Во втором часу дня пассажирский пароход вышел из Севастопольской бухты, повернул возле красной торчавшей из воды вехи и взял курс на Ялту. Винт работал, взбивая за собой зеленоватую пену и потряхивая кормовую часть, из-под которой непрерывно звучали его мерные удары — бук… бук… бук… Сентябрь только что начался, и погода стояла хорошая; изредка только налетал порывистый ветерок и шевелил перья на шляпах дам. Большинство публики сидело на палубе. Любовались тёмно-синим цветом моря и стоявшими на рейде броненосцами. Молодые и старые, но все нарядные дамы сидели рядом на скамейках, и у каждой было что-нибудь в руках: или ридикюль, или книжка, или тоненькая палочка. Мужчины больше ходили, знакомились, громко разговаривали и покупали у пароходного книгопродавца открытые письма с изображениями обнажённых женщин. Среди пассажиров первого класса, которых было много, выделялся таможенный чиновник Шатилов. Его форменная поношенная тужурка, застёгнутая до самого верха, чтобы не было видно не совсем свежей манишки, была не похожа ни на франтовские дорожные костюмы штатских, ни на белые, точно натёртые магнезией кителя офицеров. По выражению молодого, но усталого и казавшегося сердитым, лица Шатилова сразу можно было заключить, что это не турист и не больной. Шатилов тоже всё время ходил, почти бегал по палубе и чувствовал себя среди этой публики грустно и одиноко. Ехал он не в Ялту, а в Феодосию к холостому брату, армейскому офицеру, погостить, отдохнуть от канцелярщины, от крика детей и, главное, посоветоваться насчёт своих денежных, сильно запутанных дел. Скоро на палубе ему стало скучно и захотелось есть, потому что дома в этот день он не завтракал. Шатилов спустился вниз в кают-компанию. Здесь один из столов был накрыт скатертью. За ним сидели упитанный господин с бычьей физиономией и дама восточного типа в красной шляпе. Они говорили по-французски, ели осетрину, запивая её белым вином, и чему-то смеялись. На другом конце стола приютился худой, точно высохший господин в сером пиджаке, с жёлтым вытянувшимся в треугольник лицом. Перед ним стояла бутылка с содовою водою и пузырёк тёмного стекла с пилюлями. Шатилов сел недалеко от этого господина, покосился на пару, говорившую по-французски, на их тарелки, потом подозвал лакея и тоже спросил осетрины. Прошло минут пять.

— Вот ведь и буфет близко, и осетрина холодная у них всегда есть, а ушёл и пропал, — сказал Шатилов не то в пространство, не то обращаясь к своему соседу.

— У нас на волжских пароходах на этот счёт лучше, — прошептал высохший господин.

— Что-с? — переспросил, не расслышав, Шатилов.

— Я говорю, что у нас, то есть на Волге, на этот счёт лучше: прислуга бойчее, — снова прошептал господин, как-то по-детски улыбнулся и, указывая себе на горло пальцем, добавил, — болен я, голос у меня совсем пропал.

Он выговаривал все гортанные буквы как «х» и после каждой фразы несколько секунд отдыхал.

— Не знаю, я на Волге не бывал, — сказал Шатилов и, увидав, что лакей несёт осетрину, откинулся на спинку кресла, чтобы тому удобнее было поставить прибор.

— Ну, а водку?.. И закусить чего-нибудь!

— Сию минуту-с! — лакей нагнул голову вперёд и побежал, помахивая салфеткой.

— Говорят, водка помогает от морской болезни, — произнёс сосед Шатилова, когда лакей принёс графинчик и закуску.

— Это вздор! Кого укачивает, тому ничего не помогает. Лучшее средство, и то не совсем действительное, это лечь на спину и лежать, а водка тут не при чём, — так, дурная привычка и больше ничего, — Шатилов налил рюмку, выпил её, закусил икрой и стал резать осетрину.

От соседа шёл удушливый запах креозота. Вид его измождённого лица с жидкой бородкой и такими же усами, его чёрные зубы и выражение мутных, медленно поворачивавшихся, точно умолявших о чём-то глаз, портили Шатилову аппетит. Раздражал также чересчур громкий, непонятный, и потому казавшийся неуместным, разговор господина с бычьей физиономией и его дамы. И Шатилов подумал, что хорошо было бы уйти за другой стол в кормовую часть салона, но сделать это будет неловко.

Третьего дня он с трудом выпросил у начальника таможни отпуск на десять дней. Уезжая, он уверял жену, что ему необходимо окончательно переговорить с братом относительно продажи дома, доставшегося им в наследство от дяди. Дом был старый, полуразвалившийся и два раза заложенный, от продажи его никакой прибыли ожидать было нельзя. Жена понимала это и в день отъезда целое утро с негодованием повторяла:

— Вот человек, вот человек!.. Отлично знает, что в семье нет лишней копейки, знает, что дом этот никогда не продастся, и со спокойной душой отправляется тратить сорок-пятьдесят рублей, — и снова заканчивала своей любимой фразой, точно припевом, — вот человек, вот человек… — и эти два простые слова били его по нервам как оскорбительные или бранные.

Шатилову хотелось, чтобы с ним поехала и отдохнула и жена, которую он любил, и которую ему было жаль, но он знал, что она не согласится оставить детей, и не смел ей возражать, а ходил взад и вперёд по комнате и думал: «А всё-таки уехать нужно, ради той же самой Наташи. Я стал невыносим. Я придираюсь к каждому её слову. Я мучу и её, и детей, и себя от того, что у меня совсем расстроены нервы. Перед самым ничтожным несчастьем я падаю духом. Если я потрачу на эту поездку и на прожитьё, в общем, сорок рублей, то от этого особенно долгов не прибавится, но зато я приду в себя, стану предприимчивее, веселее… Да и брат в самом деле, может быть, найдёт какой-нибудь способ поскорее нам разделиться… Наташа соскучится и обрадуется».

Накануне отъезда, вечером, чтобы не слышать упрёков жены, Шатилов долго сидел у ворот на лавочке. Город мало-помалу затихал. В соседней квартире играли вальс, нежный и успокаивающий, потом слышно было, как стукнула крышка рояля, и затворилось окно. Прогремел далеко извозчичий фаэтон и вдруг затих, — должно быть, подвёз кого-то к крыльцу. Высоко-высоко, казалось под самыми звёздами, прозвучал жалобный крик летевших на юг куликов, — ти-ю, ти-ю… Их стонущее посвистывание напомнило Шатилову студенчество, каникулы и охоту, когда, выехав ещё с вечера на болото, он, укрытый тулупом, лежал на телеге в ожидании рассвета и слышал над собою точно такое же стонущее задумчивое посвистывание куликов. Стало жаль молодости и самого себя. Спалось потом плохо. Шатилов долго ворочался в постели и вспоминал всю свою жизнь. Женился он по любви, после окончания университета, когда стал получать на службе тысячу двести рублей в год. У Наташи были её полторы тысячи, которые ушли в первый же год на устройство квартиры, на поездки и на платья. Сама Наташа была тогда худенькая, хорошенькая блондиночка, с задумчивыми чёрными глазами и правильным носиком. Сослуживцы называли её принцессой Грёзой, а когда Шатилов шёл с ней по улице, прохожие часто оглядывались, чтобы посмотреть на её красоту. Жили тихо, только друг для друга, и никогда не ревновали. После рождения первого мальчика вдруг стало не хватать денег. Шатилов тайком от жены бегал и доставал взаймы иногда пять рублей, иногда три и потом уверял, что эти деньги остались ещё от двадцатого и печалиться не о чем, а сам старался смотреть весело и побольше шутить. С течением времени, после каждого такого займа у него начинала болеть голова, и, сказав жене, что идёт по делу, он долго слонялся по улицам без всякой определённой цели. После рождения второго сына Наташа долго болела. Пятирублёвыми займами уже нельзя было помочь. Пришлось дать сначала один вексель в двести рублей и потом другой в полтораста, но денег всё-таки не хватало. Обращаться к родным было бесполезно, потому что они помочь не могли. Случилось несколько размолвок с женою, которая упрекнула его в неумении жить. Тайком от неё Шатилов дал ещё один долгосрочный вексель, и казалось, что дела временно устроены. Не было только покоя. Ему часто снилось, будто он умер, и к ним в квартиру пришёл судебный пристав описывать мебель. Проснувшись, он долго ворочался и курил одну папиросу за другою до самого утра. Жена похудела и подурнела, и прохожие уже не оборачивались, чтобы посмотреть на неё. Шатилов застраховал свою жизнь. Узнав об этом, Наташа рассердилась, и ей было жаль денег каждый раз, когда нужно было платить взнос.

— Всё-таки едешь? — спросила она звенящим от досады голосом, когда он вернулся из таможни с отпускным свидетельством в руках.

— Еду.

— Ну, так и завтракай, где хочешь!

— Об этом не беспокойся, — ответил Шатилов, потом подошёл к жене, насильно поцеловал её в лоб и сказал. — Наташа, голубчик, я знаю, тебе тяжело, но не легко и мне. Не сердись… Право же и для тебя, и для меня будет лучше.

Она сморщила нос, махнула рукой и только повторила:

— Вот человек, вот человек!..

На пристани, подойдя к окошечку кассы, Шатилов подумал и взял билет первого класса. Разница в трёх рублях между первым и вторым классом казалась ему слишком незначительною, и в то же время до страсти хотелось, хоть на время, очутиться в обстановке, среди которой ничто не напоминало бы ни о своей, ни о чужой нужде. На пароходе тревожное состояние всё-таки долго не покидало его, и успокоился он только тогда, когда выпил две рюмки водки и поел. Разговор сидевших на другом конце господина и дамы уже не казался неуместным, и улеглось чувство брезгливости к больному соседу. Глядя вслед лакею, уносившему прибор, Шатилов думал:

«В сущности, я ужасная скотина, и больше ничего. Выпил, поел и уже чувствую себя веселее. Весь, весь решительно зависишь от того, сыт ты или голоден, здоров или болен физически и нравственно. Машина — и больше ничего. Дай топлива и смажь — едет, не дай, — чёрт знает, как работает, а если и работает, питаясь ещё старой смазкой, то всё равно через очень короткий промежуток времени непременно станет. Стоит ли после этого бояться смерти? А вот он, наверное, её ужасно боится», — подумал Шатилов и поглядел на сидевшего рядом чахоточного. Больной почувствовал на себе этот взгляд, обернулся и тихо спросил:

— Вам часто приходится ездить по морю? — «Пожалуйста, не отвечай односложно, а поддерживай разговор и не давай мне этим чувствовать так остро своё одиночество и беспомощность», — говорили его выцветшие, грустные глаза.

— Да, довольно часто, — ответил приветливо Шатилов.

— Ну, как по вашему, будет сегодня качать или нет?

— Судя по ветру, немного покачает после того, как пароход повернёт за маяк, но только чуть-чуть и недолго, пока носом снова по зыби станем.

— Мне говорили, что морская болезнь — это ужасная вещь.

— Да, неприятная, только сегодня вряд ли кого укачает.

— Ну и слава Богу, так мне и в городе говорили, я оттого и не поехал на лошадях. Впрочем, больному везде плохо, везде тяжело. Пробыл я лето на кумысе, прибавилось во мне четыре фунта весу, потом заехал домой, там вышли неприятности. Пошла кровь горлом, и всё насмарку. Теперь я сюда, в Ялту. Говорят, климат этот чудеса делает. Проживу здесь до мая и снова на кумыс…

«Вряд ли ты и до Рождественских праздников дотянешь», — подумал Шатилов, и в нём вдруг заволновались ужас и острое чувство жалости к этому приговорённому к смерти человеку.

— Да, здешний климат действительно делает чудеса. Я вот четыре года, как живу на юге. Приехал сюда тоже и кровью харкал, едва ногами шевелил, а теперь чувствую себя очень сносно, — медленно проговорил Шатилов, стараясь тоном голоса не выдать своей лжи, так как никогда кровью не харкал и всю жизнь прожил на юге.

— Что-о-о вы? — протянул больной, наклонил голову на бок, и глаза его вдруг засветились любопытством.

— Да, да, да!

— Это хорошо, только говорят, не всем одинаково помогает.

— Почти всем, если только болезнь не запущена, а у вас она, кажется, ещё не сильно развилась.

— Да, мне в Харькове профессор Кремянский говорил, что дела мои не очень плохи… — больной передохнул и добавил. — Позвольте познакомиться, хлебный торговец Яков Константинович Соколов, приволжский житель.

Шатилов назвал свою фамилию и, пожав влажную руку Якова Константиновича, подумал: «Нужно будет сходить вниз в каюту и вымыться».

— Так вы говорите, что и кровью харкали, ну, а палочки эти были?

— Этого не знаю, я ни за что не хотел исследовать мокроту, — к чему? — сказал Шатилов и почувствовал, что краснеет.

— Теперь вы на вид совершенно здоровый человек.

— Будете и вы таким.

— Дай-то Бог! Это вы меня утешили, ах, как утешили! Как будто качает, а? У меня голова вроде немного закружилась.

— Нет, пустяки, должно быть, поворачиваем.

— Коли здесь не поправлюсь, на следующий год в Алжир поеду.

«Поедешь на кладбище возле Аутки», — подумал Шатилов и добавил вслух:

— Досадно, что на этих пароходах внизу не позволяют курить, а вот на военных судах наоборот — наверху курить нельзя.

— Что город, то норов, — ответил Яков Константинович, покачал головою и улыбнулся.

Наверху Шатилова сразу обдало порывистым, хоть и тёплым, ветром. Пароход действительно поворачивал возле Херсонского маяка.

Море потемнело и запестрело белыми гребешками, точно поседело. Дамы держали шляпы, и все перешли на одну сторону палубы. Два франта подняли воротники своих пиджаков и, мелькая жёлтыми ботинками, усиленно балансируя, ходили взад и вперёд. Парусиновый тент, натянутый для защиты от солнца, гудел и трепетал. Когда пароход совсем повернул, тент загудел ещё сильнее, и несколько матросов начали его быстро снимать. Хлопнула где-то дверь, заскрипела деревянная рубка. Кормовая часть палубы вдруг опустела. Стало качать. Шатилов прошёл на самый нос парохода и снял фуражку. Ветер скользил по его волосам и точно расчёсывал их гребешком с холодными зубьями. Вся передняя часть парохода медленно опустилась, разбила богатырскою грудью водяной вал и также плавно поднялась. Слышно было, как с бортов дождём посыпались капли в море, и залопотал неровно и хлопотливо винт.

«Как бы моего чахоточного не укачало, нужно на него посмотреть», — подумал Шатилов, надел фуражку и пошёл назад. По дороге ему пришлось переступить через лежавшую посреди палубы пассажирку третьего класса — женщину с двумя детьми. Лицо у неё было серо-зелёное, и на лбу выступил пот; по временам она издавала не то хрип, не то стон, от которого делалось жутко. Старшую её девочку, лет четырёх, тоже укачало, и она лежала неподвижно, белая, с взъерошенными волосами и закрытыми глазками, другой — совсем крохотный мальчик, едва завёрнутый в пелёнках, оторвался от материнской груди, весь посинел и, потряхивая головкой как умирающий котёнок, непрерывно кричал.

«Бедные, бедные, — подумал Шатилов, — и помочь им ничем нельзя».

В салоне первого класса прибавилось людей, и лица у многих побледнели. Якова Константиновича за столом не было, а сидел он, опустив голову и держась руками за виски, на круглом, обитом красным плюшем диване под иконой.

— Ну что, как вы? — спросил Шатилов, подходя к нему.

Яков Константинович покачал головой и не сразу ответил.

— Штой-то делается… со мною. Как пароход вниз… так в сердце точно кто тупой иголкой кольнёт… Должно быть смерть моя… пришла, — прохрипел он, наконец.

— Ну уж и смерть! — Шатилов посмотрел на его испуганное жёлтое лицо и, заметив у него на лбу крупные капли пота, такие, как у женщины, которая лежала на палубе, сказал. — Вот что, идёмте-ка вниз, вам лечь нужно, и взял его за талию.

Больной отдался ему в руки как ребёнок и пошёл, не глядя, куда ступает своими худыми ногами.

На трапе, который вёл в каюты, встретился лакей и, обращаясь к Шатилову, сказал:

— У вас билетик ведь без права на койку, и у них тоже-с, — он кивнул головой в сторону Якова Константиновича.

— С правом или без права, а для больного койка должна найтись, — проговорил Шатилов и строго поглядел на лакея.

— Мы тут не причиной.

— А не причиной, так и уходите, а я койку найду.

Внизу, действительно, все койки были заняты вещами. Шатилов посадил Якова Константиновича на какой-то чемодан, а сам бегом побежал наверх отыскивать пассажира, который бы не собирался ложиться. Прежде всего он обратился к франтам в жёлтых ботинках, всё ещё ходившим друг с другом под руку на палубе, — так как было очевидно, что их не укачает. Те сначала не поняли, а потом категорически заявили, что мест своих уступить не могут. Шатилов подошёл к толстому, старому инженеру-путейцу, курившему сигару, который спокойно его выслушал и также спокойно ответил:

— Если бы пассажир, для которого необходима койка, был здоров, я бы, конечно, уступил своё место, но согласитесь сами, что спать на постели, где только что кашлял чахоточный, просто-таки небезопасно, а я должен провести на этой постели ещё две ночи.

Шатилов закусил губу и направился к молоденькому офицеру. Тот покраснел, извинился и сказал, что уже уступил свою койку даме, которую тоже укачало, так как мест в дамском отделении не хватило. Шатилов снова сбежал вниз. Яков Константинович сидел, вернее лежал, на том же самом чемодане и, вращая помутившимися глазами, хрипел. Его одновременно душили и рвота, и кашель. Шатилова передёрнуло, он бросился в ближайшую каюту, схватил графин и стакан и стал поить больного.

— Постой! — окликнул он лакея, спешившего на чей-то звонок, и, когда тот остановился, крепко схватил его за руку и проговорил. — Я вам дам три рубля на чай, если вы найдёте свободную койку… Ну?..

— Разве поместить их в самой кормовой каюте, где складывается бельё и капитанские вещи… — сказал лакей, освобождая свою руку.

— Где хотите, но только сию секунду!

Лакей и Шатилов взяли под руки Якова Константиновича и подвели его к каюте, двери которой были заперты. Когда их открыли, оттуда пахнуло острым запахом нафталина и грязного белья. Отодвинули в сторону узлы с бельём и кое-как уложили больного на диван. Шатилов сел сбоку и махнул рукой на лакея, чтобы он вышел. Яков Константинович открыл глаза.

— Теперь легче? — спросил Шатилов.

Больной утвердительно опустил веки и ничего не ответил.

— После рвоты всегда легче. Потерпите ещё с полчаса. Скоро должно совсем стихнуть: ветра настоящего нет. Вот минуем ещё один мыс, станем носом по зыби, и тогда пойдём как по маслу.

Шатилов посидел ещё несколько минут и, когда ему показалось, что Яков Константинович дремлет, встал и вышел на палубу. Качало уже меньше. Носовая часть парохода, точно не желая обращать внимания на угрюмое шипение волн, спокойно двигалась вперёд, едва заметно опускаясь и подымаясь. Иногда брызги долетали до самой палубы и затем, играя на солнце, сыпались обратно, точно спешили известить о том, что ничего не могут поделать с такой бесстрашной махиной. Миновали Георгиевский монастырь, Балаклаву и, наконец, мыс Сарыч с его маяком, похожим на большой напёрсток. Горы стали выше, а краски их ярче, — светло-фиолетовые тоны чередовались с зелёными и красновато-коричневыми. Кое-где нежные сиреневые облака плыли уже ниже утёсов. В половине пятого прозвонили на обед. Шатилову есть не хотелось, и мысленно он удивлялся, как можно и зачем нужно каждый день есть обед из пяти блюд. После жаркого он встал, сошёл вниз и, замедлив шаги, отворил дверь в каюту к больному.

«Или умер, или спит», — подумал Шатилов и подошёл ближе. Яков Константинович лежал на спине, лицо его пожелтело ещё больше. Сорочка была расстёгнута, и на впалой обнажённой груди виднелись рыжеватые волосы. Галстук и пиджак валялись на коврике возле дивана. В дверь заглянул лакей, тот самый, который уверял, что нет ни одного свободного места.

«Я обещал ему три рубля», — вспомнил Шатилов, достал из кармана деньги, подал их лакею и сказал:

— Нужно бы здесь убрать, да иллюминатор открыть что ли, дышать ведь нечем.

— Да-с, эта каюта не для пассажиров, — произнёс виноватым голосом лакей и добавил. — Вот в соседней каюте есть свободная койка, один господин в Севастополе остался, нам только теперь это известно стало.

— И всё вы врёте! Hy, да не в этом дело; можно туда перевести больного или нет?

— До Ялты можно.

Яков Константинович вдруг открыл глаза и, увидав Шатилова, радостно улыбнулся всё тою же детской улыбкой.

— Ну, как, напугались? — спросил Шатилов.

Больной в ответ снова улыбнулся и пошевелил головою.

— Вот что, мы вас, батюшка, в другую каюту переведём, а то здесь не того…

Шатилов с лакеем приподняли Якова Константиновича и помогли ему перейти в соседнее светлое помещение на нижнюю койку. Потом лакей принёс галстук и пиджак и ушёл. Шатилов сел в ногах больного и спросил:

— А, небось, думали, что умираете?

— Да, — ответил он.

— От морской болезни не умирают. Позвольте-ка я вам подушку подыму выше, ну, теперь так.

— Вот человек, вот человек!.. — восторженно произнёс вдруг Яков Константинович, глядя в глаза Шатилову.

— То есть как? — спросил Шатилов и даже вздрогнул от этой знакомой, точно кольнувшей его фразы.

— Да так. Не сват я ведь вам и не брат, а вот вы как со мной возитесь…

— Что же я особенного для вас сделал?

— Как что особенного… Вы место, где полежать можно, нашли… Тут всякая гадость, а вы и поддерживаете, и воды… За мной и дома так не ухаживали бы.

— Полноте, всякий на моём месте поступил бы точно так же.

— Всякий, всякий, да вот из всех пассажиров вы одни нашлись. Пропал бы я без вас тут… Уж очень я испугался, полагал, что смерть моя пришла, право-с.

— Мне кажется, что в таких случаях вообще мучительнее всего этот страх смерти, а не физические страдания. А так как смерти обыкновенно боишься от мысли, что семья может остаться в нищете, то стало быть главное — устроить хорошо семью, тогда и лечение пойдёт лучше, так я думаю, — сказал Шатилов и вздохнул.

Яков Константинович уже совсем пришёл в себя и, приподнявшись на подушке, оживлённо, хотя и с паузами, заговорил.

— Вот, ведь, как вы полагаете, а я нет. А я нет! Я об этом не помышляю. Жена у меня и две дочери, одной пятнадцать, другой шестнадцать, скоро невесты, за каждой будет тысяч по тридцати. Что же о них беспокоиться, проживут и без меня, ещё и рады будут… Надоела им всем моя болезнь, ох как надоела, должно быть! Приехал я с кумыса. Две недели дома пробыл. Сейчас уже начались разговоры о том, что вот, мол, такой-то завещание сделал и всё там подробно обозначил кому и что… Ну, я вижу, к чему дело клонится и нарочно ничего, ничегошеньки им на это не отвечаю, только больно мне этак стало, Господи, до чего больно! Ночи две потом плакал… Если жена любит мужа, или ребёнок отца, то неужели такие разговоры поднимать станут или требовать, чтобы до гробовой доски на них трудился? Кто своего отца любит по настоящему, тому всё равно, — оставит ли ему отец что или ничего. Так ведь я говорю, а? Нет, дети что, — не в этом тоска, а вот… что нас там ожидает?

— Ну, это что же, это каждый по своему понимает, — ответил Шатилов и подумал: «Очутился бы ты на моём месте, так не так бы ещё мучился».

Яков Константинович долго молчал. Разговор уже утомил его, но всё его лицо выражало спокойствие, а глаза — надежду на что-то хорошее.

— Так вы говорите, что и кровью харкали? — опять произнёс он с расстановкой.

— Да, — коротко ответил Шатилов и, боясь, что больше не сумеет на эту тему лгать, сейчас же сказал. — Знаете что, пойдёмте мы наверх. Море утихло, воздух хороший, тепло, вам там лучше будет.

— Если вы советуете, — буду слушаться.

Яков Константинович сел на постели и всё ещё дрожавшими руками стал завязывать галстук, а потом долго не мог попасть в рукав пиджака.

На палубе сели рядом. Пароход шёл уже совсем плавно. Винт не хлопал торопливо по воде, а угрюмо гудел своё бук… бук… бук… Почти все пассажиры были наверху. Опускавшееся в море солнце осветило весь фиолетовый Аю-Даг. На душе у Шатилова было тяжело. Ему представлялось, как через несколько месяцев его сосед будет лежать в гробу с восковыми, сложенными на груди руками. Потом, как он сам приедет в Феодосию, увидит брата Димитрия, который наверное постарел, будет с ним жить целых десять дней и ни разу не заговорит ни о деньгах, ни о разделе. Как он вернётся домой, и ему сейчас же нужно будет бежать искать взаймы сорок рублей, чтобы заплатить за квартиру, и жена ему скажет: «Вот человек, вот человек!..»

1903