Боль

Лазарев Геннадий Федорович

Рассказы

 

 

ВРАГИ

Степка загорал. Руки, ноги — в стороны, подбородок торчком, из-под накинутой на глаза рубахи — облупленный нос.

В бездонном небе кучерявились облака, изредка заслоняя жаркое солнце. Как только на то место, где лежал Степка, набегала тень, с плеса прилетал ветерок. Он шуршал листвой лозняка, ласкал тело прохладой. Но скоро проходила тень, и ветерок угасал. Плес снова искрился солнечными зайчиками и трепетала в знойном мареве речная даль.

Когда от жары становилось невмоготу, Степка вскакивал и, высоко поднимая острые коленки, бежал к воде. С разбега вспарывал речную гладь, ввинчивался в глубину, где вода была похолоднее, и, пока хватало сил не дышать, замирал там, как сом. Остудившись до гусиной кожи, снова валился на песок.

Со стороны — Степка безмятежен. Просто загорает — и все. На самом же деле он переживал. Единственно, что осталось у него в жизни, — это неограниченная возможность загорать. И ничего больше. И никакой перспективы на все лето.

Вот Вольке и Мишухе, друзьям-одноклассникам, — тем повезло. У Вольки отец бригадиром, тому ничего не стоит пристроить родного сына на тепленькое местечко. И пристроил: Вольке доверили жеребца-двухлетку Чалого, на котором он будет развозить по бригадам воду. Ничего работа: сиди-посиживай на облучке и семечки лузгай. Развез воду, выпряг Чалого из упряжки и скачи себе по лугам с саблей из лозины, представляй себя хоть Чапаевым, хоть кем..

А Мишуху старший брат взял к себе на катер, который курсирует между Ягодной и Светловодовым. Четыре раза в день катер проходит мимо Степкиного перевоза, и каждый раз Мишуха выходит на палубу с таким видом, будто возвращается из кругосветного плавания. Он в форменной фуражке с начищенной до блеска кокардой и с промасленной ветошью в руках. Степка знает, что фуражка вовсе не Мишухина, а его брата. Даже издалека, видно, как она налезает Мишухе на уши. Но все равно — завидно.

И надо же было деду заболеть!

Степка еще тогда, во время завтрака, когда отец шушукался с дедом, понял: дело пахнет керосином! И не ошибся. Отец решил на перевоз взамен деда отправить его, Степку.

— Лучше умереть с голода, чем жить неполноценной жизнью! — по-своему отреагировал на решение отца Степка. Угрожая голодовкой, он частенько выигрывал у родителей сражения в достижении привилегий. Вот и теперь он шумно отодвинул чашку с кашей в сторону и с достоинством вышел из-за стола.

Весь день потом мать уговаривала его поесть, но Степка не сдавался.

— Кто-то все каникулы будет играть в футбол и смотреть телевизор, а я, как Наполеон Бонапарт, на пустынный берег, в ссылку? — возмущался он. — За что? За то, что седьмой класс закончил без единой троечки, да?

Мать соглашалась, обещала повлиять на отца.

Вечером, вернувшись с работы и выслушав мать, отец показал глазами на висевший на дверном косяке солдатский ремень, и Степка смирился с ожидавшей его участью. У отца много не порассуждаешь.

На следующее утро, провожая на перевоз, председатель сказал Степке, что ему, как равноправному члену совхоза, будут начислять зарплату. Отец пообещал купить велосипед. Степка, оттолкнувшись веслом от причала, грустно улыбнулся: что велосипед — летичко-то пропало!

Потянулись длинные, до чертиков похожие друг на друга трудовые Степкины денечки. Несколько раз за день он перевозил в Ягодную случайных прохожих и почтальона. Иногда домой за продуктами ездили работавшие на парниках тетка Наталья или ее помощница рыжая Глашка Званцева. Если кому из Ягодной нужно было переправиться на этот берег, то служивший на пристани дядя Федот вызывал Степку ударом в рельсу. Вот и вся работа.

Не прошло и недели, как Степка от жары и безделья впал в уныние. Ему стал не мил белый свет. «Вот так, наверное, безвременно и седеют», — рассуждал он, с тоской любуясь утопающей в зелени Ягодной и подсчитывая от нечего делать торчавшие над крышами домов телевизионные антенны. Поудить бы рыбку, да, клева в этом месте никогда не бывает…

А тут еще Мишуха со своей кокардой! Чтобы он больно-то не задавался, Степка, заслышав тарахтенье катера, стал прятаться в землянку. Катер, поравнявшись с пристанью, лихо разворачивался; волны из-под винта докатывались до перевоза, нехотя таяли, оставляя на песке серо-зеленые ракушки. Над рекой вился волнующий воображение запах машинного масла. И чудились Степке белокрылые фрегаты, могучие линкоры и безбрежная синь океана.

Неожиданно от скуки родился удивительно простой план. Он прикинул: если постараться, то за лето можно так загореть, что в школе только ахнут.

Жизнь пошла куда интереснее. И хотя у Степки не проходило ощущение, будто его, как карася, по ошибке забыли снять с раскаленной сковороды, он терпел. Нос, как всегда, облупившийся еще по весне, он особенно не жалел, а боли — чего ее бояться, боли? Он вообще ничегошеньки не боялся: ночевать оставался в землянке (веслом подопри дверь покрепче — и спи себе!), без еды на спор мог пробыть хоть сколько, реку переплывал в оба конца без передышки. Его и отцовский ремень не очень-то пугал. Видимость, что ему от перспективы быть выпоротым боязно, он поддерживал только из уважения к старшим.

…Тихо плескалась река. Где-то рядом монотонно гудел шмель. От жары у Степки шумело в голове и темнело в глазах. «Надо выкупаться, а то запросто сойти с ума», — решил он. В эту минуту его окатило с ног до головы. Степка мигом вообразил, что река выплеснулась из берегов и волной его может унести неизвестно куда. На всякий случай затаил дыхание, осторожно приоткрыл глаза.

В воде стояла рыжая Глашка. Подол платья заткнут за пояс. В руке порожнее ведро. Глаза веселые, нахальные… А сама вот-вот зайдется смехом.

— Т-т-ак з-заик-кой можно с-сделать! — выкрикнул Степка, заикаясь. Не узнав своего голоса, он бестолково замотал головой. Со сжатыми кулаками подскочил к Глашке. В последний момент той удалось увернуться, и Степка, потеряв равновесие, бултыхнулся в воду.

— Так, да? — предостерегающе проговорил он, поднимаясь. И сразу же, втянув голову в плечи, пошел на таран. Он знал, что сладить с Глашкой не просто. Среди семиклассниц она самая ловкая, самая отчаянная. Рыжие все такие. Мальчишки с ней не связывались. Но Степка сейчас предпочел бы умереть на месте, лишь бы не быть навеки опозоренным девчонкой. На какое-то мгновение поймал Глашку за руку, но, уже торжествуя мысленно победу, почувствовал вдруг, что земля уходит из-под ног. Вслед за легким ощущением полета последовал удар, на зубах захрустел песок. Степка вскочил на ноги и, отплевываясь, замахал руками:

— Дура ты! Дура!

Откинув со лба прядку волос, Глашка спокойно сказала:

— Не ори, букварь. А то еще получишь…

— Это я получу!? — Степка сделал свирепое лицо и шагнул вперед. Ему хотелось, чтобы Глашка хоть капельку испугалась. Тогда он ушел бы как победитель, и все было бы нормально. Но та даже не шелохнулась. И у Степки не выдержали нервы. — Акселератка несчастная! — несмело выкрикнул он. — Думаешь, я не знаю, как ты свои конопушки материной губной помадой заштукатуриваешь?

Степка вовсе ничего и не знал о помаде. Это он придумал только что. Другого оружия, чтобы сделать обидчице больно, у него не было.

Окинув Степку с ног до головы презрительным взглядом, Глашка проговорила:

— На себя погляди. Ты и на мальчишку-то вовсе не похож… Я вот расскажу в школе, как ты волосы мочишь да на ночь полотенцем повязываешь. А все равно они у тебя щеткой торчат!

Это был жестокий удар, после которого Степка как-то сразу сник и присмирел. Ох, как он презирал свой чуб! И как ненавидел Глашку за то, что она раскрыла его тайну! Жутко подумать, что будет, если мальчишки узнают! Конечно, Вольке и Мишухе хорошо: у них прическа как прическа. У Вольки шевелюра, как у киномеханика, — набекрень, а у Мишухи вообще как в телеке у гитаристов — волосы кудрявятся и свисают на глаза.

Зачерпнув горстью ила, он с наслаждением запустил им в Глашку. И удачно. Она сразу из рыжей сделалась похожей неизвестно на кого. Издав победный клич, метнулся к зарослям лозняка. Вдогонку ему, позванивая дужкой, полетело ведро. Степка попытался было увернуться, но не успел: ведро угодило ушком между лопатками.

Катаясь по траве и жалостливо скуля от боли, он мысленно решил мстить Глашке. Мстить — и никаких разговоров! Хватит миндальничать со всякими рыжими.

Спрятав голову в тень, Степка перебирал в памяти известные ему из книг примеры. Но ничего подходящего не находил. Если бы Глашка была мальчишкой, то он отомстил бы по всем правилам. А как мстить девчонке? Неплохо, допустим, ночью, обернувшись в простыню, погулять по огороду. Глашка наверняка боится привидений. Но вдруг вместо нее проснется тетка Наталья? Или, пока Глашка купается, завязать в ее платье лягушку?

Перебрав больше десятка вариантов, решил не торопиться. Он еще успеет и придумать и исполнить такое — мир содрогнется!

Пробрался к землянке и лег на нары. Скоро обед. Но обедать он, конечно, не пойдет. Принципиально. По крайней мере, сегодня. Есть из одного котла со своим врагом — что может быть унизительнее?

Незаметно Степка задремал. Он смутно слышал, как протарахтел катер, как поскрипывал пожарный насос. Это тетка Наталья и Глашка подкачивали в бак воду для вечерней поливки. Обычно тетка Наталья звала его. «Помоги, Степушка! Глафира малолетняя, ей тяжелое нельзя…» И он шел. Наполнить доверху старую цистерну для перевозки молока было нелегко, под конец у Степки уже начинали роиться перед глазами оранжевые круги. А Глашка стояла в тенечке, хитро щурилась и грызла семечки.

Разбудил его стук раскачиваемой двери. Степка спрыгнул с нар и выглянул. По реке перекатывались крутые волны. Из-за горизонта наплывали тучи. Вдалеке бухал гром, небо то и дело перечеркивали ветвистые молнии.

— Сте-па-ан! — донесся с парников голос тетки Натальи.

«А-а! Зовете! — Степка усмехнулся, вспомнив, как дня три назад вот так же неожиданно налетела гроза, и пришлось спешно закрывать парники рамами. Тогда он работал до дрожи в коленках. — Пусть… Пусть теперь рыжая повкалывает!»

Упали первые капли дождя. Лозняк на миг настороженно притих, потом под порывами ветра заметался, зашелестел тревожно листвой.

— Сте-па-а-ан! Степуш-ка-а! — снова донеслось с парников.

«Ветрище-то как бешеный! Всю рассаду поломает, — пронеслось в голове у Степки. — А там, не дай бог, — град… Вон они, тучи-то какие… — Он стоял посреди землянки и, машинально одеваясь, рассуждал: — В конце концов, я не Глашке буду помогать…»

— Ты что, оглох, что ли? — проворчала тетка Наталья, когда Степка перемахнул через прясло. — Иди, носи с Глафирой рамы, а я закрывать буду. Да пошевеливайтесь!

Глашка стояла около сторожки, поглядывала, как долговязый Степка неуклюже перепрыгивает лужи, и насмешливо улыбалась.

— Дрыхнул, наверное, под дождичек-то! — проговорила с расстановкой. — Как старичок…

«Ух, ненавижу! — про себя выкрикнул Степка, посмотрел в зеленые, как у кошки, Глашкины глаза и решил: — На куски руби — больше не скажу ни слова. Точка!»

Не уговариваясь, взялись за раму и понесли. Степка шел впереди. Он специально шагал прямо по лужам и с удовольствием слушал, как смачно чмокает в тапочках у Глашки вода.

Когда оставалось три или четыре рамы, Глашка, видя, что тетка Наталья замешкалась, прикрикнула:

— Ну-ка, подавай! Сами установим!

Она взобралась на косяк, закрепила раму. Потянулась за следующей, но вдруг поскользнулась, нелепо взмахнула руками, упала. Раздался треск ломающегося дерева, зазвенело стекло. Глашка вскрикнула, соскочила на землю. По ее ноге струйкой текла кровь.

Подбежала тетка Наталья. Подняла край Глашкиного платья. Над коленкой торчал осколок стекла. Тетка Наталья вытянула осколок и испуганно зажала рану ладонью.

Степку будто кто подхлестнул. Он кинулся в избушку, сорвал со спинки кровати полотенце. Вернувшись, отстранил растерянно хлопавшую глазами тетку Наталью и перевязал рану.

— Жгут надо, а не то вся кровь выйдет!

Они подхватили Глашку под руки, отвели в избушку и уложили на кровать. Степка туго-натуго перетянул ей ногу чулком. Темно-вишневое пятно на повязке перестало увеличиваться.

Глашка отвернулась к стене и тихонько стонала. Ее лицо побледнело, на носу и щеках четко проступили веснушки. «Девчонка — девчонка и есть. Мужества — ни капельки, — подумал Степка. — Принцип выдерживает, не плачет. Небось, не было бы меня, улилась слезами». То, что Глашка не плакала, ему нравилось, и он, сочувствуя, спросил:

— Больно? Ага?

— Еще как… — пролепетала Глашка и всхлипнула. Приоткрыла глаза, позвала взглядом. — Ты не обижайся, ладно? Я ведь так… в отместку… за помаду…

— Чего уж там! — Степка смутился. — Все нормально…

Вдруг Глашка заплакала, тихо, стыдливо.

— Умру я, наверно… Боли не выдержу… — запричитала сбивчиво. — Маму жалко… Как она без меня жить будет?

— Потерпи, Званцева… Гроза скоро пройдет, отвезем в деревню. Потерпи маленько. — Степка робко, словно боясь испугать, притронулся к Глашкиной руке.

Тетка Наталья дернула Степку за рукав, отозвала в сторону.

— На всю ночь гроза! Смотри — света белого не видать! Давай Глафиру в лодку?

— Что вы, тетка Наталья! — запротестовал Степка. — При такой волне лодку перевернет!

— Как же быть, Степушка? Загубим девку…

— Вы побудьте около нее, я сейчас…

Степка распахнул дверь. Дождь хлестал вовсю. Под порывами ветра лозняк пригибался до земли.

Миновал заросли — и оторопел. Реку не узнать. Днем такая спокойная, молчаливая, теперь она словно взбесилась. Громадные волны с белыми барашками пены на гребнях перекатывались через выброшенную на берег лодку. Весел не было: их, вероятно, сорвало с уключин и унесло. За густой завесой дождя — ни деревни, ни пристани.

— Дя-дя-а Фе-до-о-от! — закричал Степка, сложив руки рупором. — Ми-шу-ха-а-а!

Ему показалось, что ветер чуть унялся, и он вошел в воду. «Только бы не утонуть — и все будет нормально, — подумал, успокаивая себя. — Дядя Федот наладил моторку… Его баркасу любая волна нипочем… А Мишуху пошлем за доктором…»

Порывы ветра срывали с верхушек волн пену, рвали ее в клочья. Степка был в воде уже по пояс, как неожиданно темная, в косматой пене волна накрыла его с головой и выбросила на песок. Он вскочил и отрешенно шагнул к воде. Но вдруг остановился…

Вверху, в тучах, загрохотало так, будто небо раскололось на части. Градины, крупные, хлесткие, зарешетили воду словно пули. Степке враз сделалось холодно и страшно.

И когда он понял, что страх этот ему не унять, прильнул к одинокой коряге, что торчала из песка, и безутешно заплакал.

 

В + М

1

После письменного экзамена по математике кто-то из мальчишек предложил сгоряча на все плюнуть и пойти искупаться.

Предложение поддержали с восторгом. Все, кроме Тонечки Мироновой. Тонечка добросовестно шла к заветной медали, и время терять попусту не желала.

— Ну и пусть себе зубрит, а мы не железные! — стараясь не смотреть на Тонечку, сказала Марина. — Лично у меня сегодня активный отдых и проветривание мозгов.

Марина тоже была отличницей, и в классе даже не сомневались в том, что она станет медалисткой. Сама Марина чуточку побаивалась разве что математики. И вот все страшное позади. Свою работу она сдала первой, успев проверить дважды.

Договорились встретиться всем классом в час дни на городском пляже и разбрелись кто куда.

Марина зашла в учительскую: уж больно не терпелось узнать результат, но там никого не было: комиссия работала в кабинете директора. Марина задержалась перед зеркалом. «Ничего, — подумала с радостным удовольствием и раз-другой кокетливо повернулась на каблуках. — Только вот прическа… элементарнос примитивус! Сплошной ужас!» Марина лукавила: у нее пышные, спадающие до плеч волосы. Но ей они давно опостылели, и она с легкостью разделалась бы с ними, но отец, когда она намекнула об этом, официально предупредил: «Не погляжу, что невеста — за прическу могу и выпороть!»

Откинув со лба завитки, Марина собрала волосы сзади в тугой пучок. Из зеркала теперь глядела совеем иная, незнакомая ей, Марине, не девочка, похожая на яркую куклу с большими, как у героини мультфильма, глазами, а неожиданно взрослая девушка с вызывающе лучистым взглядом. «Поступлю в институт и — будь что будет! — остригусь коротко! — решила. — И покрашусь как Нэлька Большакова из десятого «б»!

За дверью директорского кабинета послышались шаги, и Марина на цыпочках вышла.

Около школы под вязом стояли мальчишки из их класса. Они будто сговорились, и все, как один, были в джинсах, кроссовках, в белых с погончиками рубашках. И все, даже те, за кем это раньше не водилось, курили дорогие импортные сигареты с золотым пояском фильтра — должно быть, приветствовали грядущее освобождение от школьной неволи. Они, перебивая друг друга, громко говорили и излишне красноречиво жестикулировали. Там же был и Вадик. Встретившись с ним взглядом, Марина чуть заметно подала ему знак рукой.

Вадик не спеша докурил сигарету и только после этого, словно нехотя, расстался с ребятами.

На виду у всех он шел степенно, вразвалочку. Но свернув за угол и не увидев Марины, растерялся. Постоял, подумал, протер очки. Зная, что это не поможет, что все равно дальше десятка шагов ему не увидеть, побежал.

Через два квартала четвертый дом от угла — ее Вадик сел на скамейку как раз напротив. Если они где-то разминулись, то ждать Марину надо именно здесь. Конечно, разминулись… С таким, как у него, зрением пройдешь рядом с водонапорной башней и не заметишь ее.

Марина пришла вскоре. Вадик издали узнал ее по частому цоканью каблучков. Виновато улыбаясь, пошел навстречу. Улыбка — он это чувствовал — получилась глуповатой. Чтобы замаскироваться, сунул в рот сигарету.

— Ты уже здесь? — Неумело сдерживая смех, Марина сделала удивленное лицо.

«Видела! Ей-богу видела! И как я чуть не сбил старушку, и как наткнулся на милиционера», — подумал Вадик и попытался отделаться шуткой:

— Помнишь сказку про зайца, который соревновался в беге с ежами-супругами? Только-только добежит, бедняга, до конца поля, а один из них выходит из-за укрытия и говорит: «А я уже здесь!» Помнишь?

Марина засмеялась:

— Молодчага ты, Вадик! Абсолютизмус молодчагиус!

Вадик засиял, точно отличившийся первоклассник, и старательно задымил сигаретой, хотя першило в горле.

— Мне нужно было поговорить с тобой в классе, — нарушила молчание Марина, — но ты ушел с мальчишками…

«А я бы все равно дождался тебя», — подумал Вадик. — Ему хотелось хоть капельку почувствовать себя независимым и солидным.

— Я решила предложить пойти на дикий пляж. Знаешь, на том берегу озера, где березовая роща?

У Вадика перехватило дыхание и сладко екнуло сердце. Надо же — Марина приглашает на дикий пляж! Это же бог знает что! Ну и везет! И математику сдал, и Марина, и… вообще!

Стараясь быть спокойным, проговорил:

— Я обещал ребятам принести волейбольный мяч…

Марина нахмурилась, и Вадик понял, что сейчас может произойти катастрофа: Марина повернется и уйдет. И конец. И попробуй дождаться следующего раза: когда-то она будет снова такой, как сегодня.

Теряя независимую осанку, проговорил невнятно:

— В конце концов, на пляже полно мячей. Можно пристроиться к любой компании. Ведь правда?

— Подожди меня здесь. Я переоденусь, — сказала Марина и скрылась в подъезде.

2

Тропинка петляла в зарослях кустарника и негустой поросли березок. В просветах игриво серебрилось озеро. Покрытое чешуйками ряби, оно сверкало и искрилось так, что было больно глазам.

Марина шагала босиком, Вадик — в нарядных кроссовках. Кроссовки жали отчаянно, но Вадик не мог позволить себе такой роскоши — идти босиком. По спине у него побежали мурашки, когда он представил сочетание — супермодные джинсы и незагорелые с желтыми пятками ступни.

Марина помахивала веточкой лозняка. Вадик нес разбухшую от всякой всячины авоську. Из ячеек рогами торчали горлышки бутылок с лимонадом, и от этого авоська была похожа на морскую мину.

Говорили обо всем и, в сущности, — так, ни о чем. Смеялись, дурачились, хотя от жары нечем было дышать. То и дело Марина забегала в озеро и пригоршнями разбрасывала на Вадика сноп брызг. Капельки стекали за воротник, приятно холодили тело, и Вадик, не зная как иначе выразить восторг, хохотал по-сумасшедшему.

Марине нравилось быть с Вадиком. С ним весело, и он может помолчать, когда грустно. Он такой покладистый и уступчивый. И главное — скромный. Другие мальчишки лезут целоваться, стоит с ними сходить в кино. Вадик не такой.

Там, где тропинка вплеталась в густой березнячок, Вадик повесил авоську на сучок и спросил:

— Хочешь, покажу фокус?

— Ты знаешь фокусы? — удивилась она.

— Еще какие! — Вадик засмеялся и скрылся в кустарнике.

Марина от нечего делать достала пирожок и стала жевать.

Вскоре послышалось:

— Марина, закрой глаза и считай до двадцати! Ладно? Только обязательно закрой глаза! И считай!

Марина плотно сомкнула веки так, что от глаз разбежались морщинки.

— Раз… два… три, — считала она громко, а сама думала: «Сейчас он подойдет. Вон хрустнула ветка у него под ногами. Сейчас он подойдет и, наверное, поцелует меня». — Семь… восемь… «Пожалуй, я рассержусь и врежу ему пощечину». — Двенадцать, тринадцать… «Нет, просто рассержусь». — Девятнадцать! Двадцать!

Было тихо-тихо, только слышалось гудение близкой пчелы да от зноя позванивал малиновым колокольчиком воздух.

— Смотри! — сказал Вадик торжественно, и Марина открыла глаза.

У Вадика — улыбка во все лицо. В руках — букет ромашек.

— Это тебе, Марина. Я эту поляну знаю давно. Здесь всегда полным-полно ромашек. Есть и незабудки. Но они такие крохотные… А это — тебе!

У Марины глаза засияли от восторга.

— Вадик, Вадик! Ты умница! На пляже я сплету венок. Венок из ромашек — господи! Знали бы наши девочки! Это же абсолютизмус грандиозус! Спасибо тебе, Вадик!

Вадик чувствовал себя именинником. Еще бы! Растрогать Марину! Такое бывает не каждый день. Подобное он испытал лишь однажды, давным-давно, в восьмом…

Раз после уроков классом пошли на какой-то нашумевший фильм. Билетов, как всегда, — не достать. Мальчишки, отдав дипломаты девчонкам, шныряли в толпе, дежурили около входа. Дали звонок, но никому не удалось достать ни одного билета. Тогда Вадик пошел к администратору. Вошел, поздоровался и очень вежливо и очень спокойно попросил билет. Он сказал, что билет нужен не ему, а одной девочке, и что от того, будет у нее билет или нет, зависит его жизнь. Администратор, пожилая добрая женщина, дала ему два.

Увидев в руках у Вадика билеты, девчонки окружили его, загалдели. Он протянул билеты Марине.

— Возьми… — сказал он. — Мне уступил знакомый мальчишка.

— Зачем мне два? — Марина покраснела. — Один из них — твой!

Вспомнив об этом, Вадик улыбнулся. Собственно, с этих билетов все и началось. Уже на другой день в школе стали писать на стенах мелом, карандашом, а то и фломастером две буквы: «В + М». Вадик остался после уроков и с яростью стирал их. Но на следующий день они появились снова! Первоклашки, и те кричали Вадику вслед: «Вэ плюс эм! Вэ плюс эм!» От сознания собственного бессилия Вадик готов был реветь. В школу он шел как на каторгу. При одной мысли о Марине его начинало трясти. О, как он ненавидел ее!

Но однажды все это кончилось, неожиданно и красиво. После уроков к нему подошла Марина.

— Пусть пишут! — сказала она просто и протянула руку. — Хочешь, будем дружить?

Вадик отлично помнит: в тот день они долго бродили по городу, съели уйму мороженого, а под занавес хотели заглянуть на дискотеку, но их не пустили. «Здесь не детский садик!» — сказали.

Деревья расступились, показался пляж. А Вадик краешком глаза все смотрел на Марину, и ему хотелось сказать: «А знаешь, Марин, там, около поляны, когда ты стояла с закрытыми глазами, мне очень хотелось тебя поцеловать…» Сказал другое:

— На обратном пути покажу поляну. Ладно? Там знаешь сколько ромашек!

3

Роща притихла. Приближался вечер. Вдалеке грустно куковала кукушка. Пора было собираться домой.

— Ты купалась когда-нибудь вечером, когда совсем темно? — спросил Вадик.

— Что за удовольствие — купаться в темноте?! — Марина в недоумении развела руками. — Поплавать, а потом поваляться на песке, пожариться на солнышке — это я понимаю. Но вечером… Какой смысл?

— Ты не представляешь, как это здорово! И красиво до невозможности! Небо усыпано звездами… Во-о, какими! Как елочные шары. И каждая отражается в озере. Заплывешь подальше и не поймешь — где кончается земля, где начинается небо? Такое впечатление, будто летишь среди звезд. Красотища! — Вадик помолчал, потом с грустью добавил: — Теперь я не вижу звезд совсем… Врач говорит, зрение у меня вряд ли восстановится полностью. А раньше… Знаешь, как я любил плавать вечерами!

— Вода, наверное, холоднющая! Бр-р-р!

— Чудачка! Вечерами вода теплая, как парное молоко. Помнишь из физики? Вода нагревается медленнее воздуха, но и медленнее остывает.

Марина, словно удивляясь, всплеснула руками.

— Что вы говорите? — сказала с иронией. — А я не знала… Вы просто абсолютизмус талантус!

Вадик понимал, почему Марина говорит так. Она отличница, а он бесперспективный, по его собственному убеждению, троечник. Марина, правда, никогда не кичится своим превосходством, но терпеть не может, когда другие знают о чем-то больше ее.

— Зная так превосходно физику, — продолжала она насмешливо, — ты можешь блеснуть познаниями и в географии. Растолкуй мне, например, почему зима около морей гораздо мягче, чем в глубине континентов? У тебя это получается неплохо…

Марина поднялась и с разбега кинулась в воду.

Вадику не хотелось купаться. Было совсем не жарко, да и Марина… Когда она не в настроении, лучше дать ей побыть одной. Он собрал и уложил в авоську бутылки. В одной еще оставался лимонад, и Вадик поставил ее около одежды, на случай, если Марина захочет пить. Не спеша оделся.

Солнце спряталось. И сразу же от воды повеяло сыростью и прохладой. Марина вышла на берег. Балансируя руками, чтобы не упасть, окунула поочередно ноги в воду, обулась. Долго и старательно обтиралась полотенцем. Вадик, панически страшась затянувшегося молчания, искал и никак не мог найти повод заговорить. Он знал: первой Марина ни за что не заговорит. И только когда она сняла шапочку и ее волосы рассыпались по плечам, Вадик оживился.

— У тебя чудесные волосы! Тебе очень идет такая прическа! — весело проговорил он, убежденный в том, что Марина не сможет не ответить на такой комплимент.

— Подобные прически носили в прошлом веке наши прабабушки. — Марина искоса поглядела на Вадика, встряхнула волосами. — Будь уверен — со своей я разделаюсь, как только поступлю в институт. Дня не потерплю! И покрашусь… Как Нэлька из десятого «б».

Чтобы перевести разговор в спокойное русло, Вадик сказал:

— Лично я согласился бы пять лет стричься наголо. И пять лет носил бы широкие штаны… Только бы учиться в институте. Но поступать — можешь себе представить! — не собираюсь. К чему прокатывать родительские денежки? Комиссия ахнет, когда увидит в моем аттестате россыпь троек. Сочинение я вытянул с грехом пополам на четверку. Но за физику и математику — дай бог по троечке. Сегодня и задача была простенькая, и примеры пустяковые, а один — последний — я так и не решил. Времени не хватило. А задача, оказывается, решалась не в пять, а в четыре действия. Я ломал голову битый час…

— Как в четыре? — насторожилась Марина. — Ты уверен в этом?

— Абсолютизмус фактус! — выпалил Вадик и улыбнулся своей находчивости. Но его улыбка тут же погасла, когда он увидел, как помрачнело лицо Марины.

— Этого не может быть! Это невозможно! — Марину охватило отчаяние. Ведь если Тонечка Миронова решила задачу не в пять, а в четыре действия, то комиссия, сопоставив их работы и найдя Тонечкину выполненной лучше, может ей, Марине, пятерку не поставить. И тогда — прощай, золотая медаль!

— Скажи! Ну скажи, что это не так! Вадик!

— Мы разбирали с ребятами, — неуверенно проговорил Вадик. — Да и Тонечка говорила, что решила в четыре.

Марина грозно молчала. Больше всего на свете она боялась услышать именно об этом, и вот — пожалуйста. Тонечка решила оригинальней. И об этом сообщает ей именно Вадик; он знал об этом, и мог спокойно валяться в песке, играть в «крестики-нолики», философствовать о звездах. С неприязнью посмотрела на него и, надеясь в душе на чудо — может, он все-таки перепутал, — спросила:

— Как ты решал? Расскажи…

— Два первых, — заспешил Вадик, — у всех одинаково, а в третьем Тонечка находит сначала…

— Перестань ты со своей Тонечкой! — оборвала Марина. — Не смей! Слышишь? Не смей упоминать при мне имя этой рыжей бездари!

Вадику стало не по себе. Он весь съежился, будто ему за воротник бросили льдинку и приказали терпеть.

— Зачем ты так, Марин? — сказал хмуро, — Тонечка — славная девчонка.

— Я не хочу о ней слышать! Ясно?

— Какая разница — в пять, в четыре. Важен ответ. Я решил в пять, и — видишь? — не умер и даже не потерял аппетит. У тебя остались пирожки? — попробовал пошутить Вадик.

— И ты еще можешь смеяться? В то время, когда решается моя судьба! — запальчиво выкрикнула Марина. — Пирожки! Его волнует, остались ли пирожки! — Да после этого… — Она замолчала, подыскивая нужное слово.

— Что — после этого? — насторожился Вадик.

— После этого я не хочу тебя видеть!

Вадик переступил с ноги на ногу. Опустил голову.

— Зачем ты так?

4

Зачерпывая кроссовками песок, Вадик брел по берегу. С озера доносились всплески весел рыбака, монотонное поскрипывание уключин. Вадик чувствовал себя так, словно никогда не было ни светлого озера, ни поляны с ромашками, ни молчаливой тропинки. И весь сегодняшний день, казалось, растворился в далеком-далеком прошлом. А сам он повзрослел на тысячу лет. Ему хотелось обернуться и увидеть спешащую следом Марину, но слыша за спиной только настороженную тишину, и зная, что дальше десяти шагов ему не увидеть, не оборачивался.

«Я вовсе не хочу быть взрослым, — думал Вадик. — Зачем мне это? Было так здорово. И школа, и Марина, и… вообще…»

Он почти побежал, не обращая внимания на то, как тоненькие и хлесткие ветки березок били в лицо, царапали руки. Пока не стемнело, нужно успеть на поляну. В сумерках глаза подведут. Проверено.

Вот, наконец, знакомая цепочка березок. Чуть дальше — поляна.

Она словно под белым покрывалом — столько на ней ромашек. Вадику нужно много цветов. Цветы любит Марина. Марина! Марина! Марина!

Вадик ломает хрупкие стебли, а перед глазами — ее лицо. Необычное, злое. Она, конечно, погорячилась. Это ясно. Девчонки все без исключения взбалмошные. Он соберет большущий букет. «Абсолютизмус гигантус!» — скажет Марина. И все будет хорошо. И все встанет на свое место. Марина обожает цветы.

С полной охапкой ромашек Вадик вышел на тропинку. Он решил положить цветы на видное место, так, чтобы не заметить их было невозможно. Неожиданно в голове мелькнула озорная мысль, и торопливо — цветок к цветку — он прямо на тропинке выложил из ромашек метровые буквы: «В + М».

Притаившись за кустами, Вадик вслушивался в тишину. Кукушка все еще обещала кому-то долгую жизнь. Около уха тонюсенько попискивал комар. Наконец послышались шаги — Марина. Ее шаги он отличит среди тысяч других. Между березок мелькнуло платье. Вадик сжался в комок. Сейчас Марина подойдет и прочтет то, о чем в другое время он не сказал бы ни за что на свете. Прочтет и обязательно оценит: «Какой он все-таки молодчага, этот Вадик!»

Марина шла не спеша, по-мальчишечьи перекинув авоську за плечо, и мурлыкала какую-то песенку. Она не могла не увидеть их, этих букв. Остановилась, прочитала вслух: «Вэ плюс эм». И сказала:

— Господи, это же надо какой дурак! Абсолютный дурак!

Между ними было не больше пяти шагов, и Вадик отчетливо видел, как Марина наискось прошлась по буквам, разметая их, и как во все стороны, словно искорки, взвились лепестки ромашек. Чтобы не закричать, он до боли в скулах стиснул зубы. Отвернулся.

Сгущались сумерки. Вадик не мог видеть, как над озером вспыхнула первая звезда. День угас. До следующего экзамена, по физике, оставалось три дня.

 

ЧУЖАЯ

1

Леночка поставила опостылевшую за день сумку на скамейку, вздохнула: город вон какой, домов не счесть, да не так-то просто, оказывается, найти подходящую квартиру. У нее было около десятка переписанных из объявлений адресов в частном секторе, и она побывала по каждому из них, но всюду ее ждала неудача. Одних домовладельцев устраивали только семейные квартиранты, других — наоборот, третьи сдавали комнату без мебели…

Сгущались сумерки. Ветер перегонял с места на место палые листья. Заметно похолодало, и лужи, еще в полдень легкомысленно отражавшие солнце, подернулись матовой корочкой льда, отчего улица, и без того подавленно притихшая, стала казаться еще унылей.

В домах засветились окна, но от понимания недоступности благ, связанных с этим простым действом, у Леночки на душе сделалось еще горше. Ей и надо-то для устройства жизни всего одно окошечко, такое, которое она в трудную минуту могла бы отыскать, как маяк, среди сотен других по занавеске или цветку на подоконнике, да только как его заиметь, это окошечко, в этом огромном скоплении чужих равнодушных жилищ?

Леночка подышала на онемевшие пальцы, но добротные кожаные перчатки не пропускали дыхания. Снимать же их не хотелось вовсе: тогда рукам станет еще холоднее. Она высвободила пальцы и, как, бывало, в детстве, сжала их внутри перчаток в кулачок. Этому научил ее отец, чтобы ненароком не обморозиться.

Окинув взглядом пустынную улицу, Леночка устало присела на скамейку. Вспомнился родной дом, плюшевый мишка на диване, телевизор, по которому, наверное, уже передают по вечерней программе что-нибудь интересненькое…

Рядом остановился старик с обвислыми усами, в заплатанных солдатских варежках.

— Поди, приезжая? — полюбопытствовал. — Кого ищешь-то?

Леночка поднялась, торопливо спросила:

— Вы не подскажете, где комнату можно снять?

— Поди, студентка? Аль прямо с поезда?

— Да, да, я только что приехала…

Старик неодобрительно нахмурился.

— Я одна… Я никому не помешаю… — робко уточнила Леночка.

— Есть одно место… — с расстановкой проговорил старик, — студентов который год пускают… Пойдем провожу, может, и тебе уголок найдется.

Миновали два переулка, свернули за угол.

Старик остановился перед приземистым пятистенником. Окна наглухо закрыты ставнями. Лишь в одном сквозь щелку пробивалась тонкая, как лезвие ножа, полоска света. На воротах яркая табличка, которая читается и в темноте: «Берегись! Злая собака!» Леночка представила себе огромного клыкастого пса на цепи. И хозяина, небритого, алчного. Хозяин станет по-хмельному рассматривать ее, как куклу, начнет интересоваться, что да почему. «Уж лучше на вокзале ночь посижу, а утром в другой район…» — подумала она и отрешенно прислонилась к палисаднику. Ей казалось, что все словно сговорились причинить ей боль. От этой мысли сделалось совсем горько, и она заплакала. Плакала она увлеченно, по-детски, надеясь, что со слезами отступят напасти. Ей просто хотелось, чтоб ее пожалели, хоть капельку. Тот же старик, к примеру, который все покашливает да покашливает в свою огромную варежку.

— Не убивайся так, не надо, — словно угадав мысли Леночки, старик положил руку ей на плечо. — Пойдем к нам. Переночуешь, отдохнешь… Может, все и образуется. В молодости все беды проходят быстро… У нас со старухой не хоромы, но в тесноте, как говорится, не в обиде…

Леночка шмыгнула носом, вытерла перчаткой мокрые щеки.

— Простите меня, — сказала тихо, — я ведь обманула вас. Здешняя я… Здешняя… А квартиру ищу потому…

2

Ветром распахнуло форточку. Николай Иванович поднялся и подошел к окну. Капельки дождя, оставляя на стекле извилистые следы, наискось скатывались к обрезу рамы. Закрыв форточку, Николай Иванович вернулся к столу. В шесть должны позвонить из министерства. Сейчас — пять. Глубже уселся в кресло… Невеселые мысли овладели им.

…Зима сорок пятого. Тот свой, ставший последним, бой Николай Миловидов провел над перелесками Польши. В то утро они сопровождали штурмовики. Небо — будто уж и не война вовсе! — было приветливо распахнутым, а земля, ночью присыпанная снежком, дышала покоем. Штурмовики без особых помех поработали над переправой и взяли курс на свой аэродром. Оставалось лету пять-шесть минут, когда завязалась вдруг смертельная заваруха. Откуда они взялись, те «мессеры», Николай так и не понял. Ясно было одно: только на предельных режимах, при немыслимых перегрузках можно увильнуть от кинжального обстрела. Но было поздно. От прямого попадания мотор заглох. Лобовое стекло забрызгало маслом, и тут же в кабину изо всех щелок и лючков повалил едкий дым, а перед глазами забушевало пламя. Самолет перестал слушаться и круто завалился на крыло.

Когда Николай пришел в себя, то увидел множество солнц. Упругим пучком они пробивались сквозь тюлевую, вздувшуюся, как парус, занавеску, а пробившись, плескались в графине, стоявшем на тумбочке, зайчиками трепетали на стенах и никелированных деталях кровати. Рядом во всем белом сидела совсем молоденькая девушка, почти девочка; она улыбалась и что-то говорила. А в ее глазах, казалось, светилось по солнышку.

Ох, это солнце! Как подвело оно в тот день! Должно быть, растворившись до невидимости в его ослепляющих лучах, таились «мессеры», а улучив момент, соскользнули с высоты, как с горки, и расстреляли в упор истребитель. И потом, когда Николай, собрав силы, вывалился из кабины, оно, нестерпимо яркое, злое, осатанело закувыркалось вместе с небом, зачаровывая своей сумасшедшей игрой. И, верно, зачаровало бы напрочь, только Николай остатком сознания понял вдруг, что солнце здесь ни при чем — это он сам, грешный, кувыркаясь, падает на безжалостную землю. Оцепенев от дикого страха, пронзившего его при этой мысли, он судорожно рванул спасительное кольцо парашюта…

Николай потерял счет дням. Но когда бы он ни открывал глаза, рядом непременно была та худенькая медсестра. Если ему было тяжко, она гладила ему руку, строго молчала и взглядом умоляла терпеть. Стоило ему улыбнуться — она расцветала и начинала щебетать без умолку, забыв, что он от набатного гула в башке не понимает ни единого ее словечка.

Наконец, однажды слух прорезался.

— …конечно, вы скоро поправитесь, — говорила она, — вот увидите! Рука заживет, и вы снова будете летать!

— Как тебя зовут? — перебил Николай.

Она радостно всплеснула руками и рванулась к двери. Обернулась.

— Настя я! Настя! — И убежала.

А через минуту в палату вошла Екатерина Васильевна, лечащий врач.

— Как вы себя чувствуете? — не скрывая волнения, спросила она и стала прислушиваться к его пульсу.

— Нормально… — Николай выдал свое авиаторское, пригодное на все случаи жизни словцо и улыбнулся.

— А какой сегодня день, помните?

Николай сосредоточенно позагибал раз-другой пальцы, назвал число — и ошибся на целую неделю. Из-за спины доктора прыснула со смеху Настя.

— Боже мой! А еще авиатор!

— Ничего… Он у нас молодец, авиатор! — Екатерина Васильевна одобряюще провела рукой по его щетинистой щеке. — И давайте начнем бриться, авиатор! Самостоятельно… Самое страшное для вас теперь позади.

Состояние Николая действительно заметно улучшилось. А Настя, как и прежде, все порхала и порхала по палате, как бабочка в саду, от койки к койке, от одного раненого к другому.

— Послушай, Малыш? — Как-то утром после обхода Николай задержал ее возле себя. — Ты всегда с нами… Дома тебя потеряют…

— Не потеряют! — с удалой отрешенностью ответила Настя. — У меня ведь ни дома, ни мамы, ни братика с сестрицей — никого, одни вы, мои бедные, ненаглядные солдатики!

Когда Николай окреп, медсестра передала ему пачку писем. Письма были из части, от ребят. По смачным, не особенно замаскированным от военной цензуры выражениям раскрыть дислокацию полка было пустячным делом — воевали они уже на подступах к Берлину.

Собственно, других писем Николай и не ждал. Воспитывался он в детском доме; там дали ему возможность окончить школу. Военкомат направил в авиационное училище, после которого, в сорок третьем, дорога была одна — на фронт.

Война разметала детдомовцев по белу свету. Поэтому, если у Николая и были друзья-товарищи, то все они служили в одном с ним полку.

Конечно, Николай многое бы отдал за то, чтобы после госпиталя вернуться в свою эскадрилью. Но из-за капризной раны дорога в авиацию ему была заказана, да и грянула вскоре долгожданная победа, которая все расставила по своим местам.

В то тихое майское утро госпиталь гудел как растревоженный улей. Раненые, все, кто мог, после шумного завтрака высыпали в маленький садик. На веранду вынесли патефон и на крохотном пятачке, около крыльца, после короткого, никому не нужного митинга затеяли танцы.

Николай танец за танцем приглашал своего лечащего врача. Екатерина Васильевна охотно покидала стайку сослуживцев, выходила на круг, и они, не особенно вслушиваясь, о чем поют Вадим Козин и Клавдия Шульженко, открыто, как и все остальные, радовались какому-то странному незнакомому состоянию, когда нет войны, а впереди огромная жизнь. С каждым новым танцем все чаще и чаще встречались их взгляды, и нельзя уже было лепетать всякие там ничего не выражающие милые глупости; каждый ждал от другого серьезного слова.

Но все равно, как бы живо и заинтересованно не реагировала Екатерина Васильевна на его речь, в глазах ее ни на миг не таяла неизбывная грусть. Порою она даже не слышала музыки.

— Что с вами? — не удержавшись, доверительно спросил Николай. — Скажите, вам сразу станет легче. Нельзя держать боль в сердце.

— Гриша… — прошептала она и ее губы некрасиво скривились от подступивших слез. — Как он порадовался бы этому дню…

Николай вопросительно вскинул брови.

— Гриша — это мой муж. Он погиб под Варшавой… Он, как и вы, был летчиком.

— Простите… — прошептал Николай и поцеловал ее руку.

А через неделю пришло предписание о переводе госпиталя в какой-то местный то ли санаторий, то ли дом отдыха. Всех, чье здоровье не вызывало сомнений, стали спешно выписывать. В их число попал и Николай Миловидов.

Выдали ему комплект поношенного обмундирования, сухой паек в виде дюжины банок американской тушенки, жалованье на месяц вперед. Проездные документы он попросил выписать до города своего беспризорного детства. Там он, по крайней мере, знал все ходы и выходы, а это на первый случай совсем немало.

В день выписки Екатерина Васильевна не дежурила, и в госпитале ее не было. За всю прошедшую неделю им так и не удалось поговорить. От сомнений сердце у Николая разрывалось на части. Он искал повод для встречи с Екатериной Васильевной не как с лечащим врачом. Как с врачом он виделся с нею по нескольку раз в день. Каждое утро начиналось для него с ее дружеского: «А как сегодня наш авиатор?» Ему хотелось хоть на минутку освободиться от сковывающих его обязанностей «выздоравливающего», просто побыть самим собой и, не таясь, посмотреть в лучистые грустные глаза женщины, которая стала для него самым дорогим человеком на этой беспокойной земле. В то же время ему было бесконечно стыдно перед памятью того, незнакомого ему летчика Гриши, которому не довелось дожить до святого дня возвращения с войны.

И когда он, наконец, разобрался в своих чувствах и прошел через боль, то остался даже доволен тем, что в этот день Екатерины Васильевны на дежурстве нет. Что ж, решил он, пусть будет так, как было всегда в его короткой авиационной жизни. Сколько раз за войну покидали они обжитые аэродромы, продвигаясь вслед за войсками. Сколько раз спешно взлетали и, за неимением времени не сделав прощального круга над могилами друзей, уносились вдаль, чтобы уже больше никогда сюда не возвращаться.

Получив документы, он попрощался со всеми, кто был в палате, и вспомнил о Насте. «Была где-то здесь, — сказал дежурный врач, — но могла и уехать в прачечную…»

«Как все нескладно…» — подумал Николай и тихонько вышел во двор.

Какая-то сила заставила его обернуться. На террасе он увидел Настю. Она стояла в углу за распахнутой дверью и, прикрыв ладонями лицо, во все глаза глядела на него.

Николай поставил вещевой мешок на траву и поспешно вернулся.

— В чем дело, Малыш? — спросил он и взял ее руки в свои. — Почему ты плачешь? Кто тебя обидел, скажи?

— И вовсе я не плачу… Что мне плакать… — невнятно пролепетала Настя и ладонями стала размазывать по лицу слезы. Потом вдруг прильнула к нему и как признание прошептала: — Тебя жалко, потому и плачу…

— А чего меня жалеть? — опешил Николай.

— Как же не жалеть тебя? Ведь ты один-одинешенек на всем белом свете…

— Откуда ты взяла, глупенькая, что я один? — сказал Николай, теряя уверенность и не веря в то, что говорит.

— Когда ты был без сознания, то по ночам рассказывал о себе… И я все поняла. Мне очень жаль тебя, авиатор… — прошептала она и, уткнувшись в его гимнастерку, вновь заплакала.

Николай знал свой характер. Он знал, что сейчас может расчувствоваться, может решительно на все плюнуть и остаться. По крайней мере до тех пор, пока Настя не успокоится. А там, глядишь, придет Екатерина Васильевна, и трудно сказать, как повернется все.

Он пригнулся и горячо поцеловал Настю в ее мокрые от слез глаза.

— Спасибо тебе, Малыш!

И, уже больше не оглядываясь, вышел.

За воротами, под липой стояла Екатерина Васильевна.

Он молча подошел к ней, и они медленно пошли вдоль улицы к вокзалу.

Ласково пригревало солнце. Буйно и роскошно цвела сирень. В дорожной пыли, должно быть, к первому дождику, купались куры. Босоногие мальцы гоняли на лужайке тряпичный мячик.

— Куда же вы теперь? — спросила Екатерина Васильевна, воспользовавшись тем, что Николай, одурманенный с непривычки пронзительной чистотой воздуха, остановился передохнуть.

— Куда? — Николай горестно усмехнулся. — Если честно, не знаю… У меня ведь, как у нашего Малыша, — никого…

Екатерина Васильевна сняла с его плеча рюкзак и, не сказав ни слова, пошла в другую сторону.

Он шел, поотстав, вслед за ней и волновался, и радовался, и трепетал, как, бывало, перед взлетом по тревоге.

Вскоре они пришли к небольшому домику с ветхим палисадником. Во дворе не старая еще женщина выбивала из развешанной на веревке одежды пыль.

— Мама, — сказала Екатерина Васильевна, — это Коля… Он был летчиком, как и Гриша!.. Он остался жив на той проклятой войне…

3

Увидев на выпускном вечере, что Леночку приглашают на танец, Николай Иванович изумился: как, неужели его дочь выросла? Кажется, только вчера он проверял ее дневник, растолковывал когда следует писать «раненый», а когда «раненный», ходил с нею в кукольный театр на «Золотой ключик» — и вот пожалуйста, какой-то взъерошенный паренек, ничуть не смущаясь присутствием всего преподавательского и родительского состава, дерзко держит одноклассницу за талию и кружит в вальсе лихо и самозабвенно, как гусар, которому поутру в поход на войну. А Леночка-Лена-Елена, как тургеневская барышня, робеет и на гусара взглянуть не смеет, и только легкая, как тень, поощрительная улыбка выдает ее рвущийся наружу восторг.

Молодежь кружилась в вальсе, и Николай Иванович радовался и за дочь, и за себя; и грустил оттого, что жизнь до обидного так скоротечна, и что до нынешнего, такого прекрасного дня, не дожила Катерина.

После бала, когда все пирожные были съедены, а лимонад выпит, засобирались гулять по городу Николай Иванович еще с вечера решил не оставлять дочь без присмотра — мало ли хулиганья всякого шляется по ночам. За ним увязались два папаши и несколько мам. Родители кучкой шли поодаль и старательно повторяли маршрут и темп движения виновников торжества. А «виновники» то становились в круг и танцевали, то, рассевшись на скамейках, пели под гитару, которой довольно сносно владел какой-то рыженький паренек, то вдруг поспешно, как встревоженные воробьи, срывались с места и за ними было не поспеть. По традиции пришли в сквер на центральной площади и положили к Вечному огню цветы. Потом гуляли по набережной реки, куда обычно стекались выпускники всех школ города для встречи рассвета. К этому времени на набережной уже собралась нарядная толпа. Парни курили, еще не в открытую, но и не пряча уже сигареты в рукав; горланили бардовские песни. Девчонки, стайками, шушукались, беспричинно смеялись и не знали, как реализовать свое настроение.

Заметно светало. Вода в реке до этого черная, непроглядная, заиграла веселыми бирюзовыми бликами отраженного поднебесья.

Невдалеке показалась еще одна группа, должно, быть, из дальнего района. В первом ряду, взявшись за руки, шли девчонки. Парни с огромными букетами цветов окружали классную руководительницу, невысокую женщину в строгом платье.

Остановились невдалеке.

Может, не больше мгновения была в поле зрения Николая Ивановича эта маленькая женщина, да и увидел-то он ее только благодаря ударившему в глаза разноцветью букетов, верно, преподнесенных ей еще в школе. Но и этого мгновения было достаточно. Николай Иванович, извинившись перед своими спутниками, ни жив, ни мертв от возможного разочарования тихонько направился к тому месту, где прибывшие складывали на скамейки букеты.

Классная руководительница, воспользовавшись возможностью передохнуть от внимания к своей особе, отошла в сторону. Было хорошо видно, как она, облокотившись на бетонную решетку, на секунду попеременно стряхнула туфли на не в меру высоком каблуке, одетые ею, вероятно, лишь ради того, чтобы ростом быть вровень со своими учениками.

Николай Иванович остановился рядом, перевел дух.

— Малыш… — прошептал.

Женщина вздрогнула, обернулась, в удивлении закрыла глаза. В следующий миг руки ее взметнулись к груди.

— Боже мой! Авиатор…

…Пронзительно зазвонил телефон. Николай Иванович устало поморщился, но вспомнив, что звонок из министерства, направился к столу.

Разговаривать не хотелось, ни с заместителем министра, ни тем более с его помощником, великим демагогом и занудой, который в дело и без дела всякий раз дотошно пытает о таких производственных мелочах, о которых не только заместителю министра, но и директору знать совершенно не обязательно.

Секретарша сообщила, что разговор перенесен на завтра. «Ну и отлично!» — обрадовался Николай Иванович и засобирался домой.

Обычно он в это время занимался почтой и просматривал приготовленные на подпись документы. Четыре пухлые папки и сегодня поджидали его на краешке стола. Но рабочее настроение улетучилось, и его было не собрать. Напрочь выбили его из колеи воспоминания. Впрочем, не только воспоминания…

Размышления о завтрашнем дне кидали его из одной крайности в другую. Он был уверен только в одном: нечаянная встреча с Настей — подарок судьбы. Здесь — нет вопросов. Но Леночка-Лена… Как измучилась она, бедная, и от ревности за покойную мать, и от обиды… И как печально, что буквально на глазах стала рушиться извечная, само собой разумеющаяся нежная преданность в их отношениях.

Постепенно все четче стала вырисовываться другая истина: его дочь в силу своего воспитания, заложенного, между прочим, и им же самим, никогда не приемлет вторую у отца женщину. И кто скажет: как тут быть, как поступить, чтобы не ущемить ничьих интересов? И никто — ни опытнейшие спецы по женской части из друзей-мужиков, ни мудрецы-писатели со своими нетленными героями — не дадут более или менее ответственного совета по этой, в общем-то, давно изученной житейской ситуации.

Напрашивался один-единственный, ничего, впрочем, не обещающий ход — разговор с дочерью. И хватит откладывать! Все трое настолько измучились…

Николай Иванович дежурную машину вызывать не стал; решил пройтись пешком, поразмышлять, еще раз взвесить все за и против.

Придя домой, он сразу же, как только включил в прихожей свет, увидел тетрадный лист, приколотый к рамке зеркала. Улыбнулся. Раньше Леночка любила оставлять записки. В них она обстоятельно сообщала о том, что ужин на столе, что придет во столько-то, что обещанную книгу достала.

Не вытаскивая булавки, дернул листок, торопливо развернул

«Папка, милый! Я уже не маленькая и все-все понимаю. Я верю тебе: раз ты так поступаешь, значит, — это правильно. Но в каком положении оказываюсь я, ты об этом подумал? Знаю — думал, и не нашел решения. Я считаю, будет лучше, если я не буду тебе мешать. Прошу тебя: не разыскивай меня. Иначе убегу на самый край света, чтоб не отыскаться…
Твоя дочь Леночка».

4

Впереди, старательно обходя лужи, шел старик. Леночка, то и дело перекладывая сумку из одной руки в другую, отставала, и старик часто останавливался и терпеливо поджидал ее, кутаясь лицом в шерстяной шарф по самые усы.

— Дедушка, а почему вы меня не расспрашиваете? — не выдержав молчания, спросила Леночка. — Вам же интересно, правда? Пригласили к себе… А может, я какая нехорошая….

— Зачем расспрашивать, — спокойно возразил старик. — Вижу — славная ты. Только одно не уразумею: по обличью ты, вроде, из хорошей семьи, а вот, поди ж ты, — ушла! Неужели отец у тебя… — Он замолчал, подыскивая нужное слово.

— Нет! Нет! Что вы! — запротестовала Леночка. — Мой папа хороший! Вы даже не представляете, какой он хороший! Мы с ним друзья… И люблю я его знаете как! Но понимаете, дедушка, он хочет привести в наш дом… чужую… Представляете, чужую женщину!

Налетел ветер. Грозно прогудел в проводах, хлестанул по лицу колючими брызгами, растрепал у Леночки косынку. Леночка машинально поправила ее, уже в который раз переложила из руки в руку сумку. Не замечала она ни ветра, ни колючих снежинок — ничего, и только говорила, говорила, пытаясь убедить и старика, и весь белый свет, а скорее всего — самоё себя.

— Если бы я не помнила мамы, тогда мне было бы не так больно. Но я помню! И часто вижу во сне… как живую. А эту, — Леночка нахмурилась, — не хочу даже видеть!

— Как жить будешь… одна? — помедлив, спросил старик.

— Пойду работать — хоть куда! — а учиться вечерами…

— А отец? Как ему без тебя? Ты подумала об этом?

Леночка не ответила и даже приостановилась, словно ослепленная неожиданным светом. Она представила, что, может быть, в эту самую минуту отец стоит посреди комнаты с ее запиской и не знает, что делать, у кого просить помощи. Ей стало неловко, стыдно. Но стыд заглушали другие чувства — обида, разочарование, протест, наконец: что же это делается на белом свете? Как может отец изменять памяти ее матери, своей жены? Он же любил ее! Разве возможно такое, если любил?..

— Дедушка! А если я схожу к ней, и все объясню? Должна же она понять? — Леночка с надеждой взяла старика за руку.

— Что… что понять? — насторожился старик.

— А то, что она не нужна мне!

— Ты все о себе… — разочарованно проговорил старик и, махнув рукой, сердито зашагал в темноту. Он не сомневался, что девушка пойдет за ним: куда ей деваться? Не слыша сзади шагов, остановился. Через плечо оглянулся. Фигурка ее мелькнула в полосках света уже далеко. Старик засуетился. «Ну, натворит сейчас делов, господи! И как я ее упустил…» Сложив руки рупором, словно призывая на помощь, крикнул:

— С отцом… с отцом сперва поговори! Что он скажет…

Но призыв его затерялся в шуме ветра.

5

Вернувшись из магазина, тетя Шура застала Валерика за поливкой цветов. На подоконниках и полу стояли лужи. Из кухни, от крана, протянулись по полу мокрые дорожки. А сам он до самой маковки был мокрым.

— Ну-ка, марш в свою комнату — переодевайся! — прикрикнула тетя Шура.

Надевая на мальчика все сухое, а потом вытирая пол, она не переставала ворчать. Собственно, серьезных причин не было: ворчала так, по привычке. Еще недавно от безделья в голову лезла всякая чепуха; перечитывая письма снохи и сына, служившего в дальних краях, тетя Шура всякий раз задумывалась, находя в словах иной смысл. Так, может, и прошла бы ее старость среди писем и ожидания неизвестно чего, если бы на квартиру к ней не попросилась женщина с мальчонкой. Первое время тетя Шура жалела о своем опрометчивом решении: как-никак, а хлопот поприбавилось. Но незаметно они подружились. Квартирантка оказалась женщиной простой, непривередливой. Ну, а с мальчонкой в дом пришла и вовсе одна только радость. И удивительное дело — раньше, без забот, то тут, то там побаливало-покалывало; теперь же весь день на ногах, а куда все болячки подевались!

На крыльце звякнули щеколдой. Накинув платок, тетя Шура вышла в сени. Откинула засов. На пороге стояла девушка с большой аэрофлотовской сумкой в руках. Не по годам строгий взгляд, губы упрямо сжаты. Мокрые коротко остриженные волосы, выбившись из-под косынки, свисают на лоб.

— Простите, Анастасия Егоровна здесь проживает? — спросила.

— Здесь, здесь, как же…

— Мне бы хотелось с ней переговорить…

— Анастасии Егоровны пока нет, она в школе. Должна вот-вот подойти… Да вы проходите! — спохватилась тетя Шура. — Погрейтесь, обсохните… Чайку попьем. Видите, какая погода! А сапожки-то, сапожки на что похожи? И ноги, должно быть, промочены… — Она взяла из рук гостьи сумку, жестом пригласила в дом.

Девушка решительно переступила порог, но сумку нести хозяйке не позволила.

Тетя Шура, нажившись в одиночестве, была рада гостям, и словоохотливо продолжала:

— Вы, наверное, учились у Настасьи? К ней частенько заходят ее бывшие… Не бывали у нас?

Подождав, когда гостья разденется, тетя Шура усадила ее на табурет, помогла снять сапожки, тут же вымыла их в тазике и поставила в печурку русской печи сушить.

— А теперь давайте носочки наденем, ножки погреем… Сама вязала, с козьим пухом… Никакая простуда не возьмет… Как величать-то вас?..

— Лена…

— Елена, значит… Редкое имя. В учительницы думаете, или как?..

— На инженера учусь…

— Тоже хорошая специальность, — согласилась тетя Шура.

В это время дверь в переднюю чуть скрипнула, приоткрылась, и показалась вихрастая голова мальчугана. Он уставился на Леночку большими синими глазами и пухлогубо улыбнулся.

— А я все думаю, где наш пострел? Куда запропастился? — Тетя Шура всплеснула руками. — А он тут как тут! Приглашай тетю Лену к себе в гости, Валерик. Книжки покажи… У нас, знаете, тетя Лена, сколько книжек? И все такие интересные! — Она заговорщицки повела глазами, прошептала: — Поиграйте с ним, он спокойный, а я самоваром займусь.

— Ради бога, напрасно все это! — смутилась Леночка и порывисто поднялась. В душе у нее зародилось щемящее чувство беспокойства. Она еще не знала, с какой стороны ждать эту беду и чем конкретно она будет выражена, но была почему-то убеждена: этот мальчонка, к которому она сейчас пойдет, сыграет далеко не последнюю роль.

Вошла. Села. Осмотрелась. Старомодная никелированная кровать, какие обычно увозят из городских квартир на дачи. Стол завален стопками тетрадей. Этажерка. Книг, действительно, много. Они рядом на стульях и, увязанные в стопки, на полу. Старенький блеклый диван. На нем игрушки… И фотография — на стене, над столом: женщина с гладко причесанными волосами и чуть грустной улыбкой и обнимающий ее сзади большеглазый мальчик, немного напуганный предстоящей встречей с птичкой.

Около ног послышалась возня: из-под стола выползал на четвереньках Валерик.

— Что же вы меня не искали, — проговорил он обиженно. — Я так сильно спрятался, вы бы меня ни за что не нашли! — Оглядел Леночку с ног до головы. — Значит, вы Лена? Интересно… У нас тоже есть Лена… Через дорогу перейдешь, там дом, там живет наша Лена. Мы с ней играем… Только она стала большой, потому что стала ходить в школу…

Мальчуган продолжал о чем-то рассказывать — Леночка не слушала. Она смотрела на фотографию. Ей хотелось понять, что привлекло в ней отца. Строгая прическа, грустная улыбка — это так мало, это совершенно ни о чем не говорит.

Леночка вдруг поймала себя на мысли, что даже хотела бы найти в ней привлекательность, чтобы хоть отчасти оправдать отца и успокоиться самой. Но издалека видно — обычное лицо провинциальной училки. И ничего более. Господи! А теперь вот еще и мальчик. Дают ли они себе отчет в том, что место в сердце отца, принадлежавшее ей со дня рождения, она делить ни с кем не намерена. Конечно, на этого малыша обижаться грех. Он ни в чем не виноват. И его, наверное, нельзя не любить, нельзя не жалеть. Но это сегодня, когда он несмышленыш. А завтра, а через год? Что в конечном счете останется от большой отцовской любви ей? Крохи, да? Нет уж, нет! Она дождется Анастасию Егоровну и все ей выскажет. Пусть, по крайней мере, знает…

— Лена! Ну, Лена! — Мальчуган тормошил Леночку за рукав. — Давайте поиграем, а?

— Давай поиграем, — машинально ответила Леночка, — а во что?

— В прятки! — обрадовался Валерик и с надеждой перешел на доверительный тон. — Сначала буду прятаться я, потом ты. Ладно? Мы так всегда с Леной играем… А давай лучше почитаем?

— Давай почитаем… — согласилась Леночка. — Какую книжку ты хотел бы послушать?

— Про оловянного солдатика… — Валерик достал со стула и подал Леночке книжку.

Пока Леночка искала нужную страницу, Валерик доверчиво облокотился об ее колени. Забывшись, он смешно оттопырил губы. И Леночка вспомнила, как так же вот, как сейчас Валерик, стояла и она рядом со своей матерью, а та неторопливо, вполголоса читала ей. Как давно это было!.. Больше почему-то помнится отец. Его большие уверенные руки, колючая борода. Он наклоняется к ней, целует ее, засыпающую, и что-то говорит, ласковое, хорошее… А борода ужасно колется. И ей смешно, и больно, и приятно, и уж расхотелось спать… А знает ли этот мальчуган отцовскую ласку? Помнит ли? Ей страшно захотелось об этом узнать, но она плотно сжала зубы и промолчала.

— А знаешь, Лена, лучше расскажи мне сказку. Про оловянного солдатика не надо, очень грустно.

— А про что ты хочешь сказку?

— Про сестрицу Аленушку и братика Иванушку. Как Иванушка водицы испил, откуда нельзя. Мне эту сказку мама рассказала…

— А у тебя… хорошая мама? — не удержалась Леночка.

Валерик серьезно вскинул глаза. С неожиданной убежденностью сказал:

— Плохих мам не бывает. Только, знаешь, Лена, моя мама — моя. Других мальчиков нашли чужие мамы, а меня нашла — моя. Она сказала, что объехала, всю землю, пока искала меня. Видишь, какая у меня мама!

— Вижу… — прошептала Леночка, внутренне сжимаясь в комочек. Боясь опоздать, она незаметно погладила Валерика по взъерошенным волосам…

1968 г.

 

ГОРОД С ТРОЛЛЕЙБУСОМ

1

Из больницы Максим выписался в тихий погожий денек. Вышел на крыльцо — и обомлел: все-то вокруг в цвету! За два месяца до тошноты насмотрелся он в окно палаты на унылую изгородь. Теперь распахнулась перед ним и трепетала бескрайность прозрачной синевы, от обилия красок рябило в глазах. Столько весен прожил, а такой буйной нет, не припомнит! Может, и были не хужее, да не замечал. А как побыл под ножом хирурга — сразу по-иному на мир взглянул. И травку увидел, что щетинилась вокруг стволов лип, и запах разомлевшей земли уловил, и божью коровку приметил. Неслышно ткнулась с лету крохотная живность, прицепилась к пиджаку. Сложенными в щепоть пальцами пересадил ее Максим на ладонь. Быстро-быстро перебирай лапками, взобралась коровка повыше, расправила крылышки и… полетела. Заулыбался Максим, не переставая радоваться и весне, и тому, что жив. Сошел с крыльца, вдохнул пьяного, настоянного на горьковатом черемуховом цвете воздуха, и — померк свет в глазах. Захолонуло сердце, закружилась голова, и если бы не Анна, жена, не устоять бы ему на ногах.

— Ослаб я, мать, — прошептал, — давай отдохнем чуток…

Долго сидели в скверике. Анна пряталась в тень, а Максим, вытягивая шею и щурясь, подставлял бледное, без кровинки лицо навстречу солнечным лучам. Широко раздувая ноздри, жадно вдыхал исходящее от земли тепло.

Анна тайком поглядывала на мужа, и ей хотелось плакать. «Господи! На кого ты у меня стал похож!»

Словно угадав ее мысли, Максим сказал:

— Ничего, мать! Под ножом не помер, значит, поживу… Я жилистый! Не гляди, что кожа да кости. Доктор, Петр Иванович, лично подтвердил: «Ты, — говорит, — Егоров, не переживай, что мы у тебя шестьдесят процентов желудка оттяпали. Ты, — говорит, — если пить и курить бросишь да резкую пищу употреблять не станешь — до ста лет проживешь!» Поняла? Я и раньше — ты знаешь — вином не баловался, а теперь… золотого не надо! И курить брошу… Мне помирать нельзя. Вот женим Николая, дождусь внука, тогда уж…

— Полно, полно тебе! — Анна всхлипнула. — Чего ты взялся!? Даст бог мы еще на свадьбе у внуков погуляем!

— Домой пойдем, мать! Сил нет — по дому скучаю!

Максим встал, запахнул полы пиджака. Усмехнулся: будто с чужого плеча одежка! До операции пуговицы еле застегивались, теперь как на колу висит. Вот ведь как болезнь скрутила, окаянная! Вот когда отрыгнулись, колымские лагеря! Четверть века прошло, а — поди же ты! — аукнулось… Петр Иванович так и сказал: «Это, Егоров, последствия сильнейшего истощения! — И поинтересовался: — Как это тебя угораздило?» Хотел объяснить Максим, да раздумал: всем, что ли, рассказывать! Промолчал, хотя душа кричала. «В девятнадцать лет товарища Сталина не уважил, за арестованного отца заступился — вот и угораздило!»

Когда шли по белой, усыпанной опавшими лепестками улице, вспомнилось: так же вот в ту ночь черемухой пахло, только из машины, из «черного ворона», небо виделось в крупную клетку.

2

Максиму назначили пенсию…

Целыми днями он сидел теперь около ворот на торчавшем из земли пне, грелся. Силы возвращались к нему трудно. Максим страдал и от вынужденного безделья, и от постоянного, тупого, как зубная боль, ощущения голода. Ему хотелось жареного мяса, селедки с луком. Он был готов душу заложить за тарелку вчерашних наваристых щей из квашеной капусты и кусок ржаного хлеба. А вместо этого нужно было есть манную кашу, яички всмятку, безвкусные, как трава, сухарики. И он терпел, зная, что иначе нельзя. Иначе — всё!

Вечером приходила с работы Анна. Нацеживала ему стакан дурно пахнувшего настоя из трав и кореньев, изготовленного по рецепту какой-то древней старухи. И Максим безропотно пил. Он даже радовался, когда Анна советовала что-то новое: вдруг это окажется именно тем средством, которое вернет ему здоровье? За жизнь Максим цеплялся с яростью, хотя чувствовал, что срок ему отведен малый: может, год проживет, может, два, а может, завтра ноги протянет.

Когда спадала духота и под липой собирались перекинуться в картишки мужики, Максим надевал шерстяной свитер и тоже шел туда. Он определял, куда тянет ветерок, и садился так, чтобы табачный дым относило в сторону.

Собирались здесь только женатики, народ подконтрольный, безденежный. В этот раз — с получки — сбросились по рублю, послали самого молодого за вином. Пили втихую, чтобы не видели жены.

Предложили Максиму. Тот испуганно отмахнулся.

— Э-э, Максим! — шумно засмеялся Сажин, шофер, живущий напротив. — И курить бросил, и выпить боишься… И Анна твоя, бедняжка, вся высохла… Для чего небо-то зря коптишь, а? Ложился бы да помирал, чтобы нашу мужскую породу не позорить…

Сажин — руки в бока — похохатывал, щуря масляные, налитые хмелем глазки.

— Вредный ты человек, Сажин, — ответил беззлобно Максим и поплелся к дому.

— Погоди! — позвали сзади. — Плюнь ты на него…

Максим будто и не слышал. Не станет же он объяснять каждому, откуда у него берутся силы, не станет рассказывать о своей тайной надежде продержаться до приезда Николая, сына.

Замечтался Максим и не заметил, как свернул на дорогу, побрел вдоль улицы. Беспокойно на душе. Дум — полна голова.

Два года минуло, как уехал Николай после техникума в далекий сибирский город. В прошлом году отдыхал во время отпуска по путевке в каком-то спортивном лагере. И что он там не видел, в этом лагере? Будто дома плоше… Этим летом обещал приехать. Но кончается июль, а его все нет. И мать заждалась. И Аленка… Исстрадалась девка дожидаючись. От парней, говорят, отбою нет, а она вечерами из общежития не выходит. Книжки читает. Что ей — парни, когда на свете есть Николай! Так, поди, рассуждает…

Переставляет ноги Максим, а дороги не видит. Николай, сын… Хоть бы вертался скорей! Приедет, женится на Аленке — уж тогда-то зубами уцепится за жизнь Максим, а дождется внука!

Зашел в магазин — к телефону. Набрал номер.

— Крайнову из двадцатой позовите, пожалуйста.

Было слышно, как дежурная крикнула:

— Крайнова, к телефону!

И тут же дробью застучали каблучки. «Дома, — улыбнулся Максим. — Вот девка! Да к такой я не то чтоб из Сибири, — с Сахалина приехал бы!»

— Кто это? — спросила бойко.

— Я… Дядя Максим…

Аленка притихла. Начинать разговор первой, должно быть, стеснялась.

— От нашего ничего нет? — спросил Максим.

— Нет… А что? — поинтересовалась робко и снова притихла.

— Вот лодырь! Нет бы написать… А то попросил товарища зайти… Скажи, мол, скоро приеду. И все. Ни записки. Ничего…

— Правда, дядя Максим?! А кто заходил?

— Не спросил… Растерялся! Блондинистый такой… Симпатичный…

— А когда? Когда приедет?..

— Скоро! Скоро! — Максим повесил трубку

3

Николай приехал в середине августа. Было солнечно в этот день, жарко. Без стука — не забыл секрет домашних запоров — ввалился в избу. Большой, шумный, загорелый — не узнать! Максим после обеда отдыхал. Как был босиком — к сыну. Тот — выше на голову, под потолок — сграбастал отца в охапку и ну давай тискать. Еле Максим отдышался.

От радости у него сердце зашлось. То за руку тронет сына, то в глаза заглянет, а слов — нет. Нет слов, забыл и все тут. Пожил, кажется, слава богу, на свете, а что предложить гостю с приездом, — не знает. То ли помочь вещи разложить, то ли холодного квасу дать испить…

Пока Николай, раздетый до трусов, плескался в саду около водопровода-летника, Максим на улицу. Поманил соседского мальчишку, сунул полтинник.

— Заводское общежитие знаешь? Около базара.

— Ну…

— Одна нога здесь, другая — там! Скажешь дежурной, чтобы передала Крайновой из двадцатой комнаты: приехал, мол! Приехал! И всё. Понял? На обратном пути забежишь в мастерскую к тетке Анне. Может, отпросится.

Вечером в день приезда Николай — никуда. Максим одобрил: какой невеста не будь барыней — родители прежде всего. Два года срок вон какой, и разговоров накопилось за это время немало. Обо всем надо расспросить сына, обо всем разузнать. А невеста — что ж! — два года ждала, за день не помрет. Хоть и переживал Максим за Аленку, но виду не подал, даже не намекнул Николаю, что его ждут. Зато Анна не утерпела, шепнула, пока Максим ходил на кухню:

— Аленку не узнаешь! Красавица писаная! Всем взяла… И фигурой, и лицом… И рассудительная! Ждала тебя…

Николай покраснел. Уткнулся в тарелку.

Спать легли далеко за полночь…

Повеселел Максим с приездом сына, посвежел. Бывало, брился два раза в неделю, теперь каждое утро. И зарядку стал тайком делать.

С вечера, когда Николай уходил гулять, Максим надевал белую рубашку. Долго возился перед зеркалом с галстуком: хотелось завязать так, как учил Николай, — двойным узлом. Потом вместе с Анной выходили на улицу и шли к соседям в палисадник, где под липами скамейка. Судачили с соседкой о том, о сем, а сами поглядывали на дорогу, где вот-вот должны показаться по пути в парк Николай и Аленка.

У Анны зрение никудышное, все как в тумане, но рядом — Максим. По тому, как он суетливо начинает поправлять галстук и как деревенеет его лицо, ей понятно: идут.

— Говорите что-нибудь, черти! Чего замолкли! — шипел сквозь зубы Максим, локтем подтолкнув словно онемевшую Анну и с ненавистью кося глазом на готовую лопнуть от важности соседку. «Вырасти своего, и важничай!» — думал ревниво.

— Здравствуйте, — кивал Николай соседке.

— Здравствуйте! — говорила Аленка, а сама, было видно, не знала, куда деть глаза.

— Здравствуйте! — хором из палисадника.

Прошла неделя. И еще одна. И закралось в душу Максима сомнение. Каждый вечер встречался Николай с Аленкой. Каждый вечер возвращался домой не раньше как с первыми петухами. Днем — на пляже или в лесу. И все — друзья-приятели… Ни поговорить, ни побеседовать. Подождал еще неделю Максим, а в субботу, дня за три до отъезда, когда Николай вернулся с гулянья, позвал его в сад.

Светало. От травы веяло, сыростью и прохладой. Гулко в сонной тишине раздавались шаги.

— Ты зачем приезжал? — спросил Максим, решив, что так, сразу, лучше.

Николай устало пожал плечами. Закурил.

— Как зачем? Отдыхать… У меня отпуск…

— Ехал бы в спортивный лагерь… отдыхать-то…

— Мать хотелось увидеть… И тебя…

— А Аленку!? — вспылил Максим.

— Причем тут Аленка?

— Как причем!? Повеселился, погулял, провел отпуск, и — привет! Так, что ли? Аленка ждала тебя два года!

— Брось ты об этом, отец… — Николай повернулся и крупно зашагал к дому.

У Максима сжалось сердце, и он почувствовал себя слабым, беспомощным. Попытался пойти — сил не было. Схватился за яблоню.

— Подожди! — позвал чуть слышно. Николай услышал. Остановился. — Ты мне скажи, сынок, что думаешь делать? Аленка любит тебя… Обманывать ее — хуже некуда…

Николай не ответил. Ушел.

4

После отъезда сына Максим слег. Дошло до того, что Анна вызвала «скорую». Врач сказал: «Нетранспортабелен», поставил укол и уехал. Испугавшись незнакомого слова и того, что Максим сутки не ел и не пил, Анна приготовилась к самому худшему.

День проходил за днем, а улучшения не было. А вскоре пришло письмо. Анна прочитала его еще в сенцах, и теперь к Максиму не шла — летела словно на крыльях.

Николай писал, что доехал хорошо, что вишневое варенье до места не довез — угостил в вагоне моряков, что у них в городе к октябрьским праздникам собираются пустить по центральным улицам троллейбус и что, приехав, он поинтересовался у начальства насчет квартиры; квартиру — здорово не обещают, но в список записали.

Это место, про троллейбусы и квартиру, Максим заставил прочесть три раза. Потом сказал:

— Дай-ка, мать, настою… Осталось там у тебя?

— Есть, есть, как же… — засуетилась Анна.

И поднялся Максим. Снова стал изо дня в день пить вонючий настой, от которого выворачивало наизнанку. Снова ел, что велел доктор, Петр Иванович, соблюдая часы и минуты.

Был на исходе февраль. Солнце стало припекать и под карнизами к великой радости ребятишек начали произрастать из ничего хрусталины сосулек.

Однажды в воскресный день, когда Максим шел из магазина, его окрикнул Сажин. Круглолицый, румяный. Подбоченясь, заулыбался издалека.

— Все скрипишь, Максим, э?

Максим отвернулся и прошел мимо.

— Слышал, как невестка-то ваша? — радостно выкрикнул вдогонку Сажин.

— Что невестка? — насторожился Максим.

— Как что? — сиял Сажин. — На весь город ославилась! Вот что!

У Максима перед глазами заколыхалось. Сказал, лишь бы не молчать, лишь бы не показаться Сажину испуганным:

— Ты говори, да не заговаривайся…

— Чего уж тут заговариваться… «Скорая» из нашего парка ходила…

Позабыв, что тысячу раз давал зарок не разговаривать с Сажиным, Максим схватил его за руку, заискивающе глянул в глаза.

— Что с ней?

Сажин хохотнул, подмигнул доверительно.

— А это у твоего сынка спросить надо…

Как во сне шел Максим домой. Распахнул дверь, с порога крикнул Анне:

— Одевайся, мать! К Аленке пойдем! Плохо ей… — Привалился к косяку. На глаза слезы навернулись. — Надо же — Колька, стервец, что наделал! Как теперь людям в глаза смотреть? Ты мне скажи, а…

Анна запричитала, заохала. Потом приглушила заслонкой печь, в которой исходили ароматным паром щи, и проворно оделась.

К общежитию подошли с теневой стороны улицы. Максим, кутаясь в воротник, сказал:

— Иди одна, мать. Я здесь побуду. Узнай, как она… Да поласковей! Не обидь…

Не успел Максим сделать и круга по площади, как с крыльца Анна зовет. Голос звонкий, веселый. Встрепенулся Максим. Была бы беда, Анна так не звала б. Затрусил напрямик через сквер, по сугробам. Глядит: рядом с Анной — Аленка. Жива, здорова. Повзрослела. Взгляд спокойный, вдумчивый. И заметно — быть ей скоро матерью.

У Максима сердце чуть не разрывается, радость сдержать не может. «Набрехал-таки Сажин, подлец! Вот сволочной человек!» Смотрит то на Аленку, то на Анну, и не знает, с чего начать разговор. Анна незаметно за рукав дернула: всё, мол, хорошо.

— Шли из гостей, — кашлянув в кулак, заговорил Максим, — проведать решили… Наш-то как, пишет?

— А как же… Только некогда ему часто писать…

— И нам пишет! — обрадовался Максим. — Недавно сообщил — квартиру вот-вот дадут. Полуторку… Очередь, говорит, прямо на глазах убывает…

Аленка засмеялась.

— Что вы, дядя Максим! Какую квартиру? Они же в палатках живут! Город-то пока только в названии..

— Как так? — опешил Максим — Он же нам рассказывал, что троллейбусы у них по улицам бегают? Слышишь, мать?

А Анна — счастливая, на глазах слезы — только отмахнулась. «Бестолковый ты у меня!» — сказала, а сама все к Аленке, к Аленке так и льнет.

«Ничего, что в палатках! Выдержит!» — думал Максим, шагая за женщинами и с удовольствием натягивая поводок салазок, которые они выпросили у вахтерши. На салазках смирно лежал тощий узелок «А город, раз начали строить, все равно построят, и троллейбус пустят! — продолжал размышлять про себя Максим. — И я теперь черта с два поддамся! Дождусь внука…»

 

БОЛЬ

За две ночи ни на минуту не сомкнул глаз Русаков. Было сделано, казалось, все возможное. Да и парнишка цеплялся за жизнь отчаянно. Но слишком трудными были раны… И как утешение за жестокий труд, который (что ж!) не всегда кончается удачей, выпала на долю Русакова нежданно-негаданно встреча.

…Чтобы в ожидании машины не ночевать в деревне, где местному фельдшеру после смерти парня и без гостей было муторно, Русаков решил добираться домой, в город, ночным поездом.

К полустанку вышел, когда уже засинели сумерки. С заходом солнца обильно выпала роса, от земли повеяло стойкой прохладой. По краю просеки, в редкой поросли березок заклубился туман. Тревожимый легким ветерком, что нет-нет да и пробегал вдоль просеки, он наплывал к насыпи и стлался над полотном железной дороги зыбкими косматыми волнами.

На поляне, вдруг открывшейся Русакову за поворотом, притулился к бору станционный домик, понуро клонился к закату долговязый колодезный журавль. Все вокруг молчало. Русаков пожалел было, что не остался ночевать в деревне, но когда подошел ближе, домик с проглянувшими из мутных сумерек веселым крылечком и новенькой тесовой крышей не стал казаться ему таким уж одиноким и унылым. А тут еще знакомо пахнуло терпким укропным настоем… Русаков с жадностью вдыхал этот не встречаемый в асфальтовом городе хмельной воздух, и его охватила какая-то бесшабашная радость. Оттого, наверное, что вот он все еще живет, отмеривает отпущенные ему версты, хлопочет, делает свое нескончаемое дело. Не спеша, словно боясь растерять настроение, миновал огород, отгороженный от дороги пряслом. За домиком, на лужайке, бойко металось пламя костра. При виде его Русакову сделалось вовсе хорошо.

Около костра — трое: два мальчика и мужчина. Один из мальчишек — босоногий и не то чумазый, не то загорелый дочерна — сидел на земле, кутаясь в огромный дождевик. Другой — в яркой синтетической курточке — стоял у него за спиной. Мужчина, присев на корточки, помешивал в котелке варево, от которого исходил аромат грибов и лука.

«Груздянка, черт побери!» — подумал Русаков и, как дитя, зарадовался возможности посидеть около костра и отведать грибков, не базарных — слежавшихся и оттого утративших всякий вкус, — а только что сломленных под березкой, сваренных, может, в ключевой воде и слегка попахивающих дымком.

Мужчине на вид за пятьдесят, а волосы, выгоревшие за лето, как у юнца: белые, волнистые. Лицо пухлогубое, от жара костра румяное. Он прикрывался от пламени рукой, щурился.

— Добрый вечер? — сказал Русаков, подходя к костру и становясь так, чтобы быть на свету.

Мужчина окинул его взглядом с ног до головы, вместо приветствия спросил:

— Из Елового?

— Оттуда…

Мужчина привстал, протянул руку, предварительно вытерев ее быстрым движением о штаны. Назвался Федором. Был он крепко сложен и широк в плечах; клетчатая рубашка с невысоко закатанными рукавами, казалось, вот-вот лопнет по швам.

Русаков, отложив чемоданчик с медикаментами и инструментом в сторону, устало присел на березовый чурбак. Как всегда, после утомительных операций, настырно ныло сердце. Достал и незаметно положил в рот таблетку валидола. Глядя на простоватое добродушное лицо Федора, подумал о том, что такие вот мужики, как этот хозяин полустанка, живут себе вольными казаками, без особых забот и проблем, доживают до глубокой старости и, не ведая о болезнях, умирают счастливо — в одночасье.

— Как там парнишка? — неожиданно спросил Федор.

Заметив, что босоногий мальчик в ожидании ответа как-то вдруг съежился, а второй насторожился и замер, Русаков сделал вид, будто вопроса не слышал.

— Да-а, — протянул задумчиво Федор. — Видел я много смертей… Всяких…

— Воевали? — оживляясь, спросил Русаков. Сам он навоевался досыта, и всегда был искренне рад встрече с бывшим фронтовиком: разве не найдется о чем поговорить, хоть в праздник, хоть в будни?

— Всяких, — повторил Федор, — а такой глупой не припомню.

— Умных смертей не бывает… — горестно вздохнул Русаков.

— Не скажи! За войну я раз сто имел возможность башку потерять… по-умному!

— Как же это… по-умному? — Русаков невольно улыбнулся.

— Расскажи, дедусь, как штабного офицера брали! — подсказал босоногий мальчик. Мельком, будто невзначай взглянул на Русакова и, не в силах сдержать гордость за деда, вдруг застеснялся.

— Не встревай, когда взрослые разговаривают! — ласково пожурил Федор, и — Русакову: — а очень просто! Взяли мы однажды «языка». Взяли красиво, тихо. Но на нейтралке нас засекли: луна не ко времени из-за облаков. Прижали пулеметными очередями к земле: ну, как говорится, ни туды и ни сюды! А «язык», чуем, до зарезу нужен. Третью ночь подряд посылали. Командир мой, Ваня Соколок… Может, слышал? Если воевал, наверняка слышал! О нем в газетах писали!

— Может, и слышал… Времени столько прошло. Мог и забыть…

— Не-ет… — запротестовал Федор. — Таких, как Ваня Соколок, не забывают! Такой — один на весь фронт! Так вот, Соколок и говорит: «Всем не выпутаться! Кому-то одному надо обнаруживать себя…» На войне, известное дело, — не торгуются. Ты, может, и не хуже, но и не лучше остальных. И каждому остаться в живых охота одинаково. Чего уж тут торговаться… Отполз я метров на полтораста в сторону, да как черкану из автомата по ихним окопам.

Федор присел на корточки и стал помешивать в котелке. Русаков обратил внимание сразу, как подошел, на то, что Федор все делает неторопливо, степенно: и говорит, и глазами поводит, и отбрасывает пятерней прядки волос.

— Долбали они меня, веришь, — продолжал Федор весело, — минут двадцать! И все из минометов, из минометов, сволочи!

— И что было? — от нетерпения подавшись вперед; спросил мальчик в курточке.

— А ничего! Всю землю кругом перепахали минами. А на мне — ни одной царапины! Во как!

«Силен завирать, чертяка!» — с восхищением подумал Русаков.

— …А ведь я тогда каждую минуту готов был богу душу отдать! По-умному, так сказать… Сознательно… — Федор махнул рукой — что, мол, зря говорить, — помолчал. Потом вполголоса, словно рассуждая сам с собой, заговорил снова: — Парнишка из Елового раз пять, говорят, в горящий дом кидался, когда бабку в дыму искал. Пять раз смерть обманул, а на шестой… Чуешь? А бабка-то, оказывается, в это самое время за околицей бруснику собирала! Разве это справедливо? Да и ей, бабке, завтра сто лет… А ему, наверное, и восемнадцати не было!

Русакову ворошить в памяти только что пережитое не хотелось, но, увидев, как на лицо Федора тенью налетела грусть, сказал:

— Человек гибнет — вот о чем думал парнишка, когда шел в огонь. Молодой, старый — разве в этом дело… Так уж устроены люди: именно когда трудно, когда страшно, проявляется сущность каждого: слабый отвернется, сильный поспешит на помощь. Так и здесь…

Федор молча подцепил щепья, бросил в костер. Свернувшееся было пламя разыгралось, чутко вздрагивая при каждом движении ветерка.

— Сейчас ужинать станем, — сказал так, будто подытожил разговор. — Сбегай, Митя, домой! Попроси у мамки посуду. Да учти — у нас гость…

Мальчик сбросил дождевик и, сверкая босыми ногами, побежал к дому. За ним потянулся второй.

— Без нас ничего не рассказывай, дедусь! — крикнул Митя, оборачиваясь. — Мы скоро!

Немного погодя в доме распахнулось окно, и женский голос позвал:

— Папаша! Шли бы в избу! Поели бы как следует! Да и пассажира пригласи… Что вы там, как цыгане?

Федор доверительно пригнулся к Русакову, пояснил:

— Дочери погостить приехали с ребятишками… Одна из города, другая из Елового… Наговориться не могут! Даже свет вон не зажигают. Сядут в обнимку и говорят, говорят… А мальцы при мне. Этих хлебом не корми, дай про войну послушать… Наша война для них что сказки-байки, не более. Они и играют-то не во что-нибудь, а в войну. Чуешь? Не понимают, глупые, как это страшно, когда по-всамделишному… — Помолчав, добавил: — Не обессудь, тут поужинаем.

Он упорно называл Русакова на ты, хотя был явно моложе. И тот не обижался: понял, что Федор со всеми так, и не потому, что грубиян или невежа, а просто иначе, как на равных, не умеет.

Пришли мальчишки. Принесли в плетеной корзинке посуду, кринку с молоком, краюху хлеба. Федор поставил котелок поодаль от костра на разостланный дождевик. Жестом пригласил Русакова. Тот достал из чемоданчика фляжку. Предложил:

— Выпьете?

Федор размашисто откинул назад волосы. Засмеялся, простецки, по-свойски:

— Неужто откажусь! У нас говорят: после бани, перед ухой да грибами — грех великий без этого самого!

Русаков налил в подставленную кружку. Предупредил:

— Чистый… Медицинский…

— Чую!

— Разбавьте немного…

— Ни-ни! Разве можно! Разбавленный я завтра в сельпо могу приобресть. А такого — с войны не пробовал! — Увидел, что Русаков закручивает пробку, забеспокоился: — А себе, себе почему не налил?

— Свою норму я выбрал, — невесело усмехнулся Русаков. — Сердчишко барахлить стало…

— Ну, коли так — твое здоровье! — Федор выпил. Отломив от краюхи кусок, уткнулся носом, стал смачно вдыхать и охать. — Веришь, будто в окопе побывал! — Сказал и как-то странно улыбнулся; и было не понять, запечалился он или обрадовался этому воспоминанию.

Груздянка удалась. Ели прямо из котелка, деревянными расписанными в золотисто-красные цвета ложками. Потом Русаков пил с мальчиками душистое парное молоко с легкой, обволакивающей губы пеной.

Федор возился около колодца с посудой. Очищая песком котелок от копоти, он не то ворчал от неудовольствия, не то напевал — было не разобрать.

Нешумно потрескивал костер. В высоком и чистом небе беззаботно горели звезды. Наступила ночь. При неровном свете костра, а еще от усталости Русакову окружающее виделось сказочным: и мальчишки, сидевшие в обнимку и что-то лепетавшие друг другу, и белобрысый Федор, бренькающий котелком, и присмиревшие сосны, и глубокое, подсвечиваемое изнутри россыпями звезд небо.

— Дядя, — городской мальчик робко тронул Русакова за руку, — попросите дедушку рассказать, как он с товарищами немецкий танк угнал… «Тигр». Знаете, как интересно!

— А почему сам не попросишь? — спросил Русаков.

— А он уже рассказывал…

— Если просить, — посоветовал Митя, — так лучше о том, как дедуся целый взвод фашистов уничтожил.

— Один!? — удивился второй мальчик.

— А то как!

«Вот загибает! — усмехнулся Русаков. — И к чему ребятишкам голову морочит…»

Из темноты вышел с охапкой смолья Федор. Шатром сложил на прогоревший костер длинные с загнутыми концами, похожие на лыжи, щепы. Костер задымил. Встав на четвереньки, Федор дунул на угли — из дыма вырвалось пламя, лизнуло щепы и взметнулось с искрами к небу. Плывшие над дорогой хлопья тумана сделались алыми.

— Ну, ребятня, вам пора! — заключил неожиданно Федор. — За день-то набегались… Небось ноги гудят. Марш на сеновал!

Митя, ни слова не говоря, угрюмо поплелся к сараю. Второй, хочешь-не хочешь, — за ним.

Русакову было неловко держать возле себя Федора в такой поздний час. Сказать же — отдыхайте, мол, до поезда, а за костром я послежу — не хотелось: вдруг, действительно, возьмет да и уйдет в избу с дочерьми побалакать. Сиди потом, кукуй в одиночестве. Он утешал себя тем, что Федор, конечно же, рад-радешенек всякому новому пассажиру, ведь, если разобраться, без людей на полустанке не особенно сладко. Чтобы подзадорить его на разговор, спросил с деланным удивлением:

— Верно говорят, будто вы один целый взвод фашистов на тот свет спровадили?

Федор вопроса будто и не слышал. Достал папироску, сунул в пламя щепку, когда та вспыхнула, прикурил.

«И дернуло же меня! — подосадовал Русаков. — Обиделся мужик…»

— Стояли мы в ту зиму под Ленинградом… — заговорил Федор после затяжки.

«Неужели и впрямь про взвод начинает? Вроде бы и налил-то я ему немного!» — подумал Русаков с зародившейся вдруг неприязнью: терпеть он не мог, когда бывшие фронтовики приукрашали свои ратные дела.

— …недалеко от Невской Дубравки…

— Невская Дубравка!? — удивился Русаков и почувствовал, как от соприкосновения с далеким, но до боли не забытым прошлым по душе разливаются и теплая радость — от встречи с тем, с кем воевал рядом, — и щемящая грусть от сознания того, что со многими уже не доведется свидеться никогда. Теперь он готов был простить Федора: нехай брешет, коль это доставляет ему удовольствие.

— Случилось как-то затишье, — продолжал Федор. — Отпустил меня Ваня Соколок к соседям, земляка проведать. Возвращался я под вечер. Погода стояла дрянь: снегопад, ветер… Не заметил, как сбился с лыжни. Блуждал, блуждал по полям да перелескам — чую, дело швах! Замерз, как собака, а никак на знакомые места не выйду. Уж совсем стемнело, наткнулся на блиндаж… Блиндаж как блиндаж: труба из-под снега, дымок вьется. Обрадовался: хоть переночую по-человечески… Толкнул дверь. Слышу за одеялом, которым проход завешен, — смех. Ржут, думаю, черти, анекдоты травят, а тут хоть замерзай на снегу! Отбросил одеяло — да чуть было не сел тут же: немцы! Целое застолье! Елочка на столе, бутылки: рождество, видать, отмечали… Вижу, один за пистолетом потянулся. Тут уж и я опомнился! Хвать с плеча автомат, и длинной, без передышки очередью давай молотить, пока всех не уложил!

— Повезло! — заулыбался Русаков.

— Еще как! — согласился Федор.

— Ну а самое-самое из пережитого запомнилось? — спросил Русаков, уже, собственно, не собираясь принимать всерьез ни Федора, ни его истории.

— Мало ли было всякого, и интересного, и страшного — война… — становясь озабоченным, проговорил с грустью Федор. — Все разве упомнишь. Но одно… Смерть придет, а то, как погиб Ваня Соколок, не забуду!

— Погиб… Ваня Соколок?! — удивился Русаков, привыкший на войне больше удивляться тому, что остаются в живых. Удивился он не гибели Соколка, а тому новому, едва уловимому, которое проступило вдруг в облике рассказчика.

Федор тяжело опустился на чурбак, обхватил голову руками и, словно не рассказывая, а вспоминая вслух, заговорил торопливо и сбивчиво:

— В тот раз вдвоем мы ходили. Приказ был — без «языка» не возвращаться. Видать, намечалось что-то. Всю ночь мы рыскали по тылам, и только перед рассветом взяли то, что надо. Офицера! До линии фронта далеко… А мы уж замерзли и устали до смерти. Ох, и трудно ж было! Веришь, жилы лопались, пока тащили этого борова! До наших уж было рукой подать — слышим, обходят. Чуем — не уйти! Соколок приказал: жми, говорит, Федя, а я прикрою! Да чтоб этот сундук, говорит, был доставлен по адресу целехоньким. На офицера показывает, а сам улыбается… Улыбается, будто на гулянку идет! На войне — знаешь — не торгуются! Поволок я немца, а сзади уж трах-тах-тах, трах-тах-тах — началось! Да долго ли выдержит — один? Окружили Соколка, и прикладами, прикладами… Представляешь? А я, пес поганый, лежал за кустом, все видел и стрельнуть не смел!..

Костер прогорел, и только угли, тлея, струили по сторонам мрачный красноватый полумрак. Ни Русаков, ни Федор, казалось, не замечали того, что стало по-осеннему холодно. Федор продолжал сидеть на чурбаке, обхватив голову. Русаков ходил взад-вперед рядом и растревоженной памятью вспоминал свое.

— А знаешь, кто виноват, что нет Соколка в живых? — спросил Федор. И тут же зло ответил: — Я!

— Перестань! — отмахнулся Русаков. — Ничего ты не виноват. Ты выполнял приказ.

— Приказ, приказ! — зашумел Федор и, будто казня себя, жестко проговорил: — Дело не в приказе. Накануне у меня был «язык»…

— Как так!? — насторожился Русаков.

— Из блиндажа… Один из тех… Его царапнуло немного, а он под стол… Связал я ему руки и повел к своим. То ли фрицы участок оголили, то ли мне просто повезло, только вышли мы скоро к знакомой развилке. Пока были на ихней стороне, немец будто воды в рот набрал. Понимает: чуть что — крышка ему. Рыскает глазами, но молчит. Боится за свою шкуру. А как увидел наши позиции, давай на меня орать. Знает, собака, что не трону пленного, — и орет! По-нашему балакает плохо, но понять можно: оскорбляет по-всякому. Я его прикладом по загривку, он опять за свое. Не стерпел я…

— Как же это ты? — глухо простонал Русаков и суетливо стал доставать таблетку.

— Да вот так! — отрубил Федор. — Оскорблял, хаял нас немец — я стерпел. Черт с ним, думаю! Тогда смеяться он стал, надо мной, над всеми нами смеяться! Сталин, говорит, капут! Чуешь? А ты — это, дескать, я — ты, кляйне русс Иван, — гросс ди-ри-мо! Дерьмо, значит! Представляешь? И заржал… И плюнул мне в глаза…

Федор притих и торопливо, словно боясь опоздать, сунул руку под рубашку. Другой рукой нервно достал папиросу, но курить не стал, бросил ее на угли. Помолчав, заговорил с откровенной печалью.

— Как вспомню, что подвел Ваню Соколка до смерти, — веришь! — сердце так заболит, будто кто-то кровь из него, как из тряпки воду, выжимает! Мы ведь с ним в огонь, может, сто раз кидались! Я вот живу, а Соколка нет. И никто его не воротит. Я живу и по праздникам награды надеваю… И за этого «языка», что с ним тогда взяли, тоже медаль, между прочим, как с куста сорвал… А ведь скрыл, скрыл, пес поганый, что натворил накануне. И командиру не сказал, и сам от себя столько лет вот поглубже, на самое донышко упрятываю… Меня бы под трибунал надо, труса паршивого…

— Хватит, хватит тебе, — не удержался Русаков и обнял Федора за плечи. — Ребят много полегло хороших…

— А мне все кажется, — чуть слышно сказал Федор, — живы они! И Ваня Соколок жив! И парнишка из Елового! Знал я его… По воскресеньям ездил в город к невесте… В техникуме она учится… И все остальные, с кем воевал, тоже живы. Только будто разъехались мы в разные стороны, а адрес оставить друг дружке забыли… Давай выпьем за них, товарищ майор!

— Не майор я. Старшиной войну закончил..

— Старшина так старшина — еще лучше! Я ведь тоже — не генерал! Плесни капельку, старшина! Душа от боли на части разрывается…

Из ночи прилетел паровозный гудок. Пассажирский шел точно по расписанию…

 

ДОБРАЯ ПАМЯТЬ

В институте считали, что Лагунову повезло: вместо занемогшего шефа на зональный семинар должен поехать он. Однако сам Лагунов был иного мнения о предстоящей поездке. Если бы не Челябинск! Ведь в Челябинске живет Наташа… Но администрация и научный совет института были непреклонны. И Лагунов согласился — в Челябинске, в конце концов, говорят, миллион.

Стояла великолепная погода. Организаторы семинара хватались за голову: ежедневно с завидным постоянством повторялась одна и та же история — зал заводского клуба, где проводился семинар, после перерыва на обед катастрофически пустел. Самые дисциплинированные — десятка полтора-два специалистов — парами усаживались подальше от сцены и старательно делали вид, что внимательно слушают выступающих. Смешливый толстяк-снабженец и две дамы пенсионного возраста, неизвестно зачем приехавшие на семинар, весело судачили на свободные темы. Лагунов, устроившись поудобней возле окна, просматривал свежие газеты. Наконец, члены президиума, не скрывая удовлетворения, покидали сцену, дежурная поспешно гасила главную люстру. Участников семинара — как ветром сдувало.

Все свободное время Лагунов маялся в гостинице. Он читал то привезенный из дому скучнейший роман, то подшивку журнала «Здоровье» пятилетней давности, которую предложила ему пожилая горничная. За неделю Лагунов осилил подшивку, узнал уйму интересного, открыл у себя несколько болезней, и был, в общем-то, доволен: командировка проходила так, как и было задумано. Собственно, читал через силу, лишь бы скоротать время, лишь бы забыть, что он в Челябинске. Он подавлял в себе желание думать о том, что где-то рядом, может быть, на соседней улице живет Наташа. Он не сомневался, что рано или поздно станет думать о ней, но надеялся, что это придет, по крайней мере, — после взлета самолета.

Но не рассчитал Лагунов своих сил. Накануне отъезда на город выплеснулся веселый звонкий дождичек. Он остудил нагретый за день асфальт, омыл листву деревьев, и в приоткрытое окно откуда-то из прошлого ворвался запах сирени. И когда Лагунов, обессилев вдруг, понял, что от этого шального запаха ему не убежать, не скрыться, его душу охватило щемящее желание увидеть Наташу.

«Этого еще не хватало! Раскис, как мальчишка? А ведь как-никак пятый десяток распечатал, не восемнадцать… — Лагунов передразнил себя: — Восемнадцать… восемнадцать! А как ты поступил в восемнадцать?»

Костя Лагунов узнал Наташу в сорок пятом в ремесленном. В те годы в ремесленное многие шли: там кормили и одевали.

Наташу уважали в группе за то, что ее отец погиб в Берлине, и за то, что она, узнав о его гибели, не заплакала, а только сжалась в комок и побледнела. А еще за то, что не боялась мальчишек. Один парень, Димка-Кудряш, из эвакуированных, стал к ней приставать. Наташа сначала отшучивалась, потом стала грозиться пожаловаться мастеру — не помогало. Однажды, в темном коридоре Кудряш схватил ее и стал целовать. Наташа вырвалась и наотмашь хлестанула его ремнем с форменной пряжкой. Димка не выдал. Объяснил мастеру, что бровь рассек на скользкой лестнице. А ребятам сказал: «Пальцем тронете Наталью — брюхо распорю! Я в оккупации был, мне ничего не страшно!»

Как-то осенью Наташа отпросилась на ночь домой. А утром чуть свет — на завод. Ее станок с Костиным в одном ряду. Костя увидал, как Наташа над деталью носом клюет, метнулся, выключил станок.

— Глупая! Жить надоело?!

Наташа устало отмахнулась:

— Отстань… Мастер не видел? Деталь вот запорола. Узнает, не отпустит сегодня. А у меня мама… — И заплакала.

Костя на обед не пошел. Сказал, что ногу натер. В перерыве заговорил кладовщицу смешными историями и стянул со стеллажа заготовку из нержавейки. К приходу группы деталь была готова.

Может, с этой детали все и началось…

Встречались по выходным, тайком, чтобы не попасть на язык ребятам: быстро стишки сложат про «жениха и невесту».

Незадолго перед выпуском, весенним вечером Наташа разоткровенничалась:

— Перед самой войной от нас ушел отец. Ушел — и все… Как нам было трудно, ты не представляешь! И потому, что остались одни, и потому, что не на что было жить. Мама болела, сестренка меньше меня.. Потом он прислал с фронта аттестат… но я не смогла простить его. Деньги, которые мама получала по аттестату, жгли руки. Мне казалось, что за эти деньги отец выкупает по частям свою жестокость, свою подлость. И я боялась, что однажды он выкупит все до последней капельки и сделается чистеньким… И никто на свете не узнает, какой он… предатель…

Костя никогда раньше не видал Наташу такой взволнованной и строгой. Она словно повзрослела, и он, и радуясь, и страшась этого, боялся шелохнуться, чтобы не спугнуть свершившееся.

А Наташа продолжала:

— Говорят, дети не должны осуждать родителей. Говорят, детям надо стремиться быть лучше родителей, чтобы доказать о своем праве осуждать. А как доказать — мертвому? И можно ли простить мертвому? Не знаю… Отец предал нас. С войны он не пришел. Погиб. И погиб, я уверена, так же честно, как и миллионы других солдат, о которых мы сегодня поем песни. А думать о нем по-хорошему я все равно не могу! Мне хочется помнить о нем хорошо, а не могу! Значит, за предательство мало заплатить жизнью! Значит, жизнь не самое ценное! Есть что-то такое, что выше и значимее жизни. А что, не знаю…

Костя и не подозревал, что можно рассуждать, плохи или хороши родители, что есть чувства сильнее тех, что вызваны утратой близкого человека. Сказал неуверенно:

— Не знаю, права ли ты… Может, потом, когда повзрослею, сумею ответить…

Они шли пустынной аллеей и ни о чем больше не говорили. Им было хорошо молчать. Небо было тихим и задумчивым. Сочно пахло сиренью и чем-то еще, тонко и пронзительно: должно быть, чуть слышимый ветерок приносил с окраины, где сады, запах яблоневого цвета.

Из темноты вынырнула тень. Подошел Димка-Кудряш. Шинель на верхние крючки не застегнута — под блатного, фуражка набекрень, на виске гроздь золотистых кудрей.

— Обижает? — спросил у Наташи и зыркнул на Костю.

Наташа смутилась:

— Мы друзья… Правда, Костя?

— Конечно…

— Смотри! Предупреждать не стану! — Димка поиграл перед Костиным лицом финкой. — Р-раз — и в дамках!.. Я в оккупации был, мне ничего не страшно!

После училища Наташу оставили в поселке. Костю и еще нескольких ребят, в их числе и Димку-Кудряша, направили в Челябинск на тракторный завод.

Работали они с Димкой на одном участке, жили в одной комнате, серый в полоску костюм, купленный на две первые получки, носили по очереди: день — Костя, день — Димка. И вообще, все у них было пополам. Как они уживались — непонятно. Один спокойный, обстоятельный, другой — будто заведенный, ни минуты на месте! А главное кудрявый, целая копешка кудрей, золотых, как спелая пшеница. Надо же такому родиться! Идут вдвоем — девчонки оборачиваются. И не поймешь, то ли на Костю заглядываются, то ли на Димку.

В августе — как снег на голову! — приехала Наташа. Ее направили с завода на учебу в техникум.

Она остановилась у тетки, которая жила в общей квартире. Заниматься там было негде, и Наташа с утра уходила в парк.

После работы в условленное место приходил Костя. Они подолгу сидели около каменоломни, заполненной зеленоватой, будто подкрашенной акварелью водой, бродили среди сосен и все говорили, говорили…

Домой возвращались, когда верхушки сосен растворялись в темном небе и когда начинало казаться, что они не в парке, а в дремучем лесу.

Затихали улицы, в домах гасли огни, а они никак не могли разойтись.

Наташа жаловалась:

— И хочется учиться, И страшно! Экзамены я сдам! А вот как жить на стипендию? Одна прожила бы, не избалована! А как сестренка? Ждали-ждали, когда буду зарабатывать, и — на тебе! Сдаю экзамены, знаешь, так, лишь бы не показаться дурой. А мне четверки ставят. Я им и не рада вовсе, четверкам, даже наоборот… Хорошо бы на вечернее отделение! Пошла бы работать…

— Ничего, Наташ! Важно, чтобы зачислили! Я зарабатываю… Хватит нам…

Наташа благодарно сжала Косте руку, не дала досказать.

Вышла на балкон тетка. Пригрозила:

— Через пять минут не придешь, запру дверь и не открою!

Наташа тихонько засмеялась:

— Хоть бы не пустила! Мы бы с тобой на всю ноченьку… В нашей каменоломне. Правда?

И убежала.

Когда Костя пришел в общежитие, Димка сказал:

— Жалко. Придется уезжать из Челябы. Примут Наталью в техникум — поженитесь. Ни к чему тянуть резину. А мне ни к чему смотреть на вас. Я не Христос. Уеду…

Жизнь распорядилась, однако, по-своему. Их вызвали в военкомат. Медкомиссия определила, что у Димки непорядок с легкими. Костю отправили на Дальний Восток и зачислили на боевой корабль.

Вдогонку ему полетели письма. Наташа писала:

«…Я подсчитала, тебя не будет со мной тысячу четыреста шестьдесят дней. Тридцать уже прошло… Господи, как долго!»

Костя понимал: если Наташе не оказывать помощи, она не сможет учиться. Но откуда деньги у рядового матроса? Если уж кто и сможет помочь, так это только Димка. И Костя написал ему:

«Знаешь, Кудряш, встретил я тут девчонку, такую, что расхотелось писать Наташке. Скажи ей, что и тебе, мол, не пишет, пес эдакий! Ушел, мол, наверное, в море, за тридевять земель. В загранку… Договорились, Кудряш? Выручай!»

Написал, и его сознание пронзило какое-то тоскливое чувство, будто стал он жить на чужой планете, откуда возврата нет и не будет. Будто потерял самого себя.

Димка ответил:

«Я тебя понял. Ты думаешь, что Наталья не подождала бы тебя каких-то четыре несчастных года? Да? Ты скотина! И можешь мне не писать, и можешь не попадаться на глаза! Ты меня знаешь: Раз — и в дамках!»

— Костя!? Боже мой! Костя! — Наталья отпрянула от двери, прикрыла глаза рукой, словно не веря в реальность происходящего.

Лагунов тихо улыбался. У него было такое чувство, будто он куда-то уходил, так, на часок, зная, что его ждут, торопился и вот, наконец, — вернулся. А то, что отсутствовал он не час и не два, а больше четверти века — это неправда, это кто-то выдумал. За эти годы у каждого из них бывали свои печали и радости, свои удачи и поражения — и у того, и у другого прошла целая жизнь. А в их отношениях просто-напросто случился перерыв, какой бывает между актами в спектакле. И какая разница, сколько этот перерыв длился: час, год, десятилетия! Этой мысли и улыбался и поражался Лагунов, потому что видел в Наталье не зрелую женщину, а девчонку. Девчонку, которую когда-то любил, с которой не успел нацеловаться досыта, которую, как выясняется, не смог вычеркнуть из сердца до сих пор.

Наталья осторожно, как на яркий свет, открыла глаза:

— Ты! Ты! Костя!..

В первые минуты они, кажется, не знали, о чем говорить. Наталья суетливо перебирала тесемки скатерти. Лагунов жадно и бестолково курил.

— Ты почти не изменился, — сказала Наталья, и невозможно было понять, радуется она этому или печалится.

— Ты тоже. Все такая же… красивая!

— Как ты разыскал меня?

— Через справочное. Найти тебя легко… Назвал девичью фамилию: Вишенкова. Таких ни в Сибири, ни на Урале… Одна ты… Сказали, была такая, но стала Масловой. Я сначала не понял… Это же фамилия… — Лагунов грустно улыбнулся. Спросил: — Где он?

— Ты же помнишь, у него обнаружили туберкулез. Он заболел еще в оккупации. В нашем поселке просмотрели. Запустили… С Дмитрием мы прожили десять хороших лет! Сын… — Наталья кинулась к шкафу, достала альбом. Стала торопливо листать; из альбома на пол посыпались карточки, но она, казалось, не замечала этого. Наконец, нашла. — Смотри — сын! Это мой сын! Такой же кудрявый, как Димка! Инженер… Представляешь — на работе по отчеству величают: Константин Дмитриевич… А как у тебя? Как ты, Костя?

— Хорошо. У меня все хорошо. Тоже сын… Тоже инженер. Жена — врач. У нас все хорошо…

Лагунов говорил торопливо, с жаром, будто боясь, что ему могут не поверить. Потом, не выдержав взгляда Натальи, которая смотрела так, словно извиняла его за что-то, опустил глаза и надолго притих…

Вспомнили про ремесленное. Про большущие ботинки на холодной кожимитовой подошве и шапки-ушанки, которые налезали на глаза. Про то, какие номера откалывал в группе Димка. И про первые свидания в самом дальнем углу парка.

— А помнишь каменоломню? — спросил Лагунов. — Какие в ней плавали звезды!..

Наталья вздохнула и, словно устыдившись своего невольного откровения, встала из-за стола и решительно перешла к креслу в дальний угол комнаты.

— Я ждала тебя… — заговорила с грустью. — Мальчишки, с которыми ты призывался, приехали, а тебя все не было и не было. Димка из каждой получки помогал мне. Я отказывалась, было стыдно… А он бросал деньги на стол, клялся, что это перевод от тебя из загранки, стучал себя в грудь и убегал. Ты же знаешь его! Я ждала тебя, Костя… Долго.

Лагунов подошел к Наталье, взял ее руку и поцеловал. И увидел, как Наталья сделалась вдруг по-девчоночьи растерянной и встревоженной. И сам он, Лагунов, испугался чего-то, и время вдруг остановилось.

— Тебе пора уходить! — сказала Наталья сухо.

— Завтра я улетаю… Наташа…

— Тебе пора! — повторила она, как о давно решенном, и встала.

— Я улетаю!.. Завтра! — прошептал он, все еще не выпуская ее руки, и ему сделалось неловко оттого, что Наталья посмотрела долго и с укором.

Уже в дверях спросил:

— Ты придешь проводить? Самолет в девять вечера…

Лагунов не находил себе места: вот-вот должны объявить посадку, а Натальи нет. Он приехал часа за два до вылета и встретил все автобусы и такси. Погода стояла как по заказу: причин, по которым мог задержаться вылет, по-видимому, не должно было возникнуть, и Лагунов ждал объявления о посадке со страхом. Он чувствовал себя так, словно кто-то чего-то натворил, а подозрение пало на него, Лагунова. Он оправдался бы без труда, но выслушать его некому. Приедет Наталья, и все само собой уладится.

Наконец, приехала. На «Волге». Вдвоем. Высокий, интересный мужчина помог ей выйти, с шиком захлопнул дверку и, улыбаясь — просто так, — мельком посмотрел на Лагунова.

— Познакомьтесь, Костя… — сказала Наталья. — Это Игорь Сергеевич. Мой хороший друг. Понимаешь, из-за него я чуть было не опоздала к тебе! Прости… Он никак не хотел верить, что в аэропорту меня ждет школьный товарищ… Будто у меня не может быть школьных друзей…

Игорь Сергеевич, улыбаясь одними глазами, пожал плечами, словно говоря: «Бывает… Правда, братишка? »

Лагунов горько усмехнулся: школьный товарищ!

Обменялись пустяковыми фразами о погоде, о чем-то еще. Помолчали. Мучительно медленно текло время, и когда объявили посадку, Лагунов даже обрадовался: у него не было больше сил смотреть ни на этого самодовольного красавца, ни на то, как к нему льнет Наталья.

— Ну, вот и все! — подытожил он и слегка кивнул Игорю Сергеевичу. Тот протянул руку, проговорил, глядя куда-то мимо:

— Бывал я в Сибири… Хорошо у вас! Завидую…

— Пиши… Будешь в нашем городе — заходи, — сказала Наталья. — Встретим… Правда, Игорь?

Лагунов, словно подхлестнутый, молча, круто повернулся и шагнул за барьер. И будто и не было, будто вспыхнула коротким пламенем и сгорела дотла радость от посланной судьбой встречи.

— Может, ты все-таки растолкуешь, к чему весь этот спектакль? — спросил Игорь Сергеевич. — Идет трансляция отборочного матча, меня ждут к ужину, а я, как дурак, изображаю черт знает кого! Мне было жаль этого мужика…

— А мне, думаешь, не жаль! — проговорила Наталья потерянно. — Я, может, казню себя за то, что делала ему больно! Но иначе поступить не могла!

— Довела человека до белого каления… Он презирал тебя!

— Он любил меня, — возразила Наталья и продолжала, будто разговаривала сама с собой: — Я могла оставить его у себя… Насовсем. Но у него сын… Такой же, как мой… Как он будет помнить об отце, предавшем его? Представляешь? Я-то знаю… Мне эти муки знакомы…

Бешено наращивая скорость, ТУ пошел на взлет.

— …он обещал мне разобраться в одном вопросе… Но я сама поняла… сегодня, — как это страшно, когда помнить о тебе будут плохо…

Самолет отрешенно ринулся в багряное беспокойное небо.