Однажды вечером Константин Иванович простоял на подоконнике дольше обыкновенного и сильно промёрз. В эту ночь в голове плыли тяжёлые сны. Он совсем ясно увидел мать с жёлтым грустным лицом; она позвала его: «Костя!» Константин Иванович хотел подойти, но сзади его остановила чья-то рука, он оглянулся и увидел, что никого нет, и вдруг стало так страшно, как в действительной жизни никогда не бывало. Дышать было трудно, точно на лицо наложили подушку. Он помотал головою, перевернулся на спину и сейчас же увидел Дину с обнажённой грудью и, невольно рванувшись к ней, проснулся.

Ужас и волнение улеглись нескоро.

«Как я пал, обратился в скота, — подумал он. — Если человек не желает чего-нибудь наяву, то не увидит и во сне. Представление о чём-нибудь возможно тогда, если знаешь хорошо само явление… Впрочем, всё это чепуха, настоящая чепуха… Чем это я себе так испортил желудок? Во рту вкус такой, будто я жевал резину»…

До утра он спал уже спокойно. Но днём тоже было тоскливо, не хотелось ни есть, ни заниматься, ни гулять. После десяти часов вечера охватила необычайная дремота, и тряслись руки. Константин Иванович как лёг, так и заснул. В три часа ночи он вскочил от невероятной, одуряющей боли в боку. После каждого вздоха, в невидимую рану будто кололи шилом. Совсем нельзя было удержаться от громких стонов. Кричало само горло.

Шаркая туфлями, в одном белье, со свечой в руках пришёл отец и спросил:

— Что с тобой?

— Болит, страшно болит… в боку… — простонал Константин Иванович и снова крикнул.

Утром послали за доктором. Он измерил температуру, выслушал, посмотрел на розовую пенистую мокроту и сказал отцу, что это крупозное воспаление лёгких.

Во всё время сознание окончательно уходило только два раза. Дней пять было полузабытьё, и выражалось оно очень своеобразно. Стоило, например, взглянуть на цветы, нарисованные на обоях комнаты, и по желанию любой цветок обращался в лицо человека, который был в мыслях. Только весь рисунок казался окрашенным в ярко-алый цвет. Чаще всего грезилось личико Дины.

— Идите ближе, Дина, сядьте здесь, неужели вы стесняетесь?

За Дину отвечала сидевшая уже четвёртую ночь возле постели сестра милосердия.

— Ничего, ничего. Лежите смирно, она сейчас придёт.

И Константин Иванович как будто успокаивался и начинал ждать, а потом и засыпал.

Однажды сознание прояснилось окончательно; трудно было только понять, почему так скомкалось время, и две недели пробежали как два часа.

Приходил Кальнишевский, — сказал, что ему осталось всего два экзамена, и что, кажется, будет диплом первой степени, потом упоминал фамилию Ореховых, но как-то замялся и стал собираться домой.

— Вот что, — сказал Константин Иванович, — пожалуйста, опусти им открытку о моей болезни и сообщи, что я, может, задержусь приездом.

— Непременно, непременно.

Константин Иванович до самого вечера думал о том, какое впечатление на Дину произведёт известие о его болезни.

На следующий день температура опять вдруг поднялась до сорока, и во рту снова был вкус жёваной резины. Глаза совсем померкли. Отец часто входил в комнату. Собрав кое-как мысли, Константин Иванович вдруг произнёс:

— Папа, папочка, вы дадите мне все письма?

— Какие письма, Танины?

— Н-е-е-т, которые будут получаться из Знаменского.

— Ну, ну, успокойся, даст Бог всё хорошо будет.

— Папа, да я не брежу, я прошу, дайте мне письма, ведь поймите вы, что это зверство. Зверство! — шёпотом повторил он и заплакал.

— Так я же дам тебе их, пойми, успокойся, я не отказываю, — отвечал голос отца.

— Да, да, конечно.

Вечером Константин Иванович опять пришёл в себя и понял, что непременно умрёт, и мысль о смерти не была так страшна как сознание, что он никогда уже не увидит Дины.

Позже приходили два доктора. Потом он видел священника и на его вопросы не отвечал, а только утвердительно опускал веки, будто щурился от яркого света. Кто-то положил на лоб ему руку, и Константин Иванович чувствовал на ней холодное кольцо. Затем приходил ещё доктор и скоро вместе с отцом вышел из комнаты. Было слышно, как уже за дверью он говорил трусливым тенорком:

— Конечно, предсказание — это нечто неопределённое, но если это кризис, в чём нет сомнения, то положение больного очень серьёзно и следует приготовиться ко всему.

— А мне так хотелось видеть его уже на службе, в форме, с будущностью, с жалованьем. На хорош… на хорошей службе, — ответил со слезами в голосе отец.

— Вы не волнуйтесь. Всё может окончиться благополучно, я ведь ничего страшного не говорю, а говорю только, что сегодня кризис…

«Приговорили», — подумал Константин Иванович. Стало страшно. Захотелось громко крикнуть, и не было сил. Потом вдруг сдавило горло, и слёзы, горячие, липкие, сами собой пошли из глаз.

Иногда его сильно встряхивало, а потом на душе стало покойнее, и он незаметно уснул. Когда он открыл глаза, уже светало, парусиновая шторка на окне потемнела, а по её краям выделились клиньями две голубые щели. Возле кровати, низко опустив голову, спала, сидя на стуле, сестра милосердия.

Константин Иванович чуть приподнялся и вздохнул. Стало почему-то весело, и вдруг пришла мысль, что болезнь смертью не окончится, — наверное, наверное. Сестра милосердия опускала голову всё ниже, покачнулась вперёд и, выпрямившись, замигала глазами.

— Нельзя ли чайку? — шёпотом попросил Константин Иванович и улыбнулся.

— Можно, можно, — радостно ответила сестра.

Выпив несколько ложечек слабого, чуть тёплого чая, он опять откинулся на подушку.

Первая неделя выздоровления была огромным блаженством. Отец говорил ласково и даже шутил, чего в обыденной жизни не случалось. Даже и через окно чувствовалось, как солнце грело, уже по-настоящему, — по-весеннему. Тополь, который, — казалось, так ещё недавно, — в гололедицу стучал своими ветвями, теперь оделся молоденькими свежими листьями.

Опять несколько раз приснилась Дина, милая, сочувствующая болезни. А в субботу получилось от Ольги Павловны письмо: «Желаем нашему больному скорого выздоровления. Не спешите вставать, нужно оправиться Вам как следует. Будем ждать Вас в Знаменском, приезжайте попить молочка. По просьбе мужа, пока к нам приехал и занимается с девочками Зиновий Григорьевич, он о Вас часто вспоминает. Всего, всего хорошего. О. О.»

Вместо радости, письмо это нагнало тоску. Не хотелось самому себе признаваться, что в эти минуты он почти ненавидит Кальнишевского, в сущности ни в чём неповинного. «Он там возле Дины, а я здесь в провонявшей лекарствами комнате»… — мелькнуло в голове.

— Уйдите, папаша, мне что-то дремать хочется, — сказал он.

— От кого письмо?

— Так. Деловое. Уйдите, папаша.

Отец ушёл, но Константин Иванович заснуть не мог. Тоска росла и росла. Всё раздражало. После обеда, когда он действительно стал дремать, под самым окном зазвенел голос точильщика:

— Н-э-жи, ножницы т-эчить.

Голос на несколько секунд смолк и потом ещё резче отчеканил:

— Бритвы править…

«Вероятно в этот промежуток он папиросу закуривал», — подумал Константин Иванович. Точильщик снова заблеял козлом. Захотелось вскочить с постели, открыть форточку и бросить в него чернильницей или толстым ботаническим атласом.

С каждым днём нехорошее чувство зависти к Кальнишевскому росло. «Я сам виноват, — думал иногда Константин Иванович. — Я попросил его написать Ореховым о болезни. Там, вероятно, решили, что мне пришёл уже конец, и вызвали Кальнишевского. На его месте я бы зашёл сказать о своём отъезде, — это с его стороны непорядочно. Как бы там ни было, но и я туда поеду, во что бы то ни стало поеду!..»

На другой день отец сказал, что Кальнишевский действительно приходил, но как раз во время кризиса, а потому его не пустили в комнату. Константин Иванович только глухо произнёс:

— Если бы вы знали, что вы этим наделали…

— Но ведь ты же был без сознания…

Отец сердито дёрнул рукой и вышел. Выздоровление шло медленно. По утрам была ещё большая слабость, а к вечеру лихорадило. Грустно было сознавать, что пропал учебный год. Константин Иванович вышел в первый раз на воздух в начале июня. Дышалось вкусно до одурения. Злила только слабость, — пройдя квартал-другой, нужно было отдыхать или брать извозчика.

Деревья и цветы казались сказочно красивыми, а все люди, и особенно отец, — холодными и мелочными. Досадно было, что доктор запретил гулять после захода солнца и сказал, что ехать можно только через две недели. Эти две недели тянулись дольше, чем вся болезнь. На всякий случай Константин Иванович подал декану факультета прошение о том, чтобы ему разрешили держать экзамен осенью, и просил одного из товарищей по курсу написать ему о результате просьбы.

Отец опять стал молчаливым и только раз сказал:

— Ты бы к Аристарховым зашёл, они так беспокоились о тебе.

— Может быть, — ответил Константин Иванович и подумал: «Ну уж этого вы от меня не дождётесь».

Двадцать первого июня он послал Ореховым телеграмму: «Буду завтра. Смирнов», а вечером поехал на вокзал, и от волнения у него кружилась голова.