Брылев замер перед потускневшим зеркалом, стоявшим в углу, и, багровея от напряжения и захлестнувшего ого чувства, читал монолог Белария из шекспировского «Цимбелина». Соседи по квартире уже давно смирились с тем, что старый актер иногда в порыве творческого вдохновения громко, так, что слышали даже на улице прохожие, произносил длинные тексты из классических трагедий. И когда он, как выражался сосед, пенсионер-пожарник, «входил в раж», то все знали, что на душе у Брылева «скребут кошки», что на старика навалилась тоска.

Тяжело переводя дыхание, Брылев читал с надрывом, то снижая голос до шепота, то взлетая на такие высокие ноты, когда казалось, что вот-вот голос его оборвется:

…Что слышу я! Когда б вы только знали Всю мерзость городов! С придворной жизнью Расстаться трудно, но еще труднее Жить при дворе. Путь к славе — путь к паденью; Так скользок он, что страх упасть страшней Паденья самого! А ратный труд? Ты ищешь славы в доблестном бою, А смерть найдешь — тебя же и помянут Позорною хулой за славный подвиг.

Обессиленный, Брылев замолк и стоял с опущенными руками, глядя на жалкое свое отражение в зеркале. В какие-то секунды ему вдруг показалось, что в зеркале не он, Корней Брылев, а совсем незнакомый ему человек с воспаленными белками глаз и всклокоченной седой шевелюрой.

И снова, как бы с мольбой обращаясь к своему отражению, он продолжал читать охрипшим, надсадным голосом:

Как часто доблесть клеветой встречают! И, что всего ужасней, ты покорно Несправедливость вынужден сносить!.. О дети! Мир на мне прочесть бы мог Всю эту повесть. От мечей врага Я весь в рубцах…

Продолжительная актерская пауза, в течение которой на лице Брылева сменилось несколько выражений — то злобы, то отчаяния, то глубокого страдания, — закончилась, и слова заклинания тихо и безнадежно прозвучали в маленькой комнатке:

…Клянусь, за мною не было вины, Но два лжеца монарху нашептали, Что с Римом в тайный сговор я вступил, И клевета их восторжествовала Над честностью моей. Меня изгнали…

Неожиданный и резкий стук в дверь оборвал монолог: Брылев испуганно вскинул голову.

— Прошу…

Вошел Кораблинов.

Брылев от удивления попятился к стене и широко развел руками.

— Кого я вижу?! Ты ли, старина?.. Пожаловал в мои чертоги?

Кораблинов стоял в дверях, не решаясь проходить в комнату. Казалось, сделай он два шага вперед, и комнатка Брылева будет до отказа заполнена.

— Я слышал из коридора, ты, кажется, читал Белария из «Цимбелина»?

— Ты не ошибся. Шекспир — моя молитва.

Брылев поспешно пододвинул Кораблинову стул. Но, увидев в кармане его плаща бутылку коньяка, сразу вспыхнул, поспешно выхватил ее и поставил на стол.

— Сергей!.. Ты гений!.. — И бросился к шкафчику с разнокалиберной посудой. Достал рюмку и большой фужер, протер их наспех вафельным полотенцем и распечатал коньяк. — Ты, кажется, сегодня… уже?..

— Да… С самого утра. А точнее, со вчерашнего вечера.

Брылев налил рюмку, перелил ее в фужер, снова наполнил рюмку и подал Кораблинову.

— Садись, чего стоишь?

— Спасибо, постою.

— Твое здоровье!..

Брылев выпил и горько поморщился.

— Поставить чайничек? Другим угостить ничем не могу.

— Не нужно, Корней… Ни-че-го не нужно.

— Что-нибудь случилось?

— Случилось… — выдохнул Кораблинов и медленно выпил коньяк.

— Я слушаю тебя, Сергей. И если чем могу помочь… — Брылев сделал театрально широкий жест и поднес правую ладонь к груди.

— Скажи, Корней, мы старики или нет?

Пока еще не догадываясь, чем так взволнован Кораблинов, Брылев попытался отделаться шуткой:

— О!.. Вон ты, мамонька, куда загнул! Я это понял лет десять назад.

— Что ты понял? — глядя в упор на Брылева, резко спросил Кораблинов.

— Что песенку свою мы спели. Пусть внуки наши к солнцу простирают руки. А нам… Нам пенсию, лежанку и кефир. Ну, а таким, как я, кефир не обязателен. Желудок мой кефир не принимает. — Брылев налил коньяку в рюмку и в свой фужер. — Тебя как бог послал ко мне. С завтрашнего дня каждый вечер буду читать перед сном Белария из «Цимбелина». Письмо мое получил?

— Получил. Зря ты затаил обиду на меня. С Провоторовым я не виделся уже больше года.

— Тогда пардон, мой друг! Хочешь — поклонюся в ножки?

— Ты шутишь все, Корней… А мне не до смеха. Я думал ночь. Думал день… И еще буду думать…

— О чем?

Взгляд Кораблинова остановился на запаутиненном потолке.

— О жизни… О себе… Тамбовский пахарь. Вечные неурожаи и голодовки… Потом армия… Бои с басмачами. Солдатские казармы. И это — юность? Юность!.. Ты вглядись в нее… Нет, ты вглядись, Корней… Она изжевана нуждой… Ее баюкала свистящая шрапнель. Она ложилась спать на дно окопа. — Кораблинов закрыл глаза и некоторое время стоял неподвижно. — Потом — Москва… А что Москва? Пять студенческих лет минули как мгновение. Ты все помнишь, Корней. Мы, как одержимые, пытались постигать святые тайны искусства. Станиславский, Немирович, Орленев, Качалов… Какое мощное созвездие!.. Мы учились у них. Подражали им. Были их надеждой и опорой. Не женщин мы любили, а искусство… Нас роль пьянила больше, чем вино… Когда в карманах не звенело, в душе мы Крезами и Ротшильдами были. И вот… Состарились… Мы — Деды. И даже не заметили, как в суете сует мы пробежали мимо важного, большого. Да, пробежали… — Кораблинов стоял, запрокинув голову и привалившись спиной к печке. — А жизнь, она мстит… И все, что нам отмерено, — то надлежит испить до дна. Не женщин мы любили, а искусство!.. И вот теперь, когда уж финиш близко, вдруг…

Кораблинов неожиданно смолк.

— Уж не влюбился ль ты на старости лет?

Лило Кораблинова искривилось в горькой улыбке.

— Глупо и смешно… Совсем девчонка… А как встряхнула душу!

— И что ж она? — допытывался Брылев, завороженно глядя на бутылку с коньяком.

— Сказала… — Кораблинов снова умолк, точно прикидывая: поймет ли его Брылев?

— Что ж она сказала?..

— Она сказала: «Поди прочь, гадкий старик!..»

И вдруг Кораблинов показался Брылеву жалким, беспомощным. Таким он видел его раз в жизни, в бытность студентом, когда Кораблинову за скандал на новогоднем вечере грозила большая неприятность. И если б не Брылев, который взял на себя большую часть вины, хотя к скандалу этому он был совсем не причастен, то вряд ли был бы Кораблинов тем, кем он стал сегодня.

— Вот это молодец! Вот это здорово!..

— Тебе смешно? — подавленно, с желчной ухмылкой произнес Кораблинов.

— До схваток в животе! А впрочем, для тебя в твои-то годы в этом лишь польза.

— Ты говоришь — годы? Почему же мы не смеемся над «Мариенбадской элегией» Гёте, которую он написал, когда ему было семьдесят четыре года?

Брылев присвистнул и покачал головой.

— Ты имеешь в виду пламенную влюбленность гениального старика в девятнадцатилетнюю Ульрику Левецов?

— Да… Я имел в виду пусть хотя позднюю, но чистую и пламенную любовь поэта, без которой не было бы его «Трилогии страсти».

Лицо Брылева стало деловито-серьезным.

— О да!.. Ты прав!.. Гёте даже хотел жениться на этой Ульрике! Сам великий герцог Веймарский и Эйзенахский Карл-Август принимал участие в сватовстве своего премьер-министра и тайного советника Иоганна Вольфганга Гёте.

— И это тебе смешно? — с укором спросил Кораблинов.

— Но право же, право, Сереженька… Запомни ты, наконец, мудрость древних греков: «То, что положено Юпитеру, не положено быку…»

— Пусть я не Гёте… — мрачно проговорил Кораблинов. — Но я честный человек! Я — художник. И со мной шутить не позволю!.. — Он внезапно собрался было уходить, но в дверях остановился. — Ты помнишь пушкинских «Цыган»?

— До последней строчки.

Кораблинов долго смотрел на Брылева, потом заговорил:

…Я не таков. Нет, я, не споря, От прав моих не откажусь, Или хоть мщеньем наслажусь…

— Ты злой, Сергей. Она молода, неопытна… К чему мщение?

— Меня втравили в игру, — зло, сквозь зубы, процедил Кораблинов. — А в любой игре бывают выигрыши и провалы. Вступая в игру, готовь себя к добру и злу. Прощай, Корней. — Он медленно закрыл за собой дверь.

Брылев налил в фужер коньяку, подошел к зеркалу и, чокнувшись со своим отражением, выпил.