Лифт не работал. А подниматься в восемьдесят лет на пятый этаж не из самых приятных занятий. К тому же прошедшую ночь Петр Егорович спал плохо, часто просыпался, давало перебои сердце, из головы не выходил инвалид Иванов, лежащий с оторванной ногой на поле боя за город Запорожье…

На лестничной площадке третьего этажа остановился отдохнуть. Пахло застоялой прелью и сыростью запущенного подъезда. «Интересно, сколько он пролежал, пока его не забрали санитары? — думал Петр Егорович, невидящими глазами глядя на спускающегося по лестнице пятилетнего карапуза с самокатом в руках. — А ведь могли опоздать… И истек бы кровью… Да, уж лучше бы врачи резали повыше, чтоб теперь не мыкался, бедолага…»

Мысль о «Запорожце» для инвалида Иванова последние дни не покидала Петра Егоровича. Сегодня утром он с карандашом в руках, грубо, приблизительно подсчитал, когда примерно эта статья расходов в государственном бюджете придет к нулю. И пришел к выводу, что время это не за горами. «Что ж, инвалиды войны вымирают… С каждым годом их все меньше и меньше… На базарах инвалидов совсем уже не видно, на роликах безногие уже почти не попадаются…»

Поднявшись на лестничную площадку пятого этажа, Петр Егорович отдышался, достал из нагрудного кармана блокнот, где был записан номер квартиры старушки Сыромятниковой. «Нет, память пока не подводит… тридцать шестая квартира, Анастасия Артемовна, два звонка».

Он дважды нажал кнопку рядом с дверью и отчетливо услышал где-то почти над самой дверью в коридоре басовитый звонок.

Дверь открыла старушка Сыромятникова. В первые минуты сна даже растерялась. Совсем не ожидала, что депутат так быстро посетит ее квартиру. А в том, что он должен это сделать, она ничуть не сомневалась. «На то он и депутат», — рассуждала Сыромятникова, которая от соседей слышала, что из всех депутатов, что дежурят в их домоуправлении, самый чуткий и самый справедливый — старик по фамилии Каретников. А вот он и сам, тут как тут.

Старушка засуетилась. Несмотря на то что на столе не было ни крошки, ни соринки, ни пылинки, она привычным, с годами заученным жестом смахнула с него что-то невидимое, достала из старенького комода большой пузатый альбом и положила его на стол.

— Вот, посмотрите, тут все увидите, кто я, аферистка или нет. — Старушка пододвинула к Петру Егоровичу альбом и откинула толстую тисненую корку. На первой странице в прорезях картона были вставлены три выцветшие фотографии, на одной из которых Петр Егорович сразу же узнал Анастасию Артемовну в молодости. Она стояла рядом с молодым бравым парнем в косоворотке и картузе.

— А зачем мне это?.. Я пришел к вам не фотографии разглядывать, а побеседовать с вашим жильцом. Или уж больше не обижает?

— Что вы?! — Старушка замахала руками и бросила боязливый взгляд на дверь. Продолжала почти шепотом: — Последние дни будто бес в него вселился… Мы уж с Михаилом Никандровичем на кухню ходим, когда его нет дома. А это, товарищ депутат, — старушка перевернула несколько картонных листов альбома, заставленных фотографиями, и извлекла из него целую пачку удостоверений, — прошу вас, посмотрите, какая я авантюристка.

— Что это?

— Ордена… Покойного мужа и мои две медальки: «За доблестный труд» и «За трудовое отличие».

Петр Егорович молча и внимательно просмотрел удостоверения и награды. Четыре ордена и восемь медалей.

— Кем же был ваш покойный муж?

— Рабочий… На заводе Бромлея. Поступил в двенадцатом году, еще при Николае, а на пенсию ушел аж в шестьдесят втором. Считай, что пятьдесят лет оттрубил, и все на «Бромлее». — Старушка вздохнула и кручинно поджала губы.

— Это в каком же цехе-то?

— В механическом, мастером.

— Уж случайно не ваш ли муж в октябре семнадцатого года в боях на Крымской площади первым под огнем юнкеров повел свою десятку на Остоженку, на соединение с отрядом красногвардейцев с завода Михельсона?.. Был ранен в плечо и скрыл ранение, а когда ворвались в Кремль, то от потери крови упал без сознания у Царь-пушки…

— Он… Он… Мой Пашенька… — Из-под толстых стекол очков на дряблые старческие щеки накатились слезы. — Вот тут об этом все прописано. Хотя газетки поистерлись, но все разобрать можно. — Старуха бережно и неторопливо развернула пожелтевшую газету. — И портрет его тут же.

— Павел Сыромятников, — словно сам себе сказал Петр Егорович и вскинул голову. — Как же, помню, помню… Когда-то это имя в Замоскворечье гремело. — Только теперь Петр Егорович заметил на стене над узеньким диванчиком около дюжины аккуратных белых рамочек, в которые были вставлены похвальные и почетные грамоты. — Чьи это? Все Павла Еремеевича?

— Его… Правда, и мои три висят, а остальные все его.

Листая альбом, Петр Егорович наткнулся на донорскую книжку. Вначале не мог понять, что это за удостоверение.

— А это что такое?

— Донором в войну была, тут все отмечено…

Петр Егорович поднял на старушку взгляд, словно удивляясь: неужели когда-то эта старая женщина была живой фабрикой крови и спасла не одну солдатскую жизнь?

— И сколько же вы сдали за войну?

— Двадцать два литра, если все посчитать. Бывало, сдашь кровь, выйдешь из медпункта, а в глазах рябит, даже пошатывает. Сядешь на лавочке, посидишь с полчасика, немного оклемаешься, а потом уж только пойдешь. А слабость — первый день ветром качает.

— Где этот ваш донорский пункт-то был? — спросил Петр Егорович, бережно разглядывая пожелтевшие страницы донорской книжки.

— Да все там же, на «Бромлее».

— Значит, и вы на «Бромлее» трудились?

— Тоже с двенадцатого года, как только вышла за Пашеньку. Сорок с лишним лет отдала «Бромлею». Только он вот… одну оставил куликать горюшко… — Голос старушки дрогнул, рука ее с платком потянулась к лицу, — Сердце не выдержало.

— Что ж до сих пор все «Бромлей» да «Бромлей»… Разве «Красный пролетарий» хуже звучит?

— Да уж как-то по привычке, вроде бы покороче.

Петр Егорович еще раз внимательно окинул чистенькую комнатку, увешанную фотографиями и грамотами, остановил взгляд на высокой железной кровати с блестящими никелированными шишками на спинках, а также пирамидой взбитых подушек, накрытых белоснежным кисейным покрывалом. Постель была накрыта розовым одеялом. На высоком, старомодном комоде в аккуратном порядке громоздились фигурки желтенького глазастого котенка из папье-маше, молодого серенького олененка, доверчиво тянущегося своей мордашкой к вымени матери, вислоухой пятнистой охотничьей собаки, застывшей в последнем, решающем броске на только что вспорхнувшего глухаря… Посреди всего этого скопища дешевых украшений стояла синяя стеклянная ваза с ребристыми гранями, над которой возвышались две восковые, глянцевито блестевшие розы: одна белая, другая ярко-красная. У подножия вазы мерно и громко отсчитывал секунды огромный будильник с округлым и в некоторых местах уже тронутым ржавчиной колпаком-звонком, внизу которого торчал ударный рычажок с металлической шишкой на конце. «В обед сто лет», — подумал Петр Егорович, глядя на будильник.

Посредине комнаты стоял круглый стол, накрытый розовой скатертью. В углу, за кроватью, — высокий, старомодный гардероб с волнистым, искажающим зеркалом на дверце.

«Быт Замоскворечья тридцатых годов», — подумал Петр Егорович, и ему стала так ясна и так понятна вся прожитая жизнь старушки Сыромятниковой, будто бы он знал ее с самого детства.

— Ну, а где же ваш сосед? Не мешает и с ним поговорить.

— Я сейчас, он дома… — Старушка метнулась к двери, но почти у самого порога остановилась, словно забыв что-то очень важное. — Может быть, вначале чайку? Самовар у меня электрический, через пять минут будет готов.

— Нет-нет, спасибо, никаких чаев. Зашел всего минут на пятнадцать — двадцать. К тому же я плотно позавтракал дома.

— Как хотите. Захо́чете — скажите… — Старушка бесшумно вышла из комнаты, и тут же в коридоре послышался равномерный стук.

«Стучит к соседу… Тот закрывается, боится слесаря». Петр Егорович повернулся назад и набрел взглядом на застекленную рамку, висевшую в простенке между окном и дверью, выходящей на балкон. На алом бархате в сосновой самодельной рамке были прикреплены ордена и медали. Когда вошел в комнату, он не заметил этой рамки. Орден Красного Знамени был старого образца, два ордена Трудового Красного Знамени и орден «Знак Почета» блестели, как новенькие. Эмаль на ордене Красного Знамени в некоторых местах чуть-чуть потрескалась. «Наверное, за гражданскую… В восемнадцатом году многие рабочие с «Бромлея» ушли бить Колчака и Деникина», — подумал Петр Егорович, с каждой минутой открывая все новое и новое из жизни и быта хозяйки этой небольшой чистенькой комнатки. Он даже вздрогнул, когда сзади него открылась дверь и на пороге выросла фигура немощного седого старичка, во взгляде которого застыла не то недосказанность, не то притушенная робость.

— Здравствуйте, — тихо произнес с порога старичок, подошел к Петру Егоровичу, поклонился и, виновато улыбаясь, пожал ему руку. — Казимирский, Михаил Никандрович, пенсионер.

— Каретников, депутат райсовета по вашему избирательному участку, — представился Петр Егорович и, опираясь левой ладонью о поясницу, тяжело встал.

— Ради бога, сидите, зачем вы встали? — замахал руками Казимирский.

Казимирский был небольшого росточка, тщедушный, его тонкая, сухая кисть руки, как подвяленный стручок гороха, скрылась в широкой, костистой ладони Петра Егоровича.

— Прошу садиться. Вот тут Анастасия Артемовна рассказала мне о безобразиях вашего третьего жильца, по фамилии… по фамилии…

— Беклемешев… Николай Петрович Беклемешев, — вставил Казимирский, — слесарь-водопроводчик нашего ЖЭКа, лимитчик.

— Беспокоит?

— Не то слово, уважаемый… простите, вы не сказали вашего имени и отчества?

— Петр Егорович.

— Я говорю: не то слово, уважаемый Петр Егорович. Беклемешев просто тиранит нас с Анастасией Артемовной. Постоянные оскорбления, вечные угрозы, какие-то странные намеки… Вот уж два года, как его вселили в нашу квартиру, мы с Анастасией Артемовной окончательно потеряли покой. — Казимирский наглухо застегнул верхнюю пуговицу теплой пижамы и ознобно поежился. — Меры какие-то нужно принимать. Ведь так дальше нельзя. Ни днем, ни ночью не видим покоя.

— Значит, и вам угрожает?

— Да еще как! Пугает. Болтает все о каких-то двух миллионах, которые я якобы украл из Госбанка в октябре сорок первого года. А я весь октябрь и весь ноябрь был в народном ополчении на можайском рубеже обороны, где меня ранило при бомбежке. У меня есть документы, есть живые свидетели…

Петр Егорович внимательно слушал пенсионера Казимирского и изредка задавал вопросы. Что-то по-детски наивное проскальзывало в чистосердечных ответах последнего и характеристике, которую он давал своему соседу по квартире.

Петр Егорович молчал, а запуганные распоясавшимся хамом старички наперебой приводили все новые и новые факты безобразного поведения соседа. Неизвестно, до каких пор продолжались бы эти жалобы, если б не сильный хлопок входной дверью в коридоре.

— Эй ты, таракан запечный, профессор кислых щей!.. — донесся из гулкого коридора резкий, пронзительный голос. — Вылазь из своей норы, тебе в почтовом ящике письмо от какого-то Мариупольского из Одессы. Тоже, видать, контра порядочная. Все одесситы воры и биндюжники… — Последние слова было разобрать трудно: вошедший прошел или в свою комнату, или на кухню.

— Начинается!.. — с замиранием в голосе еле слышно произнес Казимирский. — И так каждый день. А попробуй призови к порядку — тут посыплется такая матерщина, что и передать невозможно.

И вдруг откуда-то, не то из ванной, не то из кухни, донеслось:

— А ты, старая калоша, чего свои постирушки поразвесила?! Что, хочешь превратить квартиру в банно-прачечный комбинат? А ну, давай снимай сейчас же, а то все к чертовой матери выброшу в мусоропровод!..

Старушка проворно кинулась к двери, но ее остановил Петр Егорович:

— Обождите, пусть выговорится до конца.

— Выбросит!.. Ей-богу, выбросит!.. — взмолилась Анастасия Артемовна. — Полотенце совсем новенькое, первый раз выстирала, махровое…

— Или оглохла, седая ведьма?! Кому говорят, старое чучело, сними свое грязное полотенце, а то я его выброшу в мусоропровод!..

Вдруг дверь в комнату широко распахнулась, и в нее хлынуло с неудержимым напором:

— Опять сходка?! Опять сплетни?!

Однако, заметив в комнате Сыромятниковой постороннего человека, Беклемешев несколько осекся. Но, разглядев, что, незнакомец тоже уже старик, снова взвихрил свой голос на высокие ноты справедливого негодования:

— Что?! Будем и дальше превращать квартиру в прачечную и в мусорную свалку?!

Петр Егорович встал и не сразу разогнул свою длинную спину.

— Молодой человек, почему вы кричите?.

— А кто ты такой?

— Я спрашиваю вас: почему вы так ведете себя в коммунальной квартире?

Беклемешев поднял брови, вытянул вперед шею и звонко присвистнул.

— Папаша, не лезьте в чужие души и в чужое грязное белье. Хотя это сказал не Карл Маркс, а всего-навсего Васисуалий Лоханкин, но я считаю, что он был прав. — Беклемешев звонко поцеловал сведенные в щепоть три пальца, послал воздушный поцелуй Петру Егоровичу и громко захлопнул за собой дверь.

Некоторое время все трое молчали. Казимирский, глядя то на Петра Егоровича, то на соседку, широко развел свои сухонькие руки, словно желая сказать: «Вот, видите? Слышите?»

Анастасия Артемовна закрыла глаза, и ее бесцветные губы сошлись в скорбный морщинистый узелок. Лишь один Петр Егорович был неподвижен. Два желания боролись в нем в эти минуты: одно подмывало тут же, не медля, встать, войти в комнату к распоясавшемуся слесарю Беклемешеву и, не говоря ему ни слова, неожиданно залепить наглецу такую пощечину, от которой он вряд ли бы устоял на ногах; другое удерживало и как бы напутствовало: «Обожди, Петр Егорович, не горячись… ты не замоскворецкий детина, вышедший на лед Москвы-реки на кулачный бой «стена на стену»… Ты депутат… Здесь нужно делать все спокойнее». И второе желание, разумное и здравое, взяло верх.

— Он что, и корреспонденцию вашу проверяет?

— На это мы уже рукой махнули… Спасибо, что хоть только вскрывает письма, а не рвет…

— Вы посидите, а я пойду поговорю с ним один на один. — Петр Егорович встал не но возрасту проворно, словно забыв про боль в пояснице. — Я к вам еще зайду. Разговор этот нужно довести до конца.

В коридоре Петр Егорович чуть ли не столкнулся с Беклемешевым. Тот с чайником в руках, громко насвистывая мотив «Во саду ли, в огороде», шел на кухню.

— Молодой человек, мне нужно с вами поговорить, — спокойно сказал Петр Егорович.

Он на целую голову возвышался над маленьким, узкоплечим Беклемешевым, выражение лица которого и весь его разболтанный вид говорили старому человеку о том, что перед ним стоит человек наглый, злой и бессовестный… Все, что бывает мерзкого в душе человека, в эту минуту отражалось на лице Беклемешева. Воротничок его застиранной нейлоновой рубашки от пота был так желт, что в обычной прачечной его теперь уже вряд ли можно отстирать. Выгоревшие на солнце рыжие волосы при электрическом освещении коридора казались бесцветно-серыми и походили на грязную паклю. Маленькие и, как пуговки, круглые близко поставленные друг к другу глаза Беклемешева изучающе и настороженно бегали по высокой фигуре незнакомого старика.

— А с кем я, если это не секрет, разговариваю? — спросил Беклемешев, и Петр Егорович заметил, что у парня не хватало переднего верхнего зуба.

— Вы разговариваете с депутатом райсовета по вашему территориальному избирательному участку. Моя фамилия Каретников. Вам предъявить документ?

Выражение самоуверенной наглости на лице Беклемешева померкло, и его сменил деловой и серьезный вид.

— Да, в наше время космических скоростей трудно верить на слово. Тем более здесь, в нашей квартире, — с многозначительным намеком Беклемешев кивнул на дверь комнаты Казимирского. — Особенно вот к нему, к нашему Ротшильду, всякие таскаются. И из Одессы, и из Бердичева… Тут гляди да гляди. — Беклемешев внимательно проверил депутатское удостоверение Петра Егоровича и, оставшись удовлетворенным, вернул его старику. — Зайдите, я сейчас поставлю чайничек. — Он махнул рукой в сторону дальней двери в коридоре.

— Спасибо.

Не успел Петр Егорович открыть дверь комнаты Беклемешева, как тот, так и не поставив на плиту чайник, пулей вернулся с кухни и метнулся почти под рукой Петра Егоровича в свою комнату. Стараясь закрыть своим небольшим телом стол, он поспешно убрал с него бутылку, заткнутую серой тряпичной затычкой, и тут же поставил ее в фанерную тумбочку, как видно совсем недавно выкрашенную желтой охрой.

«Самогонку спрятал, мерзавец, — мелькнуло у Петра Егоровича, но он сделал вид, что ничего не заметил и не обратил внимания на беспокойство Беклемешева. — Да и комнату уже изрядно провонял этой дрянью. Не воздух, а сивуха».

Две нераспечатанные бутылки жигулевского нива стояли посреди стола, рядом с алюминиевым блюдом, в котором темнела желтоватыми боками холодная картошка, сваренная в мундире. Тут же, рядом с блюдом, на яркой цветной обложке старого «Огонька» лежала дешевая и, как видно, только что разрезанная на крупные куски невыпотрошенная селедка.

Петр Егорович обвел взглядом грязные, во многих местах засаленные и выцветшие обои, осторожно присел на стул, стоявший рядом с расшатанным квадратным столом, накрытым старой, потрескавшейся и во многих местах прорезанной клеенкой.

— Пора бы и ремонт сделать, товарищ Беклемешев, — спокойно сказал Петр Егорович, продолжая оглядывать запущенную, почти пустую комнату холостяка, в которой, кроме стола и тумбочки, стоял еще вдоль глухой стены старый диван с пузатыми валиками по бокам и облезлый шифоньер производства тридцатых годов.

— А откуда вы знаете мою фамилию? Поди, эти склочники сказали?

— Почему склочники? Я познакомился с ними, и на меня они произвели впечатление скромных и порядочных пенсионеров.

Беклемешев тоненько захохотал, отодвигая в сторону обложку «Огонька», на которой лежала селедка.

— Поспешно судите о людях, товарищ депутат. Чтобы человека узнать по-настоящему, нужно с ним пуд соли съесть, как говорят пехотинцы; а моряки добавляют: пуд соли и вельбот каши. — По лицу Беклемешева было видно, что он остался доволен шутливым экспромтом своего ответа. — Вот так-то, товарищ депутат.

— А я вот с вами, молодой человек, не съел пуд соли и вельбот каши, а вижу вас, как яйцо на блюдце.

Беклемешев надсадно хихикнул и судорожно заерзал на стуле, фанерная спинка которого была прикреплена к гнутым ножкам не шурупами, а прибита большими гвоздями с огромными пупырчатыми шляпками.

— И что же вы можете сказать обо мне? — хмыкнув, уже с некоторым удивлением на лице и беспокойством в голосе спросил Беклемешев.

— Вначале я хочу спросить вас — вы коренной москвич?

— Избави бог, как говорила моя покойная бабка.

— Откуда же вы?

— Из-под Рязани. Есть такой древний русский город Рязань. Слыхали?

— Я так и понял.

— А что, разве у москвича на лбу особое клеймо?

— Не клеймо, а походка особая, и говор тоже особый — московский. Коренной москвич никогда не скажет: «Мяшок смятаны», а рязанец скажет.

Слова старика и тон, каким они были сказаны, Беклемешеву показались оскорбительными. Его даже несколько передернуло. И без того тонкие и бесцветные губы Беклемешева, плотно сомкнувшись, кажется, совсем исчезли.

— Собственно говоря, вы зачем, папаша, ко мне пожаловали: читать мораль или допрашивать? И что вам от меня надо? Я совсем забыл вам сказать, что у меня сегодня выходной. А как депутат, как представитель власти, вы должны знать, что, согласно Конституции, каждый человек в нашей стране имеет право на отдых. — К щекам Беклемешева прихлынула кровь. Постепенно зарозовели и его уши.

— Вы совершенно правы, молодой человек. Я пришел к вам как депутат. А поэтому хочу задать вам несколько вопросов. Но коль у вас нет желания со мной побеседовать один на один в ваш выходной день, то разговор этот мы перенесем вначале по месту вашей работы, а потом, если потребуется, в паспортный стол вашего отделения милиции.

— Зачем же так — сразу пугать начальством, милицией… Я вас слушаю, — тихо произнес Беклемешев, который теперь уже начинал понимать, что хотя перед ним и старик, но старик не простой, а депутат. Беклемешев опустился на стул и положил свои тонкие руки на стол.

— Вы в Москве давно проживаете? — спокойно спросил Петр Егорович.

— Два года.

— Одинок?

— Да.

— И вам предоставлена прописка на этой площади? — Петр Егорович обвел комнату взглядом.

— Как видите. Живу и хлеб с селедкой жую. Да еще пивом запиваю. Может, по стаканчику пропустим? Пивка?.. — Ловким движением рук Беклемешев откупорил бутылку и налил граненый стакан так, что шапка белой пены поплыла по стенкам стакана на клеенку.

— Спасибо, не пью. Года не позволяют.

— Ну, тогда я за ваше здоровье. — Беклемешев тремя крупными глотками опустошил стакан, поставил его на стол и рукавом нейлоновой рубашки вытер с губ пену. — Что ж, спрашивайте. Мы, рабочий класс, депутатов уважаем. Вместе боремся за наше общее народное дело. Вы — словами, мы — мозолистыми руками.

— Вы прописаны по лимиту?

— Так точно.

— Как слесарь ЖЭКа?

— Тоже угадали.

— Временно?

— Вначале на год, а там продлеваем. У нас, у приезжих лимитчиков, почти у всех так. Вначале временно, а потом… Москвичек с квартирами навалом. Только гляди не прошиби. А то нарвешься на такую чувиху, что век не рад будешь ее жилплощади.

— За Можай загонит? — в тон спросил Петр Егорович, наблюдая за откровенной наглостью развязного парня.

— О!.. Да еще как загонит!.. Моего земляка одна ловкачка москвичка вначале женила на себе; он, дурында, с иголочки обул-одел ее, а она ему через год срок схлопотала. Только не за Можай, а чуть подальше Колымы, где зимой плеснешь из кружки воду, а она падает на землю льдом.

— Армию-то отслужил?

— Не довелось… Врачи не дали хлебнуть этой радости. Признали в глазах какой-то дальтонизм. Цвета путаю… Пятерку не отличаю по цвету от трояка. А червонец вижу за квартал. Красный.

— Не устали от города-то? Поди, все-таки Москва не рязанская деревня. Машины, миллионы людей, опять же соседи бывают разные…

— О!.. — ерзая на расшатанном стуле, Беклемешев не дал Петру Егоровичу закончить фразы: — Не зря пословица говорит: перед тем, как купить дом, посмотри, кто будут твои соседи. Я эту сказочку вот теперь испытываю на своей шкуре. Попались такие соседушки, что хоть караул кричи — никак не перевоспитаю. Два года бьюсь, и все впустую, — Беклемешев махнул рукой на глухую стену, у которой стоял засаленный диван с выпирающими кругами пружин. — Слева — одесская контра и ворюга в прошлом, справа — хоть и старая калоша и уже давно пора отправляться в могилевскую губернию, а из авантюристок авантюристка. Зануда, а не старуха.

— Значит, не повезло с соседями? — Петр Егорович смотрел в маленькие, шустро бегающие глаза Беклемешева, и с каждой минутой он был для него все понятнее и яснее.

— Вот так не повезло! — Беклемешев задрал голову и ребром ладони провел по горлу. — Еще вопросы будут, товарищ депутат? А то мне пора обедать. К тому же сегодня собрался съездить к дружку в Тушино.

Петр Егорович разгладил усы и посмотрел на тумбочку, дверка которой была полуоткрыта и из нее виднелась бутылка, заткнутая тряпичной пробкой. В бутылке было чуть побольше половины мутноватого содержимого.

— Беклемешев, тебя в детстве отец хоть раз лупил вожжами? Да так, чтоб ты три дня щи стоя хлебал?

Вопрос этот огорошил Беклемешева. Его остроносое небольшое личико вытянулось и посерело — не то от злости, не то от испуга.

— Вы что хотите этим сказать? — почти шепотом спросил он.

— А то хочу сказать, что зря тебя, Беклемешев, в детстве не били как следует вожжами. Вот поэтому-то и вырос такой наглец и хам. — Снова взгляд Петра Егоровича метнулся на дверку тумбочки. — Спрячь хорошенько… А то ведь все равно вижу. За это неграмотных судят и в тюрьму сажают. Есть особая статья в Уголовном кодексе — самогоноварение. Всю квартиру провонял этой гадостью.

Беклемешев выскочил из-за стола и пинком ноги плотно прикрыл тумбочку. Встав спиной к тумбочке, он заложил руки в карманы и, ощетинившись, замер в стойке, словно готовясь каждую секунду броситься на старика с кулаками. Но при виде невозмутимости и спокойствия седого депутата он тут же весь как-то обмяк, его прошил безотчетный страх, он что-то хотел сказать, но вместо ответа у него вырвалось что-то невразумительное и сбивчивое.

— Давно гонишь? — в упор спросил Петр Егорович.

— Что вы!.. Что вы!.. — замахал руками Беклемешев. — Это я из деревни неделю назад привез. Там кое-кто еще балуется этим делом… Ну, я и прихватил бутылку этой заразы для пробы… Дай, думаю, дружка угощу, чтоб знал, какую гадость пьют некоторые люди.

— А это что из-за дивана торчит, случайно, не змеевичок? Видывал я этакие штуки, когда мы в двадцатых годах громили самогонщиков. Только тогда эта самая техника была куда примитивней. Не было газовых плит, да и сахар был намного дороже.

Беклемешев совсем сник. Его нижняя челюсть отвисла, обнажив широкую щербину в ряду зубов.

Петр Егорович вставал медленно, венский стул под ним сухо заскрипел. А когда встал и расправил плечи, то еще раз оглядел запущенную комнату неряшливого холостяка.

— А насчет депутатов и рабочего класса ты, Беклемешев, хорошенько подумай… Не погань два этих святых слова, хотя и причисляешь себя к рабочему классу.

— А кто же я, по-вашему? — Беклемешев порывисто поднял взъерошенную голову и резко выбросил перед собой во многих местах сбитые, натруженные руки, на ладонях и пальцах которых виднелись застарелые мозоли и ссадины. — Или вы считаете, товарищ депутат, что этими руками я на червонцах расписываюсь? Так, по-вашему?! — Последние слова он произнес почти с визгом, словно его обидели в самом святом.

Глядя в упор на Беклемешева, Петр Егорович говорил спокойно, но это спокойствие ему стоило душевных усилий: как представитель власти он не имел права дать волю своему гневу, который поднимался в нем и просился вырваться наружу.

— С рабочим классом, Беклемешев, вас роднят только руки. Всем остальным — душой, совестью — вы еще не доросли до рабочего класса. Пока вы всего-навсего хулиган и вымогатель.

— Что?! — снова взвизгнул Беклемешев.

— Что слышали. Справлялся я о вас в ЖЭКе. И туда идут на вас жалобы. Говорят, что вот этой самой рукой в мозолях и ссадинах, которой вы только что махали передо мной, за пятиминутную бесплатную работу вы сдираете с жильцов своего дома по полтиннику, а то и по рублю. А вымогательством, плутовством и нищенством рабочий класс никогда не занимался. — Петр Егорович замолк и, высоко подняв голову, на минуту задумался, словно неожиданно вспомнил что-то очень важное, главное. — Я знаю, что такое рабочий класс.

— Это еще нужно доказать… Наговорить на человека можно черт те что…

— Оправдываться будете на суде. Сегодня у нас всего-навсего беседа. Понятно?

— Понятно, — подавленно ответил Беклемешев.

Петр Егорович достал из карманчика жилета круглые серебряные часы, со щелком открыл крышку, посмотрел время и снова опустил часы в карман.

— Вот так, Беклемешев. Теперь мне все ясно. Все видел своими глазами и все слышал. Квартиру эту вам, молодой человек, придется оставить. Для вас будет лучше, если вы сами, по собственному желанию, подадите заявление об увольнении с работы и добровольно покинете Москву. И подобру-поздорову уедете в свою деревню, где, как вы утверждаете, некоторые люди умеют гнать эту заразу. Если же вы этого не сделаете сами, — в словах Петра Егоровича прозвучали грозные нотки, — я постараюсь своим авторитетом депутата судом выселить вас из Москвы, а за самогоноварение и систематическое оскорбление и издевательство над старыми и уважаемыми гражданами, с которыми вы проживаете в одной квартире, привлечь вас к уголовной ответственности. Вам теперь ясно, зачем я к вам пришел?

— Ясно, — дрогнувшим голосом ответил Беклемешев и зачем-то принялся поспешно застегивать верхнюю пуговицу нейлоновой рубашки. Пальцы его рук дрожали. — Только это нужно… доказать… — Он еще пробовал увернуться.

— Повторяю: я сам все слышал своими ушами. И видел. Мне поверят. Есть и заявления ваших соседей. Советую вам собрать вещички и приготовиться к отъезду. Отсюда вот прямо сейчас я еду к начальнику вашего отделения милиции и пишу ему официальное депутатское письмо.

Последние слова Петра Егоровича, его упоминание о начальнике отделения милиции окончательно сразили растерявшегося Беклемешева.

— Теперь вы поняли, что вам нужно сделать? — грозно и почти брезгливо бросил из открытых дверей Петр Егорович.

— Понял…

Покидая квартиру трех одиноких людей, Каретников зашел к Анастасии Артемовне. По ее глазам и по глазам Казимирского он понял, что через полуоткрытую дверь они слышали весь разговор его с Беклемешевым.

— Петр Егорович, голубчик, уж не знаем, как вас благодарить!.. Вы так с ним говорили, так говорили!.. — причитала Анастасия Артемовна, пододвигая Каретникову стул. Руки ее тряслись от волнения.

— Уверяю вас, товарищ депутат, он найдет какую-нибудь лазейку. Вот посмотрите… — с придыханием, боязливо озираясь на дверь, проговорил Казимирский.

— Думаю, что не найдет.

— Вы не знаете нашего Беклемешева… — с мольбой в голосе проговорил Казимирский. — Они, эти деревенские парни, очень изворотливые. Из одного ЖЭКа он завтра же перекочует в другой ЖЭК Москвы и снова преспокойненько получит по лимиту столичную прописку. Москва — это же ведь целое государство!..

— Учтем и это. Будем ставить вопрос перед городской милицией. А сейчас, — Каретников посмотрел на часы, — мне нужно торопиться в исполком. Собирался пробыть у вас пятнадцать — двадцать минут, а засиделся больше часа.

Казимирский и Анастасия Артемовна Сыромятникова проводили своего депутата до самого лифта, который только что отремонтировали.

— Дорогой Петр Егорович, скажите, пожалуйста, увидим мы с Михаилом Никандровичем свет и покой в своей квартире или нет? — запричитала Анастасия Артемовна, когда за Каретниковым захлопнулась дверка лифта.

— Увидите! Обязательно увидите. Сделаю все, чтобы выселить этого негодяя не только из вашей квартиры, но и из Москвы. — Последние слова Петр Егорович произнес уже тогда, когда лифт тронулся и понес его вниз.

День сегодняшний у него загружен до отказа. Нужно успеть в райисполком по депутатским делам, а вечером заглянуть к ребятам в общежитие.