Как обвал в горах, гремел в просторном кабинете голос Кораблинова. В такие минуты не только Настенька, даже сама Серафима Ивановна боялась обращаться к нему. Глаза его горели, как в лихорадке, седая шевелюра была всклочена, пуговицы пижамы расстегнуты, отчего разъехавшиеся полы по закрывали широкой волосатой груди.
— Слесаренок!.. Поднять руку на своего учителя!.. На своего режиссера, который хотел дать ему возможность выиграть в этой жизненной лотерее на рублевый билетик сто тысяч!.. И этот оскорбительный жеребячий хохот из кабин!.. Они все видели, и все они остались на его стороне…
Ты еще пожалеешь… Ты еще заплачешь кровавыми слезами раскаяния, но будет поздно… Жар-птица выскользнула из клетки твоей судьбы. До седых волос будешь кочевать из фильма в фильм в эпизодах… Приложу все, чтобы закрыть тебе дорогу на «Мосфильм» и на студию Горького. Как волчонка, обложу красными флажками!.. Поднять руку на Кораблинова!..
Опираясь руками о спинку кресла, Сергей Стратонович уставился куда-то в одну точку на стене. Он то замирал, поводя пересохшими, серыми губами, то рокотал, затопляя грудным клекотом квартиру:
Последние слова Кораблинов произнес злорадно, с неистовой яростью и мстительным торжеством. Потом вздохнул полной грудью и, словно подрубленный старый дуб с высохшей вершиной, рухнул в кресло. Широкая ладонь лихорадочно забегала по волосатой груди. Хватая ртом воздух, он по слогам произнес:
— Нас-тень-ка, пят-над-цать ка-пель…
В кабинет молча вошла Настенька с сердечными каплями в стакане. Серафима Ивановна рано утром уехала к зубному врачу.
Кораблинов выпил лекарство и запрокинул голову на спинку кресла. Несколько минут сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Много-много картин из прожитого промелькнуло в его памяти за эти несколько минут. Когда сердечный приступ прошел и дыхание стало свободнее, он открыл глаза. Первое, на что упал его взгляд, — это была небольшая фотография, висевшая на стене. С фотографии на него смотрел молодой Кораблинов в роли Алеко из пушкинских «Цыган». Эту пьесу они ставили драмкружком при клубе «Красный Октябрь». Только теперь Кораблинов понял, почему всякий раз, как только он доходил до диалога Алеко со стариком цыганом, режиссер сердито хмурился, раздраженно тряс головой и рычал: «Не то!.. Не то!.. Деревянно!..» Как он понимал теперь страдания бедного Алеко! Как бы он сыграл его сейчас!.. А тогда… Что тогда? Он исступленно ломал руки, изображая ревность и отчаяние, бросал в зал холодные, громкие слова. Сейчас бы в этой роли он заморозил кровь в жилах окаменевшей публики. Он играл бы самого себя, говорил о своей боли… Почему так оскорбительно, так жестоко назвала она его грязным стариком? Разве человек виноват в том, что он еще может любить? Что допустил он грязного и осудительного в отношении к Светлане? Что это — поведение старого греховодника? Нет!.. Нет!.. Он чист перед людьми и перед своей совестью. Разве он потерял право восторгаться человеческой красотой? Красотой юности? Пусть строгий, холодный моралист говорит, что всему свое время. Ерунда! Ханжество!.. До двадцати трех лет он в туркестанских песках носился на гнедом дончаке за басмачами, валялся в тифозных бараках и госпиталях… Довольствовался тем, что сестра милосердия, проходя мимо койки, положит ему руку на лоб: проверит, нет ли жара. Потом Москва, институт… А что институт?! Что Москва?.. Пять полуголодных лет, пять лет каторжной работы над собой… Пять лет надежд и ни одного исполненного желания. Любил ли он? Да, любил!.. Да как еще любил!.. Тайно, мучительно, до изнуряющей бессонницы. Только его не любили. Был он даже однажды приглашен в дом, где она познакомила его со своими родителями, но визит этот стал крахом его надежд. Больше его в этот дом не приглашали. И не потому, что он был не умен или плохо держался, нет… Просто потому, что он тамбовский мужик, что от него пахло махоркой, сапожным дегтем и потом портянок. За все пять лет учебы в институте не износил ни одного порядочного костюма, все пробивался на обносках, купленных по дешевке на Сухаревском рынке. А когда сыграл в «Зорях Октября» матроса Рудого, когда вместе с первым успехом пришли первые деньги было уже тридцать лет. Женитьба, дети, работа, работа, работа…
Сергей Стратонович встал. Заложив руки за спину, принялся ходить взад-вперед по кабинету.
И потом, зачем ей нужно было дразнить его? Зачем она спекулирует своей красотой и молодостью? Поманила и плюнула в самую душу. Нет, этого он не простит! Напрасно в институте его считают либералом и добряком. Такой обиды не забывают до конца дней. Она к нему еще придет, придет! Но будет уже поздно. Он растопчет ее розовые мечты. До тех пор пока он профессор кафедры, пока он Кораблинов — не быть ей студенткой института. Третий тур впереди. Он еще посмотрит в ее испуганные глаза, когда ей дадут понять, что она бездарна.
Кораблинов вышел на балкон. Опершись руками на барьер, он смотрел вдаль, поверх домов, туда, где в голубом бездонном небе плыли облака. Но он не видел ни облаков, ни вершин деревьев, ни крыш домов. Он видел одно: заплаканное лицо Светланы в тот момент, когда секретарша скажет ей, чтоб она забирала документы.
— Да, да, красивая злая девчонка!.. Послезавтра в твоей жизни будет первый большой проигрыш!.. — Эти слова Кораблинов произнес вслух, незримо обращаясь к той, которая так жестоко обидела его.
Услышав хлопок двери в коридоре, Кораблинов вернулся в кабинет и сел в кресло. По голосам, доносившимся из холла, он понял, что Серафима Ивановна пришла не одна. Прислушался. Чьи-то каблучки звонко простучали по паркету, потом скрипнула дверь в комнате Серафимы Ивановны, и голоса смолкли.
«Лишь бы никто не входил ко мне», — подумал Кораблинов и, откинув голову на спинку кресла, сделал вид, что спит. «Джульетта… Это не Джульетта, а молоденький тигренок… Как я не мог понять ее, когда она играла «Лунную сонату»? Но ничего, ничего… Природа любит равновесие… Коварство, жестокость она наказывает соразмерно…»
Мысли Кораблинова были прерваны приходом Серафимы Ивановны. Бесшумно подойдя к журнальному столику, она положила на него пачку свежих газет и распечатанное письмо.
— Тебе письмо.
Кораблинов открыл глаза.
— От кого?
— От одного старого друга. За что-то благодарит тебя. — Поджав губы, Серафима Ивановна, не взглянув на мужа, вышла из кабинета.
Кораблинов тяжело поднялся с кресла, подошел к журнальному столику, пробежал взглядом первую и последнюю полосы «Правды», внимательно прочитал некролог, извещающий о смерти известного академика Назарова, и вытащил из разорванного конверта вдвое сложенный листок из ученической тетради в клетку. Письмо было от Брылева. Его почерк он знал: буквы длинные, узкие, с наклоном… Типичный старческий почерк человека, у которого при письме трясутся руки. Брылев писал:
«Всеми уважаемый, обласканный, зацелованный и утонувший в венках славы Кораблинов!Корней Брылев».
Никогда я не ожидал, что ты можешь ударить лежачего, что ты толкнешь падающего.
Спасибо тебе за характеристику, которую ты дал обо мне Провоторову. А ведь я жил надеждой на эту роль. Она была моим островком спасения. И это за все то доброе, что я сделал для тебя в жизни.
С пылесосом в руках в кабинет вернулась Серафима Ивановна.
— Симочка, я ужасно скверно себя чувствую. Перенеси уборку на завтра. В голове и без того трещит, как в кузнечном цехе.
Серафима Ивановна поставила пылесос в угол, подошла к Кораблинову и села на диван. Видя, что он с самого утра сегодня не в духе и что он мучается после вчерашнего ужина с друзьями, она решила поговорить с ним серьезно.
— Сережа, так дальше нельзя. Через год тебе пойдет седьмой десяток, у тебя давление, стенокардия, а ты так не бережешь себя. Ну куда это годится? Сегодня ночью ты возвратился таким, каким я тебя еще никогда не видела. Ты был страшен. На тебе не было лица.
— Прошу тебя, дружок, оставь меня в покое, мне и так тяжко.
— Когда же все это кончится? — сокрушенно произнесла Серафима Ивановна.
— Просто не удержался, А тут, как на грех, попалась такая заводная компания, что забыл обо всем — о давлении, о стенокардии, о печени…
Серафима Ивановна некоторое время помолчала, глядя на посеревшее страдальческое лицо мужа, потом тихо сказала:
— У меня к тебе просьба, Сережа…
— Сделаю все, что ты пожелаешь. Только, ради бога, не бери с меня слов и клятв, что я больше никогда в жизни не пригублю бокал с вином.