Одна мысль о том, что нужно идти в поликлинику, поднимала в душе Иванова тоскливую, мутную зыбь. И не только потому, что после тяжелого ранения при взятии Запорожья пришлось около года поваляться в трех госпиталях. Даже не потому, что, как всякий русский человек из простонародья, последним делом считал таскаться по врачам. Скорее всего сказывались послевоенные сороковые и пятидесятые годы, когда через каждые двенадцать месяцев приходилось целыми днями томиться в душных коридорах поликлиник, чтобы пройти очереди инвалидных перекомиссий.
Давно не был Иванов в поликлинике. Простужался — обходился домашними средствами. А чаще всего после жаркой парной в Даниловских банях, по совету соседа, тоже инвалида войны, прибегал к верному средству — холодная вода из-под крана по рецепту «три капли воды на стакан водки».
На этот раз Иванов пришел в поликлинику по особой нужде. После того, как Петр Егорович побывал у заместителя министра, фронтовик внутренне встряхнулся. Загорелась ярче почти потухшая звездочка надежды получить машину. Все реже и реже останавливался он у фанерного пивного ларька, где по утрам ждали его дружки-приятели. Разные люди среди них были: молодые и старые, пропащие и те, кто но молодости да по безволию уже медленно увязал в трясине пьянства, когда еще можно спастись, но сильной руки никто не подавал, а дружки не отпускали…
А перед тем как идти на медицинскую комиссию, Иванов взял себя в руки окончательно и целую неделю, превозмогая бессонницу и гнетущую душевную тоску, не брал в рот хмельного. Это удивило даже жену. Взял, набрался силы и «завязал»…
И все-таки «Запорожец» «Запорожцем», а пропахшие лекарствами коридоры поликлиники по-прежнему наводили тоску. У каждой двери томились молчаливые, угрюмые старички, вечно вздыхающие и все чем-то недовольные говорливые старушки, переминаясь с ноги на ногу, терпеливо ждали своей очереди молодые люди, тут же сновали пронырливые, знающие все ходы и выходы ловкачи, старавшиеся прошмыгнуть к врачу «на ширмача»…
Все это Иванову было до тошнотной оскомины давно знакомо, а потому противно. Со вчерашнего утра он прошел почти всех врачей, сдал все полагающиеся анализы. Минут двадцать вертел и крутил его хирург, долго выслушивал и обстукивал терапевт, раза три измерял давление, медсестра в ушном кабинете шептала так тихо, словно хотела подловить на какой-нибудь цифре, — не получилось. Нервы были крайне напряжены. Впереди сверкал новенький «Запорожец». У окулиста все обошлось как нельзя лучше. После осмотра врачом глазного дна медсестра, водя по таблице острым кончиком, указки, добралась аж до самого нижнего ряда бисерных букв — назвал все до одной буковки правильно. А это в медицине считается уже сверхостротой зрения. Медсестра даже похвалила: «У вас зрение снайпера. Милиционера увидите за версту». — «У меня зрение танкиста, — поправил ее Иванов. — Милицию пеленгую не глазом. Я ее чую печенкой».
Остался невропатолог. Его-то Иванов и побаивался. Прошедшие комиссию перед ним говорили, что старик въедливый и злой, крутит и вертит так и сяк, двоим из пяти не подписал карточку, велел прийти через полгода. Почему — объяснять не стал.
— Следующий! — раздался за спиной Иванова нежный голосок молоденькой медсестры.
От неожиданности Иванов даже вздрогнул и быстро подхватил костыли.
Сухонький старичок невропатолог, по-воробьиному нахохлившись, сидел за столом в углу кабинета. Склонив голову, он, словно липучими выцветшими репьями, вцепился в Иванова взглядом, как только тот появился в дверях. Этот немигающий, скользнувший поверх золотых ободков очков взгляд сопровождал Иванова до тех пор, пока он, сделав три крупных, наметных шага, не приблизился к столу.
— Садитесь. — Голос врача был резок и сух. Своим обликом и реденьким взвихренным ленком седых волос в первую минуту он показался Иванову очень похожим на Суворова, каким его нарисовал Суриков при переходе через Альпы. Других портретов знаменитого полководца он не знал.
Иванов сел и аккуратно, стараясь не стучать, приставил костыли к стене. Прокашлялся. Чувствуя на себе все тот же цепкий взгляд врача, поежился. Ждал вопросов.
— Группа инвалидности?
— Вторая.
— Трудитесь?
— Пока да.
— Что делаете?
— Мастерю мышеловки.
— Мышеловки? — Врач вскинул на лоб очки и в упор широко открытыми глазами смотрел на Иванова, точно определяя: пошутил человек или сказал вполне серьезно? — Что это за мышеловки?
— Обыкновенные, в инвалидной артели. На деревянной дощечке закрепляются пружина, убойная скоба и лепесток для наживки. Мышка бежит, учует запах наживки, потянет ее зубами, а железная дужка на тугой пружине хвать ее поперек тела — и конец.
— И сколько стоит такая мышеловка?
— По прейскуранту… Пятнадцать копеек штука. Если б знал, что интересуетесь, принес бы… И не одну, а дюжину.
Врач крякнул, опустил очки на нос и бегло пробежал взглядом медицинскую карту Иванова, лежавшую перед ним.
Дальше все пошло так, как и полагалось при осмотре у невропатолога. Заставлял врач с размаху попасть кончиками указательных пальцев в кончик носа — Иванов попадал с первого раза, проводил какой-то металлической палочкой по голому животу — мышцы живота реагировали ответной волной раздражения, бил молоточком по сухожилию под коленкой — Иванов всеми силами старался, чтоб нога немного (не сильно, а немного, это он знал еще со времен военных госпиталей) вздрагивала, и нога не подводила, умеренно отвечала на каждый удар; велел врач оскалиться — Иванов старательно тужился в широком оскале передних прокуренных зубов…
Все вроде бы шло нормально. А вот пальцы рук… пальцы подвели. Как ни силился Иванов, вытянув перед собой руки и затаив дыхание, сделать все, чтоб предательские пальцы не дрожали, — ничего не получалось. Пальцы ходили ходуном.
— Одевайтесь, — строго бросил врач и принялся что-то писать в медицинской карте.
— Ну как, доктор? — с опаской спросил Иванов, чувствуя, что в чем-то он не угодил старику.
— Пьете? — Ручка в руке врача остановилась на полуслове, и два выцветших колючих репья, голубевших над золотой оправой очков, снова вцепились в Иванова.
— Как вам сказать… — Иванов почувствовал, как сердце сделало мягкий перебой и, словно затаившись на какую-то секунду, с силой толкнуло кровь куда-то выше, к горлу. — Как вам сказать, доктор. Уж не очень, чтобы очень, но случается… Одних праздников в году вон сколько. Врать не хочу…
— Каждый день? — Вопрос прозвучал неожиданно, как нахлест кнута.
Иванов растерялся:
— Боже упаси!..
— Пока за руль садиться нельзя.
— Почему?
— Опасно. Для вас и для окружающих.
Губы Иванова крупно дрожали, на лбу выступили бисеринки пота.
— Доктор!.. Я тридцать лет хлопотал машину… Тридцать лет!.. И наконец я ее получаю… А вы… Доктор… — Большая, в рубцах и ссадинах, изрезанная ржавой проволокой мышеловок ладонь Иванова легла на грудь. Это была поза человека, который клянется жизнью или обращается с мольбой к богу.
— Товарищ Иванов, я почти сорок лет являюсь экспертом государственной автоинспекции и за эти почти сорок лет ни разу не ошибался в диагнозе. — Авторучка врача нервно побежала по разграфленному листку медицинского заключения. А когда закончил писать и отодвинул на край стола медицинскую карту, то бросил колючие репьи из-под золотых ободков на сестру. — Следующего!
— Как? Это уже окончательно и бесповоротно? — испуганно спросил Иванов, стараясь подавить в себе дрожь, которая начинала колотить его.
— По крайней мере на ближайшие два-три месяца. Советую вам — бросайте пить. Совсем! Ни грамма. Придите как следует в себя, а потом добро пожаловать ко мне.
— Доктор… — Иванов с трудом справлялся с трясущимися губами.
— Дайте как следует отдохнуть организму от спиртного, а нервам от житейских треволнений. Вот тогда в этой графе, — желтым, прокуренным пальцем с разрубленным ногтем врач ткнул в графу, где разрядкой стояло слово «Невропатолог», — может быть, я напишу другое заключение. У вас все еще поправимо. Поняли меня?
— Понял, — расслабленным, болезненным стоном прозвучал ответ Иванова.
Тут, как назло, дрожавшие пальцы не сразу подхватили приставленные к стене костыли. Они грохнули на пол так, что врач, не заметивший их падения, резко и нервно откинулся на спинку кресла.
Все плыло перед глазами Иванова, когда он, тяжело опираясь на костыли, шел по коридору: утомленные, хмурые лица больных, притихших в ожидании, таблицы и плакаты, висевшие на стене, зеленый, под самый потолок фикус в огромной дубовой бочке казался зеленым облаком…
Внизу, у гардероба, Иванова нагнала молоденькая медсестра, помогающая невропатологу.
— Вы забыли медицинскую карту. — Сестра виновато протянула Иванову листок, который он взял не сразу, а словно раздумывая — брать или не брать. — Вы не волнуйтесь. Приходите недельки через три, и все будет в порядке. Нил Захарович уходит в отпуск, комиссовать будет Зоя Васильевна. Она почти никого не бракует. Она жалеет инвалидов войны… Честное слово!.. Только бросьте выпивать, и все будет хорошо.
— Спасибо, доченька, так и сделаю…
Когда медсестра скрылась за поворотом лестничного пролета, Иванов скомкал медицинскую карту и бросил ее в урну, стоявшую в углу.
Домой в этот день он вернулся поздно. Сразу же, с порога, жена Иванова, подсушенная вечной заботой, нуждой и долготерпением женщина, которой по виду можно было дать все шестьдесят, хотя она была на два года моложе мужа, тяжко вздохнула и покачала головой.
— Опять?.. Господи! Когда же это кончится? — И, больше не сказав ни слова, ушла на кухню.
— Верочка!.. Вера Николаевна!.. — бросил вдогонку жене Иванов. Закрыв за собой дверь, он вскинул руку и, горько улыбаясь, замер на месте. Словно кого-то к чему-то призывая, торжественно провозгласил: — Падающего толкни!.. Вот она, высшая мораль всех времен!
За день Иванов ослабел душой, изнемог телом. Да и выпито столько, сколько не пивал уже давно.
Внук Ванька, который из-за карантина в детском саду вторую неделю отсиживался дома, приволок по полу из смежной комнаты гармонь. Дед обещал сыграть, как только получит машину. Повестка на «Запорожец» пришла уже неделю назад, а дед все никак не выполнял своего давнего обещания. Сколько ни помнит Ванька себя, гармонь-ливенка, запыленная и застегнутая на ременные застежки, лежала в нижнем ящике старого комода.
— Дедуль, сыграй… Ведь обещал, — гнусавил внук, гладя ладошкой запыленные лады гармони. — Машину-то дают…
Вера Николаевна в комнату вошла так тихо, что Иванов в первую минуту ее не заметил.
— Как комиссия? — вкрадчиво и тихо спросила она, стараясь понять, с чего бы так нагрузился — с радости или огорчения. То и другое было почти всегда оправданием мужа.
— Верочка!.. Верунчик! — В голосе Иванова звучала обида. — Захлопнули, как мышонка в мышеловке.
Взгляд его упал на гармонь, которую он не брал в руки уже много лет. С ней он прошел через войну. Возил ее в танке. Пробитая в двух местах осколками и умело залатанная батальонным электриком, который на гражданке был столяром-краснодеревщиком, она кочевала со своим хозяином по госпиталям… И вот цела-невредима, хоть и запыленная, но жива. Забытая, но еще не утеряла голоса. Не должна утерять. А внук не унимался, скулил, обхватив колено деда:
— Ведь обещал, дедушка…
С минуту Иванов сидел неподвижно, глядя то на гармонь, то на веснушчатого внука, у которого недавно выпали два передних зуба, отчего в лице его проскальзывало что-то смешное и старческое. Поднял гармонь с пола, неторопливо и бережно вытер с нее платком пыль, расстегнул ременные застежки, подул на ребра мехов, где в некоторых местах налипла сизая паутина, и пробежал пальцами по ладам.
Первые звуки, озорно всплеснувшиеся под потолок комнаты, вспыхнули в озорных глазах внука веселыми огоньками.
Иванов прильнул ухом к мехам гармони и, будто вслушиваясь в тихое биение ее сердца, начал подбирать мелодию. Вера Николаевна и Ванька, стараясь не мешать, стояли рядом и ждали. Жена давно не слышала голоса ливенки. А ведь до войны завораживала ее до сладких слез… Внук первый раз видел в руках деда гармонь. Прошлой зимой он несколько раз тайком вытаскивал ее из комода, пробовал играть на ней, но, вспомнив строгий наказ бабки («Боже упаси дотронуться!..»), снова ставил ее в комод.
Через открытую на балкон дверь было слышно, как по листьям тополей зашлепали крупные капли дождя.
Мелодия вначале была уловлена, потом найдена — это Вера Николаевна поняла по лицу мужа, на котором за тридцать лет супружеской жизни она научилась читать малейшие оттенки настроения, в еле заметном прищуре глаз, в извилине улыбки могла отличить радость от печали, веселье от горечи…
Иванов встал, широкой отмашью руки откинул назад упавшую на лоб тяжелую седую прядь, оперся обрубком ноги о стол, другая нога продолжала крепко стоять на полу. Ловко вскинутый на левое плечо ремень словно пригвоздил гармонь к широкой груди. И вот она, набрав в мехи воздуха, словно вздохнула и ожила от глубокой многолетней спячки.
Вначале в тихий, заросший тополями и акацией дворик затаенно и нерешительно выплеснулась через раскрытую дверь кручинная мелодия. Что-то старинное, былинно-русское слышалось в ее переливах. Потом в мелодию вплыл голос. И вплыл не так, как в кудри девицы-красавицы вплетаются алые ленты… Он, этот голос, оплел мелодию диким буйным хмелем, на какое-то время затопил ее, а потом снова дал вынырнуть, чтобы через несколько ладов-переборов снова затопить.
Проникновенно, до ощущения душевного озноба, началась эта песня…
Слова следующего куплета Иванов забыл. Силился вспомнить (когда-то знал всю песню!) — и не мог. И песня, словно отставший от матери жеребенок, иссякла… Мелодия жила, рвала душу Иванова и тут же со струн памяти соскабливала ржавчину… И вдруг… Из леса снова показался огненно-рыжий жеребенок-песня, догнал матку-мелодию, и они поскакали по ржаному полю рядом. По щекам Иванова скользнули две блеснувшие слезы. Кто сказал, что слезами пьяного человека плачет вино? Неправда! В них, в этих слезах, молитва души, в них исповедальный ропот обиды, в них стон поверженного.
Никак не мог понять Ванька, почему прослезился дедушка, почему сдерживает рыдания бабушка.
Иванов подхватил костыли и с гармонью на груди вышел на балкон, под дождь. Теперь песня лилась во всю мощь голоса, она затопила притихший в тополиной дреме дворик.
Ливенка захлебывалась тоской. Кручиной нерасплесканного горя ее пытался затопить могучий грудной голос, в котором звучали щемящая боль и брошенный судьбе вызов.
Тяжело, как подрубленный дуб, опустился Иванов на скамью, стоявшую на балконе. Молча приняла Вера Николаевна из рук мужа гармонь и отнесла ее в комнату. Капли дождя смешались со слезами, отчего лицо Иванова, освещенное бледно-голубым отсветом фонаря, блестело масляным блеском.
— Дедушка, почему ты плачешь? — скулил внук, не обращая внимания на дождь.
— Вырастешь большой, тогда узнаешь, Ваня, отчего люди плачут.
Запрокинув голову на поручни балкона, Иванов, словно мгновенно заснув, с минуту сидел неподвижно с закрытыми глазами. Сидел до тех пор, пока не донесся голос жены:
— Миша, к тебе какой-то профессор…
Иванов потянулся за костылями и тяжело встал. У порога открытой двери, не решаясь войти в квартиру, на лестничной площадке стоял высокий человек в мокром плаще. Не молодой и не старый. Из-под мокрых полей его шляпы, с которых стекали капли воды, были видны седые кудри. Улыбка у незнакомца была виноватая и добрая. Из-под густых седых бровей смотрели большие печальные глаза. На худом лице залегли глубокие складки.
— Вы к кому, гражданин? — желчно процедил Иванов.
— Я к вам… Я профессор искусствоведения… Моя фамилия Волчанский. Я слышал, как вы пели… Я стоял внизу, во дворе, и слышал…
— Ну и что? — оборвал Иванов смутившегося профессора, который, сняв мокрую шляпу и прижав ее к груди, всем своим видом хотел показать, что к Иванову его привели добрые намерения.
— Почти всю свою жизнь я собираю в народе таланты… Такого исполнения этой старинной песни я никогда не слышал. И вряд ли когда услышу.
— Ну, и что из этого? — снова набухший горечью, резкий вопрос хлестнул седого профессора.
— Позвольте я, когда вам будет удобно, приеду к вам с магнитофоном и запишу эту песню… Она потрясла меня… Я запишу все, что вы пожелаете спеть. Вот вам моя визитная карточка». — Волчанский полез в нагрудный карман пиджака, проворно достал блокнот, но не успел раскрыть его.
— Профессор, вы ошиблись адресом, я не артист.
— Вы больше чем артист! — почти воскликнул Волчанский, и его глаза вспыхнули блеском искреннего, почти детского восторга.
— Извините, я всего-навсего инвалид. Инвалид войны!..
С этими словами Иванов с силой захлопнул дверь перед носом профессора Волчанского, который так и не успел передать ему визитную карточку.
— Миша, зачем ты так обидел человека? — с упреком покачала головой Вера Николаевна, когда услышала хлопок лифта на лестничной площадке.
Иванов зло заскрипел зубами. В глазах его сверкнула какая-то незнакомая ей ярость озлобления.
— Ненавижу!.. Сегодня ненавижу всех!.. Люблю только тебя, моя старушка… Люблю Ваньку и мать… — Иванов приставил к стене костыли, прижал седую голову жены к своей груди и, почувствовав ее рыдания, принялся успокаивать; — Не плачь, все будет хорошо… Наша возьмет. Бог правду любит. Иди клади спать Ванюшку.