я переживал, что местные относятся ко мне с чрезмерной прохладой, то теперь в этой прохладе стала проглядывать недоброжелательность, и я не знаю, чем возможно её сгладить.

Добавляют нервозности женщины, которые прежде ежеутренне приходили к Псине, поскольку теперь им не к кому стало приходить.

Да и с Птахой творится странное, в первые дни она была такой испуганно-встревоженной, сбивчиво и жарко рассказывала мне о Хмурой стороне, которая якобы сама пришла к ней. Без Пёрышка пришла, прямо в наш мир, и показала ей мертвого Псину, и Птаха горячо уверяла, что после этого то и дело ощущает запах акации и щекотку в пальцах, словно к ней ластится невидимая хохластая кочка.

Она была так убедительна, и я почти поверил, кроме того, она действительно отыскала тело Псины, и я даже проверил фляги с Пёрышком, поскольку заподозрил, что Пташка стащила у меня одну из них либо же подменила содержимое. Но фляги оказались в порядке.

Немалых трудов мне стоило напоить Птаху теплым вином до остекленения и отправить в постель, еще больших трудов стоило потом не слишком поздно вернуться в постель к Туче и почти невозможно оказалось придать своему лицу невинное и спокойное выражение. После этого Пташка не заговаривала со мной о Хмурой стороне. Точнее, после этого она не заговаривала со мной вовсе, не смотрела на меня, не сидела и не стояла рядом, не поднимала глаз и обходила меня, словно некий предмет, нечаянно оказавшийся на пути – к большой моей печали и досаде, поскольку я очень запутался и отчаянно стремился выпутаться обратно. И уже жалел о том, что столь решительно отмел её историю о Хмуром мире. Вдруг в этой истории присутствовало больше истины и смысла, чем я хотел бы думать?

А потом эти переживания вытеснялись другими удивительнейшими вестями, которые поведал всем нам Зануд: Болотье присягнуло Полесью, вновь признав себя частью его, и теперь в Подкамне все ждут, что земледержец полесский на все края громко объявит себя соединителем земель. Какие события тогда воспоследуют – Зануд не представляет, а мне этого не представить тем более. Не пойдет же Полесье войной на варок, Порожки или Загорье, чтобы подтверждать свои притязания, для этого у Полесья решительно недостаточно сил и мощи… впрочем, едва ли мне ведомо всё. Быть может, варочий земледержец, пуганый мощью хмурей и той твёрдой решительностью, которую Полесье проявляет в последнее время, попросту не захочет с ним ссориться, побоится?

Быть может, ушли времена, когда решающее значение имела действительная мощь, когда важно было погромче бряцать оружием, а пришло время уверток, изворотливости и сложных угроз, и, быть может, угрозами и изворотливостью и впрямь можно вернее добиться своих целей. Ведь противник, разуверившийся в собственных возможностях, не помышляющий о сопротивлении – куда более верная и основательная победа, чем выигранное сражение или даже целая война.

Мне думается, место хмурей в этой истории куда-то сместилось. Мы были тем самым оружием, которым бряцали в сторону других земель, теперь же… У меня откуда-то появляется и крепнет уверенность: земледержец не то списал нас со счетов, не то иным образом изменил к нам отношение.

Быть может, он так пугал нами других, что и сам напугался.

Быть может, вдруг думается мне, новые хмури, которых спешно готовит обитель, вовсе не будут более действенными, чем мы… именно в смысле хмурьском, и именно об этом могла говорить Оса тогда, в канцелярии: просто она знала, что меньшая действенность – это большая действенность, и тогда ясно, каким образом новых хмурей можно подготавливать быстрее. И они будут поплоше да попроще – такими, какими канцелярия сможет управлять.

Быть может, от хмурей останется одно лишь название, и под их видом обитель теперь станет готовить обыкновенных наемников, и не требуется сомневаться в их действенности: одного лишь слова «хмурь» нынче достаточно, чтобы все вокруг крепчайше призадумались, желают ли они с этим связываться.

Как бы то ни было, Подкамню с Полесьем и без нас есть, чем угрожать друг другу – оба земледержца не гнушаются сотрудничать с энтайцами, и нетрудно представить, какие волнения начнутся в соседних землях, да и в их собственных владениях, если об этом станет всем известно.

Впрочем, в Подкамне, похоже, и без того знают. Ведь добровольные варчихи в энтайских испытариях не появляются сами по себе, они приходят сознательно, ведомые стремлением положить жизнь во благо будущих возможностей своего рода. Кроме того, Подкамень, не очень-то скрытничая, обменивается товарами с Энтаей.

Я это понял много дней назад, когда увидел, что дверь клетки сирен закреплена энтайской веревкой из живой лозы.

 

Накер

– Ты гля, какая тварь!

Вокруг нас мгновенно образуется ёж из рогатин, копий и нескольких паршивых мечей. Человек восемь, наверное. Бежать с лесной тропы нам, конечно же, некуда.

«Через лес можно срезать, – говорил Медный. – Это безопасно. А дальше обозы с бревнами ходят на юг, кто-нибудь непременно нас подвезет».

Безопасно, да. Подвезли, да.

– Чёйта это за мраковая мать?

Нет, не восемь. Десять, двое стоят поодаль, целят в нас из небольших самострелов, и у меня при виде их начинает зудеть под лопатками, а ноги едва не срываются в места. Бежать нельзя, не убежишь.

Все разбойники, как показывает мне беглый взгляд, хорошо одеты, некоторые даже в обуви. Сытые. Странные. Понимаю вдруг, что время немного растянулось, а воздух пахнет туманом и акацией, без всякого «бома», крови и дерганья пологов.

Еще понимаю, что мир вокруг стал не цветным и не мглистым, а чем-то между, и что в этом «между» крутятся изумрудные брызги, перекрывая кроваво-красную паутину, которая разбегается из-под разбойничьих ног.

Они смотрят на Тень, Тень щетинится на них, опасно переминаясь на лапах, низко и громоподобно ворчит Медный и, кажется, это его ворчание я слышу не ушами, но вовсе это не важно, а важно, что среди разбойников всё не гладко, они совсем недавно ссорились и спорили, потому что при дележе добычи обнаружился недостаток, а спрятали этот недостаток…

– Ты и ты.

– Чё?

– Вы искали недостаток, – голос мой становится чужим, как тогда в застенке.

То же чужое поворачивает мою голову к неприметному кряжистому мужику в грязной рубахе, многажды опоясанной толстой веревкой, по обычаю людей с северо-восточного Загорья, отказавшихся от послевоенного двоежёнства. Я даже не удивлен, что вспоминаю это. Мужик – предводитель. Немногословный и лютый, только мне отчего-то совсем не страшно.

– Вы искали недостаток, взяли его вот эти двое, спрятали в заболоченном овражке у кромки порченых грибниц.

Это я говорю уже своим голосом, образы овражка и двоих покрадунов проскальзывают передо мной дымкими силуэтами.

Все оборачиваются к тем двоим, на которых я указал, и дракошка, словно только и ждал этого мига, линяет на Хмурую сторону – именно линяет, не уходит и не скользит, и глаза у него хитрючие и нахальные, а если он при этом не ухмыляется, то лишь потому, что не умеет.

– Чё брешут они, – оживает один из разбойников, на которого я указал, бормочет и отступает, опуская рогатину, но его уже зажимают с обеих сторон.

– Поглядим, брешут или нет, – отвечает предводитель. – Вдруг чего и есть в овражке. А вы в доле, штоль? Откуда вам знать про овражек?

– А де эта образина? – спрашивает один патлатый и тощий мужик, откровенно староватый для разбойника. Спрашивает и тычет мечом туда, где только что был дракошка.

Тень не дурак, чтоб стоять на том же месте, он отошел в сторонку, силуэт его, конечно, виден, но никто же не смотрит туда, куда надо смотреть. Нахальный дракошка заходит разбойнику за спину, подбирается для прыжка.

Только что я говорил, что Тень – не дурак, но он всё-таки дурак, потому что разбойников слишком много на нас троих, да к тому же мои мечи остались притороченными к седлу дракошки, и, вообще-то, самым умным для нас было бы нырнуть на Хмурую сторону и уйти по ней.

Я кошусь на Медного, хочу понять, думает ли он о том же самом, но он смотрит прямо перед собой, и глаза у чароплёта пустые, дурные. Его безмолвное ворчание становится громче, и я вдруг чувствую, как что-то внутри меня начинает тихо вторить ему, воздух становится плотным и влажным, запах акации и тумана делается еще сильнее, и я понимаю: нам не нужно уходить на Хмурую сторону, ведь есть способ проще: наше с Медным молчаливое ворчание должен услышать разбойничий предводитель, и тогда…

– Мы не нужны вам, чтобы найти недостаток, – говорю я ему и в этот раз не могу понять, мои это слова или того, кто умеет говорить моим языком, когда надо. – Вы справитесь сами.

Мужик возмущенно надувает щеки, перехватывает покрепче рогатину, и я думаю, что ничего не получилось, он не услышал, но тут он по-собачьи склоняет голову, морщит лоб, и ворчание Медного становится ужасно громким, я едва удерживаюсь, чтобы не зажать уши. А потом лицо предводителя проясняется, и он с радостным удивлением соглашается:

– А ведь верно – не нужны!

И опускает рогатину. Остальные смотрят на него в полнейшем непонимании, но он машет им с уверенностью, отметающей любые сомнения.

– Ну, пашле, чё встали?

«Ёж» с некоторой заминкой убирает свои мечи-колючки, и вся орава утягивается в лес, к оврагу. Двоих, на которых я указал, крепко держат под руки. Некоторые разбойники оглядываются на нас, но их подгоняет рявк предводителя.

Тень выныривает из Хмурого мира, садится на задницу и принимается яростно скрести задней лапой за ухом. Запах акации пропадает, воздух снова становится жарким, летним, лесным, возвращаются яркие цвета.

– Значит, ты не умеешь ничего особенного, – я мотаю головой, в которой застряло затихающее ворчание Медного.

Чароплёт смотрит на меня с выражением, которого я не могу понять – вроде как с испугом, хотя чего ему меня пугаться?

– А что это ты сделал с ними? – киваю вслед разбойникам. – Ты говорил, в сражениях помогаешь, монетки находишь, дорогу угадываешь. А что умеешь влезать в рассудок – про это ты ничего не говорил!

Медный медленно качает головой.

– Я и не умею. Это ты сделал, Накер.

 

Птаха

– Я ж таки разглядела, что было в испытарии, – говорю Гному. – Хмарька мне показала.

– А?

Он выглядит растерянным. Он выглядит почти глупым. Почему я прежде этого не замечала, если растерянность – одно из привычных состояний Гнома? Теперь он вызывает у меня раздражение, такое неугасимое, яростное, оно распирает меня изнутри сильно-сильно, иногда даже кажется, будто ребра хрустят.

– Полесский земледержец уговорился с энтайцами, чтобы они разобрались с телами и плодежом хмурей, – говорю Гному. – Только тебя им отдали по уговору, потому что надо было кого-то отдать, а ты – полуварка, тобой можно было двух зайцев пришлёпнуть, чтобы и самим энтайцам было поинтересней с тобой возиться. Ты не должен был выйти из испытария, потому тебя открыто таскали к варчихам. А Накер с тобой случайно оказался, энтайцы не знали, затребуют его обратно или нет, потому скрыли от него то, что можно было скрыть.

У Гнома вытягивается лицо.

– Накер и не знал, что от него должно родиться так много маленьких хмурят, – неожиданно для себя начинаю смеяться, хотя мне совсем не смешно. – Но ничего не получится. Не получится! Они не родятся. Я не дам. Я не позволю. Не позволю, ясно?!

Меня начинает трясти, потому как теперь, когда я говорю с Гномом, у меня в голове очень точно встают картинки, которые мне показывала Хмарька. Спасибо хоть, она обошлась дымчатыми силуэтами, а не ясностью в красках. Понимает она меня по-своему, по-девчачьи, да.

– Как это – ты не дашь? – переспрашивает Гном. – Как можно не дать кому-то родиться?

Ну до чего ж он медлительный и тугодумный всё-таки! Неужели я когда-то всерьез не могла понять, кто из стоящих внимания выучней мне нравится больше? Всяко уж это должен быть не Гном. Из Гнома, быть может, выйдет хорошая подушка для Тучи или что-нибудь другое уютное и бестолковое.

Совсем не то, что нужно мне. Точно нет.

Под коленками бодается маленькая кочка, а большая выглядывает из-за длинного дома, она хочет подбодрить меня и хочет понять, пора ли уже разбрасывать хохолки, потому что она может это сделать очень далеко, и тогда след крови протянется до самого моря, где маленькие рыбки играют с хвостами сирен, а другие рыбки заплывают сиренам прямо в рот, сирены жуют их с кишками и косточками и состязаются промеж собой в плевании чешуёй на дальность, из рыбок плещет кровь и сразу растворяется в воде, в огромной глубокой воде, тут целое море воды, оно рассеет сколько угодно крови.

Гном еще говорит какие-то слова, но я их не слышу, слова только царапают мне плечи, и я хочу сказать, чтобы он заткнулся, не то Туче тоже не придется родить ребенка, но на самом деле я не хочу вредить Туче, ведь она не виновата в своей дурости, и на Гнома я больше не сержусь, из него выйдет отличная мясная подушка, а его ребенок всё равно не родится, потому что это было бы очень плохо для варок, потому они не могут отпустить Гнома и Тучу, они не могут позволить их ребенку родиться, они должны утопить всех троих в море, которое размоет сколько угодно крови. Только варки не знают, что когда море пьет кровь, у кочек дрожат хохолки, а на горы плещет ярость, и в этих горах скальные гроблины строят огромные стены, которые однажды рухнут в залив и станут мостом, по которому скальные гроблины придут в земли варок, и тогда две луны станут морем, напьются крови и проглотят день.

Мои запястья обхватывают пальцы Гнома, он чего-то еще орет, и я долго смотрю в его лицо, пока не начинаю соображать, где нахожусь.

Он о чем-то спрашивал. Он спрашивал, как можно не дать кому-то родиться.

– Вот так, – говорю я, протягиваю руку и обрываю невидимые ниточки.

Как же это легко. Странно, что раньше я так не делала. Раньше мне требовался меч.

Кочка из-за длинного дома пропадает, аромат акации убегает, спугнутый запахом соли, леса и рыбы. Вокруг меня ходят куры, где-то орут человеческие дети, вдали сердится море, я не вижу его отсюда, но по звуку понимаю, что оно бросает на берег волны. На них кричат скандальные белые птицы, которые живут на берегу и в воде.

 

Хрыч

Они думают, я не слышу. Думают, не понимаю. Я теперь – навроде бочки в комнате… где стоят бочки. Как она называется?

Слова не слушаются, слова спят в моей голове. Но я понимаю. Понимаю, что вернулась Веснушка. Грохнула кого-то в Подкамне и сбежала. Сидела у моих ног и рыдала. Я тогда не спал, но спал, не мог открыть глаз и посмотреть на неё, глаза были очень тяжелые.

Веснушка уже много дней всё рыдает и визжит, так визжит, что не дает мне спать, даже когда глаза тяжелые и не открываются. Она кричит про кровавые луны. Кричит, что ей не нужно Пёрышко, чтобы идти в Хмурый мир.

Кто-то уже говорил мне такое. Говорил и наставлял на меня меч. Говорил, что я – тьма и зло. Это был хмурь, я помню его лицо и мышиные волосы, но его имя потерялось вместе с другими словами.

Другие что-то скрывают. Про важные вещи не говорят при мне, чую это. Некоторых слов я сам не понимаю, они потерялись в моей голове. Другие говорят, теперь новые выучни будут только воины, но я не помню, что значат слова «выучни» и «воины». Это было важно прежде, я знаю, но теперь я не могу про это думать.

Потом в обитель вернулся Рыжий. Он сказал, ему негде больше стало быть. Он тоже сидел подле меня, но не плакал. Он говорил, что всегда мечтал меня прирезать, повторял и повторял это. Я хотел сказать ему, чтобы прирезал, потому что я устал сидеть так, с тяжелыми глазами и словами, которые теряются в голове. Но я не мог ничего сказать, потому что рот меня не слушает. Рыжий смотрел на меня эдак внимательно. Рыжий понял, что я хотел сказать, но не послушался меня. Ухмыльнулся и ушел. Даже насвистывал, мерзавец.

 

Накер

– Где-то в этих краях твой дом? – спрашивает Медный.

Обоз лесоторговцев довез нас до южного городишки с милейшим названием Заноза, дальше мы пошли пешком. Медный говорит, недалеко река, и там можно будет нанять лодку. Деньгами он разжился, кажется, в ничейных землях, я смутно помню какие-то голоса и звяканье монет, которые слышал там сквозь сон.

Очень непрост он всё-таки, этот чароплёт.

– Не в этих, – отвечаю неохотно, потому что воспоминания о доме стали теперь чем-то вроде несглатываемого кома в горле, и я не знаю, что с ним делать.

Я узнаю решительно всё в этих землях, я вспоминаю множество разных бытовых мелочей и ловлю среди них хвосты детских воспоминаний, не столько событий, сколько ощущений, ощущений безудержной, звонкой радости пополам с идиотской уверенностью, что радость будет и завтра, и во все другие дни. В Загорье мне всё время хочется выть от тоски, хочется расцарапать свой череп ногтями и вытащить оттуда эти воспоминания, они слишком светлые, невинные, бескрайние для такого одинокого и во всём запутавшегося меня.

– Я жил в западном передгорье, недалеко от города… города…

Не помню и мотаю головой с досады. Название было короткое и хлесткое, поэтому мы всегда называли его по имени, а не просто «Город», хотя других-то рядом и не было.

– Предгорье, – поправляет Медный.

– Нет, – огрызаюсь я сердито. – Есть предгорья и передгорья, учить ты меня еще будешь!

Медный умолкает, и какое-то время мы молча идем по длинной-длинной пыльной дороге меж кукурузных полей. Здесь кукурузу уже частично обобрали, все нижние початки отломаны, а в Полесье она только начинает вызревать, в Подкамне же не растет вовсе, во всяком случае, не в тех краях, где я бывал.

Тень пришел от кукурузы в телячий восторг и неустанно носится между её рядами, отчаянно шурша и покрываясь желтой пылью – вместе с кукурузой высажены осенние огурцы, богатые пыльцой.

– Хочешь потом поехать домой? – нерешительно спрашивает Медный.

– Не знаю.

Не хочу, конечно же. Что я там забыл? Бабушка и дед наверняка прекрасно жили без меня все эти годы, а я худо-бедно вырос без них. Что я буду делать в доме своего детства, если приеду туда? Мы давно стали чужими людьми, нам нечего сказать друг другу, и ничего между нами не будет, кроме убийственной неловкости, и во всем этом ком в горле вырастет до размеров ежа и задушит меня.

А может быть, бабушки и деда уже нет на свете.

Как бы там ни было – мне нечего делать в доме моего детства, совсем нечего, совершенно, я знаю это и я не смогу уехать из Загорья, не повидав его. Хотя бы издалека. Хотя бы то, что осталось от него, если самого дома больше нет.

Я должен его увидеть, даже если колючий ёж в горле задушит меня насмерть.

– Ну да мы ж еще не знаем, как в обители обернется, – с ненастоящей бодростью говорит Медный. – Может, старче тебя в оборот возьмет заместо Морошки, чего бы нет, хмурь-то нужен нам всем во как! Тогда тебе не до родни будет, да и вообще…

Отворачиваюсь, не вижу я смысла что-то отвечать.

Я не знаю, какой из меня нынче хмурь, что я могу и чего не могу, нужен я кому-нибудь «в обороте» или вовсе даже вреден.

То есть нет – это я не про одного себя не знаю, я после этого случая в лесу вообще не могу сказать что ж это такое – хмурь.

Что такое я.

Может быть, это знает старче из загорской обители.

 

Птаха

Гном мне не поверил, конечно, но плевать я на это хотела, главное – сама я знаю, что начнется в любой миг: многие из баб, что пришли с нами из испытария, начнут орать, крючиться, истекать кровью, варки тоже начнут орать и бестолково бегать, а потом все опять будут подозревать Гнома, потому что имя у него такое, неудачное, и потому что не любят в Подкамне полуварок, значит…

Ну, значит, одно из двух: или Зануд потребует, чтобы Гном использовал свой хмурьский дар и ткнул пальцем, то есть мечом, в того, кто виноват во всех последних событиях – или Зануд не успеет ничего сделать, и Гнома просто разорвут на куски.

Или нет?

Всё-таки больше похоже на «да», и такого я допустить не могу, потому как мне не наплевать на него, хоть он и балбес, а кроме того – это ж я всё начудила, а вовсе не он, потому неправильно, если ему из-за меня достанется.

Иду в длинный дом, в свою комнату, собираю немногочисленные пожитки. Главное, одеяло не забыть, какое потоньше, чтоб раздутая котомка не очень бросалась в глаза. Нож, кресало. Монетки, что успела заработать на разделке рыбы.

Заталкиваю котомку под кровать. Перед тем, как уйти отсюда, я должна сделать еще пару дел.

Гнома нахожу у подъемника, он стоит наверху и смотрит на клетку с сиренами, которую как раз поднимают из воды.

– Указывай на меня, когда спросят, не виляй, – говорю ему. – Я правда виновата.

Он смотрит на меня в изумлении, и я понимаю, что он хочет спросить про Псину.

– Во всём виновата, – уточняю нетерпеливо, беру его за руку. Она теплая и сильная, очень мне бы хотелось, чтобы, когда я побегу отсюда, со мной бежал человек с такими сильными руками. – Потом вы с Тучей тоже уходите. Вам тут не место. Спроси Хмарь… Хмурый мир спроси, если мне не веришь, ясно?

Гном качает головой. Конечно же, ему не ясно.

Выпускаю его руку, шагаю к подъемнику. На нём как раз поднимаются рыбалки, хохочут. Кто-то здоровается со мной, кто-то шутливо дергает за завязки косынки, и я удивляюсь, до чего естественно отшучиваюсь в ответ.

Спускаюсь на подъемнике и иду к клетке, чувствуя, как щекочет спину тяжелый взгляд стражника.

В клетке столько же сирен, сколько было прежде, но моей краснохвостой подруги среди них нет.

 

Гном

Когда Птаха взвилась, как морская буря, я растерялся, поскольку мне свойственно теряться в подобных ситуациях. Я не смог предположить, отчего она побежала к большой разделочной, что её поразило при виде обычной клетки с обычными сиренами. Я последовал за Птахой с определенной заминкой, однако почти нагнал её по пути. Стражник кричал нам в спину, но не бросился вдогонку, к серьезному моему облегчению, не посмел самовольно бросить свой пост.

Больше на берегу никого не было.

Птаха подбегает к двери большой разделочной, принимается с отчаяньем дергать её и стучать ногами, кричать и колотить кулаками по доскам. Я на миг пугаюсь, что она повредит свои руки, но тут же на место моего испуга приходит крайнее изумление: Птаха принимается таять, растворяться, словно хлебнула Пёрышка, хотя я, быстро приближаясь к ней, явственно видел, что у неё не было фляги, ничего другого в руках её не было тоже.

Птаха вбегает в большую разделочную по Хмурому миру, открывает и снова захлопывает за собой дверь, а я останавливаюсь в замешательстве. Не знаю, как это у неё получилось, но теперь Птаха была там, где я не могу её достать, мне требуется Пёрышко, чтобы последовать за ней, однако бежать за зельем – довольно-таки далеко, и за это время…

Из разделочной доносится такой оглушительный визг, что я даже отшатываюсь от двери, а затем слышу еще крики позади, оборачиваюсь и вижу, что по берегу бегут два стражника, Зануд и еще несколько мужчин и варок. Это означает, что у меня совершенно явственно не остается ни мига лишнего времени, Пташке же требуется помощь, значит, я должен найти способ попасть в Хмурый мир без Пёрышка.

Я знаю, это возможно, ведь только что я видел это собственными глазами. И я вдруг понимаю, что визг Птахи слышал не ушами, потому что не мог ничего слышать с Хмурой стороны.

Я распахиваю руки навстречу мглистому туману со сладким запахом акации и падаю в Хмурый мир. Воздух в нём плотнее, чем обычно, и я страшусь, что он принял меня от растерянности, а теперь хочет выгнать обратно, однако я не в силах позволить этому случиться.

– Вступаю в тебя без гнева и сожалений, – произношу я и в тот же миг понимаю, что эти слова, столь нужные и важные прежде, теперь утратили всяческий смысл.

Хмурый мир больше не ищет чистоты помыслов и беспристрастности, чтобы вершить справедливость. Его нынешняя справедливость – цветная, отчаянная, жаждушая… очень похожая на Птаху.

Я не пытаюсь больше гадать, а просто иду следом за ней, тоже открываю и закрываю за собой дверь. Зануд и остальные всё равно войдут по солнечному миру, они-то знают, как открывать замок с педалями и большим колесом. Ну и пусть.

На Хмурой стороне, состоящей из одних только теней и кочек, мне не сразу удается разобраться, что именно я вижу, но постепенно в серости проглядывают цветные искры, а силуэты теней становятся четче, кочки расползаются, жмутся к стенам, и я понимаю.

В маленькой разделочной потрошат обыкновенных рыб. В большой разделочной готовят на продажу и рыбу, и мясо, и очень удобно держать эту разделочную на берегу, а вовсе не между морем и лесом, полным дичи.

Птаха, единственное, что есть настоящего среди комьев плотной мглы, скрючилась под одним из потолочных крюков, с которого свисает хвост сирены, посыпанный красными искорками. Птаха рыдает.

Я не вижу, но понимаю, что дверь за моей спиной открывается, я не слышу криков из солнечного мира, но знаю, что там орет и топает ногами Зануд. И Хмурый мир его тоже слышит, потому что вдруг прекращает тихо страдать вместе с Птахой. Он вскидывается, вздрагивает хохолками маленьких кочек, бросает наземь горсть изумрудов и брызги крови.

У меня голова идет кругом, мне непривычно узнавать истину так явственно и так сразу, но Хмурый мир изменился и захлёбывается в собственных открытиях.

Он жаждет справедливости. Он говорит мне, что Птаха – убийца, тьма и зло. Она уже убила Псину, она убила нерожденных детей, а в будущем она станет причиной гибели многих людей и варок. И моей гибели – тоже.

Но сначала будут варки, варки с этого самого берега, потому что это из-за Птахи две луны напьются крови. Из-за Птахи и Накера. И горы упадут в море, огромные волны рухнут на поселения и оставят после себя множество мертвецов, и живые будут завидовать им, потому что вслед за волнами на берега придут творины, ведь к ним взывает Хмурая сторона, они знают, сколько зла им сделали люди и варки, они придут мстить за себя и других.

Мы с Тучей этого не увидим, потому что нас посадят в лодку и отправят в море, и глубокая вода под кровавыми лунами обнимет нас, и мы отправимся туда, в глубокую воду, а Птаха…

Птаха – зло. И как я прежде не видел этого?

Она поднимается, оборачивается ко мне, что-то почувствовав, становится не такой цветной и плотной – не комок мглы, но и не настоящий человек, создание, не принадлежащее ни солнечному миру, ни Хмурому.

Я – наконечник стрелы, разящей зло! Я вершу справедливость!

Под ногами Птахи плещут кровавые волны, и глубоко в этих волнах я вижу наши с Тучей обглоданные черепа.

У меня нет при себе меча, но это не важно, я голыми руками сломаю эту смешную тонкую шейку.

Я иду к Птахе. Я сомну её кровавую тряпицу, это следовало сделать уже очень давно, и тогда мы с Тучей…

Мне остается сделать не более двух шагов, когда Птаха раскидывает руки, словно крылья, задирает голову к потолку, с которого свисают крюки, делает быстрый хриплый вдох и… пропадает.

 

Накер

Мы добираемся до обители на третий день пути по Загорью, в предзакатное время, когда всё вокруг становится свежим и чуточку печальным.

Меня колотит дрожь. Зачем я здесь, на самом деле? Просто мой назидатор подумал, что в Загорье я найду ответы? Непохоже, чтобы тут они были.

В отличие от нашей обители, сокрытой от людских глаз за лесом, горой и озером, загорская раскидывается на склоне холма. Она невелика в сравнении с нашей – похоже, её переделали из старого мастерового поселения, опустевшего после войны. У неё нет огромных широких стен из неотесанного камня, лишь высокая деревянная ограда.

Медный стучит в колотушку, и ворота после долгой заминки открываются. За ними стоит очень худая высокая старуха, у неё прямая спина, длинная косынка, накрывающая плечи, и глубокие скорбные складки у рта. Глаз я не успеваю увидеть, отворачиваюсь, когда она смотрит на меня. Гляжу вокруг, вижу абрикосовые и кушитовые деревья с перезревшими плодами: урожай в этом году богатый, а есть его некому. Впереди – несколько земляных ступеней, а на возвышении – остовы старых домов и несколько крепеньких, со свежесоструганными перилами. За ними виднеется край тренировочного поля, я отчего-то уверен, что оно огромное, но выглядит так, словно его много лет назад забросили за ненадобностью и даже близко потом не подходили, чтобы хоть собрать полуистлевшие соломенные чучела.

– Мы хотим видеть старче, – говорит Медный.

Чувствую на себе тяжелый недоверчивый взгляд женщины и понимаю, что ни с каким старче нам, пожалуй, не доведется встретиться. Отчего-то Медного тут не очень жалуют, а я – незнакомец, незваный, нежданный.

Нет уж, печальная женщина, я отсюда никуда не уйду! Не для того притащился, не для того сидел в гнездовищенском застенке, не пошел к друзьям в Подкамень, едва не убился в горах, вывернул душу наизнанку, идя чужаком по родному краю!

Неожиданно положение спасает Тень: припадает на передние лапы, как игривый котенок, хлещет себя хвостом по бокам и с боевым рычанием бросается на башмаки женщины, потом отскакивает назад и принимается боком скакать вокруг, до того потешно выпучивая глаза, что даже я чуть не расхохотался. А потом улепетывает вверх по земляным ступеням и скрывается за домом у тренировочной площадки.

Лицо женщины смягчается, скорбные губы трогает тень улыбки.

– Погодите, – говорит она и тоже уходит наверх. У неё плавные движения, не сочетающиеся с угловатостью тела. Косынка и впрямь длинная, до лопаток, и с вышивкой по краю.

В ожидании я рассматриваю гроздья плодов на абрикосовых ветвях. У меня дома росли такие же: мелкие, солнечно-оранжевые в красных веснушках и очень сладкие. В Полесье почти нет абрикосовых деревьев, а если и растут – плоды у них получаются какие-то неправильные, бледные, крупные и сухие, как подошва башмака. Хотя, казалось бы, Полесье южнее и…

Улавливаю краем глаза движение и оборачиваюсь.

Старче спускается по земляным ступеням, тяжело опираясь на узловатый посох из черного дерева. Под длинным платьем, запахнутым на поясе, мелькают босые ступни. Я заворожен его посохом и платьем, расшитым яркими блестящими нитями. Откуда такие сочные, ненастоящие цвета? Огненные, травяные, небесные, они складываются в замысловатые картины и, когда старче движется, они будто обнимают его.

– Ты не спас мою Морошку, Медный, ты не уберёг последнюю мою отраду. Зачем пришел теперь, кого привёл вместо неё?

При звуке этого голоса я вздрагиваю и, наконец, поднимаю взгляд.

Ненавижу смотреть людям в лицо, терпеть не могу и знаю, что всё время повторяю это. Когда я встречаюсь взглядом с другим человеком, он словно оказывается в моей голове, узнает там больше, чем я готов показывать. Это хуже, чем если бы он примерял мои башмаки, валился на мою кровать, выпивал весь мой компот.

Я смотрю на старче. Смотрю в его строгое, умное, измятое морщинами лицо. В светло-карие в крапинку глаза под короткими выгоревшими ресницами.

– Дедушка?

Карие глаза смотрят на меня, не мигая. Глянцевые, словно потеки смолы на стволе вишневого дерева, и столь же пылкие. Они изучают меня, недоверчиво рассматривают лицо, руки, потом взгляд начинает бегать: по моим волосам, по отросшей щетине, по одежде. Старче ищет под всем этим того, кто мог называть его дедушкой.

Я так сильно изменился? Ведь времени прошло не так уж много – пять или шесть лет. Целая жизнь.

Скрюченные пальцы стискивают посох, и мне кажется, он не выдержит, рассыплется черной занозистой трухой. Под тонкой бледной губой начинает дергаться жилка – сначала редко, как удары сердца, а потом все чаще, все сильнее, пока ее дрожание не передается подбородку. Седые брови вздрагивают, лоб ломается складками, карие в крапинку глаза оживают, раскрываются шире, наполняются сиянием.

Никакой я не наконечник стрелы. Я – луковица. Забытая на дне ящика луковица, укрытая слоями шуршащей, намертво приставшей шелухи. Я не знаю, что зарыто под этими слоями. Наверное, там уже ничего нет, только другие иссохшие хрупкие чешуйки.

– Шель.

Одно слово, сказанное дрожащим голосом, встряхивает меня, как пыльный мешок, наружу вырывается всё, что было загнано внутрь проведенными в обители годами, лозинами, палками и сигилями варкской стали, и придурями Хмурого мира, и вечным осознанием своей инаковости, недостаточной и в то же время – слишком уж сильной хорошести для всех вокруг.

Я вспоминаю всё.

Какие у нас были имена и что они означали. Почему за нами не пошли загорские духи. Зачем нужно было взять в полесскую обитель именно детей из Загорья. И что сказал дедушка в тот день, когда я видел его в последний раз.

«Вот они и пришли за тобой, Шель. Я должен тебя отдать».