После отъезда Орехова жизнь пошла по-прежнему. Только Лена чаще вспоминала о Знаменском.

— На первый день праздника вечером будем в школе, — говорила она нараспев, — там всегда устраивается на папин счёт ёлка. Придёт батюшка, придёт учитель, Любовь Петровна и ещё одна учительница, приедет земский начальник Квасоваров, прилетит на своих арабах Брусенцов, он тоже привезёт подарки и сладости. Мальчики и девочки споют молитву, а затем мы раздаём подарки, чтобы досталось каждому, каждому… Все они ужас, как нас любят. Потом на двух тройках домой. Впереди папа, Дина и Брусенцов, а за ними я, мама и Любовь Петровна. На нашей тройке бубенчики гремят сильнее. А когда Кузьма ударит кнутом, пристяжная Зорька всегда подбрасывает задом, — снег в самое лицо так и засыпает… В шубе тепло, только от мороза в носу крутит…

— Скорее бы!.. — сказала, чуть потягиваясь, Дина.

«Счастливые, счастливые, — думал Константин Иванович, — и другим приносят счастье, и народ их любит».

Были два раза в театре — в драме и в опере. И всё, что Константин Иванович видел и слышал в этот раз на сцене, произвело на него более сильное впечатление, чем когда он бывал один. Любовь Петровна по-прежнему хохотала и ни разу не пожаловалась на свою жизнь.

Теперь Константин Иванович мысленно разделял семью Ореховых и близких им людей на две части: Дина, Ольга Павловна, Лена и Любовь Петровна были симпатичные, а Степан Васильевич, Брусенцов и управляющий, которых он ещё не видел, казались несимпатичными. Ему часто приходило в голову, что так бывает почти в каждой семье, и это не беда. Он с удовольствием думал о том, как поедет летом в Знаменское в качестве ли учителя или просто в гости, и будет там наблюдать народ, и учить Дину и Лену относиться хорошо к мужикам. С Кальнишевским почему-то было неприятно встречаться, и его остроты казались плоскими.

Однажды, уже в начале декабря, Константин Иванович сидел рядом с Диной и, нагнувшись над столом, исправлял её диктовку. Она внимательно следила за синим карандашом. Подчеркнув слово «прежде», написанное через два"?", он поднял голову и сердитым тоном стал говорить о том, что никак не ожидал подобной ошибки.

Взглянув на всё ещё перегнувшуюся Дину, он заметил, что её кофточка спереди немного разошлась, видно было тонкое кружево сорочки, а за ним почти вся одна очерченная как у Фрины на картине Семирадского, вполне сформировавшаяся грудь, которая спокойно то подымалась, то опускалась.

Стало сухо во рту, и буквы запрыгали на бумаге. Сделав огромное, ужасное усилие, Константин Иванович прошёлся взад и вперёд по комнате. Дина, думая, что он всё ещё сердится, молчала и не поднимала головы. Снова пришлось сесть рядом и глядеть на удивительное и будто совсем не такое, как случалось видеть у других женщин, тело. Наконец, он решился сказать Дине, чтобы она поправила платье, но смутился и сказал что-то по поводу диктовки. Дина, точно инстинктом почуяв неладное, запахнулась платком и одной рукой, под ним, застегнула пуговку. Диктовка была исправлена. Константин Иванович отпустил Дину и позвал Лену, чтобы объяснить ей десятичные дроби. Он говорил уже ровно, а сердце всё ещё стучало глухо и сильно.

Лена по обыкновению задавала посторонние вопросы. Константин Иванович отвечал ей на них со злостью и невпопад, а ей казалось, что он шутит, и было смешно.

Против обыкновения он не остался даже пить чай и, сказав Ольге Павловне, что болит голова, — убежал. На воздухе стало легче, но всё ещё было стыдно перед кем-то неведомым, а главное — страшно, страшно… Казалось, будто он сегодня украл из квартиры Ореховых какую-то ценную, фамильную вещь. Ужаснее же всего было, что в эту ночь приснилась Дина, полуобнажённая, и будто он целует её тело. Проснувшись, он хорошо помнил, как шептал во сне:

— Диночка, золотая, никто не узнает!.. Милая, прости, я обезумел, да, да, я совсем сумасшедший…

Заснуть снова Константин Иванович уже не мог. Он лежал и думал:

«Если человек чего-нибудь не желает, то у него не может быть об этом и представления. Значит, я — скотина. Именно скотина, потому что в данном случае даже и любви нет. Ведь, она для меня — симпатичная девушка, моя ученица, и до физического её существа мне нет никакого дела. Но это пройдёт, непременно пройдёт»…

Он встал и подошёл к окну. Рассвет уже начался. Ночью выпал снег. Крыши и карнизы между этажами казались голубыми. Внизу по улице медленно проехал извозчик; он спал, уткнувшись в передок саней.

Через неделю Константин Иванович совсем успокоился. Он только косился на Дину и старался как можно меньше оставаться возле неё, когда не было урока. Радовало очень сознание, что он не влюблён, и что Дина и все Ореховы для него только очень симпатичные, но совсем чужие люди, и в его чувстве к ним рассудок не ушёл.

Четырнадцатого декабря Константин Иванович проводил Дину, Леночку, Ольгу Павловну и Любовь Петровну на вокзал. После отхода поезда он сейчас же вернулся домой, рухнул ничком на постель и в первый раз в жизни горько заплакал…

Праздники проходили грустно. Кроме тоски набегал иногда ещё и ужас. Кто-то неведомый говорил в самые уши:

«До их отъезда ты думал, будто любишь всю эту семью, будто любишь своё дело учителя, будто любишь в Дине естественную, неизломанную натуру… Но ты, на самом деле, так не думал, а только хотел думать. Ты сам себе лгал. Теперь эта искусная ложь кончена. Совсем кончена. Теперь тебе никогда не уйти от сознания, что в Дине ты любишь больше всего уже сформировавшуюся женщину. Что ты уже мысленно ласкаешь её милое всему твоему существу тело. Что в сером платке на плечах она нравится тебе больше потому, что тогда бывает без корсета. И Ольга Павловна тебе нравится не потому, что она добра, а потому, что она её мать. И с желтолицей кликушей Любовью Петровной ты потому только и можешь разговаривать, что она часто бывает возле неё. Как ты ни вертись, как ни прячься, как ни развлекайся, но я тебя найду везде и проникну в тебя, как проникает луч солнца сквозь крохотную щёлочку тёмного амбара и рисует на его стенах всю внешнюю действительность, какая бы она ни была»…

Но он ещё не верил этому голосу.

Ореховы должны были возвратиться двенадцатого января утром. Константин Иванович поехал на вокзал. Санная дорога была разбита, и маленький извозчичий козырёк сильно подпрыгивал. Морозило. Настроение было бодрое, свежее.

«Вот еду встречать их и нисколько не волнуюсь, — значит, всё — вздор», — думал он.

Поезд опоздал на час. За это время Константин Иванович выпил в буфете рюмку водки и вкусно позавтракал. На душе стало ещё покойнее и веселее.

Вдруг всё здание вокзала затряслось, и мимо зеркальных окон пронёсся, задыхаясь, чёрный силуэт паровоза, а за ним всё медленнее и медленнее шли синие и коричневые вагоны.

Ударил звонок. Послышалась трель кондуктора. Огромная дверь на платформу распахнулась. Константин Иванович выбежал и стал смотреть направо и налево. Ореховых не было. Он прошёл ещё раз вдоль обмёрзшего поезда и подумал:

«Значит, приедут завтра. А я всё-таки не очень волнуюсь».

Домой он возвращался в трамвае. Поминутные остановки, кондуктор в огромных валенках, постоянно наступавший на ноги, и равнодушные лица пассажиров — всё злило.

Вечером пришлось идти с отцом к Аристарховым. Там говорили о том, что Таня беременна, а Жоржику назначили нового начальника, мало понимающего дело, и теперь ему трудно. За ужином как и всегда было скучно. Не хотелось дотрагиваться ни до осетрины под майонезом, ни до гуся с капустой. Потом подали пастилу на стеклянном блюдечке и на тарелке несколько яблок, а сверху лежал апельсин.

Ореховы не приехали и на следующий день. Константин Иванович уже волновался и не спорил с надоедливым голосом. Хотелось пойти и поговорить обо всём с близким и хорошим человеком. Кальнишевский был всё ещё, почему-то, противен.

Наконец, пришло в голову сходить к Винтеру, но его он встретил только что вышедшим из квартиры. Немец куда-то спешил и сказал только, что Ореховы из деревни всегда опаздывают. Прошло ещё четыре дня. Константин Иванович каждое утро бывал на вокзале и возвращался с грустным лицом. Дина снилась почти каждую ночь. Затем он уже не ездил встречать Ореховых, а лежал и мечтал о Дине. Не хотелось даже в театр.