В пятницу рано утром приехала Стеша.

Увидев, что все Каретниковы живы и здоровы, она прямо в коридоре, не сняв даже с себя платка, залилась слезами. От радости.

— Стеша, ну что вы плачете?.. Что случилось?.. — успокаивала ее Светлана, стаскивая с головы Стеши платок и целуя ее в мокрые от слез щеки.

— Все за дорогу… передумала, — сдерживая рыдания, выговорила Стеша. — Шутка ли дело… телеграмма…

Две недели назад Стеша уехала в свою деревню, где у нее, кроме двоюродной сестры, из родственников никого не было. Но раз дали на работе отпуск, значит, надо куда-то ехать. И Стеша решила наведаться в свою родную деревню под Рязанью, куда, как ей сказывал Петр Егорович, любил ходить на вечерки Есенин, когда приезжал из Москвы. Хотя стихов Стеша не знала, но слышала от умных людей, что это был большой, знаменитый поэт. И верила этому. В городе Рязани, как считала она, плохих поэтов быть не может.

Телеграмма из Москвы Стешу крайне всполошила. Ее вручили ей утром, когда она собиралась в церковь. Трясущимися руками она вертела телеграмму и не могла прочитать. Почерк телеграфиста был скверный, да и сама волновалась уж очень: не стряслась ли беда какая там, в Москве? Спасибо, почтальон попался сговорчивый. Вернулся с конца деревни, когда заслышал, что кличет его московская гостья в цветастом шелковом платке с длинными витыми кистями. Прочитал и успокоил: беды вроде бы никакой в Москве не случилось и никто не помер.

А когда приехала домой и узнала, что Дмитрий Петрович и Елена Алексеевна на два года уезжают в Индию, то загорюнилась и даже всплакнула. Но не за себя и не за Светлану, которой будет плохо без родителей, а за отъезжающих. Слыхала она от людей, что в этой Индии летают особо опасные малярийные комары. Как разок укусит, так всю жизнь будет трясти тропическая лихорадка. Никакие врачи не вылечивают, ни за какие деньги.

Дмитрию Петровичу долго пришлось растолковывать Стеше, что все это вранье, что нет в Индии никаких опасных малярийных комаров, от которых можно всю жизнь трястись в лихорадке. Это было раньше, а сейчас их уже всех вывели.

Только после этого Стеша несколько успокоилась и, продолжая время от времени подносить к глазам подол фартука, приступила к своим привычным, ставшим для нее органической потребностью, хозяйственным хлопотам по дому.

Эта одинокая, далеко не молодая и тугоухая женщина, которая приходилась Каретниковым дальней родственницей, приехала к ним из деревни четыре года назад. Приехала полечиться, да так и прижилась как член семьи. Все, даже Светлана, звали ее просто Стешей. Уж больно трудно было полностью произносить ее имя и отчество — Степанида Диомидовна. Стеша даже сама недовольно хмурилась, когда попервоначалу Елена Алексеевна несколько раз назвала ее по отчеству.

— Зовите меня Стешей, как в деревне, — попросила она и с тех пор почти ни разу не слышала своего отчества, к которому никогда не привыкала: отца своего не помнила, он умер, когда ей было пять лет. Надорвался на мельнице в троицын день по спору с мужиками: поднимал старый, отработанный жернов. Поднял, выиграл спор, а к вечеру горлом пошла кровь. Пролежал всего два дня, а на третий день, на закате солнца, умер. Мать рассказывала, что до последней минуты был «в явственном сознании» и все звал дочку. Зная, что умирает по-глупому, просил прощения у дочери, у жены, у бога…

А полгода назад, с большими хлопотами, при вмешательстве месткома завода и поликлиники, где она лечилась, Дмитрий Петрович прописал Стешу постоянно. Артель промкомбината, для которой она вязала хозяйственные сетки, заключила с ней постоянный трудовой договор как с работницей-надомницей. В июне ей выдали трудовую книжку. Стеша была без ума от счастья. Она и до поступления на постоянную работу, как только могла, помогала Елене Алексеевне — стирала белье, выбивала ковры и дорожки, убирала квартиру, готовила обеды… Но как только получила трудовую книжку и у нее начался законный трудовой стаж, она, ловкая и сильная, несмотря на свои пятьдесят четыре года, с еще бо́льшим рвением и усердием повела хозяйство Каретниковых. Все в квартире было открыто, нараспашку, по-семейному. Единственное условие поставила Елена Алексеевна перед Стешей: все, что они покупали в магазинах, должно было записывать, и аккуратно вести учет расходов. Однако об этом Елена Алексеевна сказала мягко и безобидно: «Даже пословица есть такая, Стешенька, деньги любят счет».

Всего один раз Стеша провинилась перед Дмитрием Петровичем, но и эта вина ее была бескорыстной, а позже стала просто-напросто веселым семейным воспоминанием. Дмитрию Петровичу его давнишний фронтовой друг по дороге в Сочи привез в подарок из Улан-Удэ, где он жил и работал, дюжину добротных байкальских омулей особого засола, с запашком… Это было недели за две до Нового года. Зная цену этой редкостной рыбе, которую в Москве не купишь ни за какие деньги, Дмитрий Петрович сам как следует плотно завернул омулей в Пергаментную бумагу и положил пакет в нижний отсек холодильника. На всякий случай, чтобы запах омулей не дразнил и не смущал никого, замаскировал пакет банками с зеленым горошком и томатным соусом. Пользуясь тем, что на кухне были Елена Алексеевна, Стеша и Светлана, строго-настрого наказал: до Нового года омулей не трогать, будут гости. Стеша в это время, и без того плохо слышавшая, колотила на деревянной доске кусок мяса для жаркого. Наказ Дмитрия Петровича она не расслышала.

А за два дня до Нового года Дмитрий Петрович поздно вечером, когда Елена Алексеевна и Светлана уже спали, случайно заглянул на кухню, где Стеша иногда до полночи засиживалась над письмами в деревню, и увидел… То, что он увидел, в первую минуту заставило его замереть на месте. Даже захватило дух. Поводя носом, он стал принюхиваться к специфическому омулевому запашку.

— Стеша, что ты ешь?.. — робея от догадки, спросил Дмитрий Петрович.

Стеша преспокойно вытерла фартуком маслянистые губы и благодушно ответила:

— А селедку. Никто не хочет ее есть, так я ем. Мне она пондравилась, одно объедение. Вчера я Кузьминичну угощала, уж так хвалила, так хвалила… Говорила, что отродясь не едала такой скусной.

Кузьминична — это была старушка няня из соседней квартиры.

— Стеша, ведь это же омуль, а не селедка! — жалобно сказал Дмитрий Петрович.

— Ну, так что омуль?.. Омуль, а скусный, а вы никто не едите…

Дмитрий Петрович горько вздохнул, полез в холодильник и, обнаружив в пергаментной бумаге два самых маленьких омулька, подошел к Стеше и громко попросил:

— Стеша, прошу вас, эти две рыбки, пожалуйста, оставьте. Ее мне в подарок привез однополчанин, Николай Иванович. Хорошо?

— Хорошо, — ответила Стеша и протянула руку к остаткам недоеденного омуля.

Постоянно занятая хозяйством, Стеша никогда не имела привычки особо приглядываться к гостям и прислушиваться к их разговорам. Однако с Петром Егоровичем поговорить любила. Особенно про родную деревню, куда в молодости он вместе с отцом наезжал почти каждое лето, подгадывая все к пасхе. Вспоминали стариков, многие из которых уже приказали долго жить, ветряную мельницу, что стояла на бугре за кладбищем, где был похоронен отец Стеши. Петр Егорович помнил его хорошо. Рассказывал: бывало, высыплет почти вся деревня на выгон в воскресенье, ребятишки и девки гоняют в лапту, парни с мужиками режутся в орлянку, а Диомид Сыромятников, играючи силушкой неуемной, радуя взоры дружков-товарищей и нагоняя страх на злыдней и завистников, «крестится» двухпудовиком.

Неутомимость и ненасытность в работе, как замечал Петр Егорович, у Стеши — от отца. Сидеть без дела, сложа руки, для нее было сущим наказанием.

Вот и сегодня, занятая с самого утра на кухне, зная, что будут гости, она ни разу за день не присела.

Чужих на проводы не звали. Должны прийти только свои: Петр Егорович, Капитолина Алексеевна и ее муж, генерал-майор авиации Николай Васильевич Лисагоров. Не раз пыталась Стеша сосчитать по рядам наградных планок на генеральском кителе, сколько у Николая Васильевича орденов и медалей, и все путалась.

Первым явился Петр Егорович. Он пришел на полчаса раньше всех. До прихода генерала и Капитолины Алексеевны, которую он тайком недолюбливал за ее взбалмошность, ему хотелось кое о чем переговорить с сыном. Его звонок в дверь Дмитрий Петрович отличал от других звонков: один длинный и один короткий, как точка. Этот условный сигнал родился давно, когда Петр Егорович был еще молодым и ему, рабочему завода Михельсона, по заданию партийной ячейки приходилось ночью носить оружие в квартиру слесаря Гриши Матвеева, который жил в Щипковском переулке, в доме чиновника Временного правительства. В то время условным знаком подпольной группы красногвардейцев, готовящихся к вооруженному выступлению, был один длинный и один короткий, как точка, звонок.

Отец и сын обнялись молча, даже с каким-то жестковатым выражением лиц. Но за этой видимой холодной жестковатостью каждый пытался скрыть огромную нежность. Сын гордился отцом. Отец гордился сыном. Петр Егорович знал, на какое ответственное задание правительство посылает Дмитрия. И ведь выбор-то пал не на кого-нибудь, а на Каретникова, на его сына. А в многотысячном коллективе завода высококвалифицированных мастеров не одна сотня. И другое, кроме гордости, беспокоило Петра Егоровича: старый он стал, и сердечко уже не так, как даже десять лет назад, гонит кровь по жилам. Ровесники с каждым годом все уходят и уходят из жизни, а сын уезжал на два года. Два года — не два дня, и семьдесят семь — это уже солнце на закате.

Дмитрий посмотрел в глаза отцу и по воспаленным векам, по притушенному, печальному выражению лица понял, что тот был на кладбище.

— Как там, все в порядке?

— На левую сторону немного памятник накренился. Поправил и цветы полил.

Не успел Петр Егорович войти в столовую, как шею его обвила Светлана. Лицо старика просияло. Доставая из кармана шоколадку, он, как бы защищаясь от звонких поцелуев внучки, пробурчал:

— Ну, будет, будет тебе, коза-егоза… Этак ты меня зацелуешь.

— Дедушка! — озорно воскликнула Светлана. — Ты теперь будешь моим главным шефом. А Стеша — твоим заместителем. Буду слушаться тебя, как бога!.. А ты… ты будешь разрешать мне все, все… как своей единственной московской внучке. Лады? — Светлана левой рукой энергично подхватила кисть правой руки деда и по-мужичьи, словно она вела азартный базарный торг, плюнула в свою нежную розовую ладошку и наотмашь, звонко ударила ею по широкой ладони Петра Егоровича.

Высокий, сутулый, в своем темно-синем костюме, который мешковато сидел на его худой, костистой фигуре, Петр Егорович чем-то походил на Максима Горького в последние годы жизни писателя. Такие же жесткие усы, которые он трогал по-горьковски, такая же густая, наступающая на морщинистый лоб седоватая щетка волос. Многие ему говорили, что он походит на Горького, и это льстило старику. Он даже усы подправлял сам, боялся, как бы усердные столичные парикмахеры, работающие по шаблону, не обкорнали их.

— Не думай, что дам поблажку. Так закручу гайки, что запищишь! — с напускной сердитостью ответил Петр Егорович, по-хозяйски осматривая столовую, словно определяя, не наделали ли в ней каких-нибудь глупостей за те две недели, которые он не был здесь. — Лучше сыграй что-нибудь или спой, пока гостей нет.

Но сыграть Светлане не пришлось: в передней раздался звонок, и она кинулась открывать дверь.

Пришли Капитолина Алексеевна и Николай Васильевич Лисагоровы.

Капитолина Алексеевна с огромным букетом белых гладиолусов сразу же, не задерживаясь, прошла на кухню, по пути, как бы между делом, чмокнула в щеку Светлану. Генерал резко остановился у порога, вытянулся по стойке «смирно» и, отдавая честь, по-солдатски громко отрапортовал:

— Как было приказано, явился ровно в девятнадцать ноль-ноль!

Светлана вытянулась в струнку, поднесла ладонь правой руки к уху и со свирепым выражением лица («Ешь глазами начальство!..»), поджав губы, выпалила что есть духу:

— Вольно! — Гримасничая, она сделала резкий шаг в сторону, давая проход генералу.

Петр Егорович любовался из распахнутых дверей столовой озорством внучки.

— Вылитая актерка!.. Хоть сейчас в компанию к Райкину. Такой и учиться незачем.

С приходом Капитолины Алексеевны и генерала трехкомнатная квартира Каретниковых была захлестнута говором, смехом. Увидев в коридоре чемоданы, Капитолина Алексеевна всплеснула руками:

— Дикари!.. Варвары!.. Провинциалы!.. Да вы что, с ума сошли?! В цивилизованную заграницу с рязанскими зачехленными чемоданами!.. Сейчас же снять!..

На щеках Елены Алексеевны, накрывавшей на стол, пробился стыдливый румянец.

— А что здесь позорного? — словно извиняясь, растерянно спросила она, глядя то на сестру, то на генерала, который незаметно для жены сделал жест, означающий: «Слушай ты ее, сумасбродку».

— Да вас же осмеют на первой таможне! — грудной смех Капитолины Алексеевны заколыхался в столовой. — Не хватало еще, чтобы вы в этот свой зачехленный чемоданчик положили две пары полосатых пижам из штапеля!

Румянец на щеках Елены Алексеевны стал гуще.

— Что здесь осудительного? Чехол как чехол — новенький, куплен в универмаге. И пижамы тоже новые, шелковые. Тоже куплены в ГУМе.

Выражение игривой усмешки, плясавшей на лице Капитолины Алексеевны, сменилось такой скорбной гримасой горького сострадания и искреннего сочувствия, что даже Светлана, знавшая характер тетки, которая из мухи умела делать слона, и та стыдливо застыла у стола и с жалостью смотрела на сконфуженную мать.

— Убила!.. Совсем убила!.. Да знаешь ли ты, моя милая сестричка, что нас, русаков, коломенских баб и тамбовских мужиков, за границей узнают по широченным брюкам, полосатым пижамам, плиссированным юбкам и чемоданным чехлам?! Ну что вы молчите, мужики? — Выхоленный указательный палец Капитолины Алексеевны был направлен в сторону маленького чемодана, сиротливо стоявшего в углу коридора.

Все молчали. И это молчание было неловким, тягостным.

— Петр Егорович, — обратилась Капитолина Алексеевна, — скажите свое веское слово ветерана с завода Михельсона.

Петр Егорович, пытаясь утопить в усах ухмылку, ответил не сразу, а после того, как прокашлялся.

— Я, Лексевна, свое мнение по этому вопросу скажу за столом, после третьей рюмки. Уж больно вопрос-то заковыристый, сразу-то и не сообразишь, чем крыть твоего козыря.

— Ну и хитер… хитер, старина! — захлебнулась в раскатистом грудном смехе Капитолина Алексеевна, подошла к столу и начала помогать сестре и Светлане расставлять посуду.

— Володя-то небось тоже придет проводить? — тихо, как бы по секрету, спросила Капитолина Алексеевна, не глядя на Светлану. И это ее желание облечь в тайну свое любопытство, чтобы лишний раз подчеркнуть, что она все давно знает и обо всем догадывается, смутило Светлану, которая в эту минуту думала о Владимире. Мельком вскинув взгляд на племянницу, тетка, как бы давая знать, что умеет держать язык за зубами, поспешила тут же успокоить Светлану: — Чего ты вспыхнула? Боишься, не придет?.. Никуда он не денется, придет, как миленький.

Светлана замерла, склонившись над столом, и посмотрела на тетку так, будто хотела резануть сплеча: «Какое вам дело, придет он или не придет?! И что вы вмешиваетесь в мои отношения с Володей?..» Но так она только подумала. А ответила, как и полагается отвечать воспитанной племяннице, когда к ней обращается родная тетка, не чаявшая в ней души:

— У него сегодня вечерние и ночные съемки.

Сказала, развернула веером голубые бумажные салфетки, воткнула их в тонкий стакан и вышла из столовой.

Не было только Дмитрия Петровича. Он должен с минуты на минуту возвратиться из булочной. А когда он вернулся с целой сеткой хлеба, то гости только тогда заметили, что за богато накрытым столом не было главного.

Но вот подан и хлеб. Раскупорили коньяк, вино, водку — ее купили специально для Петра Егоровича, который коньяк не брал в рот. Гости и хозяева уселись за стол.

Стешу, как всегда, когда у Каретниковых бывали гости, пришлось уговаривать. Стеснялась. Когда на кухню за ней пришла Светлана, она попробовала отшутиться:

— Уж вы давайте сами там компанствуйте, мне и на кухне хлопот полон рот. Я и тут рюмочку красненького выпью за здоровье Дмитрия Петровича и Елены Алексеевны.

Пришлось идти за ней самому Дмитрию Петровичу. Зная характер Стеши, он решил сыграть на ее больной струнке — на совестливости:

— Вы что, Стеша, не хотите пожелать нам доброго пути?!

— Господь с вами, Дмитрий Петрович! Да как это у вас язык на такое поворачивается?

Дмитрий Петрович оборвал ее:

— Прошу сейчас же к столу, иначе не только я и Елена Алексеевна, но и гости обидятся.

Стеша вздохнула, поправила перед осколком зеркала волосы, сняла фартук и с поклоном вошла в столовую.

— Здравствуйте, дорогие гостечки.

Николай Васильевич проворно встал и строго, по-военному (чем очень смутил Стешу), отчеканил:

— Здравия желаем, Степанида Диомидовна! Просим к нашему шалашу хлебать лапшу!

Шутка генерала смягчила напряжение, с которым Стеша вошла в столовую.

Ее посадили рядом с Петром Егоровичем, напротив Николая Васильевича. Пока она усаживалась, генерал не удержался, успел подмигнуть ей и бросить очередную шутку:

— Садись, Стеша, садись смелее… С таким орлом, как Петр Егорович, не пропадешь. А если бы он сбрил свои усы, я бы его завтра же определил главным интендантом в часть мою.

— Уволь, генерал! Сроду не ходил в каптенармусах. Поищи что-нибудь поподходящей для старого гренадера!.. — отшутился Петр Егорович.

Напрасно Капитолина Алексеевна пыталась утопить в своем наигранном, бесшабашном веселье чувство предстоящей разлуки, которая печалила Елену Алексеевну, пугала своей неизвестностью Светлану.

Первый тост, по старшинству, был предложен Петру Егоровичу. Взяв в свои закоржавелые, как корни дуба, пальцы хрустальную рюмку с водкой, он поднялся не сразу. Глядя куда-то в пространство, через плечо Светланы, сидевшей напротив, он, словно что-то вспоминая, прищурил глаза. Потом обвел строгим взглядом сидевших за столом, поставил рюмку на стол и налил точно такую же рюмку, стоявшую рядом. И все поняли, почему Петр Егорович налил вторую рюмку. Стеша вздохнула и поднесла к глазам платок.

А когда Петр Егорович встал, то уже не казался таким сутулым, каким был на самом деле.

— Сынок, три раза мы с матерью провожали тебя в дальнюю дорогу. Первый раз в тридцать четвертом году. Давно это было. Тебе тогда было семнадцать лет. Эту свою первую длинную-длинную дорогу ты, сынок, проехал всего на одном трамвае — от дома до завода Ильича. Мы с матерью волновались, ох как волновались… И эта твоя первая дальняя дорога была первым шагом твоей рабочей судьбы. Второй раз мы с матерью провожали тебя в Красную Армию. В тридцать шестом году. И опять мы волновались. А потом радовались, когда на завод и нам с матерью домой от твоего командования пришла благодарность за твою хорошую службу. Третий раз мы провожали тебя в сорок первом, в июне. На Брест, на Киев, на Севастополь уже падали бомбы. Ты хорошо помнишь, сынок, эти проводы. Они были тяжелые для тебя, для меня и для твоей матери. Ты остался жив. С войны ты принес чистую совесть, пять орденов и пять ран. Сегодня мы провожаем тебя в дальнюю дорогу в четвертый раз. Провожаем без матери… Первый раз без матери… — Губы старика дрогнули, голос оборвался. Взгляд его упал на одиноко стоявшую на столе рюмку с водкой. — Я сегодня был на ее могиле… Рассказал ей, что тебе, сынок, руководство завода нашего оказало высокое доверие… И опять она благословила тебя. — Петр Егорович замолк, словно подбирая те главные слова, которыми нужно заканчивать речь. И эти слова пришли. Глядя в глаза Дмитрию, он тихо, стараясь придать больше значимости и весомости своему напутствию, произнес: — Как отец я наказываю тебе, сынок: свято храни чистую совесть рабочего человека. Помни всегда, что ты коммунист. А мне, старику, дай бог дождаться тебя и в четвертый раз. Итак, за вашу дальнюю счастливую дорогу!

Выпили молча, до дна. Даже Капитолина Алексеевна, темперамент которой трудно было чем-нибудь приглушить, и та после слов Петра Егоровича сразу как-то сникла, словно стыдясь своего веселья и острот по поводу полосатых пижам, плиссированных юбок и чехлов на чемоданах. Все ели молча, сосредоточенно, глядя в свои тарелки, но каждый думал о человеке, которого не было сегодня за столом, ради которого стояла одиноко налитая рюмка.

Видя, что тост его нагнал на всех печальные думы, Петр Егорович лихо, по-молодому, вскинул голову, расправил усы и улыбнулся так, что у всех сразу полегчало на душе.

— Эй вы, робята, что заснули?! Молчим, как на поминках… Чай, не на войну провожаем. Лексевна, уж Стеше простительно, у нее глаза на мокром месте, а ты… ты-то что нос повесила? Я еще на вопрос твой не ответил. Давай тост! Хотя нет, нет… Второе слово — генералу. — Петр Егорович повернулся к Дмитрию: — Сынок, наливай всем!.. Мне хоть и восьмой десяток уже давно шагает, а я сегодня от вас не отстану! — С этими словами Петр Егорович налил в свою рюмку водки и, дождавшись, когда наполнятся остальные рюмки и бокалы, подмигнул генералу. — Николай Васильевич, слово за тобой.

Генерал встал. Трудно ему было сразу отрешиться от той волны, на которую настроил всех своим тостом Петр Егорович. Но видно было по глазам генерала, по его затаенной улыбке, что он уже заранее заготовил свой тост. И вместе с тем светилась на загорелом лице почти седого генерала нерешительность: а вдруг, считая, что ты выпускаешь из клетки орла, вместо него увидишь в воздухе воробья? Всяко бывает в застолье, где порой случается так, что совсем неказистый пересмешник-балагур, цена которому три копейки в базарный день, вдруг так поведет за собой компанию, так всех заморочит своими разговорами да байками, что умные ученые мужи и важные генералы сидят, как березовые пеньки на солнце, и глупо улыбаются каждой плоской шутке, каламбуру или анекдоту распоясавшегося весельчака.

Однако такая опасность не угрожала Николаю Васильевичу. В застолье не было ни балагуров, ни шутов, ни анекдотчиков… Но все равно генерал немного стушевался. После речи Петра Егоровича все другие слова могли показаться легковесными, как гонимая по ветру паутина над только что вспаханной пашней. Но раз пришла очередь для тоста, — значит, его нужно произносить.

— Мне очень трудно говорить после вас, дорогой Петр Егорович! — В словах генерала заметно проскальзывал вятский окающий говорок.

Генерал умолк. Он нарочно сделал эту паузу, так как знал, что вовремя сделанная пауза порой может завораживать слушателя и еще сильнее приковывать внимание к говорящему.

— Мой тост будет короткий. Дорогие Елена Алексеевна и Дмитрий Петрович! Как у нас в авиации говорят, чистого и ясного неба вам — туда и обратно! — Генерал поднес рюмку ко рту и, запрокинув голову, опростал ее одним глотком.

После второй рюмки стол ожил. Капитолина Алексеевна вновь по-хозяйски горделиво вскинула голову. Вновь ее голос, громкий и пронзительный (Николай Васильевич сравнивал его со штормовым девятым валом на море), заглушал другие голоса:

— Светочка! Иди, я тебя, миленькая, поцелую!.. Только я одна знаю, какое будущее ожидает тебя, если ты будешь случаться тетку!

Светлана покорно подошла к тетке и, склонив голову, подставила щеку для поцелуя. Шелковистые пряди ее выгоревших на солнце каштановых волос, рассыпавшись, упали на плечи Капитолины Алексеевны.

После двух рюмок десертного вина щеки Светланы полыхали заревым румянцем. Она старалась улыбаться, но стоило ей встретиться глазами со взглядом матери, как улыбка на ее лице сразу же увядала: первый раз она расставалась с матерью и отцом так надолго. В своем ситцевом васильковом сарафане, облегающем ее тонкую, гибкую фигуру, вся она излучала тот неповторимый свет ранней юности, в которой еще не перестало звучать эхо только-только улетевшего детства и уже явно, на глазах, хотя еще неосознанно для нее самой, но уже по законам природы расправляла свои упругие и сильные крылья женщина, готовая стать верным другом, женой, матерью… Во всем ее облике — в лице, в манере слушать собеседника, в трепетной улыбке — Светлана взяла все самое лучшее от отца и от матери. Стремительный разлет отцовских надломленных бровей распластался черными крыльями большой степной птицы над светлыми глубокими озерами материнских глаз, которые грустили даже тогда, когда на лице цвела улыбка. Мягкий излом припухлых, почти детских губ пунцово рдел на ее матовом светлом лице и уже таил в себе что-то такое, от чего потом, через несколько лет, а может быть, и раньше, она будет светлым призраком приходить в сны своих ровесников. Красивая… И это видели все — родные и совсем чужие, незнакомые люди.

Не так бы волновались Елена Алексеевна и Дмитрий Петрович, если бы уже с самого пятого класса Светлана не вытаскивала иногда из карманов пальто и из портфеля записки влюбленных мальчишек. Разве может забыть Елена Алексеевна, как однажды зимой, когда Светлана училась еще в третьем классе, мать ее одноклассника Рогачева Коли призналась ей, что последней мерой родительского воздействия на сына у них с мужем было имя Светланы. Стоило только родителям припугнуть вышедшего из-под власти сына, что завтра же они пойдут в школу и расскажут Светлане Каретниковой о том, как он безобразно себя ведет, он тут же замолкал, становился, как ягненок, ласковым, послушным и почти умолял: «Мамочка, буду делать все, все, только, пожалуйста, не говорите Светлане».

В этом году Коля Рогачев вместе со Светланой окончил десятый класс. Последние три года на городских математических олимпиадах школьников он неизменно занимал первые места и получал призовые грамоты, которыми больше всех гордился старый школьный учитель Арнольд Габриэлевич Яновский, прозванный учениками Яником. Когда Арнольду Габриэлевичу приходилось на родительских собраниях разговаривать с родителями Коли Рогачева, то всякий раз он предсказывал их сыну большое будущее. Польщенный высокой похвалой старого учителя, отец Коли неловко молчал и благодарил Яника, а мать с трудом сдерживала слезы счастья.

Прошлой осенью, накануне ноябрьских праздников, Яник написал личное письмо академику Бурову. В своем письме Арнольд Габриэлевич просил знаменитого ученого обратить внимание на одаренного юношу. И, к своему величайшему удивлению и растерянности, через неделю Яник получил ответ.

Письмо известного всему миру физика старый учитель как драгоценную память оставил у себя, а с Колей Рогачевым в конце ноября, когда уже выпал снег, ездил на Долгопрудную, где академик руководил кафедрой в физико-техническом институте. Встреча с Буровым на всю жизнь останется в памяти Коли и Арнольда Габриэлевича. Обоих покорили простота и сердечность великого ученого. О чем у них была беседа, знали только трое — академик, Коля и его учитель. А после поездки на Долгопрудную Яник стал часто бывать в доме Рогачевых, где он по какой-то усложненной, особой программе готовил своего питомца к вступительным экзаменам в физико-технический институт, в группу академика Бурова.

Однако трудно было сказать, чем больше был знаменит в своем классе этот небольшого роста, застенчивый и неказистый рыжеватый паренек: тем ли, что он слыл вундеркиндом в математике, или тем, что был до безрассудства влюблен в Светлану Каретникову, которая знала об этом и несла эту ненужную ей любовь как тяжелый, а порой даже конфузящий ее крест.

С седьмого класса Светлана часто читала то на свежем, только что выпавшем на школьном дворе снегу, то нацарапанные на ее парте слова: «Света К. + Коля Р.». А кто-то однажды ухитрился выцарапать эту надпись в лифте Светланиного подъезда. Возвращаясь из школы, она ее прочитала… Сколько горьких слез было пролито Светланой, пока Дмитрий Петрович возился в лифте, выскабливая и закрашивая желтым лаком два имени, между которыми стоял приводящий Светлану в ярость крестик.

Знали об этой безответной влюбленности родители Светланы и Коли Рогачева.

Вот и теперь Елена Алексеевна была уверена, что даже сейчас, когда у них гости, когда через несколько часов Светлана поедет в аэропорт провожать родителей, Коля Рогачев и его друг и одноклассник Олег Дембицкий ходят, как тени, где-то внизу, под окнами, и ждут… Нет, они ждут не Светлану, они знают, что сегодня она не выйдет. Они ждут, чтобы она подошла к распахнутому окну и хотя бы помахала им рукой.

— Доченька, сыграй что-нибудь, — попросила Елена Алексеевна и погладила голову Светланы.

Светлана поцеловала мать, чмокнула в седеющий висок Стешу, поклонилась всему столу и села за пианино.

— Что-нибудь из Чайковского, — попросил отец.

Светлана играла с чувством, словно старалась, чтобы музыка великого композитора звучала в сердцах матери и отца все те два года, когда они будут вдали от Родины, когда дочь будет тосковать по ним и ждать их писем.

Ей аплодировали. Просили играть еще. Но Капитолина Алексеевна, которая уже полностью господствовала в застолье, решительным жестом оборвала аплодисменты.

— Дмитрий Петрович, ваше слово! — властно бросила она в сторону младшего Каретникова.

Дмитрий Петрович поднялся. Начал он тихо, как-то болезненно, словно не тост произносил, а объяснял неизвестно кому свою вину.

— Спасибо за добрые пожелания. — Он устало посмотрел на отца, потом на генерала. — Спасибо за то, что пришли проводить нас с Леной в дальнюю дорогу. — Дождавшись, когда к нему повернулась лицом дочь, сидевшая за пианино, он подмигнул ей и улыбнулся. Голос его окреп. — Выпьем за то, чтобы ровно через два года за этим же столом, в этой же компании, нам снова послушать Чайковского в исполнении студентки института кинематографии Светланы Каретниковой!.. Подойди ко мне, Светунь!

Светлана подбежала к отцу, вытянулась на носках и звонко расцеловала его в щеки.

А Капитолина Алексеевна время от времени хитровато и выжидательно поглядывала на Петра Егоровича.

…А когда каждый, кто был за столом, уже провозгласил свой тост и время ужина подходило к концу, Капитолина Алексеевна снова принялась язвить.

— Петр Егорович, вы что-то обещали сказать про чехольчики и полосатые пижамы? — Хлопая в ладоши, она призывала к тишине расшумевшихся гостей, которые, как на грех, говорили все сразу.

Петр Егорович тяжело поднялся над столом.

— А я, Лексевна, думаю так, как думали наши деды: «Встречают по одежке, провожают по уму». А что касается заграницы, которая, как ты сказала, потешается над нашими Ваньками да Петьками, что въезжают в нее в полосатых пижамах и с сатиновыми чехольчиками на чемоданах, так у меня на это есть свое соображение. — Старик провел ладонью по усам, прокашлялся. — Много раз так называемая благородная заграница с оружием в руках входила в Россию. И заметьте себе, всегда она, эта заграница, входила на нашу землю в шитых золотом мундирах, входила торжественным маршем, под барабанный бой. — Петр Егорович строго оглядел притихших гостей и хозяев. — А как выходила и в каких нарядах выходила эта достопочтенная заграница из наших русских земель — об этом тоже знает весь мир. Всегда, во веки веков, эта чертом благословенная заграница уползала восвояси, а некоторые драпали в лохмотьях и бабьих платках в лютые крещенские морозы. И все по той же старой Смоленской дороге, по которой шла эта заграница на Москву. — Петр Егорович остановил взгляд на генерале, который слушал старика с напряженным вниманием. — Вот ты, Лексевна, задела наши русские, как ты сказала, некультурные наряды. Ты сказала, что из-за них, из-за этих нарядов, на нас, русских, смотрят как на белых ворон. — Петр Егорович снова сделал паузу, провел ладонью по ежику седых волос и, убедившись, что слушают его внимательно, не торопясь продолжал: — Я много прожил на свете. И много видел на своем веку. Три революции и три больших войны — две мировых и одну гражданскую. Во всех трех революциях и во всех войнах, кроме последней, участвовал. Посчастливилось на старости лет побывать и за границей. Раз — в Болгарии, другой раз — в Польше. И если доведется побывать за границей еще разок, особенно в буржуазной стране, то я обязательно на чемодан нарочно надену чехол и куплю себе новую полосатую пижаму, хотя я их, грешным делом, отродясь не носил. И вот на каком-нибудь лондонском или, к слову скажем, амстердамском вокзале выйду я, Петр Егорович Каретников, на этот самый лондонский или амстердамский перрон с зачехленным новеньким и чистеньким чемоданчиком и буду идти среди заграничных господ в цилиндрах и шляпах. И все будут знать: идет человек из России. А я… Я — грудь колесом!.. Я буду гордиться, что меня сразу все узнали. А что? — Петр Егорович отчужденным взглядом пробежал по лицам гостей. — Пусть!.. Пусть все знают, что русский гражданин идет!.. Расступись, буржуа́зия!.. — Слово «буржуазия» Петр Егорович произнес с ударением на «а», как произносил это слово Ленин, и всегда произносил его так сознательно, считая, что только так его нужно выговаривать. — Я предлагаю выпить за нашего российского советского человека, который в любой одежке знает себе цену!..

— Браво, дедушка, браво! — воскликнула Светлана и, чуть не сбив с ног Стешу, которая вошла в столовую с тортом, молнией метнулась из-за стола в соседнюю комнату.

Не успели гости пригубить рюмки, как она вбежала в столовую с раскрытым томиком Гоголя.

— Дедушка, для тебя специально! — Светлана сдула упавшую на глаза прядь волос и, встав в торжественную позу, начала читать наизусть, время от времени заглядывая в книгу.

— «…Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, Да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем, с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню — кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься?»

Светлана перевела дух, обвела взглядом притихший стол и, видя перед собой взволнованные и напряженные лица, закончила чтение:

— «…Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик: гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и косясь постараниваются и дают ей дорогу другие народы и государства!»

Аплодисменты оборвали тишину. Светлана низко, до пояса, поклонилась в сторону стола и, не спуская глаз с деда, спросила:

— Ну как, дедушка?

— Молодец Гоголь!.. Как в душу мою глянул. Заложи мне эту страницу, я ее как следует почитаю сам.

…После тоста-«посошка» все встали из-за стола. Заметно захмелевший генерал, который добросовестно не пропускал ни одного тоста, доказывал Капитолине Алексеевне, что он совсем не виноват в том, что она не стала знаменитой актрисой:

— Капелька, милая, при чем тут я, если мудрые старики раньше нас подметили закон жизни: «Куда иголка, туда и нитка»?

Капитолина Алексеевна, округлив глаза, отшатнулась на спинку стула, как от удара в лицо.

— Это я-то нитка?! Я — нитка?! — Распаляясь, она говорила что-то еще, но голос ее тонул в мощных аккордах туша, который исполняла на пианино Светлана.

В первом часу ночи Каретниковы и гости на двух заводских «Волгах» выехали на Шереметьевский аэропорт. А ровно в час сорок, когда в молоденьких березовых рощах, окаймлявших со стороны Москвы аэровокзал, уже оттренькали свои последние песни певуньи птахи, с бетонной дорожки международного аэропорта, взяв стремительный разбег, взмыл в небо огромный лайнер Ил-18, уносивший Каретниковых в далекую, неведомую им Индию.