Перепали дожди, и заосенело.
Размокли дороги; улетели грачи; лес обнажился; поля опустели. Только темнеет полоска одна и торчит в белесом тумане электроветряк.
В эту осеннюю непогодь опять загулял заведующий клубом Афанасий Апраксин — крепкий колченогий мужик с давно не мытой бурой шеей, до самых глаз заросший густой щетиной.
Накануне выпил Афанасий стопку перед обедом. И сразу почувствовал, как все в нем вдруг переменилось, как кончилась, ушла одна жизнь и наступила для него другая, резко отличная от прежней, — мутная, глухая, таинственная.
— Ты, студент, не видел еще кабиасов, — говорит он мне низким, сиплым, всегда трогающим меня до слез голосом, и лицо его становится жестоко-вещим. — С рожками. Маленькие. Черные. Которые с зеленцой. Копытцами чечетку выбивают… А как поют! Соберутся ночью на погосте и песни заиграют. Я из них капеллу собью, в район на смотр самодеятельности махнем. Вот бьюсь — с контрапунктом пока у нас не ладится.
И стало мне невмоготу. Как в белом сне, увидел я город, огни, метро, красивых официанток в накрахмаленных передничках и наколках. И вспомнил я, как всегда, своего дорогого дедушку Ивана Алексеевича, к которому обращаюсь во всех случаях жизни. И другого дедушку, которому я тоже многим обязан.
Милый дедушка, Антон Павлович, Христом-богом тебя молю, возьми меня отсюда…