— Нашёл, о чём печалиться! Вообще я тебя плохо понимаю. У тебя какая-то неестественная точка зрения на человека. Человек, — это звучит жестоко и грустно. Жестоко, когда он эксплуатирует, и грустно, когда его эксплуатируют. Иных комбинаций мне встречать не приходилось. Лично я жалею тех и других и никогда ни на кого не сержусь. По-моему, например, и Степан Васильевич, и Брусенцов не виноваты в том, что не доразвились морально до сознания жить не только для собственного удовольствия. Нет у них в мозгах соответствующих клеточек альтруизма, и конечно… Не виноват и какой-нибудь добросовестнейший чинуша, если смыслит в художественном произведении не более, чем дворник того дома, в котором он живёт. Не виновата и Дина, если не понимает, что водка для девочки-подростка — яд. Откровенно тебе признаюсь, дурак я был, когда меня волновала её неспособность к математике. Нет её воли в этом, а следовательно нет и вины. Кстати, мне кажется, что ты не совсем правильно смотришь на таких женщин как Дина и её мамаша и слишком многого от них требуешь. Они такие же люди. Есть и среди них существа, приспособленные для работы высшего порядка, но большинство приспособлено только для продолжения рода человеческого. Если сердиться на Дину за то, что она не может уразуметь биквадратных уравнений, то можно сердиться и на курицу за то, что её нельзя выучить читать.
— Тебя тоже разволновала вся эта картина с хороводом, и ты теперь говоришь, может быть, и остроумно, но зло, — сказал Константин Иванович.
— Ей-Богу нет. Напротив, мне кажется, что меня сегодня даже осенило какое-то откровение, и я нашёл правильную точку зрения. Я не хочу сказать, что такие женщины — бесполезные существа, — нет. Если, например, Дина выйдет замуж за Брусенцова, то ему одному она и принесёт пользу, хотя будет жить такою же растительною жизнью как и сейчас. Но жалеть её не за что, —
как поётся в одной малороссийской песне. Я вот не испытываю ни малейшего чувства жалости, когда ем суп из курицы, так как знаю, что из неё пломбира не сделаешь. Жила — несла яйца, умерла — нас с тобою накормила, и за то спасибо. Дина и Лена — добрые существа, они водку дают девушкам и детям не с целью, чтобы те пришли потом полоть картофель, но не вмещают их головы, что доставлять удовольствие не всегда значит — не приносить вреда. И на слово они никому не поверят, пока не будут знать физиологии, а её знать они не будут никогда. Сделаю тебе ещё признание: года четыре назад я сам увлёкся барышней, похожей по натуре на Дину. Ну, прелесть что такое была эта девушка, и вся их семья симпатичная. Отец умница, профессор, мать литераторша, ну, а девица, как дошла до пятого класса, вырос у неё бюст, так и шабаш учиться. Не то чтобы ленилась или неспособная была, а так: ест, пьёт, да мечтает, иногда без всякой причины плачет. Явилось у неё любовь. Объектом этой любви оказался драгунский корнет, рослый такой, с большими усами и глаза томные. Я принялся спасать, кое-как уговорил, отвлёк. Как вдруг новое увлечение, да ещё посильнее прежнего, — оперный тенор. Мерзавец колоссальный, и не одну гимназистку скушал. Вот как-то моя барышня и говорит: «Знаю я про него, все гадости знаю! Знаю также, что вы действительно меня любите. Но стать вашей женой я никогда не согласилась бы, а помани меня он только пальцем, и пойду»… Это, брат, не цинизм, а искренность, за которую я, и по сей день, её благодарю. Ну, тенор, слава Богу, её не скушал. Я опять давай на духовную сферу действовать, книги носил, о жизни несчастных людей рассказывал. Только стала она как будто мозгами шевелить, как явилось третье увлечение, тоже довольно болванообразное. Тут она уж замуж вышла. Теперь каждый год беременна, и на лице счастье написано, и в цвете кожи, и в улыбке, и в глазах. И зла она никому ни вольного, ни невольного не делает, вот точно курица… Как-то встречаю. Спрашиваю, — так между прочим, — читаете что-нибудь? «Нет, — говорит, — вечером у меня глаза болят, а днём нет времени»… Так, по-твоему, стоит приходить в отчаяние и от судьбы такой девушки… Знал ещё я некую Катьку, выросла она в грязи, но в городском училище была. С тринадцати лет на улицу пошла собою промышлять… Но в свободное время от своей ужасной практики только и делала, что читала: и романы, и журналы, и физику Малинина и Ренана… Тоже, значит, нечто вроде духовного голода испытывала, а ремесла своего не бросила, хоть и была к тому возможность. Такая уже индивидуальность. Индивидуальность, брат, великое дело, и ни профессия, ни среда, ни образ жизни — ничего тебе не объяснят. Попал в руки к моей сестре, — большой любительнице собак, — щенок-сеттер. Уж она его лелеяла, возле печки спать клала и горячей свининой кормила. Погибает собака. Глаза закисли, хвост плетью… Уехал я недели на полторы в степь (там заведовал постройкой балаганов для рабочих) и щенка с собой взял. Питался он у меня овсянкой, да и то изредка, а больше хлебом да водичкой. Через неделю похудел, но зато как повеселел, стойку на птицу делает, слова? понимает, только чутьё так и осталось испорченным. Вся беда в том, что сестра кормила его несоответствующей пищей. Как с собакой ни возись, но жить ей легко будет только по тем законам, которые ей матушка-природа прописала.
— Так по-твоему значит, что Дина, что собака, одно и то же, — прогудел из-под подушки Константин Иванович.
— Боже сохрани, Боже сохрани! По строению скелета и нервной системы и головного мозга, — совсем не одно и то же. Но по обязательности подчиняться законам природы, — совершенно одно и то же. Что кому дано этой природой сделать, тот только это и может сделать. Тенор не запоёт басом. Блондин не станет брюнетом. Тётя Лиза не уяснит себе теории кровообращения. Человек без слуха не станет композитором. И выучить их этим вещам нельзя. Вот переплетать книги, бренчать на рояле, писать фельетоны, — этому выучить можно. А что вне твоей индивидуальности, тому и тебя не выучишь… Хочешь верь, хочешь нет. Если неспособен человек чувствовать чужих страданий, так и не выучишь его этому! Его только можно поставить в такие условия, чтобы он не в состоянии был причинять этих страданий, но это уже совсем другое дело; а желать сделать кому-нибудь пакость такой субъект всё-таки будет, вот как, например, сидящий в клетке волк вечно мечтает, чтобы съесть того самого человека, который его кормит. Ещё хочу сказать тебе одну истину. Я вот говорил, что Дина и собака не одно и то же. Но я не хотел и не хочу сказать, что вообще человек хуже или лучше собаки. Бывает и так, и этак. Собака не напишет книги, не нарисует картины, не построит паровоза, — этого она не может. Но собака в большинстве случаев не загрызёт собственного детёныша до смерти, не изменит тому человеку, которого полюбила, не тронет своей беременной самки, и наверное уже никогда не испытывает желания засадить в кутузку самого своего злейшего врага… Доносить и клеветать собаки тоже не умеют, но я об этом умолчал, потому что ты бы мог мне возразить, что у них нет органа речи, хотя я убеждён, что если бы таковой и был, то они не стали бы заниматься этими чисто человеческими делами. Человек по своему развитию неизмеримо выше всех животных, но развитие это о двух концах…
— Ты — философ, но философия твоя — жестокая, — сказал Константин Иванович.
Кальнишевский приподнялся на носках и снова похлопал ладонями о печку.
— Всякая истина жестока, потому что не терпит компромиссов. Ни послаблений, ни строгостей она не знает… Но я не философ и не профессор, читающий лекцию. Мне только хочется, чтобы ты уяснил себе правдивую точку зрения на окружающее. Уяснишь, — страдать не будешь. Нельзя же в самом деле мучиться о том, что кровать, на которой ты лежишь, не может летать, — не приспособлена она для этого и приспособить её невозможно, — так как тогда она уже не будет кроватью. Ты вот вчера ещё пел какую-то печальную песню о том, что Степан Васильевич и компания могут целую ночь сидеть на веранде и резаться в винт, и до окружающей их природы и неба, усыпанного звёздами, и красот рассвета, — им нет ни малейшего дела. Ты тоже сердился на них, и кругом был не прав. Степан Васильевич склонен играть в винт и уменьшать доходность своего хозяйства, и только. Дина способна угощать крестьянских девиц водкой, а впоследствии рожать здоровых детей, и только. Помощник исправника склонен ловить конокрадов и ревновать свою жену, и только. Ты можешь мечтать о вечном добре, о красоте Дины, о звёздах и только… Да. Вообще пойми ты, чудак, что способности, которые есть у одних, атрофированы у других. Рода человеческого никакими мероприятиями не изменишь. Воспитывай душу, как хочешь, но всех низменных физиологических функций человека не атрофируешь, а если уничтожишь их, то в этом существе уже не будет жизни. Ну, если бы все люди, скажем, были одного трёхлетнего возраста, то над ними ты бы ещё мог попытать свои педагогические способности. Но ведь все разного возраста, от младенческого, до столетнего. Неужели ты думаешь, что и того, который сто лет только и делал, что преследовал своего ближнего, можно заставить любить этого ближнего? Или того, кто всю жизнь пил водку и играл в карты, можно научить искренно любоваться природой? Или барышню, которая пятнадцать лет прожила, будучи уверенной, что все эти Луши, Дуньки, Соломониды, Параши слеплены из другого теста, можно убедить в противном? Может быть, после твоих увещаний Дина не станет больше поить девушек водкой. Но та же Дина, когда выйдет замуж и обратится в барыню, не постесняется вытурить на улицу горничную, если та полюбит её сына…
— Ну, этого ты утверждать не можешь, — сказал Константин Иванович.
— Нет, могу.
— Не можешь. У тебя нет дара знать будущее…
— Это не будущее, а тот икс, который и младенец найдёт, раз у него будут все остальные данные уравнения.
— После этого, значит, ты можешь сказать, что я умру такого-то числа, такого-то года, от такой-то болезни.
— Этого я не могу, — сказал Кальнишевский и неестественно спокойным тоном добавил, — знаешь что: не будем больше говорить об этом…
— Ну, не будем, — ответил Константин Иванович, встал с постели и подошёл к окну.
Кальнишевский тоже подошёл. Оба долго молчали.
— Вечер-то какой чудесный, — сказал Кальнишевский, — и гиацинтами пахнет.
— Я не люблю гиацинтов.
— Почему?
— Так. Напоминают гроб и цветы, которыми украшают мёртвого человека, когда он их уже и видеть не может.
— Ты, брат, мрачно настроен. Я думаю, что это твои нервы не пришли ещё в порядок после болезни… А здесь, от созерцания Дины и Брусенцова, они вряд ли и наладятся.
— Опять… — сердито произнёс Константин Иванович.
— Ну, не буду, не буду. Но только ещё одно слово. Послушай меня, от чистого сердца посоветую тебе: уезжай ты отсюда, найди предлог и уезжай. Нельзя человеку, заболевшему лихорадкой, лечиться возле болота.
— Вот это ты правду сказал. Я и сам так полагаю, — задумчиво ответил Константин Иванович.
Со стороны села доносилась песня и звуки гармоники. Слышно было, как по двору проехал тяжёлый рессорный экипаж.