Офицеры 3-го батальона (их всех было только пятеро: четыре ротных и один батальонный) собрались праздновать канун нового года в землянке своего командира. Это была самая большая и самая комфортабельная на всем боевом участке землянка.
В ней можно было стоять почти во весь рост и, главное, в ней находилась найденная во взятом австрийском окопе складная железная печь.
Вестовые батальонного, беспрерывно подкладывая дрова, накаливали ее почти докрасна и в землянке было настолько тепло, что можно было расстегнуть шинели.
Хотя от накаленного железа и разогретых сырых земляных стен стоял тяжелый банный угар, а из щелей потолка капала крупными частыми каплями вода, но все были очень довольны возможности встретить праздник в таком удобном помещении.
«Комфортабельность» землянки еще более оттенялась тем, что снаружи бушевала бешеная вьюга, засыпая сухим колючим снегом окопы; ночь была настолько темна, что в трех шагах ничего не было видно.
С вечера офицеры боялись, что не придется собраться вместе, так как погода уже очень благоприятствовала неожиданным нападениям, а кроме того, в приказе по полку было предписано удвоить бдительность из опасения, что австрийцы попробуют воспользоваться нашим праздничным настроением для внезапной атаки.
Но, с наступлением темноты, австрийцы участили обычную стрельбу наблюдателей и принялись беспрерывно бросать осветительные ракеты.
Это было лучшим доказательством, что они не только не собираются нападать, но, наоборот, опасаются нашего нападения, и потому все успокоились и собрались к батальонному.
И только когда вестовой вылезал из землянки за новой охапкой дров, командир спрашивал его:
— Ну что, австрияк светит?
И неизменно получал успокоительный ответ:
— Так точно, светит, Вашвыскродь!
Великолепный ужин, состоявший из краковской колбасы, голландского сыра и малороссийского сала, поджаренного на сковородке, был кончен, и теперь офицеры, развалясь на соломе вокруг пылающей печи, пили чай из разнокалиберных эмалированных кружек. И притом не простой чай, а с коньяком, из заветной бутылочки, уже давно сберегаемой батальонным командиром для торжественного случая.
Вели праздничные разговоры, вспоминали, конечно, «дом» и прошлые встречи Рождества у себя в офицерском собрании… Эти воспоминания казались такими далекими и как-то не верилось, что было время, когда они жили не в окопах, а в удобных, чистых квартирах и встречали праздник не в «комфортабельной» землянке, а в залитых светом блестящих залах, среди нарядной женской толпы, под звуки музыки.
Все замолчали и сосредоточенно смотрели в огонь жарко пылавшей печи, и каждый задавал себе молчаливый вопрос:
— Придется ли мне вернуться?..
— Да! Вернется ли хоть кто-нибудь из нас? — вслух выражая общую мысль, вздохнул штабс-капитан.
— Не знаю, как кто, а я то уж непременно вернусь! — вдруг с неожиданной уверенностью отозвался поручик Ш.
— Э! Не надо так говорить! — испуганно остановил его старик-батальонный. — Говорить так, — это дразнить судьбу. А судьба, как и женщина, не любит, чтобы хвастались успехом у нее.
— Знаю! — сказал Ш. — Но я не хвастаюсь, а говорю так потому, что знаю свою судьбу.
— Ну, вот еще глупости! Откуда это? Как можно знать свою судьбу? — заговорили кругом.
— Так, знаю! — упрямо повторил поручик.
— Но в самом деле, откуда же? — серьезно спросил батальонный.
— Так, было одно предсказание…
— Ну!.. предсказание, — разочарованно протянули все хором. — Какая-нибудь гадалка!..
— Нет, не гадалка!
— Так тогда что же?.. Расскажите!..
— Да не хочется… Не люблю я рассказывать об этом. Тяжело и неприятно вспоминать, а потом боюсь, что мне и не поверят, за враля сочтут…
— Ну, нет уж, батюшка, раз начали, так рассказывайте! — пристал к нему батальонный.
— Кстати, сейчас самое подходящее время для рассказов «о таинственном», — слегка насмешливо протянул прапорщик К., «в миру» — известный адвокат.
— Не хочется!.. Говорю, неприятно вспоминать! — все еще отнекивался Ш., но все насели на него, а батальонный даже предложил ему хватить «для легкости» чарку чистого коньяку, что являлось выдающейся привилегией и не могло не соблазнить поручика.
— Ну уж, если чарку коньяку, то тогда… — сдался он.
Батальонный собственноручно налил ему полную чарку.
Ш. долго держал ее в руках, предвкушая ожидаемое удовольствие, потом запрокинул и медленно выпил, крякнул, уселся поудобнее на соломе и сказал:
— Ну что же, господа, если хотите, то, пожалуй, я расскажу вам этот странный и дикий случай…
Все замолчали и приготовились слушать.
Стало тихо и было слышно, как ухает порывами вьюга, как хлопают редкие выстрелы австрийских наблюдателей и как ветер шуршит обледенелым полотнищем палатки, закрывавшим двери.
— Было это в Баку… — начал Ш. — Я тогда только что кончил училище и вместе со своим закадычным другом, Володькой Т., вышел в С. полк. Вместе мы приехали, вместе служили, вместе и жили, даже в одной комнате.
Вы знаете — Баку город большой, оживленный, богатый, всяких увеселений там пропасть; мы только впервые вступили в самостоятельную жизнь и молоды были еще очень, ну, и завертелись…
Полковое собрание, частные клубы, рестораны, кафешантаны… Редкий вечер дома бывали…
Ну вот, помню, как-то раз на святках собрались мы в Коммерческий клуб на маскарад. И вдруг, перед самым вечером, у Т. разболелась голова, и он отказывается идти. Я, было, стал его уговаривать (мы всегда и всюду вместе путешествовали), говорю:
— Пустяки! Выпьешь рюмку водки и все пройдет.
Но он возражает:
— Нет, не могу, чувствую, что не пройдет. Иди уж ты один, а я лучше спать залягу.
А мне не хотелось пропускать маскарад, в коммерческом самые интересные маскарады бывали, там всегда удавалось какую-нибудь девицу подцепить, ну и решил я пойти один.
— Пи-пи-пи-пи! — протяжно запищал в это время телефон.
— Вашскродь! Полковой командир требует к телефону! — поднялся подкурнувший в углу телефонист, передавая трубку батальонному. Ш. замолчал.
Командир приложил трубку к уху.
— Слушаю, г-н полковник? Что?.. Все спокойно… Австрийцы все время пускают ракеты… Да! Да!.. Все спокойно!..
— Ну-с, продолжайте, поручик, — обратился он к Ш., снова отдавая трубку телефонисту.
— Слушаю-с! — шутливо взял тот под козырек. — Ну вот, прихожу я в клуб. Там, как всегда, веселье в разгаре, танцы, масок такая толпа, что не и протолкаешься, а в столовой, конечно, кутеж, шампанское рекою…
Вот потолкался я в толпе, присматриваюсь… И вдруг метнулась мне в глаза одна маска, в черном домино, и лицо все черным кружевом закрыто.
Прошла она мимо меня, и показалось мне, что на меня вызывающе взглянула, а глаза черные, блестящие. Ну и бросился я за нею…
Довольно долго пришлось преследовать. Оглянется на меня, сверкнет глазами и опять исчезнет в толпе, будто дразнит.
Наконец, поймал я ее, ну и затеял обычный маскарадный разговор. Отвечает она очень остроумно, находчиво…
Голос у нее красивый, грудной, низкого тембра, этакий бархатный…
Стал я ее рассматривать: глаза дивные — прямо обжигают, овал лица, чуть видный из-под кружев, нежный, матово-смуглый, ручки холеные, в дорогих кольцах…
Она очень благосклонно принимала все мои комплименты и шутливые полупризнания и явно флиртовала со мной… При этом вела игру так тонко, изящно и красиво, что ясно было видно, что она — женщина хорошего общества.
Этого было вполне достаточно, чтобы потерять голову такому зеленому подпоручику, каким я был тогда. Через два часа я был уже влюблен в нее по уши и предполагал в ней чуть ли не «принцессу крови».
Я было предложил ей поужинать, но она даже обиделась и сказала, что никогда здесь не ужинает, а что вот она скоро уходит, т. к. не хочет снимать маску, и если я провожу ее, то она будет очень благодарна. Я, конечно, прямо перед ней разостлался: такое счастье и т. п.
Вышли мы из клуба. Подъехала коляска. В Баку, знаете, извозчики вообще очень недурны. Но тут я все-таки обратил внимание, что экипаж и лошади уж очень хороши.
— Если извозчик, то самый шикарный, а скорей собственный выезд, — подумал я, и это обстоятельство еще более меня подогрело.
Сели мы и поехали. В коляске, да в темноте, я осмелел, сначала целовал ручки, потом добрался и до шейки… Кожа всюду нежная, горячая, атласистая… Обезумел я совершенно, а она тихо смеется жемчужным задорным смехом…
Ехали мы очень быстро и что-то очень далеко, ну я, конечно, совершенно не замечал дороги. Наконец, коляска остановилась. Маска моя говорит: «Здесь» и выпрыгивает из экипажа, я, конечно, за нею, беру ее под руку… Идем в какую-то решетчатую калитку, рядом такие же ворота, дальше каменная стена; мелькнуло соображение — какая-нибудь загородная вилла!
Вошли мы в калитку, темнота, какие-то кусты, деревья, под ногами трава… И вот, как только вошли, меня сразу как холодом обдало, — такая вдруг жуть охватила! Все очарование пропало, и чувствую я, что мне страшно до дрожи. Сразу так ярко вспомнилось, что ведь я в Баку, в городе, где ежедневно происходят убийства, грабежи, похищения из-за выкупа, а у меня даже револьвера с собой нет… Спрашиваю я ее неуверенным голосом: «А что, далеко идти?». Она отвечает: «Нет, недалеко!». И послышалось мне в ее голосе что-то новое, резкое и жестокое, и чувствую, что она уж очень крепко прижимает мою руку… И все сильнее меня жуть забирает.
Иду нехотя, замедляю шаги, кругом все деревья, и вот вижу впереди какое-то небольшое белое здание — не то часовня, не то склеп, но, во всяком случае, не дом и не вилла…
Тут уж я не выдержал, резко выдернул руку, остановился и спрашиваю: «Это что же, туда?». Она отвечает: «Да, туда!».
— Ну, нет! — говорю. — Я не пойду!
А она как вскрикнет вдруг совсем новым, незнакомым мне, хриплым голосом:
— Нет! Ты должен идти!
Да как схватит меня за руку, и ясно чувствую я, что это уж не маленькая, бархатная женская ручка, а большая, сухая, жилистая рука… старухи или мужчины.
И такой ужас меня охватил, что прямо волосы дыбом встали… Рванулся я изо всех сил, — едва вырвал руку… да как пущусь бежать изо всех сил назад…
Слышу, сзади бежит она и топает… прямо, как солдат.
Летел, как сумасшедший… Добегаю до калитки… Бац — заперто! Бросился к воротам — тоже!.. Заметался в безумном ужасе: вот-вот она настигнет! И уж не помню, как взобрался по решетке и перемахнул через стену.
И только перескочил, слышу, она подбегает к стене и визжит так злобно, каким-то хриплым, не то мужским, не то проституточьим голосом:
— Га! Думаешь, ушел! Нет, вернешься! Завтра, в 8 часов вечера, ты встретишь меня у городского театра и снова придешь сюда!
Ну, я уже не слушал ее, а как пустился драть по улице… Вот никогда, за всю кампанию, ни под каким огнем не бежал так быстро, как тогда.
Бегу, улицы все пустынные, мне незнакомые, кругом одни заборы, ни жилья, ни души живой… И еще пуще страх меня забирает, еще сильнее бежать припускаюсь.
Бежал, бежал, наконец добежал до первого городового, помню, обрадовался ему, как отцу родному, и тут опомнился. Спросил — какая улица. Тот ответил и очень что-то странно на меня посмотрел, наверное, вид у меня был ужасный…
Ну, сообразил я тут обстановку и пошел домой, и такая меня слабость охватила, что едва приплелся…
Уже светало, когда я вошел в комнату, и прямо одетый плюхнулся на постель, по дороге стул опрокинул.
Володька спал, проснулся от грохота и спрашивает:
— Ты что, Сашка, пьян?
— Какой, к черту, пьян! — говорю, а сам отдышаться не могу…
Наконец, отдохнул и рассказываю ему все, как было. А он смеется надо мной:
— Эх, — говорит, — дурак! Струсил! Офицерское звание опозорил… Бежал от женщины!..
Ну, я защищаюсь:
— Попробовал бы сам!
— И попробую! — говорит. — Вот пойдем завтра вечером к театру, и если она будет там, ты мне ее укажешь, и я пойду с ней и уж я не убегу от нее до конца, куда бы она меня ни завела!
— Ладно! — говорю, — попробуй! Но только сперва посмотрим днем, я, может быть, припомню, куда она меня завезла!
Как ни был я утомлен, а заснуть не мог, и когда совсем рассвело, мы с ним отправились искать место моего ночного приключения… Дорогу до того перекрестка, где нашел городового, я хорошо помнил, ну, а дальше очень смутно…
Долго мы там бродили, путались, наконец, забрели совсем за город, и вижу я каменную стену, решетчатые ворота, калитку… те самые… Подходим, смотрим… ворота и калитка на запоре, засовы, огромные замки, ржавые, старые и видно, что их никто уж десятки лет не отпирал, а за оградой какое-то запущенное, заросшее деревьями кладбище.
Стали мы спрашивать у прохожих, и нам объяснили, что это — старое армянское кладбище. Заброшенное кладбище, на котором уже давно никого и не хоронят.
— Что за дьявольщина! — говорю. — Если она и была живой женщиной, то женщина, которая не побоялась идти ночью на заброшенное кладбище… тут дело неладно… И я не советую тебе идти с ней…
Но как я ни уговаривал, а он все стоит на своем:
— Пойду да пойду!
Упрям был очень и задорен.
Я было не хотел идти показывать ему мою черную маску, но как стало время приближаться к восьми часам вечера, чувствую, что не могу не идти, так меня и подмывает идти, точно кто за шиворот тянет:
— Иди да иди!
А тут еще и Т. пристает:
— Пойдем.
Ну и пошли.
Только по дороге я говорю ему:
— Ты подойдешь к ней, а я пойду за вами и буду следить.
Он отвечает:
— Ну, это можно.
Так и уговорились.
Подходим к театру, прошлись раз, другой, вдруг вижу: идет небольшая стройная женщина в черном.
— Она!
У меня мороз по коже, дыхание захватило, и я как прирос к тротуару… Она прошла мимо, взглянула на нас, и даже из-под очень густого вуаля блеснули глаза…
Володька спрашивает:
— Она? Черт, какая хорошенькая!
А у меня язык не поворачивается, только и мог головою кивнуть:
— Она, мол!
Володька сейчас за нею…
Когда я снова овладел собою, вижу, он уже догнал ее, и они вместе идут к углу площади… так, в сотне шагов от меня… Я за ними, гляжу: они подошли к углу и садятся в коляску… И коляска и лошади те самые, я узнал их…
Тут я к ним бегом бросился, бегу и кричу:
— Извозчик!
И как на грех, ни одного извозчика кругом…
Пока я метался, кричал, — коляски и след простыл… Побежал я домой, захватил револьвер да денщика.
Взяли извозчика, поехали на армянское кладбище… Приехали, калитка по-прежнему на запоре, темно, тихо, ни души кругом… Стали кричать, звать Т., никто не отзывается. Пробовали перелезть через стену, оказывается — так высоко да гладко, что и втроем не взберешься… Подождали, подождали, дико ведь дежурить всю ночь у кладбища, может быть, они сюда совсем не приезжали, может быть, Т. уже дома сидит…
Вернулись домой, — Володьки нет… Полночь — его нет. Два часа — нет, четыре — нет!
Ох, скверную ночь я тогда провел! Ни одной такой мучительной ночи и на позициях не бывало.
Наконец, уже на рассвете приходит Володька, измученный, страшный, в лице ни кровинки, глаза — безумные… Пришел, и прямо на постель бросился, лицом в подушку.
Лежит и молчит.
Я к нему:
— Володя! Ну что? Что было?
Он так глухо отвечает:
— Не спрашивай! Я ничего не могу рассказать!
Я, конечно, не отстаю:
— Да ну, Бог с тобой! Как же не можешь? Скажи хоть, узнал ли, кто она?
Он вдруг как вскочит, сел на кровать, смотрит на меня совсем сумасшедшим взглядом:
— Кто она? Хочешь ты знать? Смерть!.. Вот кто!
Дико так выкрикнул и снова упал лицом в подушку и бормочет:
— И вот, знай, будет скоро война, меня убьют, а ты останешься жив… — И замолчал, и молчит, как убитый, ни на какие вопросы не отвечает.
Я вижу, человек не в себе, оставил его в покое. «Пусть опамятуется», — думаю.
А он так целые сутки и пролежал, как мертвый.
Потом, когда встал, я опять к нему пристал:
— Ну, расскажи же, что с тобой было?..
А он так угрюмо и решительно отрезал:
— Не расспрашивай! Я ничего не могу рассказать. Понимаешь? Не могу!.. Хочу и не могу! Мне запрещено! И это выше моей власти… И не приставай, не мучь меня!..
И так, сколько я к нему ни приставал, так он ничего и не сказал, только и твердил:
— Не расспрашивай. Я не могу, не могу ничего рассказать!..
И сразу он сделался каким-то угрюмым, молчаливым, замкнутым, точно все время внутрь себя смотрел, и скоро уехал от меня на отдельную квартиру… А тут я перевелся в наш полк и…
— Взз… Бум-тю!.. — вдруг совсем неожиданно взвыла шрапнель, разорвавшаяся около самой землянки.
Все вскочили на ноги.
— Взз… Бум-тю! — взвыла другая, потом третья…
— Что за черт! — выругался Ш.
Где-то далеко справа забахали ружейные выстрелы.
Тревожно запищал телефон:
— Пи-пи-пи-пи!
— Первый батальон сообщает, что австрийцы ведут на них наступление! — прокричал телефонист.
— Вот тебе и раз! — всплеснул руками батальонный. — Ну тогда, господа, живо по местам!.. Будите людей. Да выслать сейчас же разведку!..
Офицеры, застегиваясь на ходу, торопливо полезли из землянки. Вьюга бушевала по-прежнему и слепила глаза. Ничего не было видно, кроме белесой, движущейся мути.
Справа, в окопах первого батальона, рокотала уже сплошная ружейная стрельба и, разрастаясь, подвигалась все ближе и ближе.
Мигали красные вспышки и с воем рвалась над окопами шрапнель.
— Ого! Австрийцы, кажется, и вправду вздумали нас атаковать! — говорил Ш., с трудом пробираясь по занесенному снегом окопу.
— Ну, а что же Т.? — спрашивал, следуя за ним, К. — Что же с ним случилось? Исполнилось ли предсказание?
— Ах, Т.?.. Убит в первом бою! — махнул рукою поручик и исчез и темноте.