В субботу ездили в коляске четвериком в церковь, в соседнее большое село Колдобино. Кальнишевский остался дома, и Константин Иванович сидел на его месте, против Дины. Рассудок говорил: «И зачем ты здесь, в семье, с которой у тебя нет ничего общего, зачем волнуешься, глядя на девушку, которая ни физически, ни морально никогда не будет тебе близка?..» А другой голос стыдливо шептал: «Мне хорошо, когда я возле неё»…

Проезжали мимо усадьбы Брусенцова. Дом его был такой же одноэтажный, с мезонином, как и в Знаменском, только побольше. Константин Иванович думал, что жить там одному, вероятно, очень скучно, и поэтому Брусенцов непременно женится на Дине.

За неделю рожь очень поднялась; от её волн шёл крепкий, очень приятный запах. Колдобинская церковь стояла на краю села. Из-за нового тесового забора, окружавшего её, выглядывали берёзки с такими тонкими ветвями как на картинах Левитана. Вечерня только что началась. Мужики и бабы, шаркая ногами, раздвинулись, пропуская вперёд Ореховых. На клиросе хор школьников пел «Благослови, душе моя, Господа»…

Константин Иванович не был в церкви с самой Пасхи. Хорошее пение, запах ладана, лица действительно молившихся крестьян, — всё это производило сильное впечатление. Он стоял рядом с Диной. Некоторые мотивы казались похожими на венчальные, и тогда становилось и страшно, и сладко, и хотелось жить только этим моментом. Когда запели «Свете тихий», мужики и бабы закрестились и стали бить поклоны, многие губы что-то шептали.

Совершенно неожиданно для себя перекрестился и Константин Иванович и мысленно произнёс: «Господи, прости, если я верю не так, как следует, но я знаю, что Ты несомненно существуешь, и прошу Тебя, сделай так, чтобы она, рано или поздно, была моей женой»… И больше ни о чём молиться он не мог, а только думал, что никогда ни Кальнишевскому, и вообще никому, не скажет об этом моменте.

Назад ехать было ещё лучше, и хотелось, чтобы коляска как можно дольше рокотала своими рессорами по мягкой дороге, хотелось без конца глядеть на силуэт Дины и на зеленоватое небо над головою. Ольга Павловна закурила папиросу; её лицо на секунду осветилось красноватым огнём. Глаза как будто глядели грустно. Здесь, в Знаменском, она говорила гораздо меньше, и тембр голоса у неё был такой, как в те дни, когда в город приезжал муж. Константин Иванович вспомнил всё, что слыхал вчера от Кальнишевского, и ему стало жаль эту барыню, принуждённую вечно скрывать своё горе.

— Скажите, Ольга Павловна, правда ли, что этой зимой вы собираетесь за границу? — спросил он.

— Да. Мне доктор советовал провести несколько месяцев в Киссингене. Вероятно, я возьму с собой и барышень, пусть посмотрят людей. А вы что собираетесь делать?

— Мне нужно учиться. Я ведь на второй год остался из-за этой болезни. Впрочем, ещё возможно, что мне разрешат держать экзамены осенью.

— Я ужасно боялась за вас. Досадно, что вы не могли поехать сейчас же вместе с нами. Степан Васильевич пригласил Кальнишевского, и потом уже неловко было ему отказать. Вы это понимаете?

— Да.

Когда приехали домой, то во всех комнатах было темно: никто не распорядился зажечь ламп. Ольга Павловна рассердилась и ещё в передней стала кричать на Анюту. Огонь горел только в кабинете у Степана Васильевича, и барышни, не снимая шляп, прошли туда, а за ними и Константин Иванович.

— Ну, что, как вам понравилась Колдобинская церковь? — спросил он и стал заклеивать языком какой-то конверт.

— Симпатичная.

— А хор?

— Хор — отличный.

— Это Брусенцов его так оборудовал. Он и регента выписал. У нас тоже недурно поют. Вот во вторник, на Петра и Павла, — сходите. Вся наша церковно-приходская школа, это уж дело моих рук.

Константин Иванович глядел на его двигавшиеся баки и думал: «А то, что ты третируешь как горничную, девушку, которая от тебя имела ребёнка, это тоже дело твоих рук?» И всё выражение лица, и особенно баки Орехова — казались ему особенно противными.

— Вам на почту не нужно? — спросил Орехов и поднял голову.

— Нет, а что?

— Да я на станцию посылаю.

— Нет, спасибо.

Вечером на балконе опять винтили и пили чай. Кроме Брусенцова приехал ещё помощник исправника, и пришли регент с батюшкой. Взял карту и Кальнишевский, и поэтому играли с выходящим.

Брусенцов каждый раз, когда был свободен, садился за чайный стол и просил налить себе «только полстаканчика». Губы его насмешливо улыбались, а глаза щурились. Фуражка всё время была на затылке.

Константину Ивановичу захотелось с ним поговорить, и он спросил:

— Отчего вы ходите всегда в поддёвке?

— Оттого, что я — русский, — ответил Брусенцов, не глядя на него, и бросил хлебным шариком прямо Дине в лицо.

— Ну, — простонала она и улыбнулась.

— Вы были на юридическом факультете? — опять спросил Константин Иванович.

— Вот именно.

Брусенцов снова бросил шариком в Дину. Константин Иванович молча ушёл с балкона. На дорожке встретилась Любовь Петровна, и они пошли рядом.

— Нравится вам парк? — спросила она.

— Очень.

— Ведь ему уже лет сто есть, а может быть, и больше. Много, много видели эти деревья… — и она вздохнула.

— Да. Ну, простите, мне нужно ещё к себе, кое-что хочу написать до ужина.

— Вы всё письма пишете?

— Да, делюсь впечатлениями, — солгал он.

В этот вечер окончилась ровно неделя с тех пор, как он сюда приехал. И Константину Ивановичу казалось, что теперь ему уже всё известно и понятно, и оставаться здесь больше не нужно. Звёзды тихо горели вверху.

Следующие два дня прошли бесцветно. Каждая встреча и каждый разговор с Диной оставляли на душе боль точно после тяжёлого личного оскорбления.