I
В последние дни Шадрин, по указанию Терешкина, сновал с этажа на этаж, разыскивая должников, просил бухгалтера не выдавать им стипендию. Но как ни старался Дмитрий, Терешкину все казалось, что он с должниками либеральничает.
— Эдак мы окончательно пролетим в трубу. Шутка сказать: около ста книг и брошюр! Если не сдадут их сейчас, то после сессии вообще ничего от них не получим.
— Не могу же я гоняться за каждым студентом и упрашивать его. Списки должников переданы в деканаты, в бухгалтерию…
— Если нужно — будете и гоняться. Я здесь материально ответственное лицо, а поэтому требую, чтобы к субботе вся задолженность была полностью ликвидирована!
Дмитрий хотел возразить Терешкину, но в это время в кабинете профессора зазвонил телефон. Терешкин кинулся туда, но вскоре вернулся:
— Вас вызывает директор, — лицо Терешкина как-то сразу посерело. Он недоумевал: зачем Меренкову понадобился его лаборант? Если директора интересует что-либо в работе кабинета, то он должен вызвать его, заведующего. Что может сообщить ему новый человек, который за три недели работы с горем пополам начинает только входить в курс кафедральных дел? Если директор хочет всего-навсего познакомиться с новым лаборантом, то почему же тогда он за пять лет работы Терешкина ни разу не вызвал его? Было досадно и обидно. К этим двум чувствам примешивалось и третье — боязнь. Как бы директор не сделал такую перестановку: Шадрина — в заведующие кабинетом («У него университетский диплом, его поддерживает Костров»), а Терешкина — на старое место, лаборантом.
— Что же вы сидите? Вас вызывает директор! — повторил Терешкин, видя, что его сообщение не произвело на Шадрина ожидаемого впечатления.
— Древние римляне в таких случаях говорили: «Festina lenta», — спокойно ответил Шадрин и, закрыв ящик стола, вышел.
Не зная перевода латинского афоризма, Терешкин насторожился: может быть, в этих двух нерусских словах кроется все, что накопилось в душе подчиненного ему лаборанта за три недели их совместной работы? Терешкин, не переставая, начал твердить про себя два этих слова, чтобы записать их в блокнот, а потом перевести. Но едва взялся за карандаш, снова раздался звонок. Секретарь директора еще раз напомнила, чтобы Шадрин немедленно явился к Меренкову.
— Он уже вышел…
Вторично взявшись за карандаш, Терешкин с горечью обнаружил, что злополучные латинские слова улетучились из его памяти.
В то время, когда Терешкин, открыв стол Шадрина, проверял, как его лаборант ведет учет работы агитколлектива института, Дмитрий сидел в кабинете Меренкова и силился понять, почему директор задал ему этот странный вопрос: «Все ли графы в анкете вы заполнили точно?»
— Думаю, что все… — ответил Дмитрий.
Чуть поодаль от директорского кресла на потрескавшемся кожаном диване сидел секретарь партийного бюро института Карцев и белокурая женщина, которую Дмитрий до этого видел несколько раз — она зачем-то приходила к Терешкину. Это была инспектор спецотдела.
Голос Меренкова был мягкий, с грудными перекатцами. В его правильное великорусское произношение иногда вкрапливались еле уловимые нотки смоленского говорка. Директор был высок ростом и хорошо сложен. Это бросалось в глаза даже тогда, когда он сидел. Глубокие залысины, наступая на проседь русых волос, придавали его лбу еще большую ясность, отчего он казался горделиво высоким. Во всем облике Меренкова проскальзывало что-то начальственное, важное. Такие люди любят распоряжаться, командовать.
Меренков пододвинул Дмитрию анкету:
— А вы хорошенько посмотрите: на все ли вопросы ответили правильно? Не торопитесь. У нас с вами, как сказал Маяковский, вечность, — он говорил, а сам пристально всматривался в лицо Шадрина.
Дмитрий прочитал анкету, поднял на директора глаза:
— Если бы мне сейчас предложили снова заполнить анкету, она была бы точно такой же.
Директор привстал и, посмотрев через очки на одну из граф анкеты, задержал на ней карандаш:
— Меня интересует вот этот пункт. Почему он не соответствует действительности?
Шадрин прочитал вопрос графы, против которой на полях стояла галочка красным карандашом. «Есть ли среди ваших родных или родственников репрессированные и судимые? Где, когда, по какой статье?»
Дмитрий взглянул на директора. Тот, скрестив на столе руки, смотрел на него устало и выжидающе.
— По-моему, я написал все подробно.
— А где сейчас находится родной брат вашей матери — Веригин Александр Николаевич?
— Как, разве он жив? — Дмитрий всем корпусом подался к столу.
— А вам сообщили, что он умер?
— После испанских боев, где он дрался в интербригаде, мы о нем ничего не знаем.
— Даже не получали писем?
— Не получали. Вообще, дядя Саша не очень любил писать письма. Случалось, что от него годами не было весточки.
Меренков сдул со стола табачинки, тронул пальцами свой высокий лоб и, глядя на Шадрина сочувственным и вместе с тем отчужденным взглядом, сказал:
— Что ж, товарищ Шадрин, я не могу вам не верить. Но не могу также не сообщить, что эту графу нужно дополнить.
— Чем?
— Тем, что в тысяча девятьсот тридцать седьмом году по пятьдесят восьмой статье был репрессирован ваш родной дядя по матери — Веригин Александр Николаевич.
Дмитрий не знал, что ответить. На какое-то мгновение в его памяти всплыл образ высокого военного, затянутого скрипучими ремнями, с наганом на боку. Последний раз он видел дядю Сашу в тридцать третьем году, когда тот проездом с Дальнего Востока несколько дней гостил у Шадриных. Тогда еще был жив отец Дмитрия. Вместе с отцом дядя Саша пел унылые тюремные песни и, гладя голову Дмитрия, говорил: «Вырастешь большой — приезжай ко мне в Москву. Поступишь в военное училище… Будешь командиром…» А теперь оказывается тридцать седьмой год… пятьдесят восьмая статья…
— Вы не знали о судьбе дяди?
— Не знал, — твердо ответил Дмитрий, с трудом подавляя охватившее его волнение.
Теперь он вспомнил: после Испании дядя вернулся в Москву и сообщил, что его на год командируют за границу. Последние два письма были из Испании. Эти письма и сейчас хранятся в сундуке у матери. Где только не разыскивала она брата. Писала в Москву по его последнему адресу — письма возвращались с припиской: «Адресат выбыл». Писала по старому адресу в Москву — письма тоже возвращались. Запросы, адресованные в Наркомат обороны, оставались без ответа. Потом война, смерть мужа, ранения и госпитали старшего сына… Мать сама стала часто болеть… Годы забот и горьких переживаний как-то стушевали, отодвинули мысль о поисках брата. После войны в доме Шадриных все реже и реже вспоминали Александра Николаевича Веригина.
Сообщение директора института о том, что дядя арестован в 1937 году как враг народа, вспышкой молнии в темную ночь осветило далекое прошлое.
— Он был военным? — спросил Меренков.
— Да, — внешне спокойно ответил Дмитрий.
— Какое у него было звание?
— Комбриг.
— По-теперешнему, генерал?
— Да, — и после некоторой паузы, в течение которой Меренков делал какие-то пометки в настольном календаре, Дмитрий спросил: — Могу я быть уверен, что сведения эти достоверны и официальны?
Меренков криво улыбнулся:
— Вы разговариваете в официальном учреждении с официальными лицами… — он вопросительно взглянул на инспектора спецотдела, которая в знак поддержки кивнула головой. — А поэтому разговор у нас может быть только официальным. Вы, как юрист, должны знать это лучше, чем я.
— Неужели спецотделы гражданских учреждений работают так оперативно? За какие-то три недели они сделали то, чего мать безрезультатно добивалась несколько лет.
— Представьте себе, да. Добираются до десятого колена.
Дмитрий перевел взгляд на Карцева. Тот, высоко подняв голову, смотрел в окно. Его лицо с гладко выбритыми, полыхающими румянцем щеками выражало такое напряжение, будто в соседнем дворе вот-вот произойдет взрыв бомбы, от которой можно пострадать и здесь, в директорском кабинете.
— Что ж, объяснение ваше кажется правдоподобным. Но это не все. Нам сообщили о вас еще кое-что и, я считаю, не менее тревожное, — тихо сказал директор. — Это сигнал с вашей родины.
Подавшись вперед, Шадрин ждал: что же такого могли сообщить о нем из села, где он родился, где вырос, откуда ушел на фронт, куда коммунистом, в боевых орденах возвратился с войны и откуда вскоре уехал учиться в Москву. Он пытался хотя бы приблизительно представить себе: что еще могло бросить тень на его биографию?
— Соответствующие органы сообщают, что летом сорок восьмого года, будучи на родине, вы заняли антипартийную позицию при решении важного государственного вопроса. — Меренков замолк и переглянулся с Карцевым.
«Кирбай, — тоскливо подумал Дмитрий. — Его работа». И почему-то вспомнился вороной рысак майора МГБ Кирбая.
А директор после некоторой паузы продолжал:
— В результате вашей антипартийной позиции, пишут дальше, были скомпрометированы перед населением района местные органы власти и партийное руководство. Как вы это объясните?
В какие-то секунды перед глазами Дмитрия, как в кинематографе, промелькнули картины сельского схода, на котором Кирбай не дал последнего слова хромому инвалиду. Потом этого инвалида объявили пьяным и вывели из клуба. Припомнился разговор с Кирбаем в его кабинете. А потом приезд Кирбая к Шадриным и приглашение Дмитрия на охоту…
С тех пор прошло четыре года. Но Шадрин отчетливо, до родинки на верхней губе представил себе лицо второго секретаря райкома Кругликова. Секретарь струсил, когда Дмитрий заявил ему, что поедет в обком партии и расскажет о бесчинствах и безобразиях, свидетелем которых был на сходе.
— Что же вы молчите? Отвечайте. Ведь занимать антипартийную позицию в важном государственном вопросе и дискредитировать власть — это гораздо серьезнее, чем не знать, где находится родной дядя.
Теперь Шадрина словно подожгли изнутри. В памяти отчетливо всплыла картина сельского схода, на котором решалась судьба его земляков-односельчан, попавших в список «нетрудовых элементов». Согласно Указу Президиума Верховного Совета СССР, им грозило насильственное административное выселение в места Крайнего Севера и Дальнего Востока. Сельский сход вел начальник районного отдела МГБ майор Кирбай. В черный список «нетрудовых элементов» волею всесильного Кирбая был внесен хромой инвалид войны. В его защиту вступился Шадрин. Дмитрий спас односельчанина от выселения, но сам попал в немилость к Кирбаю.
Дмитрий встал:
— Простите, с кем я разговариваю: с директором или с прокурором?
Карцев и блондинка из спецотдела замерли. На их памяти еще не было случая, чтобы кто-нибудь так дерзко возражал Меренкову.
— Вы разговариваете с директором института и членом партийного бюро, — и Меренков вопросительно посмотрел на Карцева.
— Что ж, можно разобрать и на бюро, — ответил Карцев.
— Когда будет бюро?
— Через неделю, — с той же неизменной готовностью ответил Карцев.
Для Карцева Меренков был не только директором института, но и руководителем его диссертации. Той самой диссертации, которая, вопреки всем аспирантским срокам, до сих пор еще не была представлена к защите.
Так и порешили: то, о чем говорили здесь, в директорском кабинете, обсудить на партийном бюро.
— А сейчас, — Меренков взглянул на Карцева и сотрудницу из спецотдела, — больше задерживать вас не буду. У всех работа.
Шадрин тоже привстал, собираясь уходить, но директор его задержал:
— Вы на минуточку останьтесь.
Меренков теперь жалел, что три недели назад, не ознакомившись с документами Шадрина (раньше с ним такого никогда не случалось), дал согласие профессору Кострову взять Шадрина лаборантом. «Отвратительная характеристика: жена имеет судимость, скрыл, что родной дядя арестован как враг народа, в прошлом имеет идеологические вывихи. И это на кафедре марксизма-ленинизма!» Он еще раз прочитал анкету и поднял на Шадрина глаза.
— Вот что, молодой человек. Ознакомившись с вашими документами, — а это совершенно безотносительно к тому, что вас будут за неискренность разбирать на партбюро, — я пришел к твердому убеждению: вы нам не подходите. Будем считать, что двадцать дней, которые вы проработали лаборантом, были вашим испытательным сроком. — Меренков замолчал.
— Прошу вас выразить мысль до конца, — тихо, но твердо попросил Шадрин, вытягивая из Меренкова то, что тот хотел было сказать, но раздумал.
— В результате испытательного срока мы ближе познакомились с вами и нашли, что такие работники нам не подходят, — с явным раздражением ответил Меренков. — Несколько минут назад вы спросили меня: кто я — директор или прокурор? Тогда я не ответил вам. Сейчас отвечу, — он взял со стола характеристику и держал ее так, словно она жгла ему руки. — Разговор прокурорский у нас уже состоялся. У прокурора вы не вызвали ни симпатии, ни доверия. Что касается директора, то я отвечу по-директорски. Вот вам чистый лист бумаги, вот ручка — садитесь и пишите заявление.
Меренков встал, достал из портсигара папиросу и, ссутулившись так, словно ветром могло погасить спичку, стал прикуривать.
— О чем писать?
Теперь Дмитрий понимал, почему все в институте, начиная от студентов и кончая профессорами, трепетали перед Меренковым. От него веяло завидной природной силищей, которая выгодно сочеталась с крепкой административной властью человека опытного и умного.
— О чем писать?
— Об уходе по собственному желанию.
— А если у меня нет такого «собственного желания»? — на последних двух словах Дмитрий сделал ударение.
— Тогда мы сами найдем предлог избавиться от вас.
— Какой именно?
— В данной ситуации их может быть несколько.
— Если вас не затруднит — назовите хотя бы один.
Тон Меренкова остался благодушным, мягким. Со стороны можно было подумать, что между ним и Шадриным протекает обычная беседа.
— Первый предлог, — Меренков загнул мизинец на левой руке. — Проходя испытательный срок, вы не обнаружили тех элементарных деловых качеств, которые необходимы работнику кафедры марксизма-ленинизма. Это заключение — «обнаружил» или «не обнаружил» — может сделать директор. Вас этот предлог устраивает?
— Какой еще может быть мотив для моего увольнения?
Меренков неторопливо загнул безымянный палец левой руки и спокойно и вкрадчиво продолжал:
— Вас можно уволить как человека, работающего не по своей специальности. Вы же юрист. А на кафедре нужен историк или партийный работник. Этот мотив увольнения тоже во власти директора института, — Меренков затушил папиросу, подошел к окну и широкой отмашью руки задернул портьеру так, чтобы защитить стол от яркого солнца, лучи которого, падая на толстое зеркальное стекло, ослепляли.
Дмитрий ждал, какую еще ловушку приготовил для него директор.
Возвратившись к столу, Меренков загнул средний палец. Но тон, каким он говорил о «третьем мотиве увольнения», был уже откровенно раздраженным.
— Я вас могу уволить просто за неискренность. От администрации и от партии вы скрыли, что ваш родной дядя репрессирован. А если хотите!.. — глаза Меренкова блеснули в кошачьем прищуре. От их взгляда Дмитрию стало не по себе. — Если хотите, я могу все эти три гири повесить вам на ноги одновременно, сразу. И повешу так, что вы не сделаете ни шагу. И это будет солидным приложением к тем грязным заплатам на вашей биографии, которых вы не скрываете: судимость жены, увольнение из прокуратуры. Ну что? Какой мотив вас больше устраивает?
Огонек протеста, который горел в душе Дмитрия несколько минут назад, погас. Опустив глаза, он почувствовал себя по сравнению с Меренковым маленьким и беспомощным. Теперь он жалел, что так неосмотрительно и так по-мальчишески дерзко показал характер перед жестоким и своенравным человеком, который держит в руках целый институт.
— Я напишу заявление, — тихо проговорил Дмитрий. В эту минуту он уже боялся, что Меренков, в ответ на его строптивость, и в самом деле повесит на его ноги все «три гири», которыми только что угрожал.
Но Меренков не изменил своего решения, С видом благожелателя он подал Шадрину ручку:
— Пишите, пока я не раздумал. И пока вы не наговорили остальных глупостей, которые я не смогу вам простить. Вы слишком молоды, чтобы в таком тоне разговаривать со старшими.
Дмитрий написал заявление и подал его Меренкову. Тот прочитал, положил на стопку бумаг, лежащих слева:
— Вы свободны.
Из кабинета директора Дмитрий вышел как побитый. Профессор Костров, которого он встретил на кафедре, всматриваясь в его лицо, спросил:
— Что с вами, вы больны?
— Я здоров. Только что от директора.
Костров пригласил Дмитрия в свой кабинет, где за столом сидел Терешкин и что-то писал. Своего рабочего места у него не было, а поэтому, когда на кафедре не было заведующего, он располагался со своими папками за профессорским столом.
При виде Кострова Терешкин поспешно вскочил, подхватил свои бумаги и положил их на подоконник.
Чтобы остаться один на один с Шадриным, профессор послал Терешкина в библиотеку за книжкой. Терешкин имел привычку крутиться в кабинете заведующего, когда к нему кто-нибудь приходил. Как нарочно, находил в это время срочное дело, разыскивая в своих папках какую-нибудь бумагу. Папки его лежали на широком подоконнике в кабинете Кострова.
Когда Терешкин вышел, Костров спросил у Шадрина, зачем его вызывал директор.
— Меня увольняют.
— За что?! — от неожиданности Костров отшатнулся на спинку кресла.
— Предложили написать заявление о собственном уходе.
— Вы его написали?
— Да.
— Величайшая глупость!
— У меня не было иного выхода.
Дмитрий рассказал о разговоре в кабинете директора. Несколько раз из-за портьер, заменяющих двери, высовывалась чья-то голова, но всякий раз профессор поднимал руку, давая знать, чтобы подождали.
— Вы в самом деле не знали, что ваш дядя репрессирован?
— Не знал!
Дмитрий начал рассказывать Кострову о дяде, потом о сельском сходе. Профессор внимательно слушал, время от времени качал головой. Когда Дмитрий закончил, спросил:
— И это все, о чем вы говорили с директором?
— Нет, не все, — некоторое время Дмитрий молчал. Дождавшись, когда из кабинета выйдет Терешкин, которому в эту минуту приспичило дать на подпись Кострову бумажку, он рассказал профессору о предложении уволиться, о «трех гирях», которые пообещал повесить на его ноги директор в случае строптивости.
Дмитрий с первых же дней работы на кафедре заметил, что между Меренковым и Костровым какая-то внутренняя затаенная вражда. Несмотря на внешние корректные отношения, в их разговоре нет-нет да и всплескивал седой колючий бурунок неприязни. Дмитрий не ошибался. Меренкова злило, что профессор Костров осмеливался говорить с ним, как с ровней, что на партбюро иногда бросал реплики, которые били по престижу директора. Кострова же бесило другое: привыкнув к неограниченной власти в институте, которая порой доходила до самодурства, Меренков очень тонко пытался умалить авторитет заведующего социально-политической кафедрой. Почти на каждом партийном собрании он выступал с речью в защиту Кострова, точно того кто-то обвинял в развале работы на кафедре. А если случалось, что комиссия из райкома партии или Министерства высшего образования находила в работе кафедры мелкие неполадки, Меренков начинал трезвонить во все колокола, призывая помочь Кострову «вытянуть» работу кафедры «на должную высоту». Получалось так: он жалел Кострова тогда, когда того никто не обижал; он призывал спасать его тогда, когда тот и не думал тонуть. А неделю назад, когда Костров без согласования с администрацией института сделал незначительные штатные перемещения, Меренков вызвал его к себе и самым официальным тоном минут десять читал ему мораль. Горячий Костров вспылил, заявив, что ему видней, кому из преподавателей его кафедры читать лекционный курс, а кому вести семинары, и демонстративно вышел из кабинета директора. И вот теперь директор увольняет лаборанта кафедры, не посоветовавшись с заведующим, даже не поставив его об этом в известность.
Выслушав Шадрина, Костров возмутился:
— Подумайте, что вы делаете?! Ведь вы целых полгода будете искать работу и не найдете. Ступайте немедленно и возьмите назад свое заявление. Это же величайшее легкомыслие!
Дмитрий встал и, как провинившийся школьник, молча вышел из кабинета профессора. Спускаясь с четвертого этажа, он пытался представить себе лицо Меренкова, когда он, Шадрин, войдя к нему, скажет, что передумал, и станет просить возвратить ему заявление. Чем меньше ступеней оставалось до второго этажа, тем больше овладевала им робость.
В приемной директорского кабинета Дмитрий уже совсем было решил повернуть назад, но в это время дверь широко распахнулась и почти грудь в грудь он столкнулся с Меренковым.
«Опять ко мне?» — взглядом спросил Меренков, и Дмитрий, поняв значение этого взгляда, ответил:
— Да, к вам.
— Только на одну-две минуты. Я очень занят.
— Иван Григорьевич… — неуверенно начал Дмитрий, но тут затрещал телефон.
Меренков снял трубку. Он говорил недолго, не больше минуты.
— Я вас слушаю.
— Иван Григорьевич, — подавленно проговорил Дмитрий, — верните, пожалуйста, мое заявление.
— Почему? — Меренков взглянул так, словно увидел Шадрина впервые.
— Я поторопился. Я раздумал уходить по собственному желанию.
— Это Костров вас настрополил?
— Нет, я решил сам.
Медленно выдвинув ящик стола, Меренков посмотрел на Шадрина:
— Вы что, голубчик, собрались со мной в бирюльки играть? Вы что — маленький? Я получил от вас официальное заявление, я удовлетворил вашу просьбу, и другого разговора быть не может. Вот так, молодой человек. У меня нет времени толочь в ступе воду, — и он резко задвинул ящик.
— Я принял другое решение, — уже более твердым голосом сказал Дмитрий.
— Какое же?
— Вешайте на меня все «три гири», о которых вы говорили, только верните мое заявление.
Меренков захихикал мелким добродушным смешком:
— Ну какой же вы чудак, Шадрин. Вы же юрист! Юрист, а не можете усвоить элементарных вещей. Не верну я вам ваше заявление. Оно уже удовлетворено. Оно закрутилось в барабане администрации.
Меренков нажал кнопку звонка и дал знать, что разговор окончен. В кабинет вошла секретарша, и директор, не обращая внимания на Шадрина, принялся выяснять у нее какие-то сведения о механическом факультете. Дмитрий понял, что больше ему здесь делать нечего. Беззвучно ступая по ковровой дорожке, он вышел.
Костров ждал Шадрина. Он нервничал. Никогда еще Терешкин не видел его таким возбужденным и злым.
— Ну что? — привстав с места, спросил он Дмитрия, когда тот вошел в его кабинет.
— Не отдал. Только унизил.
— Пойдемте вместе, — решительно сказал профессор и вышел из-за стола.
Меренков уже собирался уходить, когда они без доклада вошли к нему.
Костров начал шутливо:
— Что это вы тут обижаете моего лаборанта? Напугали — а он скорее заявление писать. Еще как следует не поработал, а уже в бега.
Шутка эта не дошла до директора.
— Тоже насчет заявления? — и не дождавшись, пока Костров ответит, затряс головой: — Я уже подписал приказ, все решено. Не могу.
Вряд ли когда-нибудь раньше Дмитрий чувствовал себя в таком глупейшем положении, как сейчас. Костров предложил ему на минутку выйти. Он вышел.
— Это не солидно! — с укором сказал Меренков, когда за Шадриным закрылась дверь. — И потом, за кого вы печетесь? Вы знаете, что Шадрин скрыл, что его родной дядя репрессирован в тридцать седьмом году как враг народа?
Меренков надеялся огорошить Кострова этим сообщением и был крайне удивлен, когда увидел, что слова его не произвели должного впечатления.
— Он не скрыл. Он об этом не знал. И я ему верю. В конце концов, это можно проверить.
— Допустим!
Меренков достал из кипы документов какую-то бумажку:
— А это? Вам известно, что в сорок восьмом году ваш Шадрин занял антипартийную позицию? Это не что-нибудь, а документ, — Меренков потряс перед лицом Кострова бумажкой.
— Да, мне и об этом известно. Только я не считаю, что это антипартийная позиция. Шадрин был прав, поступив таким образом. Он обратился в райком партии и получил поддержку. Более того, Шадрин поступил честно, как настоящий принципиальный коммунист, когда вопрос переселения нетрудовых элементов решался в его родном селе. Я, лично, в этом вижу только хорошее. А потом: какие «три гири» вы хотите повесить на ноги Шадрина? — Сказав об этом сгоряча, Костров пожалел: он выдал Дмитрия.
Словно прицеливаясь, Меренков выбрал больное место и ударил. Но теперь ударил уже не по Шадрину, а по Кострову:
— А вы не подумали, что состав вашей кафедры на пятьдесят процентов с хвостами? У одного выговор по партийной линии, у другого в семье ералаш, у третьей не выяснено, почему она шестнадцатого октября сорок первого года, когда немец подходил к Москве, вдруг, ни с кем не согласовав, бросила райкомовский кабинет и удрала в Ташкент… И ко всему этому вы тянете на кафедру — на такую кафедру! — тянете человека, у которого все под вопросом, все сомнительно! Из прокуратуры выгнали, жена имеет судимость, дядя арестован как враг народа, в селе чуть ли не смуту вызвал, дискредитировал местные органы власти… Ну за кого? За кого вы стоите горой?!
Полузакрыв глаза, Костров о чем-то думал. Когда Меренков выговорился, он поднял свою крупную лысеющую голову:
— Прошу вас еще раз — верните заявление Шадрину.
— Не могу! — отрезал Меренков и тут же добавил: — И не хочу!
— Вы сказали, что я тяну на кафедру человека сомнительного, с хвостом. Именно так вы выразились. Тогда я хочу спросить: кто и за какие такие красивые глаза втянул вас в это директорское кресло, когда у вас хвост не легче, чем все «три гири» у Шадрина?
— Что вы имеете в виду? — настороженно спросил Меренков и выжидательно склонил голову набок.
— То, что ваша жена была раскулачена в тридцать первом году. Разве это не хвост? Разве это козырь в анкете?
Ноздри Меренкова вздрогнули, он всем телом подался вперед:
— Я этого никогда не скрывал. Это известно райкому, это известно горкому, это я пишу во всех анкетах. Это во-первых, во-вторых…
— Простите, я перебью вас. А сын ваш, что кончает физический факультет университета, при засекречивании написал, что его мать была раскулачена в тридцать первом году?
— Вы что, допрашивать меня пришли? Или у вас есть какое-нибудь дело ко мне, профессор? — настороженно спросил Меренков, ознобно потирая руки. — Не забывайте: на будущий год на должность заведующего кафедрой марксизма-ленинизма будет объявлен конкурс. Если мы и дальше будем продолжать такую «дружбу», то нам придется расстаться. Не забывайте: погоду в конкурсе в основном делают дирекция и партбюро. Это не намек, а предупреждение.
— Я тоже хочу не намекнуть, а напомнить, что, как правило, директор института сидит на одном месте не более пяти-шести лет. А вы здесь трубите уже около пятнадцати. Как бы кое-кому из министерства не показалось, что вы слишком задержались, дорогой Иван Григорьевич.
Меренков встал. Глаза его вспыхнули в злом прищуре:
— Что вы хотите?
Встал и Костров:
— Я хочу, чтобы Шадрин работал на моей кафедре. Я ему верю.
Несколько минут Меренков стоял в нерешительности, плотно сжав губы. Смотрел на Кострова так, словно взвешивал, что выгодней: уступить его просьбе или настоять на своем. Потом он молча достал из ящика стола заявление Шадрина и, мелко-намелко изорвав его, бросил клочки в корзину:
— Пусть будет по-вашему. Только заранее предупреждаю: если вмешается райком — я снимаю с себя всякую ответственность.
— Договорились.
Профессор вышел из кабинета разгоряченный, помолодевший. Шадрина в приемной директора не было. Не было его и на кафедре. Оказалось, что он отпросился домой.
— На нем лица не было. Бледный и весь в поту, — объяснил Терешкин.
Поручив Терешкину собрать завтра внеочередное заседание кафедры, профессор напомнил ему, что явка Балабанова обязательна.
Так и не сообщив Шадрину о решении директора института, Костров вышел на улицу и, остановив первое попавшееся такси, поехал в Академию наук проводить философский семинар с аспирантами.
II
Домой идти Дмитрию не хотелось. Тошно. Опять слезы Ольги, вздохи Марии Семеновны… Хотелось остаться одному, подумать: что делать дальше?
Выйдя на улицу Горького, Дмитрий пошел вниз к Охотному ряду. В карманах — ни копейки. Не нашлось даже полтинника на метро.
Шадрин посмотрел на часы и подумал не о времени, а об их стоимости. В студенческие годы случалось, что в трудные минуты, и, как правило, накануне стипендии, не оказывалось даже рубля, чтоб выкупить по карточкам хлеб. Занять было не у кого, все жили на стипендию, а поэтому приходилось прибегать к крайней мере — идти в ломбард. Сокурсник Дмитрия Олег Моравский, щеголь из Одессы, считал особым шиком заложить в ломбард часы. При этом он непременно вспоминал Беранже и Бальзака, которые, как он утверждал, были частыми посетителями ломбарда. «Все великие люди прошли через ломбард и мансарду! — восклицал Моравский. — Это хорошая примета!» Застывая в картинной позе, он снимал с руки часы, взвешивал их на ладони и меланхолически произносил: «Двести рублей!.. Целое состояние!..»
Моравский знал все тонкости правил ломбарда. В них он уже на первом курсе посвятил жильцов своей комнаты. Всем было известно, что с носильными вещами приходится долго стоять в очереди за талоном, а для этого нужно вставать рано, чтобы с первым трамваем отправиться на Первую Мещанскую или на Пушкинскую улицу. С часами и драгоценностями проще: десять минут в очереди — на руках двести рублей. Без всяких вычетов.
Дойдя до Моссовета, Дмитрий пересек улицу и направился в сторону Столешникова переулка. Там, на Пушкинской улице, стоит большой каменный дом, а в нем — ломбард. Без колебаний свернул Дмитрий на Пушкинскую и молил только об одном — чтобы сегодня не было учета или выходного дня.
Сразу же, как только миновал арку и вошел во двор, на него пахнул десятилетиями устоявшийся запах нафталина.
У маленькой фанерной будки в глубине двора толпилась очередь за талонами. Шадрин здесь не был больше трех лет. Но все тут оставалось по-прежнему. Те же старушки с блеклыми лицами в тех же старомодных жакетах и изъеденных молью шляпках, те же сумочки, свертки, узелки, прижатые к груди… И лица… какая-то особая печать нужды была на этих сосредоточенных, ушедших в свои раздумья и расчеты лицах.
Часы и драгоценности принимали без талонов.
По полутемной железной лестнице Дмитрий поднялся на второй этаж. Первое, что ощутил он сразу же, как только переступил порог большого, гудящего, как улей, зала, — это запах. Особый запах ломбарда. Его ни с чем не спутаешь, ни с чем не сравнишь. И тот, кому хоть раз довелось вдохнуть этот терпкий, пропитанный нафталином, лежалой обувью и отсыревшей одеждой воздух, никогда его не забудет. А вспомнив, наверняка вздохнет и печально улыбнется. Ломбард…
Шадрин встал в очередь. Впереди стояли три человека. Все они, как показалось Дмитрию, сдавали часы. Тот, кто стоял у самого окна, где принимали ценности, с угрюмым лицом голодного человека держал часы, крепко зажав их в ладони, из которой торчал кончик ремешка. Второй, молодой парень, в коротеньком сером пиджачке с разрезом сзади, время от времени что-то доставал из кармана, посматривал украдкой вниз и снова совал руку в карман.
«Стыдится, — подумал Дмитрий, — наверное, еще новичок».
Впереди Шадрина стоял небритый мужчина с огромным кадыком, заросшим щетиной. Худой и высокий, он сутулился так, словно ему было зябко в промозглых стенах ломбарда. Несколько раз он кидал беглый взгляд на часы, которые были прикреплены к руке металлическим браслетом.
«Этот, видать, дока, — решил Дмитрий. — Чувствует себя в ломбарде, как у тещи на блинах. Не торопится, не смущается. Этот снимет часы с руки лишь тогда, когда очутится у самого окошка оценщицы».
Чуть в сторонке, в очереди к другому окну, стояла молодая, лет двадцати, девушка. Платье на ней было узкое, модное, но туфли настолько разбиты, что всякий раз, как только на нее падал из окна свет, она старалась встать за кого-нибудь, чтобы спрятать свои ноги. По ее утомленному взгляду трудно было прочитать, что привело ее сюда: нужда или беспутство.
«Может, просто не рассчитала расходы, а занять не у кого», — подумал Дмитрий. Всматриваясь в ярко накрашенные губы девушки, на которых бродила зазывно-блудливая улыбка (теперь он это заметил отчетливо), в ее искусственные стрелы ресниц, он решил: «Шалава… По всему видно».
В этой мысли Дмитрий утвердился еще больше, когда девушка обещающе-кокетливо улыбнулась ему и томно опустила свои неестественно длинные, игольчатые ресницы.
Шадрин перевел взгляд на маленькую худенькую старушку. Она стояла у барьера и, беззвучно шевеля морщинистыми губами, считала серебряные ложки с фамильной монограммой. Их было больше дюжины. Она пересчитывала несколько раз, сбивалась и начинала снова. Истертые в местах, которых касаются во время еды ртом, ложки, должно быть, отслужили не одному поколению. А теперь они попадут в глубокие подвалы ломбарда. Старушка жаловалась своей соседке, тоже немолодой и, как видно, тоже из когда-то имущих старых москвичек:
— Третий год лежат здесь. Прямо, знаете, никак не вылезу из этого ломбарда, будь он неладен.
Несмотря на свой преклонный возраст и глубокие морщины, избороздившие лицо, женщина, поймав на себе взгляд Шадрина, кокетливо поджала губы, тряхнула головой и небрежным жестом поправила седую прядку волос, выбившуюся из-под вуалетки потертой бархатной шляпки.
«Может быть, когда-то до революции, ты барынькой разъезжала по улицам Москвы. Собственный выезд, рысаки, кучера, лакеи…» — подумал Шадрин и пробежал глазами по ее старомодной темной одежде со складками. Во всем: в надменном прищуре глаз, теперь уже смешном и жалком, в попытке грациозно повернуть голову, в привычке жеманно поджимать губы — он увидел горькие остатки того далекого былого, что когда-то было жизнью этой женщины и что больше никогда уже не повторится. Она напомнила Дмитрию некогда знаменитую, но теперь уже состарившуюся актрису, которая все еще претендует на роли молодых героинь. Бурные овации, признание тонких ценителей искусства — в прошлом; неловкость и скрытые усмешки публики — в настоящем.
В этом разноликом скопище случайных людей Шадрин пытался найти хотя бы одно лицо, в котором угадывался шахтер или токарь, каменщик или дворник… Таких лиц не было.
«Рабочий человек сочтет за позор опуститься до ломбарда. Он лучше займет у соседа по верстаку, выпросит у — соседки по квартире, обратится в кассу взаимопомощи. Но чтобы прийти сюда и днями толочься в этом пронафталиненном скопище?! Ни за что! В основном здесь собралась безалаберная, промотавшаяся публика. Есть просто пьяницы. Вон тот с лиловым носом, со свертком в руках. Отчего его так потрясывает? Наверняка не на что похмелиться после вчерашнего загула. Вот и притащил в ломбард последний костюм. Да и свой ли?»
«А эта? Что за особа? — думал Дмитрий, глядя на даму с шубой в руке. На ней была элегантная черная шляпка. Светло-серый костюм подчеркивал стройность ее фигуры. Черные перчатки плотно облегали узкие руки. С плеча ее на длинном ремешке небрежно спускалась модная кожаная сумка. — Что ее привело сюда? Может, купила драгоценную безделушку и, боясь подвести мужа, у которого зарплата не так уж велика, чтобы приобретать драгоценности, завтра будет совать под нос своим подругам квитанции, заверяя их, что снесла половину гардероба в ломбард, чтобы купить приглянувшиеся ей серьги или перстенек».
Шадрин обежал взглядом и других посетителей — «гостей ломбарда». Но таких, как дама в светло-сером костюме, не нашел. Остальные были одеты беднее, проще.
Одну особенность ломбарда подметил Дмитрий: люди здесь не жалуются на жизнь. Они не говорят о вещах, которые принесли закладывать. Очевидно, потому, что каждый, кто пришел сюда, внутренне глубоко, как стыд и как грех, чувствовал, что обращение к ломбарду — не самый героический шаг. И последний, не подлежавший сомнению вывод сделал он: «Сюда стеклись люди, не умеющие жить. Одни из них не по карману размахиваются, другие живут одним днем. Редко судьба заносит сюда человека, который случайно попал в беду». Взять хотя бы его. Разве у него есть острая нужда идти в ломбард? Просто в последние дни стали сдавать нервы. Надоело каждое утро брать у тещи на дорогу и на обед. Дмитрий хотел уже выйти из очереди, но белокурая девушка-приемщица, сидевшая за барьером, нетерпеливо постучала карандашом по стеклу:
— Что у вас, молодой человек?
Дмитрий положил перед ней часы. Теперь он уже ни о чем не думал. Теперь он все делал автоматически: заполнял квитанцию, получал в кассе деньги, расписывался, спускался по лестнице. Когда вышел во двор, то заметил, что девушка с накрашенными губами, кого-то поджидая, стояла у ворот. На лице ее по-прежнему скользила зазывающая улыбка. Дмитрий прошел мимо и сделал вид, что не заметил ее.
«Почему так не хочется идти домой?» Шадрин ощупал запястье левой руки. Часов не было. Отсутствие их ощущалось почти как физический недостаток. Было как-то неловко, непривычно без них, словно чего-то не хватало в его теле.
По многолюдной Пушкинской улице Шадрин спустился вниз и свернул к скверику у Большого театра. Только теперь он вспомнил, что вчера звонила Надя Радыгина, приглашала поужинать с ней в «Савое». Обещала вернуть конспекты по философии и очень хочет посоветоваться с ним по «жизненно важному» вопросу. Так и сказала: «Дима! Прошу тебя: подари мне по старой дружбе пару часов твоего мудрого внимания. Вопрос жизненно важный. Решается моя судьба. Только с тобой я могу поделиться своими тревогами и сердечной тайной. С родителями у меня полный разлад». Дмитрий удивился: почему местом встречи она выбрала ресторан, да еще «Савой»? Надя будто ждала этого вопроса: «Когда встретимся — все расскажу. А в «Савое» потому, что нас там обслужат моментально. Там работают свои люди. Приходи ровно в семь. Если я чуток припоздаю — занимай столик на троих и жди. Я буду с другом. Его зовут Альбертом, Димочка, ровно в семь! Я сто лет тебя не видела».
Дмитрий механически вскинул левую руку — часов не было. Пришлось спросить у прохожего. В распоряжении было двадцать минут. Не знал, куда их деть. Подумал и решил: «Пойду займу столик. Не толкаться же в толпе». Пересек шумный перекресток и очутился у «Савоя».
Из полуоткрытых дверей доносились звуки джаза. «Те, кто сидит там и пьет коньяки, наверное, не знает ломбардов, — подумал Дмитрий. — А впрочем… — что-то обидное шевельнулось в душе. — В первоклассных ресторанах я еще никогда не бывал. Посмотрим, какими шанюшками там кормят. А вдруг, Наденька, ты возьмешь, размахнешься и закажешь «Страсбурга пирог нетленный»? Широкая натура… Когда-то ты стипендию домой не доносила. А однажды даже похвалилась, что бабушка в приданое обещает тебе автомобиль. Отец, контр-адмирал Радыгин, герой войны, на Севере получает бешеные деньги».
Шадрин толкнул тяжелую дубовую дверь. За первой дверью была вторая — крутящаяся. Непривычно было семенить ногами, стараясь успевать за ее поворотом вокруг оси. В голове мелькнуло: «Как лошадь на мельничном кругу. Остановишься — сшибет сзади».
Просторный зал с низким расписным потолком сверкал зеркалами и до блеска начищенной бронзой. По углам на мраморных колоннах хрустальные люстры изливали мягкий свет. Посреди зала веером рассыпались слабые струи фонтана, от которого тянуло легкой прохладой.
Дмитрий сел за дальний свободный столик в углу. Огляделся. Публика была совсем не та, какую он видел в студенческой третьеразрядной «Звездочке» на Преображенке, куда они изредка заглядывали в большие праздники. Там, в полуподвальчике, не было ни джаза, ни фонтана, ни хрустальных люстр. Там было все проще. Здесь же все дышало роскошью, холодной чистотой и разобщенностью: каждый столик — свой мир, своя жизнь, свои тайны. Никто не подбегал от соседнего столика прикурить или, хлопнув по плечу незнакомца, простодушно воскликнуть: «Слушай, братень, я, кажись, где-то тебя видал. Случайно не воевал в тридцать первом стрелковом полку?..» Здесь почти на каждом лице покоилась чопорная надменность, несокрушимая уверенность и подчеркнутая важность.
В кармане хрустнули две сотенные бумажки.
«Все равно нехорошо. Ольга поймет…» Дмитрию хотелось хоть ненадолго забыться. До прихода Нади он решил немножко выпить. «Да и неприлично сидеть просто так, не заказывая. Не в театр же пришел», — рассуждал сам с собой Шадрин, окидывая взглядом просторный зал, по которому между столиками плавно двигались как на подбор высокие молодые официанты. Черные, как крыло ворона, фраки, белоснежные накрахмаленные сорочки, галстуки-бабочки, до зеркальности начищенные туфли вызывали необъяснимое раздражение.
«Ох, эти ресторанные официанты! — взгляд Шадрина упал на рыжего прилизанного верзилу во фраке. — Поставить бы тебя, браток, к наковальне, ты б так играл пудовым молотом, что искрами засыпал бы кузницу». Но тут же другая мысль захлестнула первую: «Шадрин, в последнее время тебя раздражает все. Или ты стареешь, или набухаешь желчью. Нельзя так. Люди работают. Кто-то же должен обслуживать!» Но эта мысль, резонная, рассудочная, словно растаяла. Вспомнилось другое, вчерашнее. Он переходил улицу Горького у площади Маяковского, Бригада из семи женщин взламывала старый, растрескавшийся асфальт. В руках, давно потерявших былую женственность, — тяжелые ломы. Бедняги, они еле поднимали их. И всякий раз попадали ломом не туда, куда нацеливались попасть. После долгих усилий им с трудом удавалось отковырнуть лоскут вязкого гудрона. И так все семь: склоненные, молчаливые, напряженные… Пронзительно-желтый до ядовитости цвет спецовки режет глаза. Над головой палит солнце. Мимо, обдавая голубоватым бензинным дымком, с ветровым шумком проплывают вороненые лимузины, проносятся «Победы», мелькают вертлявые «Москвичи». И пешеходы — разодетые, оживленные, все куда-то торопятся. И Шадрин теперь подумал: «Если б устроителя этих тяжелых дорожных работ на недельку-на две вместе с этим вот рыжим витязем-официантом поставить на ремонт дороги с ломами в руках! А всем тем вчерашним, семерым, рожденным прежде всего для материнства, хорошенько отдохнуть, прийти в себя и приняться за свою, женскую работу…»
Взгляд Шадрина встретился с летучим взглядом рыжего официанта. Ему не больше тридцати, но он уже, как видно, отлично усвоил, где зарыт корень везения и невезения в своей работе. Наметанным глазом опытного человека он безошибочно мог отличить иностранца от соотечественника. Он знал «цену» первому и второму. Знал, но делал вид, что для него все посетители равны. Лицо у официанта хитроватое, взгляд нетвердый, он перекатывается, как ртуть на белом блюдце. Минут десять назад он начал обслуживать солидного джентльмена, по всей вероятности туриста или коммерсанта. Об этом можно было судить по его манерам — так по крайней мере показалось Шадрину. В подчеркнутой вежливости официанта проступали угодливость и подобострастие.
Официант и джентльмен изъяснялись с трудом. Иногда им помогала дама, очевидно супруга иностранца. Когда ей не хватало запаса русских слов, она махала растопыренными пальцами и нервно дергала головой на длинной тонкой шее. Губы ее то и дело вытягивались в трубочку. Шадрин не слышал слов дамы, но догадывался, что официант обслуживает людей, говорящих на английском языке.
За соседним столом, справа, безнадежно засиделась пара. Очевидно, это были проезжие люди, муж и жена. Она — это сразу бросалось в глаза — была беременна. Все в этой паре выдавало провинциалов: и ее мелкая шестимесячная завивка, и его новенький бостоновый пиджак с широченными острыми плечами, набитыми ватой, и до неприличия широкий узел полосатого галстука, надетого на мятую клетчатую ковбойку, уголки воротника которой задирались, как высохшие арбузные корки, и манера смотреть на часы, отставляя руку почти на метр перед собой. Но лица! Какие простые, удивительно скромные лица тружеников. Даже с налетом какой-то виноватости. Такие лица Шадрин не раз видел на привалах между боями, на колхозном току во время молотьбы, видел их в общих вагонах поездов дальнего следования. Они попадались ему всюду, где люди пахали и сеяли, рубили уголь и поднимали молот, двигали рубанок и нянчили ребенка…
Дмитрий решил, что провинциал, судя по его виду, где-то «втихую» уже «пропустил» стопочку и ему дьявольски захотелось «добавить», но жена тайком посылала во взглядах стрелы запрета. Она стеснялась поговорить с ним по-домашнему — кругом сидели такие важные люди, все-таки куда ни кинь — Москва…
Уже в третий раз провинциал пытался подозвать официанта, но тот не замечал его или упорно делал вид, что не замечает.
Это возмутило Шадрина. «Нахал. Ведь перед тобой сидит шахтер. И не простой шахтер, а почетный шахтер. Вглядись хорошенько в знак, что на его пиджаке, ведь его зарабатывают в подземелье, а не у фонтана под хрустальными люстрами! Посмотри на его руки! Уголь в поры въелся навечно. На его угольке вы жарите цыплят табака, его углем отапливают дом, в котором ты живешь. Ты вглядись в его лицо, он брат твой. Он, как и ты, рожден тружеником…»
Рыжий официант подошел к столику Шадрина:
— Слушаю вас.
— Прежде чем принять заказ у меня, обслужите, пожалуйста, моих соседей.
Официант ничего не сказал и, о чем-то подумав, что-то про себя взвесив, направился обслуживать провинциалов за соседним столом.
И вдруг… «Надя! Наконец-то…» По ковровой дорожке меж столиков в сторону Шадрина шла Надя Радыгина. Яркая, стройная, в пышном голубом платье. Взгляд ее, скользивший по столикам, кого-то искал. Дмитрий встал и поднял руку.
Встретившись взглядом с Шадриным, Надя ускорила шаг. К столику она почти подбежала. Глаза ее округлились, вся она лучилась радостью встречи:
— Дима, прости… Я, как всегда, поросенок. Заставила тебя ждать.
— Прошу… — Дмитрий указал Наде на стул рядом.
Надя мельком взглянула на часы и села.
— А где же твой друг?
— Сама удивляюсь. Всегда такой пунктуальный, сегодня что-то опаздывает. Прождала его у входа пятнадцать минут. Но ничего, никуда не денется, если нужна ему — найдет.
— И все-таки ты волнуешься, — сказал Дмитрий, вглядываясь в лицо Нади, которое, как и пять лет назад, дышало здоровьем и светилось счастьем. Черные, вразлет, брови, большие, слегка удивленные синие глаза, чувственный рот и белозубая улыбка…
Надя достала зеркальце, посмотрелась в него, взвихрила локон модной прически, привычно провела по накрашенным губам помадой и с видом, что вот только теперь можно начинать беседу, повернулась к Шадрину:
— Ну, как я? Постарела? Подурнела?
Дмитрий вздохнул и, улыбаясь, смотрел на Надю. В душе у него было разлито спокойное умиротворение.
— Ты все такая же. Время работает на твою молодость и красоту.
Надя кокетливо дернула плечиком, сделала скорбное лицо и, поднеся указательный палец к виску, приблизила голову к Шадрину:
— А это что?.. Не видишь?
— Что я должен там увидеть?
— Седой волос!.. Настоящий седой!.. С серебряным отливом.
Дмитрий рассмеялся:
— Нет, ты неисправима. С тобой и в тюремной камере не пропадешь от тоски.
— А вот он… он, дитя Карпат, этого не понимает, — Надя взглянула на часы. — Видишь — опаздывает. И опять скажет, что задержался в посольстве. Или — спустил задний баллон. — Надя смолкла, и лицо ее стало неожиданно серьезным и немножко грустным. — А вот ты, Димочка, стал как Жан Вальжан. Загорел, задубел, огрубел… Что-то новое появилось в твоем лице.
— Постарел?
— Нисколько! — Надя всплеснула руками. — Ты забронзовел. Как будто из заслуженных артистов перешел в народные. Так модно сейчас говорить. А если на полном серьезе, то тебе с твоим обликом и твоей фактурой можно сниматься в кино.
— В качестве бандита с большой дороги? — пошутил Дмитрий.
— Ну хотя бы в качестве странствующего рыцаря.
Надя старалась не выдавать своего волнения, но Дмитрий не мог не замечать ее тревожного взгляда, который она то и дело бросала в сторону широкой стеклянной двери, ведущей в холл. Альберт все не появлялся.
— Он обязательно придет? — спросил Дмитрий.
— Да.
— Кто он?
— Он румынский журналист. Его зовут Альбертом. Талантливый. Замечательный товарищ. Очень хочет с тобой познакомиться.
— Почему «очень»? — Дмитрий остановил на Наде вопросительно-удивленный взгляд.
— Я ему столько хорошего о тебе наговорила, что он заочно в тебя влюбился. Даже чуть-чуть стал ревновать.
— Ну, это глупо. Так и передай ему. Лучше расскажи, как и где ты с ним познакомилась?
Зная, что с минуты на минуту к ним может подойти Альберт, Надя взглядом окинула полупустующий зал и пододвинулась поближе к Шадрину. Хотела сказать что-то важное, серьезное, но не решалась. Это было видно по ее лицу.
И Дмитрий вспомнил. Однажды, на новогоднем вечере (это было еще на первом курсе), они играли в «почту». Надя была тайно влюблена в него. Дмитрий, совсем не собираясь обидеть Надю, пошутил тогда над ней: в двух своих пламенных и искренних посланиях Надя сделала шесть грамматических ошибок. Дмитрий отметил их красным карандашом и отправил послания обратно. Пристыженная, Надя навзрыд расплакалась и со слезами на глазах выбежала из зала. В тот вечер Дмитрий больше не видел ее. Потом он долго казнился, что так жестоко пошутил над девушкой. Но, к счастью, Надя быстро забыла свои слезы на новогоднем вечере и весной влюбилась в факультетского поэта Павла Ларина, который, в свою очередь, по «закону треугольника», безнадежно, до изнурительной бессонницы был влюблен в Эру Казанцеву.
И Дмитрий, глядя на Надю, подумал: «Все такая же. Щебечет, как птичка божья. И будет всю жизнь такой. Когда-то считала шиком в день выдачи стипендии полгруппы затащить в коктейль-холл, а потом на такси отвезти друзей в общежитие на Стромынке».
Шадрин вспомнил стихи Есенина, которые она однажды в облаке папиросного дыма, клубившегося над столиками, читала друзьям, рдея от выпитого вина:
Потом она долго и звонко хохотала. Это было давно, четыре года назад, в «Звездочке»… И вот теперь Надя сидит перед Дмитрием, такая же юная, заполошная, неуспокоенная.
— Ну что? Что ты молчишь? Вижу, что в душе очередной переполох.
Надя доверительно и покорно улыбнулась, словно ища у Дмитрия защиты:
— Ты понимаешь, Дима… В годы студенчества мы с тобой были хорошими товарищами. Из всех наших ребят ты был мне самым близким человеком. Твое мнение для меня всегда было дорого, — Надя комкала в руках бумажную салфетку. — Ведь я все помню… Помню и те мои две записки, которые ты вернул мне с пометками красным карандашом. Ты поступил тогда жестоко. Я после этого чуть не бросилась под машину. Спасибо Игорю Властовскому, он успокоил меня и проводил домой. Если б в эту новогоднюю ночь ты попался на глаза моему папе, он, наверное, тебя пристрелил бы.
— За что? — Дмитрий сдержанно засмеялся.
— Папа не выносит моих слез. А когда он под утро случайно обнаружил эти две злополучные записки и увидел твои красные поправки, пришел в бешенство. Он рвал и метал, он даже хотел ехать на факультет, чтобы поговорить с тобой.
— Ты у него одна? — тихо спросил Дмитрий.
— Вот в том-то и дело. Любит меня по-сумасшедшему. И чем дальше — тем любовь эта для меня тяжелей.
— Он видел Альберта?
— Один раз.
— И каково его впечатление?
— Он сказал: сердце ему подсказывает, что этот человек, кроме страданий и горя, мне ничего не принесет. У него есть какое-то особенное, необъяснимое чутье на людей хороших и на людей плохих.
— Если в чем-нибудь я могу помочь тебе, то… ради Бога. Я всегда твой друг. — Дмитрий мысленно ругал себя, что слишком холодно встретил старого Друга студенческих лет.
Ресницы Нади опустились темными полукружьями:
— Альберт почти сделал мне предложение.
— Что это значит — «почти»?
— Как тебе сказать… Все зависит от меня. Ты выслушай меня, Дима. Ты много знаешь, много видел в жизни. А ведь я у родителей одна, у меня нет брата, который мог бы посоветовать.
— А родители?
— Полнейший раскол. Отец аж почернел лицом, последнее время на меня не смотрит. Вздыхает, много курит, нервничает…
— А мать?
— Мать на все в жизни смотрит через очки светской курортной дамы, Альберт ей нравится, даже очень нравится.
— А ты? Ты любишь Альберта?
Надя словно ждала этого вопроса.
— Понимаешь, Дима, в жизни, особенно в моей, почти всегда все складывается как-то случайно. Первое Мая мы решили встречать в университете. Я была с подругой. Ты ее не знаешь. И вот там-то, во время танцев, я познакомилась с Альбертом. Мне он показался простым и душевным. Мы много танцевали, смеялись, шутили… Остроумный, веселый человек. — И вдруг Наде показалось, что Дмитрий слушает ее механически, а сам думает о чем-то своем, далеком, не относящемся к ней и Альберту. И она оборвала рассказ. Но Шадрин вскинул голову и жестом попросил продолжать. Надя продолжала.
Дмитрий курил, уставившись куда-то в одну точку на скатерти стола. Слушал, не перебивая, не задавая вопросов. А когда она, передохнув, спросила, почему он молчит, ответил:
— Пока, как мне кажется, он порядочный человек. Что будет дальше — не знаю. Только хочу предупредить тебя…
Дмитрий не успел докончить фразу. К их столу подошли двое незнакомых молодых людей. Щеки Нади полыхнули румянцем. Она встала.
— Прошу познакомиться, — Надя взглядом показала на Шадрина: — Мой старый друг по университету, Дмитрий Шадрин. А это… — она повернулась в сторону смугловатого высокого молодого человека, который, приветливо улыбаясь, протянул Шадрину руку, — Альберт. — Затем Надя перевела взгляд на незнакомца в темно-сером элегантном костюме, на лице которого светилась широкая белозубая улыбка. Она не предполагала, что Альберт придет не один.
— Мой друг Гарри, — выручил ее Альберт. — По профессии — журналист. Здесь, в Москве, просто турист.
— Что же вы стоите?! Прошу садиться, — засуетилась Надя, пододвигая новому гостю пепельницу. — Вы курите?
— Да, — Гарри достал из кармана сигареты.
Наступила минута неловкого молчания.
— Вы тоже из Румынии? — спросила Надя.
— Нет, я американец.
— Очень приятно. Среди моих друзей и знакомых вы — первый американец.
Гарри благодарно улыбнулся и поднес к груди ладонь:
— Что может быть лучше, чем быть первым! Это в духе русских. Они во всем хотят быть первыми.
— А разве это плохо? — капризно дернув плечиком, спросила Надя.
— Очень хорошо. Я тоже хочу быть у вас… первым американским другом. Вас зовут Надья?
— Да.
— Очень красивое имя. Надья… Надежда… За этим именем стоит глубокий смысл.
Шадрин смотрел на непринужденно веселых иностранцев и думал: «Почему они все такие уверенные в себе? Попробуй женщина устоять перед такими».
Подошел официант. Гарри заказывал щедро.
Две бутылки выдержанного армянского коньяка, по словам официанта, подняли откуда-то из подвала. Шампанское принесли в ведре со льдом. Ананас был разделан так художественно, что к нему было жаль прикоснуться: не блюдо, а картина. Зернистой икры было в вазе столько, что Шадрин подумал: «Неужели все съедят?» Для Нади было заказано выдержанное грузинское вино. С особым шиком распечатав бутылку, официант обмахнул горлышко кипенно-белой, накрахмаленной салфеткой и поставил ее на стол.
— Это будет учтено, — с улыбкой сказал официанту Гарри.
Поклон официанта означал: «Я к вашим услугам».
…Дмитрий пил. Пил столько, сколько наливали в его рюмку. И чем больше пил, тем больше ему казалось, что он совсем трезвый, что мысль его работает, как никогда, отточенно и ясно. Он знал, что через полчаса Ольга закончит работу, а через полтора уже будет дома; знал, что к ее приходу ему нужно обязательно вернуться домой и хорошо бы принести какой-нибудь гостинец.
Каждый шаг своего поведения — слово, — жест, взгляд — Дмитрий старался строго контролировать рассудком: как-никак он все-таки сидит с иностранцами.
Пили и новые знакомые Дмитрия. Гарри пил с каким-то особенным смаком и много закусывал. Не отставал от него и Альберт. Больше других он налегал на черную икру.
Раскрасневшись от выпитого вина, Надя говорила без умолку. Она видела, что Шадрину понравились и американец, и ее жених, а поэтому была так счастлива, что с трудом сдерживала свой восторг.
Пили за дружбу, пили за Москву, пили за женщин… Больше всего пили за Надю.
Дмитрий заметно пьянел. Говорил мало, больше курил. Но ему все нравились: Гарри, Надя, ее внимательный и умный друг Альберт.
Американец оказался добродушным парнем, влюбленным в русских. Судя по тому, что вторую мировую войну он начал солдатом в сороковом году, можно было заключить, что ему уже перевалило за тридцать. Но выглядел он моложе своих лет. Когда заговорили о войне и Альберт коснулся вопроса о национальной храбрости, Гарри еще больше оживился. Он даже привстал, сделав знак, чтоб ему не мешали что-то вспомнить. Потом сел и долго-долго тер лоб ребром ладони. Наконец вспомнил:
— К Наполеону в его последние дни изгнания, на почти пустынный остров, приехал один видный политический деятель. Посетив умирающего императора, он спросил его: «Как вы оцениваете доблести французов и русских в Великой войне?» Наполеон, как мне помнится, ответил: «В войне с русскими французы показали себя храбрейшими и бесстрашными воинами. Русские доказали всему миру и на веки веков, что они непобедимы!..» — сказав это, Гарри стремительно вскинул над головой кулак: — Это сказал великий Наполеон! Он был прав. Русские — это нация гигантов.
Дмитрию налили коньяк в бокал для вина. Но ему теперь было все равно. Он твердо знал, что отлично соображает, помнил, что он должен рассчитаться за свой заказ и спешить домой. Ему захотелось обнять всех: и Альберта, и Гарри, и Надю. Какие они удивительно хорошие и милые люди!
— Друзья! Разрешите тост? — сказал Дмитрий. Стряхивая с папиросы пепел, он встал. Ему было все равно: смотрят или не смотрят на него с соседних столиков. Мир для него в эту минуту замкнулся здесь, у стола, за которым сидели Надя и его новые друзья.
— Друзья!.. Выпьем за то, чтоб русские и американцы никогда не стреляли друг в друга. Пусть порукой этому будут слова Наполеона!
Тост Дмитрия встретили восторженно. Гарри, прищурившись, шутливо погрозил Дмитрию пальцем:
— Каждый второй русский — дипломат. Вы только вдумайтесь. Звучит, как формула: «Пусть порукой этому будут слова Наполеона!» Великолепно!
Заиграл оркестр. Надя и Альберт пошли танцевать.
Теперь Шадрина ничто не раздражало: ни лица посетителей, ни взвизги джаза. Сквозь сизые кольца дыма он смотрел на дробящиеся струи фонтана и думал: «Как чертовски здорово жить на свете! Терешкин… Что такое Терешкин? Моллюск, одноклеточная амеба, о которой не стоит думать. Жалкий каптенармус хозвзвода. — Среди танцующих Дмитрий отыскал взглядом Надю и Альберта. — А Надя?! Она же прелесть. Как только ее батюшка, контр-адмирал Радыгин, не может понять, что Альберт — порядочный парень, сама судьба свела их. Своими вторжениями в жизнь дочери ты, адмирал, можешь наломать дров».
В эту минуту Дмитрию очень хотелось, чтобы рядом была Ольга. Сейчас он был бы с ней таким нежным, он сказал бы ей такое, чего не говорил никогда. Но он еще скажет. Скажет, когда придет домой. Впереди у них целая жизнь. Откроется же когда-нибудь и перед их глазами зеленая долина в цветах и росе. Это время настанет! Ведь не зря же бабка говорила, что он родился в рубашке.
Дмитрий вскинул голову и посмотрел на Гарри. Тот курил и наблюдал за танцующими.
— Как Москва, нравится? — чтобы не молчать, спросил Шадрин, чувствуя, что язык его тяжелеет.
— Город труда и солнца! — воскликнул Гарри.
— Да… — мечтательно произнес Шадрин. — Труд. Короткое слово. Труд… Работа… А сколько в этом простом слове спрессовано человеческих трагедий, сколько надежд оно сеет в душе, какие океаны радости в нем заключены…
— Вы романтик, Дмитрий.
— Я не считаю это несчастьем.
— Я до сих пор не осмелился спросить: кто вы по профессии?
— По образованию я — юрист, а работаю… — Шадрин растерялся. Что сказать Гарри о своей работе? И он решил солгать: — Работаю адвокатом в городской коллегии.
— О! — Гарри покачал головой. — Вы богатый человек? У вас частная практика?
— У наших адвокатов частной практики не бывает. У нас это дело общегосударственное.
— Курите, пожалуйста, — Гарри пододвинул Дмитрию коробку с гаванскими сигарами. — Давайте не будем говорить о политике. Женщины и спорт куда интереснее.
Джаз смолк, и танец кончился. Надя и Альберт подошли к столу. Глаза Нади влажно блестели. Она не скрывала своего счастья и вела себя, как девочка, которой вместо одного обещанного шарика подарили целое облако разноцветных шаров.
Дмитрий отгрыз кончик сигары, закурил. Но поперхнулся, как только сделал первую глубокую затяжку:
— Нужно быть американцем, чтобы курить такие сигары! Крепче нашей бийской махорки.
— Я давно знаю русских, — сказал Гарри, поднося ко рту ломтик ананаса. — С сорок пятого года. Я служил летчиком в истребительном полку. И вот там, на Эльбе, впервые встретился с ними.
— Вы были на Эльбе?
— Это, пожалуй, был самый счастливый день в моей жизни! С тех пор, как бы ни спорили между собой дипломаты и конъюнктурные газетчики, я никогда не изменю мнения о русских!
Дмитрий отчетливо представил себе то, что было семь лет назад, на Эльбе, куда ему не довелось дойти. Об этой встрече Дмитрию после войны рассказывали однополчане. Да, когда-то русские на этой легендарной реке встретились с американскими солдатами. Обнимались, пили за победу, за дружбу… Тогда ничто не омрачало радости долгожданной встречи. И вот сейчас, спустя семь лет, Дмитрий, русский, и Гарри, американец, сидят за одним столом. Нет уже больше войны, но есть невидимая черта между ними. Напоминание о встрече на Эльбе растопило эту прозрачную ледяную завесу.
Надя и Альберт о чем-то вполголоса переговаривались, а больше объяснялись взглядами.
Шадрин видел, как на эстраду вышла певица, одетая в длинное декольтированное платье. Кто-то из посетителей ресторана подал ей записку, и она, прочитав ее, улыбнулась. Потом что-то сказала дирижеру, и через несколько секунд по залу поплыла грустная песня:
Печальные слова песни всколыхнули в душе Дмитрия что-то родное, исконно русское. На некоторое время он забыл, что сидит с иностранцами, которым должен Уделять внимание в ответ на их радушие. А песня, как птица, металась под зеркальным потолком зала, сплетаясь с фонтанными всплесками.
Дмитрий низко склонил над столом голову. На какое-то время он забыл, что находится в ресторане. Его душу и воображение заполняла грустная песня. Ощутив на своем плече чью-то руку, он вскинул отяжелевшую голову. Перед глазами все плыло. Лицо Гарри двоилось: две одинаковые ослепительные улыбки, два ряда белых зубов…
Альберт, видя, что Дмитрий захмелел, предложил ему выйти освежить голову под краном. Напряженно-пьяной походкой Дмитрий пошел за ним. В глазах его двоились и пошатывались столики, мимо которых он проходил.
Оставшись вдвоем с Гарри, Надя сразу же почувствовала скованность.
— Вы давно знаете вашего друга? — спросил Гарри.
— С сорок шестого. Целая вечность! — ответила Надя, поглядывая в сторону, откуда должны были показаться Альберт и Дмитрий.
— Хороший парень. Но мне почему-то кажется, что в жизни у него не все благополучно.
— Вы очень проницательны.
— Он адвокат?
Пристальный взгляд Гарри обезоружил Надю. Она не могла лгать.
— Нет. Он не адвокат. Но он с отличием закончил юридический факультет, был стипендиатом, великолепно распределен, но в работе не повезло… — Надя чувствовала, что этого ей не следует говорить, но было уже поздно.
— Где он работает сейчас? — лицо Гарри стало строгим и каким-то сразу постаревшим.
— Он? — Надя замялась. — Он…
— Не мучьте себя. Если нельзя говорить — я не настаиваю. Мне только обидно… — опечаленный взгляд Гарри упал на стол.
— Чем я вас обидела? — виновато спросила Надя.
— Вам, русским, нельзя верить. Вы даже за дружеским столом актеры. Только сейчас мы пили за встречу на Эльбе, за дружбу, за искренность… А через минуту вы уже дипломаты.
— Вы серьезно обиделись?
— Когда друзья неискренни в мелочах, можно ли с ними говорить честно о серьезных делах?
— Я вам скажу. Только… прошу вас — не говорите об этом с Дмитрием. Ему стыдно говорить о своей работе.
— Если вы не хотите этого сказать — не делайте этого.
Над столом повисло тяжелое молчание. Мимо прокружилась в вальсе пара. Гарри смотрел через плечо Нади, а сам думал о чем-то своем, далеком, не относящемся ко всему тому, о чем они только что говорили.
— Он потерял работу… Но это временно…
Слова Нади не произвели на Гарри того впечатления, которого она ожидала. Ничто не изменилось в его лице. Он только грустно улыбнулся и продолжил то, что хотела, но не решалась сказать Надя:
— Мне кажется, у него не все в порядке в личной судьбе?
— Да. Так обидно! Это был лучший студент курса.
Подошедший официант положил на стол счет. Гарри рассчитался и, что-то прикидывая в уме, посмотрел на часы.
— Вы торопитесь? — спросила Надя.
— Мы, туристы, время рассчитываем до минуты. Столько хочется посмотреть, запомнить…
Гарри и Надя не заметили, как к столу подошли Дмитрий и Альберт.
— Ну как? — спросил Гарри у Альберта.
— Можно начинать все сначала, — ответил Альберт.
— Нет, нет… Мне хватит… — Шадрин резко отмахнулся и полез за деньгами. — Я хочу рассчитаться. Меня ждут дома.
Как ни пытался Дмитрий отдать деньги, ему это не позволили. Альберт даже обиделся.
— Для старых солдат это мелочно, — упрекнул он Дмитрия.
Шадрин уступил, положил деньги в карман, хотя в эту минуту они для него потеряли всякое значение. Он свободно мог бы отдать их старику-швейцару.
Все, что было дальше, Дмитрий не помнил.
…А когда проснулся наутро — долго лежал с закрытыми глазами. Шаг за шагом он пытался припомнить, все, что было вчера после ломбарда. Он отлично помнил, как вошел в ресторан, как потом пришла Надя, как за их стол сели двое иностранцев. Пили, произносили тосты. Дмитрия угощали, он курил американские сигары, рассматривал какие-то открытки, потом снова пили… Потом перед глазами всплыла иностранная машина. Длинная, приземистая, черная… С буквой «Д» на номерном знаке. Поддерживаемый под руки Альбертом и американцем, Дмитрий сел на заднее сиденье. И это он помнил. Была с ними и Надя. Он слышал голоса Альберта и Гарри, но их самих не видел. Помнил, как машина тронулась. Все, что было дальше, вдруг неожиданно словно провалилось в черную бездонную пропасть. И это Дмитрия больше всего пугало. Уткнувшись лицом в подушку, он лежал неподвижно. «Если бы все было сном! Если бы можно было вычеркнуть из жизни этот вечер!» — с этой мыслью Дмитрий, не открывая глаз, нащупал под подушкой, на валике дивана, выпирающее кольцо пружины, которое Ольга несколько раз просила заделать. «Слава Богу, дома».
В голове — нудный, однотонный звон, во рту — тошнотный привкус.
В напряженной тишине с нарастающей тревогой тикали стенные ходики. Двенадцать часов. На стуле, возле дивана, лежал пакет и записка.
Он развернул записку:
«Митя! Откуда у тебя столько денег и эти фотографии? Ничего не понимаю. Будила тебя долго — ты как мертвый. Ухожу на работу с недобрым предчувствием. Приду сегодня раньше. Целую — Ольга».
Дмитрий взял со стула пакет. В лощеной синей бумаге были завернуты деньги и фотографии с видами американских небоскребов и бойких мест Бродвея. «Тысяча рублей… Откуда?..»
Страшная, как черная молния, догадка прорезала мозг Дмитрия. Он вытянулся во всю длину дивана и долго лежал неподвижно, уставившись на потолок. «За что ты меня наказываешь, жизнь? Что я сделал тебе плохого?..»
Дмитрий встал и положил на стол пачку сторублевых бумажек. Дрожащими пальцами взял открытки и стал рассматривать. На одной из них, на обороте, прочитал: «Завтра, в 19.00 за тем же столиком». Внизу стояла подпись: «Гарри».
«Гарри, Гарри! — Шадрин бросил пакет на стул. — Как ты купил меня встречей на Эльбе!»
…Многое передумал Шадрин, пока не пришла Ольга. Он ходил, как горячечный больной по комнате, стараясь припомнить подробности вчерашнего вечера.
Стук щеколды в сенцах заставил его вздрогнуть.
Ольга вошла молча и встала у порога. Она долго смотрела на Дмитрия:
— Что случилось, Митя? Где ты был вчера? Что это за фотографии?.. Откуда деньги?..
Дмитрий поднес ко лбу ладонь и закрыл глаза:
— Я все расскажу. Только вначале скажи, как я пришел домой?
— Ты приехал.
— На чем?
— На какой-то черной иностранной машине.
— Один?
— Нет. С тобой были двое незнакомых мужчин и девушка.
— Девушка? Во сколько это было?
— В первом часу ночи.
«В первом часу?.. — Дмитрий силился припомнить, как они вышли из ресторана. — Не может быть! Из ресторана мы вышли в одиннадцатом. Никуда не заезжали… Почему так поздно они привезли меня домой?»
— Они были пьяны? — спросил он.
— Почти трезвые. Что это за люди?
Дмитрий молчал.
— Я спрашиваю, что это за люди?
— Иностранцы… Румын и американец.
Ольга бросила взгляд на пакет:
— А деньги? Откуда деньги?..
— Тоже… они…
В глазах у Ольги застыл немой испуг. Дрожали губы, ее лихорадило.
III
Кузнецкий мост, как всегда в эти часы, был запружен людьми и машинами. Узенькие тротуары с трудом вмещали снующие вниз и вверх потоки пешеходов.
Шадрин остановился у подъезда, рядом с которым, почти на уровне глаз, была вывеска: «Приемная Министерства государственной безопасности». Прочитал ее и подумал: «Вот уж никогда не думал и не гадал, что придется перешагивать этот серьезный порог». С минуту постоял и решительно толкнул дверь. У входа в приемную, справа, стоял рослый старшина с красной повязкой на рукаве. Всем своим видом он как бы вопрошал: «Вам к кому?»
— Мне к дежурному по приемной.
— Документы.
Дмитрий предъявил паспорт.
Старшина, окинув с ног до головы Шадрина, принялся неторопливо перелистывать паспорт. Дольше, чем на других, задержал взгляд на странице со штампом прописки.
— Минутку, — старшина положил паспорт на тумбочку и позвонил куда-то по местному телефону. Он доложил о Шадрине. И там, на другом конце провода, сказали, чтоб посетитель подождал.
— Посидите, к вам выйдут, — старшина показал на ряд стульев в просторном вестибюле, посредине которого стоял длинный стол. На столе лежали чистые листы бумаги и стояло несколько чернильных приборов с ручками.
Кроме Шадрина в вестибюле никого не было.
Ждать пришлось минут двадцать.
Человек, появившийся в приемной со стороны, противоположной входу, где стоял дежурный старшина, подошел к Дмитрию с таким уверенным видом, будто встреча эта была обусловлена заранее.
— Вы Шадрин?
Дмитрий встал:
— Я.
— Пойдемте.
«В этом учреждении работают четко», — подумал Дмитрий, следуя за сотрудником МГБ по тускло освещенному узкому коридору.
Вошли в небольшую комнату, присели к столику, изучающе рассматривая друг друга. На вид сотруднику министерства было не больше тридцати пяти. Лицо мужественное, непроницаемое. Среди наградных колодок, прикрепленных к пиджаку, в нижнем, третьем ряду Дмитрий увидел колодки «За освобождение Варшавы» и «За взятие Берлина».
— Как мне вас называть? — спросил Шадрин и, достав из кармана пиджака паспорт, положил его на стол. Тут же подумал: «Зря не прицепил свои колодки. Может быть, под Варшавой были где-то рядом».
Принимавший его внимательно посмотрел документы и пододвинул их Дмитрию:
— Называйте капитаном, — и, сделав долгую паузу, в течение которой он о чем-то сосредоточенно думал, поднял глаза на Шадрина: — Так что же вас привело сюда, в наше учреждение?
Дмитрий, собравшись с мыслями, начал подробно рассказывать о том, как вчера, после ломбарда, зашел в «Савой», где его ждала сокурсница Надя Радыгина, как познакомился с иностранцами, как пили вино и вспоминали войну, как потом, уже поздно ночью, вернулся домой… Время от времени капитан задавал вопросы и делал заметки в блокноте, лежавшем перед ним. Дмитрий, как мог, в подробностях припоминал вчерашний вечер. Потом рассказал о деньгах, открытках, обнаруженных сегодня утром, о надписи на одной из них.
— Опишите их внешность, — сказал капитан.
Стараясь не упустить ни одной детали в облике Альберта и Гарри, Шадрин описал их внешность.
По лицу капитана пробежала легкая улыбка, потом оно снова стало непроницаемым.
— Вы член партии?
— Да.
— Расскажите кратенько о себе. Где родились, как жили… Образование, где работаете сейчас?
Шадрин рассказал: родился в семье крестьянина, учился в сельской школе, после десятилетки был на фронте, войну закончил под Варшавой. Потом университет, работа в прокуратуре и наконец лаборант института…
Капитан задумался:
— Лаборант? Почему так мало? Юрист высшего класса и вдруг — лаборант?
— Варшава подвела, — грустно улыбнувшись, проговорил Дмитрий.
— Что значит подвела?
— Тяжелое ранение… Две сложные операции… А потом — инвалидность. Сказали, что для оперативной работы в прокуратуре не гожусь.
— Понятно, понятно, — сказал капитан, что-то прикидывая в уме. — Они ничего вам не предлагали? Не давали никаких заданий, поручений?
— Не было даже намека на какую-нибудь услугу. А потом… Я все-таки юрист, следователь. И думаю, смог бы заметить, если бы кто-нибудь из них попытался извлечь корысть из нашего безобидного ужина. Разговор был задушевным, почти ни слова о политике.
— Что они вам подарили?
Шадрин положил на стол пакет в синей бумаге. Капитан развернул обертку, сосчитал деньги, отложил их в сторону и принялся рассматривать открытки.
— Не подарили, а всучили пьяному. Я узнал об этом лишь утром, когда проснулся.
— Обо всем, что вы мне рассказали, пожалуйста, напишите. В приемной на столе найдете бумагу и ручку. Потом зайдите ко мне. Дальнейшую беседу с вами продолжит другой человек. В объяснительной записке укажите, что открытки и тысячу рублей прилагаете к письму.
Капитан принялся что-то записывать в блокноте.
Шадрин вышел из кабинета и прошел в тихую просторную приемную.
Над объяснительной запиской он сидел долго, обдумывая каждое предложение. Несколько раз он вскидывал левую руку, чтобы посмотреть время, но… часов на ней не было.
За спиной, не нарушая тишины приемной, проходили незнакомые люди. С некоторыми из них Шадрин встретился взглядами. Это, как понял Шадрин, были сотрудники министерства. На всех лицах лежала печать деловой сосредоточенности и собранности.
Закончив объяснительную записку, Дмитрий тускло освещенным коридором прошел к комнате, где час назад был принят капитаном. Постучался.
— Войдите! — послышался голос капитана.
Капитан был не один. В кресле с высокой спинкой сидел человек средних лет. Перед ним на столе лежал тот самый блокнот, в котором раньше делал пометки капитан.
— Товарищ Шадрин, свою дальнейшую беседу продолжите с майором, — сказал капитан, бросив взгляд на сотрудника, сидящего в кресле. — Желаю удачи, — с этими словами капитан, пожав руку майору и Шадрину, вышел из комнаты.
Не глядя на Дмитрия, майор предложил сесть, показав взглядом на стул. Его жесты были уверенные, резкие. Объяснительную записку он читал внимательно, время от времени подчеркивая некоторые строки. А когда закончил, отодвинул ее в сторону и поднял на Шадрина глаза:
— Вы обратили внимание на перстень того, кто назвал себя Гарри?
«Откуда он знает о перстне? — подумал Шадрин. — Ведь в объяснительной записке я ни словом не обмолвился, что у американца на безымянном пальце левой руки был массивный перстень».
— Да, я видел этот перстень.
— Подковой?
— Совершенно верно.
— На подкове мелкие бриллианты?
— Точно!
— А у того, кто представился Альбертом, на правом виске — небольшой шрам. Заметили?
— Да, да… Чем-то он напоминает острый удлиненный клин, острием вниз.
— Совершенно верно. Эти приметы тоже запишите в объяснительной записке, — майор подал Шадрину ручку и пододвинул к нему объяснительную записку.
Пока Дмитрий делал приписку, майор развернул пакет с деньгами, сосчитал их и, дождавшись, когда Шадрин закончит писать, пододвинул ему сотенные бумажки:
— Запишите, пожалуйста, номера денежных знаков и год выпуска. Деньги возьмите, они вам сегодня могут пригодиться.
— Зачем?
— Ровно в девятнадцать ноль-ноль сядьте за тот же столик в «Савойе», за которым вы сидели вчера.
— Я этого не хочу! — в голосе Шадрина прозвучала решительность.
Майор закурил, встал и прошелся по комнате. Не глядя на Шадрина, он о чем-то сосредоточенно думал, что-то решал. И не торопился с решением.
Высокий, поджарый, светловолосый, он чем-то напоминал Дмитрию скандинавских рыбаков, которых Шадрин видел на картинах прибалтийских художников: лицо загорелое, обветренное, взгляд по-небесному голубой и открытый, линии рта, на уголках которого залегли глубокие складки, говорили о характере решительном и непреклонном. Даже в манере подносить ко рту сигарету, глубоко затягиваться и выпускать дым проступали твердые мужские начала.
Майор остановился и строго посмотрел на Шадрина:
— Вы коммунист?
— Да.
— Значит, мы найдем общий язык.
— Готов быть полезным.
— Мы должны знать, чего хотят от вас ваши новые друзья. Вы юрист, я тоже. Мы должны легко понять друг друга.
— Я слушаю вас.
Майор подошел к столу и перевернул открытку, на которой было написано: «Завтра, в 19.00 за тем же столиком. Гарри».
— На это приглашение вы должны ответить визитом. Ровно в девятнадцать ноль-ноль вы сядете за вчерашний столик. Эти деньги, — майор положил свою длинную кисть на стопку сотенных бумажек, — в вашем распоряжении. Считайте, что они даны вам для дела. Угощайте щедро. Может случиться, что ваши друзья вам этого не позволят. Для них это не тот случай, чтобы пить на деньги своего будущего подшефного. Ясно одно — вы им нужны. А вот зачем?.. В застольном разговоре дайте понять, что вы мало зарабатываете, что с трудом Сводите концы с концами. Только сделайте это тонко. Перегнуть здесь — значит вызвать подозрение. Полагаюсь на ваш житейский опыт и юридическое образование. Главное — вам нужно узнать, что от вас хотят, чем вы можете быть им полезны. На любое предложение сразу не говорите ни «да», ни «нет». Просите срок на обдумывание. Но пусть считают, что хотя вы и колеблетесь, в душе согласны с ними сотрудничать, только боитесь. Пейте осторожно, чтобы трезво и ясно мыслить! Совсем не пить нельзя. Пока все, — майор сел в кресло, завернул в пакет деньги и протянул их Шадрину. — А вчера вы были хороши. Нельзя так.
— Откуда вы знаете?
Майор улыбнулся. Это была первая улыбка, осветившая его строгое лицо. В этой улыбке Дмитрий прочитал: «Молодой человек, по роду работы нам приходится знать и видеть гораздо больше, чем это кажется со стороны…» Однако, взглянув на часы, майор сказал другое:
— Итак, товарищ Шадрин, к делу! Вы нам можете помочь. Завтра утром жду вас в этом кабинете ровно в девять ноль-ноль, — встал и крепко пожал Дмитрию руку: — Желаю удачи.
Чувствуя на своей спине взгляд майора, Дмитрий, уже взявшись за ручку двери, остановился и повернулся:
— Больше никаких поручений не будет?
Майор долго смотрел на Шадрина, потом вышел из-за стола, вплотную подошел к нему и тихо спросил:
— Фронтовик?
— Да, — твердо ответил Шадрин.
Взгляд майора на этот раз был суровым. Его небесную голубизну словно чем-то затуманило.
— Тогда четко помните: сегодня вы пойдете на встречу с теми, кого мы не добили в сорок пятом!
— Как?! — во взгляде Шадрина взметнулся испуг. — Американец и румын?..
— Они такие же румын и американец, как мы с вами китайцы.
Шадрин хотел что-то сказать, но майор перебил его:
— Два ваших вчерашних друга за несколько месяцев до встречи на Эльбе сумели капиталы, награбленные в России, перевести в швейцарский банк.
— Так в какой же стране они живут сейчас? — спросил Шадрин, чувствуя, как щеки его обожгла волна прилившей крови.
— Это для нас сегодня не имеет значения! Они свои гнезда свивают в странах, где неонацистам и фашистам сейчас всего удобнее разрабатывать планы реванша, — майор помолчал, глядя на растерянное лицо Шадрина, и глухо спросил: — Теперь вам понятно, как нужно вести себя сегодня с вашими вчерашними друзьями?
— Понятно, — еле слышно ответил Дмитрий.
— То, что я сообщил вам сейчас, — в высшей степени секретно. Вы должны нам помочь.
…Казалось, все было по-прежнему на шумном и колготном Кузнецком мосту: спешили люди, двигались машины, дворничиха в белом фартуке мела тротуар, крепконогая девушка, высоко подоткнув юбку, мыла толстое витринное стекло магазина… И все-таки все было не так, как полтора часа назад, когда Шадрин подходил к подъезду дома, где находилась приемная МГБ. В этот дом он шел словно грешник на исповедь, после которой, как он предполагал, выйдет успокоенным, очищенным, готовым понести любое наказание за свой вчерашний опрометчивый поступок в ресторане. А вышел совсем не таким. Он почувствовал себя ядром в заряженной пушке. Теперь он не шел, а почти бежал. «Ишь вы! Эльба! Встреча на Эльбе… Я вам покажу, сволочи, как покупать солдата! Думал ли ты когда-нибудь, что судьба будет подбрасывать тебя, как детский мячик? Позавчера ты был следователем прокуратуры, вчера — лаборантом в институте, а сегодня… Сегодня ты — смертельная наживка, на которую должна клюнуть матерая фашистская щука».
IV
Ровно в семь вечера Дмитрий вошел в «Савой» и прошел к условленному столику. На белоснежной скатерти стояла белая пластмассовая табличка «Стол заказан». Шадрин хотел сесть за соседний стол, но к нему подошел вчерашний официант и, слегка поклонившись, сообщил, что стол заняли его друзья, которые только что звонили из номера и просили несколько минут подождать.
Официант снял со стола табличку и пригласил Дмитрия сесть.
Чтобы сделать приятное своим новым «друзьям», Шадрин решил заказать кое-что до их прихода:
— Бутылку коньяку, кофе и яблоки… Остальное, когда придут товарищи.
— Все уже заказано. — Официант посмотрел в блокнот: — Есть коньяк, есть фрукты, есть черный кофе… Прикажете, пока ждете товарищей, что-нибудь подать?
— Коньяк и яблоки.
С самого утра у Дмитрия болела голова. За целый день он не прикоснулся к еде: от одной мысли о ней его поташнивало. Теперь же, спустя почти сутки после вчерашнего ужина, Дмитрий ощущал голод, поэтому решил до прихода Альберта и Гарри выпить рюмку коньяку и съесть хоть яблоко. Но не успел официант поставить на стол коньяк, как в зале появились вчерашние «друзья» Шадрина. Что-то дрогнуло в душе Дмитрия. Он через силу улыбнулся и встал, чтобы поздороваться с ними за руку.
Улыбка Гарри по-прежнему была просветленной и простодушной.
— Трещит голова? — спросил Гарри и рассмеялся. — Какое великолепное слово у русских — «трещит».
— Трещит… — ответил Дмитрий. — Да еще как! Даже не помню, как вы довезли меня вчера до дому. Больше так пить нельзя… Это нехорошо.
— О! Хорошо, хорошо!.. — воскликнул Гарри. — Я проехал много стран, а такого коньяка нигде не встречал. Армения! — он постучал золотым перстнем по этикетке, на которой красовались золотые медали.
Сразу же после первой рюмки Дмитрий почувствовал себя лучше. Потягивая через соломинку пунш, он смотрел на Гарри и удивлялся: «Какое самообладание! Какое актерское мастерство! Со стороны можно подумать, что это честнейший и благороднейший человек! Одна улыбка покоряет. А ведь волчище!.. Фашист!..»
Шадрин рассказывал, как утром он тщетно силился припомнить все, что было после ресторана, как понравились ему открытки, но деньги…
— Как очутилась у меня тысяча рублей?
Гарри пододвинул Дмитрию блюдечко с красной икрой:
— Просто поделились с вами. Когда не будет у нас — мы охотно, в знак дружбы, примем их от вас. Будем считать, что, когда разбогатеете, вернете с процентами.
После второй рюмки коньяка Гарри принялся хвалить русскую кухню, тут же, словно между прочим, слегка поругивал медлительность обслуживания в московских ресторанах, очень жалел, что невеста Альберта сегодня задерживается на каком-то собрании в своем министерстве. Гарри, поклонник советского балета, принялся расхваливать Галину Уланову, равной которой нет балерины во всем мире…
Уже выпили по третьей рюмке, но Гарри не подходил к тому, во имя чего они подарили Шадрину тысячу рублей.
Как и вчера, хрустально дробился посреди зала фонтан. Продрогший мраморный амур, обреченный немо холодеть под ледяными струями, грустными глазами смотрел куда-то дальше стен. Взгляд его скользил над столиками… Играл тот же оркестр. Та же певица в декольтированном длинном платье пела те же песни, что и вчера. Дмитрий обратил внимание на массивный перстень на безымянном пальце левой руки Гарри. Да, это был тот самый перстень, о котором сегодня утром говорил майор. Подковка, усыпанная мелкими драгоценными камнями.
— Вот это уже совсем не по-русски, — упрекнул Дмитрия Гарри, когда тот отодвинул рюмку коньяка.
— Больше не могу… Нельзя. Сегодня вечером предстоит работа. Завтра выступаю в суде.
— Очень хочу присутствовать на этом процессе, — сказал Альберт. — Солдатом я вас представляю, а вот в роли адвоката не могу вообразить.
— К сожалению, не могу вас пригласить.
— Почему? Насколько я знаю — в вашей стране судебное разбирательство открытое, — удивился Гарри.
— Вы правы, — уклончиво ответил Шадрин, но тут же быстро нашелся: — Завтрашний процесс — закрытый по просьбе сторон. Решается интимная история, в которой замешаны третьи лица. Супружеская неверность… Ну, разумеется, обе стороны просили суд оставить в глубокой тайне их семейные коллизии.
Альберт выпил за здоровье Дмитрия, встал, поклонился и отошел от стола.
— Расскажите поподробнее о себе. Как вы живете, Дмитрий? — спросил Гарри. — Мне кажется, у вас какая-то жизненная драма. Это можно прочитать на вашем лице.
«Неужели вчера что-нибудь ляпнул спьяна?! — подумал Шадрин, но тут же решил: — Нет, не может быть. Это просто тактический ход, перед тем как подойти ближе к делу. Ну что ж, если тебе так кажется, то я польщу твоей наблюдательности».
— Да, у меня сейчас неожиданные осложнения. Но они сугубо личные. Гарри, налейте мне, пожалуйста.
— О! — воскликнул Гарри, услужливо наливая в рюмку коньяк. — Теперь я верю, что вы настоящий русский. Выпьем за то, чтоб в жизни нашей было меньше драм.
Чокнулись, выпили.
«Вот теперь, кажется, хорошо. Теперь я в спортивной форме», — Дмитрий затянулся сигаретой и задумался.
— Скажите, Гарри, что это вы меня второй вечер угощаете?
— Почему вы об этом спросили?
Шадрин задумался:
— После войны я прочитал немало книг американских писателей. Они меня познакомили с нравами американцев. И, признаюсь, мне особенно нравится одна их черта.
— Какая? — спросил Гарри.
— Деловитость.
— Вы правы. У нас в штатах все подчинено одному богу — бизнесу. — Гарри наполнил рюмки: — Выпьем!.. Бизнес — это наша романтика, наша религия.
— Вот поэтому-то я и спросил вас: за что это вы угощаете меня? Зачем дали мне деньги? Ведь вы же без пользы для дела никогда не пожертвуете даже цента. Это у вас, американцев, в крови. Давайте говорить начистоту. Зачем я вам нужен?
Теперь Гарри уже не улыбался. В уголках его рта залегли складки сосредоточенного раздумья.
— Вы правы. Мы, американцы, слишком расчетливые и слишком занятые люди, чтобы бросать деньги на ветер или тратить их на благотворительные цели. Мы очень уважаем древний принцип римлян: «Do, ut des». И если мы вкладываем в какую-нибудь акцию цент, то получить пытаемся доллар.
— Какое отношение имеет этот латинский принцип к тем деньгам, которые… — Шадрин умолк.
— Я понимаю вас. Вы правы. Вы нам нужны.
— Кому это — нам?
— Мне лично. Я — журналист. Пишу книгу о Советском Союзе. А еще точнее — о советских людях в послевоенные годы. В этой книге я буду восторгаться духовной мощью вашего народа, который не разучился улыбаться, выйдя из кровавой мясорубки четырехлетней войны. В этой же книге я буду печалиться, глядя на скудость технического потенциала вашей страны. В целом советский человек в моей книге предстанет богатырем в лохмотьях.
Шадрин смотрел на Гарри и поражался таким смелым и искренним напором человека, которого он видит второй раз.
— Что же вам нужно от меня: водопад восторга или фонтан печали? — Дмитрий пытался улыбаться, хотя чувствовал, что Гарри не принимает всерьез его горькую улыбку.
— От вас мне нужен фонтан печали, — твердо ответил Гарри, словно давно ждал этого вопроса. — О вас я знаю больше, чем вы думаете.
— Что вы обо мне знаете? — спросил Шадрин, наблюдая за невозмутимым лицом американца.
— Вы с честью прошли войну. Вашу грудь украшают боевые ордена. Вы дважды тяжело ранены. В партию вы вступили не в студенческой аудитории, а между боями… Вы с отличием закончили университет, и вот… — Гарри сделал паузу, наблюдая за лицом Шадрина.
— Что вот? — через силу улыбаясь, спросил Дмитрий.
— Я собственными глазами видел лачугу, в которой живете вы, герой войны. О вашей работе мне говорила Надя. Только прошу вас — не думайте о ней плохо. Она хоть и легкомысленна, но вас высоко ценит. За свою работу вы получаете нищенские гроши. Любой человек на вашем месте может не только возмутиться, но взбунтоваться и потребовать условий, которых он заслужил. — Гарри смолк, щелкнул зажигалкой, закурил.
— Взбунтоваться?.. Каким образом?
— Самым демократическим и самым миролюбивым, — спокойно, словно продолжая безобидный застольный разговор, проговорил Гарри. — Вы пишете подробное письмо в одну из высоких государственных или партийных инстанций. В этом исповедальном письме вы обрисовываете свое безысходное жалкое положение, не скупитесь на слова возмущения. Требуете, чтобы в вашу судьбу вмешались руководители этих инстанций и облегчили вашу участь. Вы требуете предоставления вам приличного жилья и работы по специальности. Вы на это имеете право как гражданин, как юрист высшего класса и как ветеран войны.
— А дальше? — с трудом сдерживая поднимающийся в нем гнев и злость, спросил Шадрин.
— Дальше все очень просто: это письмо вы печатаете у машинистки, направляете его в избранную вами высокую инстанцию и в день отправки письма случайно, по рассеянности, забываете в кафе или столовой папку, в которой среди других несущественных бумаг находится оригинал этого письма с вашей подписью.
— А потом? — Дмитрий чувствовал, как к вискам его приливает кровь и в левой стороне груди начало щемить, отдаваясь тупой болью в плече.
— Это письмо попадает в мои руки. А уж как оно попадает — для вас это не имеет ровно никакого значения. Главное, что по рассеянности вы забыли в кафе папку, которая к вам уже больше никогда не вернется.
— И вы это письмо напечатаете в своей книге о России? — сдержанно спросил Шадрин.
— Да, я опубликую его вместе с другими подобными письмами в своей книге, которая выйдет миллионным тиражом и будет переведена на европейские языки.
Перед Шадриным всплыл образ чекиста, с которым он утром встречался на Кузнецком мосту. «Интересно, как бы он повел себя на моем месте? — подумал Дмитрий, мучаясь в сомнениях, как вести себя дальше, чтобы не быть разоблаченным сидящим против него человеком, мастером стремительного и рискованного диалога, в котором вопросы и предложения ставились резко и до цинизма обнаженно. И тут же решил: — Не торопись говорить «да!» и не спеши отпугнуть этого ловкого и опытного врага решительным «нет!». Дай ему выговориться до конца. Поторгуйся, Шадрин, посей в нем надежду, что за красную цену тебя можно и купить. Пока у тебя все идет гладко».
И Шадрин продолжал игру:
— А вы не задумывались над тем, что после выхода вашей книги, которую переведут на европейские языки, у нас в стране моя песня будет спета? Ведь мы живем по другим законам. Моральные кодексы моей страны и вашей расходятся.
— Я учел и это, — быстро нашелся Гарри, и Дмитрию показалось, что он ему пока верит. — В день потери вашей папки вы сообщаете о ней в бюро забытых вещей, наклеиваете объявление о своей пропаже в кафе на щиток, где обычно висит меню; вернувшему папку вы обещаете в этом объявлении вознаграждение. Одним словом, вы должны застраховаться на триста шестьдесят градусов. Как это сделать — не мне вас учить, вы юрист высшего класса и прошли такую тяжелую войну.
Молчание, повисшее над столом, было тяжелым, враждебным.
— Ваша нерешительность мне понятна, — мягко сказал Гарри и улыбнулся так душевно и светло, словно он разговаривал с любимым братом или со старым другом.
— Да… — Дмитрий тяжело вздохнул, разминая сигарету. — Вы предложили такое, от чего можно потерять сон и покой. Смелый вы человек, Гарри.
Гарри оживился:
— Запомните, Дмитрий: вы говорите с журналистом, который хочет, чтобы его знала Америка. А Америку нужно не только удивлять, но и поражать.
— Но ваши аппетиты простираются и на тиражи в Европе, — заметил Шадрин, прижигая сигарету. И снова перед его мысленным взором предстало строгое лицо чекиста с Кузнецкого моста. Оно как бы говорило: «Все нормально, не сбивайся с курса. Только сделай шаг назад. И внимательно проследи, как будет вести себя дальше этот ловец человеческих душ…»
Гарри уже наступал:
— Я хочу услышать о вашем принципиальном согласии помочь мне сделать эту книгу-бестселлер. Я делаю доллары и умею быть благодарным. Вы должны мне верить. Вашу биографию эта книга не испортит, а деньги… деньги, которыми я поделюсь с вами, сделают вас человеком свободным и независимым. — Гарри откинулся на спинку кресла, улыбнулся своей просветленной улыбкой: — Более того, как мне кажется, ваши высокие инстанции, к которым вы обратитесь с письмом, постараются мгновенно решить ваш квартирный вопрос, предоставить вам блестящую работу и через прессу обвинить меня во всех грехах тяжких.
Дмитрий мрачно молчал.
— Что же вы молчите? Решайте! Я сказал все. Осталось условиться о вашей доле гонорара.
И снова вздох… тяжелый вздох Шадрина прошелестел над столом:
— Вы безрассудно рискуете, Гарри. Как можно давать столь опасное задание человеку, которого вы видите второй раз?
Гарри желчно усмехнулся:
— Прежде чем стать журналистом, я познакомился с римским правом, с Конституцией Америки и с вашим Уголовным кодексом.
— И что же вынесли из всего этого? — Шадрин любовался изумительным хладнокровием и выдержкой Гарри.
— Вам как юристу этот закон известен. Testis unus — testis nullus. И если вы завтра утром пойдете в органы государственной безопасности и заявите, что я уговаривал вас совершить преступление, — вам могут не поверить. Вы этого просто не докажете. Нас было двое: вы и я. В ответ на это я могу втянуть вас в такую историю, что вы из нее подобру-поздорову не выберетесь.
Дмитрий почувствовал, как по спине его проплыл холодок. Он даже поежился. Разговор принимал неожиданный и острый оборот.
— Вчера вы случайно ничего не предприняли, чтобы втянуть меня в подобную историю? — стараясь скрыть волнение, спросил Шадрин.
— Так, пустяки… — Гарри полез в нагрудный карман пиджака и вытащил пачку фотографий, на каждой из которых Дмитрий увидел себя. Вот он сидит за столом вдвоем с Надей, вот он при выходе из ресторана, в туалетной комнате, умывается под краном, рядом с машиной, в машине… На всех фотографиях Дмитрий был то рядом с Гарри, то рядом с Альбертом. Технически фотографии были выполнены безукоризненно.
Дмитрий через силу улыбнулся, но улыбка получилась горькая, вымученная:
— Что же, недурно. Не сомневаюсь, что, кроме колледжа и университета, вы окончили еще одно серьезное учебное заведение. И, очевидно, закрытое.
Гарри щелкнул зажигалкой:
— Это уже детали. Главное в вас. Мне нужна ваша помощь. Помочь всего-навсего единственный раз. Письмо… Ваше гневное письмо. Больше мы никогда не увидим друг друга. Я уеду в Америку, а вы сможете безбедно жить два-три года. Думайте и решайте.
К столу подошел Альберт.
— Что-то у вас траурные физиономии? Давайте лучше выпьем, — сказал он, садясь на свое место.
Шадрин перевел взгляд на Альберта. Не таким он был вчера, когда рядом с ним сидела Надя.
— А вы, Альберт, вы же румын? Что роднит вас с бизнесом американца?
— Законы дружбы, — ответил Альберт и тут же, словно боясь, что Шадрин неправильно поймет его, продолжил: — Для дружбы не существует национальных границ.
Ненавистны были сейчас Шадрину два этих вылощенных, уверенных в себе иностранца, которые вели себя так, словно они были хозяева, а он, Дмитрий, — робкий чужестранец, впервые ступивший на московскую землю. Не он, а они диктовали ему условия «дружбы».
— Вы не дадите мне на память эти фотографии? — попросил Шадрин, и ему снова вспомнилось лицо человека с Кузнецкого моста. «Правильно ли поступаю? Не лишнее ли я выпил? Нет, пожалуй, я слишком трезв, чтобы разговор вести спокойно и разумно. Я просто зол. Главное — не отпугнуть, не наделать глупостей. Это, как видно, крупная и опасная птаха. Наверное, нужно сказать «да». Это меня сегодня ни к чему не обязывает. Когда скажу «да» — он начнет денежный торг. И, может быть, обернется ко мне новой гранью».
Однако, решив сказать «да», Дмитрий хотел показать, что он еще колеблется, не решается. Нужно еще помучиться, пострадать, чтобы пойти на такой шаг.
— Я хочу выпить. Сегодня, как никогда! — твердо и решительно сказал Дмитрий. — Вы поставили передо мной дилемму, от которой у меня дрожат руки. Прошу вас, не торопите с ответом.
И снова выпили. Никто не ел. Все молча потягивали через соломинку ледяной пунш. Дмитрию казалось, что он совсем не пьянеет. Но это только казалось. Все сильнее и сильнее поднималось в нем озлобление: «Почему так несправедлив мир?»
Полузакрыв глаза, Шадрин сидел неподвижно. Так отдыхают от усталости в дороге: на грани сна и бодрствования.
Ощутив на своем плече руку, Дмитрий открыл глаза.
— Вы спите? — тихо спросил Гарри.
— Нет, я думаю.
Теперь Дмитрий почувствовал, что он опьянел. Но опьянел не так, как вчера. Его рассудок работал четко. Перед глазами стоял майор с Кузнецкого моста.
Шадрин вспомнил светлую, лунную ночь под Бородином. Шел тихий снег. Первый ранний снежок в середине октября сорок первого. Их только что сгрузили с эшелона, прибывшего с Дальнего Востока. Перед боем полк клялся, стоя на коленях, под гвардейским знаменем. Пушистые хлопья снега плавно кружились и падали на землю, на обнаженные стриженые головы солдат, на седые волосы командира полка.
— Ох, Гарри, Гарри… — Дмитрий тяжело вздохнул, и голова его склонилась низко над столом.
— Что с вами? — спросил Гарри, глядя то на Альберта, то на Дмитрия.
— Не поднимается язык… Страшно, — Дмитрий в упор смотрел на Гарри, а сам думал: «А что, если встать и одним ударом сбить с самоуверенной рожи всю спесь и надменность? — Но тут же другая, сторожкая мысль остудила поднимающуюся из глубин сердца злобу: — Нет, так нельзя. Нервы, товарищ Шадрин. До сих пор ты свою роль играл неплохо. А вот теперь барахлишь, вино в тебе взыграло. Майор предупреждал: пей осторожно, не теряй рассудка… Итак, Шадрин, действуй. Скажи предательское «да».
— Альберт, ты, кажется, в девять обещал позвонить Наде?
Альберт встал и молча удалился.
— История знает примеры, когда вопросы войны и мира короли и императоры решали быстрее, чем вы решаете эту пустяковую задачу, — сказал Гарри.
Дмитрий смотрел на Гарри, а в голове его огненными жгутами свивались мысли: «Фашистская гадина!.. Может, ты под Варшавой выстрелил в меня из фаустпатрона! Может, из-за тебя моя жизнь несколько раз висела на волоске…»
Дмитрий перевел усталый взгляд с Гарри на мраморного амура, купающегося в струях фонтана. Его губы плотно сжались, образовав серую ленту.
— Вист! — твердо ответил он.
— Повторите! — строго сказал Гарри.
— Да!
— Вас устраивает тридцать процентов задатка?
— Нет!
— Что же вы хотите? — тихо спросил Гарри.
— Семьдесят процентов.
— Это мне уже нравится. Вы деловой человек.
«Дальше, дальше, сволочь!.. Я терплю! Я много еще вытерплю. Моя шкура дубленая. Покупай меня! Ну, что же ты смотришь взглядом Иуды?!» И тихо спросил:
— Во сколько вы меня оценили?
— На первый случай, когда вы оставите папку в кафе или столовой, получите тысячу долларов.
— Когда я должен это сделать?
— Желательно не позднее двадцатого. Сегодня пятое. В вашем распоряжении две недели.
— Я постараюсь.
— Завтра вы получите небольшую сумму на рабочие расходы.
— Где встречаемся?
— Только не здесь. Завтра в семь вечера у фонтана на площади Пушкина.
Вернулся Альберт.
— Ну как? — спросил его Гарри.
— Все в порядке. Она будет через час.
Гарри, улыбаясь своей ослепительной улыбкой, звонко щелкнул пальцами и воскликнул:
— Итак, Альберт, пари выиграл я!
— Не понимаю вас… — Шадрин отшатнулся от стола и заморгал глазами, точно их чем-то запорошило. — О каком пари речь?
Гарри снисходительно, как ребенка, похлопал Шадрина по плечу:
— О, Митя!.. Митюха!.. Вы наивный русачок. Итак, Альберт, за тобой две тысячи долларов! Две тысячи золотых долларов взамен десяти русских бумажек, на которые в России можно купить поношенный костюм в комиссионном магазине.
— Выражайтесь яснее, Гарри, — еще не понимая, о каком пари идет речь, сказал Шадрин. — Я не шутки шутить пришел сюда.
Скрестив на груди руки, Гарри звонко расхохотался. Альберт сидел насупившись и безуспешно старался соломинкой утопить в пунше льдинку.
— Почему вы хохочете?! — Дмитрий смотрел на Гарри и чувствовал, как кровь тугими, горячими волнами приливала к его щекам.
— Я ставил на вас. Против моей тысячи бумажных рублей Альберт поставил две тысячи золотых долларов! — и снова приступ смеха душил Гарри. — А вы, однако, хороший актер. Вы далеко пойдете!
Шадрин ничего не понимал. Он глядел то на Гарри, то на Альберта. «Неужели разыгрывают?.. Или я пьян и мне все это кажется?..»
Гарри добродушно похлопал Дмитрия по плечу и улыбнулся своей обворожительной улыбкой:
— Все очень просто. Спектакль сложился сам по себе. Вчера, когда мы с Альбертом спускались в ресторан, я сказал, что каждый третий русский, сидящий в «Савойе», — это или чекист с Лубянки, или агент уголовной полиции. Он с этим не согласился. Мы поспорили. А когда увидели вас, Альберт против моей тысячи рублей поставил две тысячи долларов. Он был готов рисковать большим, утверждая, что вы не чекист и не агент полиции.
Гарри перевел взгляд на Альберта, который нервно стучал наконечником мундштука о донышко тарелки:
— Эх, Альберт, Альберт! Оказывается, в ваших скалистых Карпатах еще не перевелись легковерные аркадские пастушки.
— Ну… и что дальше?.. — слова Дмитрий выдавливал из себя с трудом. Они захлестывали горло. — Как же дальше шел у вас спор?
И вдруг в сознании Шадрина зримо всплыл сон, который мучил его последние годы: в него из фаустпатрона из-за развалин особняка целится фашист. Дмитрий мечется, ищет укрытия, но нигде нет ни окопчика, ни бугорка. Ноги как ватные… А он, фашист, все целится, хочет не промахнуться. И вдруг Дмитрий вспоминает, что война давно кончилась, что вот уже много лет солдаты Германии и России не стреляют друг в друга. «Что же ты целишься в меня?.. Ведь война давно закончилась… Ты уже раз выстрелил в меня, помнишь, под Варшавой?.. Осколок твоего патрона порвал мне аорту. С тех пор я глубокий инвалид. Я уже дважды одной ногой стоял в могиле…»
— В машине я вручил вам при Альберте пакет с деньгами и написал записку, в которой назначил свидание на сегодня…
— Дальше? — Шадрин исподлобья смотрел на Гарри и чувствовал, как кулаки его наливаются каменной тяжестью.
— Сегодня утром вы встали и обнаружили у себя открытки и деньги, — вытирая платком с глаз слезы, которые у него выступили от смеха, Гарри делал вид, что не замечает, как от каждого его слова, точно судорогой, сводило лицо Шадрина.
— Ну, ну… продолжайте, — еле слышно проговорил Шадрин.
— А дальше вы побежали на Кузнецкий мост. Там вы получили задание от ЧК и галопом поскакали переодеваться в свой единственный костюм. Вы решили, что делаете большое патриотическое дело! Вы шли ловить заокеанских шпионов! Наивные русские! Вы очень любите ловить в своей стране шпионов.
Дмитрий налил в фужер коньяку и залпом выпил до дна. Запил шампанским. Его била нервная лихорадка. Зубы стучали… Гарри невозмутимо курил сигару и, словно любуясь Шадриным, улыбался.
— Значит, никакого задания не будет? — через силу, хрипло процедил Шадрин.
— Разумеется, друг мой! Все это была милая шутка иностранного туриста, который хорошо знает нравы русских. Мы, американцы, любим азарт во всем: в бизнесе, в отдыхе, в спорте, даже в дружбе.
Лицо Шадрина перекосило недоброй, желчной улыбкой, глаза налились кровью.
— Вы говорите, что хорошо знаете нравы русских? А хорошо ли?.. — он хотел встать, опираясь локтями о стол, но, раздумав, тут же тяжело сел. — Нет, вы не знаете, Гарри, нравы русских!.. Ох, как плохо вы знаете эти нравы, Гарри! С тысячью рублями у вас получилась авантюра. А впрочем… Впрочем, вы просчитались. Грубо сработали. Очень грубо! И то, что вы выдаете за шутку, — это ваш просчет. Такие стервецы, как вы, тысячу рублей на ветер не бросают!..
Гарри перестал смеяться. Лицо его посуровело. Отпив несколько глотков шампанского, он сказал:
— Видите ли, май дарлинг, я всего-навсего турист и люблю импровизировать. И то, что вы приняли за государственную трагедию, была лишь легонькая бытовая комедия. К тому же она, кажется, подходит к концу. Нужно опускать занавес. Finita la commedia!
Видя, что Шадрин полез в нагрудный карман, Гарри предупредительно остановил его:
— Вы за деньгами? Не утруждайте себя, счет уже оплачен.
Дмитрий вытащил из кармана пачку сторублевых бумажек и потряс ею над столом, не сводя с Гарри взгляда. Что-то мстительное уловил Гарри в этом напряженном, тяжелом взгляде. Он уже собрался было встать из-за стола и раскланяться, но Дмитрий наклонился к нему и опустил на его плечо тяжелую руку:
— Сидите!.. Разговор еще не окончился!..
Кровь отхлынула от лица Шадрина. Он сидел не шелохнувшись, в упор глядя на Гарри.
— Вы сказали, что комедия окончена?.. А я считаю, что она не окончена! Ее последние строки буду дописывать я!..
Гарри хотел подняться, но Шадрин грубо осадил его.
Все, что было дальше, происходило подсознательно, как в бреду или в тяжелом, кошмарном сне. Шадрин, обуянный злобой и ненавистью, забыл наказ майора с Кузнецкого моста. Он резко встал, и кисть его левой руки опустилась на пышную шевелюру Гарри и намертво замкнулась. Тяжело дыша в лицо Гарри, он сильным рывком поднял его со стула.
— Вы сумасшедший! — вскрикнул от боли Гарри.
Широкой отмашью правой руки Шадрин дважды со звоном хлестнул пачкой новеньких сторублевок по щекам Гарри. Замахнулся в третий раз, но новенькие деньги выскользнули из руки и золотым листопадом разлетелись по сторонам.
— Это ты, гадина… выстрелил в меня… из фаустпатрона!.. Ты!.. Ты!.. Там, под Варшавой!..
Подоспевший официант принялся проворно подбирать деньги, мешая их с мелочью, зажатой в руке.
Альберт вместе с креслом отодвинулся от Шадрина. А Дмитрий с налитыми кровью белками глаз, с побледневшим лицом стоял грудь в грудь с Гарри и крепко сжимал омертвевшими пальцами его пышную шевелюру.
— За свой поступок вы ответите по Уголовному кодексу! — прокричал побледневший Гарри, поводя по сторонам испуганными глазами.
— Я отвечу!.. Отвечу за все! Одним разом!.. — с надсадным хрипом проговорил Дмитрий. — На первый случай вы хотели купить меня за тысячу долларов. Вчера вы дали мне задаток… Сегодня ты выиграл на мне пари!.. — зубы Шадрина стучали, как в лихорадке. Он дрожал. — Я тоже держу пари! Против твоих тысячи долларов я ставлю пять лет лишения свободы!.. Ты слышишь, фашистская гадина: пять лет тюрьмы по Уголовному кодексу моей Родины!..
С этими словами Шадрин нанес Гарри неожиданный и сильный удар в лицо. Снизу вверх, в подбородок. Этот опасный удар боксеры называют апперкотом. Как подрубленный, Гарри плашмя грохнулся на спину и, проехав метра полтора по скользкому полу, очутился под соседним столом.
Альберта точно ветром сдуло.
…В ресторане поднялся шум. Оркестр замолк. Оборвалась обычная, торжественно-праздная жизнь первоклассного столичного ресторана.
В тумане буйного опьянения и неукротимой злобы, затмившей сознание, Дмитрию казалось, что все, кто сидят в ресторане, — друзья и соотечественники Гарри, и все они причастны к тайному сговору против него. Все они смотрят на него чужими, ненавидящими глазами.
Широким взмахом руки Дмитрий смел со стола все, что на нем было.
Хрустальные рюмки звонкими осколками катились по паркету к мраморному фонтану. Из-за соседних столов вскакивали посетители. Они отбегали в глубину зала, за фонтан. Спокойным оставался один амур, купающийся в холодных струях.
Шадриным овладело бешенство. Теперь он видел и понимал только одно: против него весь зал. Все они хотят купить его за тысячу долларов. Он поднял высоко над головой стоявший в стороне служебный столик официанта и шагнул с ним к фонтану, туда, где стадно скучились перепуганные люди в черных костюмах и белых накрахмаленных сорочках.
Кто-то из официантов повис на плече Шадрина. К нему подоспел второй, третий… А Шадрин все шел и шел вперед. На его поднятых руках угрожающе покачивался стол.
— Вы не были на Эльбе, сволочи!.. У вас не хватит долларов, чтобы купить русского!.. — с этими словами Шадрин споткнулся и грохнулся на паркет вместе со столом. Он не заметил, как кто-то подставил ему подножку. Упал прямо перед фонтаном.
От удара при падении или от нервного шока он потерял сознание.
…Проснулся Дмитрий рано утром. Открыл глаза и не мог понять: где он, что с ним? Продрогший, он лежал на деревянном диване, покрытом белой медицинской клеенкой. Рядом с ним, слева, на таком же диване спиной к нему лежал полуголый человек с биркой на ноге. Шадрин повернул голову направо — та же картина. На таком же диване скрючился полуголый старик с синюшным одутловатым лицом алкоголика. К его ноге тоже была привязана бирка с номером. Дмитрий перевел взгляд на свои голые, покрытые гусиной кожей, ноги и увидел… «О, Боже!..» У щиколотки бечевкой была привязана фанерная бирка с номером «78».
Сквозь низкое оконце в полуподвал сочился мутно-серый рассвет. Дмитрий закрыл глаза. Из груди его вырвался сдавленный стон. Где-то за спиной кто-то тоже стонал. «Что это — сон?.. Куда я попал?»
Шадрину стало страшно. Не хватало воздуха… Он снова открыл глаза и увидел перед собой тучного седоусого старшину милиции. В руках он держал флакон с лекарством.
— Старшина, где я нахожусь?
— Что, первый раз?
— Первый.
— Тогда поздравляю, голубчик. Ты в надежном месте.
— Так где же я?..
— В вытрезвителе. На машине-то тебя, паря, привезли не на простой, не на милицейской.
— А на какой же? — упавшим голосом, еле слышно спросил Шадрин.
— Сурьезная машинешка. Но ничего, с кем не случается. Отдыхай, за тобой приедут.
Дмитрий закрыл глаза и долго лежал неподвижно. «Докутился, Шадрин… Докатился до последней, до самой позорной ступеньки. Человек с номером семьдесят восемь. Думал ли ты когда-нибудь, что придется проснуться вот так… Лучше бы в сорок первом остаться лежать там, на Бородинском поле…»
V
На Кузнецкий мост Шадрина привезли в крытой служебной, машине в сопровождении пожилого милиционера, который за всю дорогу не обмолвился ни одним словом со своим не попадавшим зубом на зуб пассажиром. Привез и сдал дежурному. Дежурный кому-то позвонил, и через несколько минут в зал приемной вошел тот самый майор, с которым Шадрин встречался вчера. Он посмотрел на Дмитрия с нескрываемым презрением: слишком непростительной была вина человека, которому доверили серьезное дело и который не оправдал этого доверия.
— Поздравляю вас, Шадрин.
Дмитрий молчал.
— Что же вы молчите?
— Мне нечего сказать в оправдание.
— Берите бумагу, ручку и… пишите. Опишите все подробно, точно, конкретно.
— Я не все помню, товарищ майор, — слабым голосом проговорил Шадрин.
— Опишите, что помните. Закончите — скажите дежурному, он мне позвонит.
Майор что-то записал на листке бумаги, потом поднял на Шадрина усталые глаза:
— Никак не думал, что это может сделать коммунист, окончивший университет. Да еще фронтовик, разведчик… Позор! — сказал и, бросив на Шадрина уничтожающий взгляд, скрылся за низенькой дверью.
Шадрин некоторое время сидел с закрытыми глазами, склонившись над стопкой бумаги. Перед его глазами, как тяжелый, длинный сон, проплывала вчерашняя встреча с иностранцами. Проплывала до мельчайших подробностей омерзительной драки.
Больше часа, искурив полпачки папирос, просидел он над объяснительной запиской. Грязные листы переписал дважды. Как и вчера утром, мимо, неслышно ступая, проходили люди в штатском и скрывались за дверью, куда ушел майор.
Услышав за спиной чей-то рокочущий басок, Шадрин повернулся на голос и увидел высокого военного моряка с погонами контр-адмирала. С виду ему было не больше пятидесяти.
Дежурный старшина удостоверение адмирала читал внимательно, с каким-то особым почтением. Потом позвонил по внутреннему телефону:
— Товарищ майор, к вам пришел контр-адмирал Радыгин. Говорит, что о встрече вы условились, — старшина несколько раз кивнул головой и бросил в трубку: — Хорошо, понял вас, — и протянул Радыгину удостоверение: — К вам сейчас выйдут.
Дмитрий впился взглядом в лицо адмирала. «Он!.. Ее отец. Такой же, во всю щеку румянец, тот же разлет бровей. Как он взволнован! Значит, и Надю оплели этой паутиной…» — подумал Шадрин.
Не прошло и минуты, как в приемной появился майор. Он подошел к Радыгину и крепко пожал руку адмиралу.
— Прошу вас, — майор показал на дверь, ведущую в полуосвещенный коридор.
Когда майор и контр-адмирал удалились из приемной, Дмитрий закурил и внимательно перечитал объяснительную записку.
И снова мимо него проходили сотрудники министерства. Лица у всех сосредоточенные, по-деловому строгие, все спешили сделать что-то очень важное, неотложное.
Так прошло полчаса. От вчерашних ресторанных перегрузок поташнивало. Счет времени был потерян. Спросить у старшины — неудобно. Его взгляд, несколько раз скользнувший по Дмитрию, не показался располагающим к разговору.
Но вот наконец в приемной появились контр-адмирал и майор. Теперь уже не молочный румянец алел на мужественном лице Радыгина, а багровые пятна пламенели на нем. Майор проводил его до выхода и, как при встрече, крепко пожал ему руку и на прощание, стараясь успокоить взволнованного контр-адмирала, сказал:
— Думаю, все утрясется. Молодо — зелено…
Улыбку с лица майора смахнуло точно нахлестом ветра, когда он подошел к Шадрину:
— Пойдемте.
И снова тот же небольшой кабинет, где Дмитрий был вчера утром. Фанерованный под дуб стол, то же кресло, три стула, на стене — портрет Дзержинского.
Объяснительную записку майор читал сосредоточенно, как и вчера, некоторые фразы подчеркнул красным карандашом. А когда закончил, поднял на Шадрина взгляд, в котором трудно было понять: доволен он написанным или не доволен.
— Вы ударили его в лицо. Из-за такого хулиганства иногда начинаются международные скандалы. Не исключено, что завтра же зарубежные газеты будут трубить о том, как русские среди бела дня избивают невинных иностранных туристов.
— Я не выдержал.
— Потому что безобразно много пили.
— Может быть, — после некоторого молчания Шадрин спросил: — Я арестован?
— Пока свободны.
Дмитрий вскинул голову:
— Я его ударил в общественном месте. Меня должны судить.
— Вас могут судить… — на слове «могут» майор сделал ударение. — Но это в том случае, если ваши вчерашние друзья возбудят против вас уголовное дело. Может случиться, что вы отделаетесь легким ушибом.
— То есть?
— Разберут по партийной линии.
— Но это же будет казнью.
Майор пожал плечами:
— Вы это заслужили.
— Скажите, товарищ майор, если мне придется объяснять свое поведение на бюро и на партсобрании, могу я сослаться на вас, когда речь зайдет о вчерашнем вечере?
— Что вы имеете в виду?
— То, что на вторую встречу с иностранцами я пошел после того, как уведомил вас об этом? Я не нарушу принцип работы органов?
Майор встал, прошелся по кабинету. Заметно было, что он раздражен, но сдерживает себя.
— Как коммунист вы должны знать, что от партии у органов государственной безопасности нет ни тайн, ни секретов. Мы работаем под руководством Коммунистической партии. А поэтому на всех партийных инстанциях, где будут разбирать ваше персональное дело, — а его, очевидно, будут разбирать, — вы должны говорить только правду.
— Помогите мне, товарищ майор, — еле слышно проговорил Шадрин.
Майор закурил.
— Я все готов понять: да, вас глубоко оскорбили, вас унизили, но ведь вы должны были помнить, что за люди сидят с вами за одним столом. Каждое слово, каждый жест, малейший поступок вы должны были взвешивать, анализировать, соизмерять их с задачей, которая стояла перед вами. А вы… — майор вздохнул: — Трудно вам придется, товарищ Шадрин, выходить из этого положения. Вас может спасти разве только лишь состояние вашего здоровья и та психологическая ситуация, в которую вы были поставлены обстоятельствами. Разумеется, если захотят глубоко вникнуть в эти обстоятельства.
— А зачем я пошел к ним на второй день? — спросят меня.
— Все объяснимо. Вы хотели вернуть иностранцам деньги, которые всучили вам пьяному. Это вас глубоко оскорбило. Вернув деньги, вы грубо, хулигански удовлетворили вашу оскорбленную честь. Тут все логично. И мы тут ни при чем. Вы точно так же могли поступить, не побывав у нас.
— Понятно… — еле слышно проговорил Дмитрий.
— Больше вы нам не нужны. У вас, Шадрин, слабые нервы.
— Я могу идти? — тихо спросил Дмитрий.
— Да! — ответил майор.
Дмитрий встал и еще раз пристально посмотрел на майора. «Эх, товарищ майор, хороший ты человек!.. Говоришь — слабые нервы. А знаешь ли ты: если по этим нервам, которые когда-то были крепкими, как стальные морские тросы, с утра до вечера бить кувалдой, то и они могут лопнуть? Всему есть предел…»
Уже в дверях Шадрин повернулся и глухо произнес:
— Я дорого отдал бы, чтоб искупить позор своего вчерашнего поступка.
Дмитрий вышел из кабинета, прошел узким, тускло освещенным коридором, миновал дежурного старшину и очутился на улице.
Вчера он вышел из приемной с ощущением, будто он ядро в заряженной пушке. Сегодня сознание непоправимости ошибки, предчувствие чего-то неизбежного, недоброго угнетало, леденило душу.
«Человек номер семьдесят восемь, — всю дорогу не выходило из головы Шадрина. — Как обо всем рассказать Ольге?..»
Но Ольги дома не было. Достав из-под крылечка ключи, он открыл дверь. Разулся. В голове стоял монотонный звон. Этот звон чем-то напоминал Дмитрию гудение проводов в осенние ветреные ночи. Гудение тоскливое, навевающее на сердце кручину и необъяснимый страх.
Не раздеваясь, Дмитрий лег на диван и укрылся стареньким суконным одеялом, купленным два года назад на Тишинском рынке. По телу разлился неодолимый озноб. Перед глазами стояло лицо Гарри. Его ослепительная улыбка, казалось, казнила. «Эх, Митя, Митюха!.. До чего же вы, русские, любите ловить шпионов».
Сон пришел незаметно, как-то сам собой, как на смену дня приходит ночь, как ночь сменяется днем. Сколько спал Дмитрий, да и по-настоящему ли спал, — он не знал. Это уже потом, проснувшись, от давно мучившего его сновидения, он поймет, что все-таки спал. Спал бы и дольше, если бы из развалин кирпичного здания в него не целился фашист из фаустпатрона. На этот раз из-под обреза козырька каски Дмитрий отчетливо видел лицо человека, кто в него целился. Целился и улыбался своей белозубой, сверкающей улыбкой. Это был Гарри… Шадрин его узнал сразу. Но почему фаустпатрон начал строчить, как пулемет?.. Ведь он стреляет по принципу ракетного оружия.
Дмитрий проснулся. Однако звуки стрельбы из пулемета не утихали. Ему стало страшно: «Неужели схожу с ума?..» Одним рывком он сбросил с себя одеяло и поднялся с дивана. За окном кто-то стоял и барабанил пальцами по стеклу. Дмитрий отодвинул шторку и удивился: в палисаднике, взобравшись на завалинку, стоял Терешкин.
— Ну, брат, ты и дрыхнешь! Хоть из пушки стреляй! — крикнул он в открытую форточку.
Шадрин вышел в сени, открыл дверь. Вид Терешкина был непонятен Дмитрию. Заискивал всем: ужимками лица, взглядом, улыбкой… Терешкин остановился у порога и старательно вытер о половичок ноги. На лице его была разлита такая почтительность, что Дмитрий никак не мог осмыслить этой неожиданной перемены в обращении к нему со стороны своего непосредственного начальника. А поэтому спросил:
— Что случилось? — но тут же подумал: «За мной пришел. Пришел на казнь вести. Ну что ж, пойду. Там, наверное, по всему институту раззвонили, что я ударил иностранца».
Терешкин прошел к столу и сел на табуретку:
— Могу вас поздравить.
«Почему «вас»? Всего два дня назад ты хлопал меня по плечу и обращался ко мне на «ты», — пронеслось в голове Шадрина.
— С чем вы пришли меня поздравить? — спросил Дмитрий.
— С новой должностью.
— С какой?
— Заведующего кабинетом.
— А вы?
— Снова в лаборанты.
— Постойте, постойте… Ничего не понимаю… — Шадрин растерянно смотрел на Терешкина: — Вы что, шутите?
— Почему шучу? Так настоял профессор Костров. Сам в райком ходил.
— Кто вас ко мне послал?
— Костров. Он решил, что вы заболели. Послал меня проведать и сообщить вам приятную новость.
— Спасибо… — Шадрин опустился на диван, пока еще до конца не осознавая случившееся. — Большое спасибо… Передайте профессору, что дня три-четыре я не смогу выйти на работу. Я болен, — сказав это, Дмитрий дал понять Терешкину, что его уже утомил разговор. Терешкин попрощался и вышел.
За дощатой стеной пьяный сосед в третий раз проигрывал одну и ту же патефонную пластинку:
Пластинка была старая. На середине игла застревала в заезженной борозде, и несколько раз повторялось одно и то же слово. Время от времени было слышно, как, пьяно всхлипывая, сосед хрипловато подтягивал. Он недавно похоронил жену.
Шадрин лег. Печальная песня и горькие всхлипы соседа еще больше надрывали душу. Стенные ходики равнодушно отсчитывали время. Дмитрий старался представить себе, что будет в институте, когда докатится весть о его вчерашнем позоре? Накрылся одеялом. Пытался заснуть, чтобы хоть во сне убежать от дум, которые теснили голову. На душе было тяжко. Первый раз в жизни им владело мучительное желание уснуть и больше не просыпаться…
VI
Семь дней пролежал Дмитрий в постели. Участковый врач, выслушав больного, сказал, что у него грипп. Велел отлежаться. Но Дмитрий знал, что это был не грипп. А что — не хотел говорить ни врачу, ни Ольге. Он знал: если дня через три-четыре не пойдет на поправку, то болезнь может принять серьезный оборот. Последний раз, когда он выписывался из больницы, лечащий врач предупредил: если случится, что неожиданно начнет подниматься температура и он почувствует жгучую резь в груди в том самом месте, где оперирована аневризма, — нужно немедленно ложиться в клинику, иначе могут быть печальные последствия. Что это за печальные последствия — Дмитрий знал. «Летальный исход…» Когда Шадрин впервые услышал эту красивую фразу, он не предполагал, что на простом языке она означает: «Смерть».
«Только бы все одним ударом! Быстрей!.. Чтоб не отравлять жизнь другим».
Но опасность миновала. На четвертый день Дмитрий встал и почувствовал, что боль в груди утихает, силы прибывают.
Похудевший, осунувшийся, он явился на работу. В коридорах стояла непривычная тишина. Почти все студенты и аспиранты разъехались по заводам на практику, многие профессора-специалисты были откомандированы на Волго-Дон.
Шадрин поднялся на кафедру. В кабинете сидел Костров. Около него, как всегда, крутился услужливый Терешкин. С порога Дмитрий понял по глазам профессора и Терешкина, что им все известно. На его приветствие Костров ответил суровым небрежным кивком и принялся читать журнальную статью, в которой он отдельные строки подчеркивал и делал на полях заметки.
— Николай Варлампьевич, я должен с вами поговорить, — тихо сказал Шадрин.
— Я занят. Поговорите с Терешкиным.
Крещенским холодом повеяло на Шадрина от этих слов. Он сел за лаборантский стол, на котором возвышалась груда запыленных папок, и не знал, за что приняться. Чтобы не нарушить тишины кабинета и не мешать профессору работать, Терешкин молча положил перед Дмитрием приказ директора о его увольнении. Приказ был написан в смягченных тонах: «…Освобождается от должности заведующего кабинетом в связи с тем, что данная работа не соответствует специальности юриста».
Шадрин грустно улыбнулся:
— Сколько же я ходил в заведующих?
Терешкин приложил указательный палец к губам и поманил Шадрина в коридор.
Они вышли. Закурили. Коридор был пуст.
— Когда об этом… узнали в институте?
— Ты о чем — о драке или?..
— О том и другом.
— Вчера вечером. Был у нас инструктор из райкома. Ларцеву и Кострову давал такого дрозда, что те только кряхтели да потели, — Терешкин говорил тихо, с оглядкой. Делая глубокие затяжки папиросой, он сочувствовал: — Да, попал ты, брат, в карусель. Говорят, дело твое — табак…
— Когда будут разбирать на бюро?
— В институте не будут. Вынесли сразу на бюро райкома. Как особый случай, — Терешкин боязливо огляделся вокруг и, поджав губы, развел руками: — Сам понимаешь: статейку пришивают незавидную…
Не успел Терешкин сказать что-то еще, как дверь кабинета открылась и на пороге показался Костров. Он куда-то спешил. На ходу сказал:
— Сегодня и завтра меня не будет. К пятнице приготовьте сведения о работе с аспирантами, — он уже сделал несколько шагов по направлению к лестнице, но на какое-то мгновение замешкался, потом остановился: — А я, признаться, от вас, товарищ Шадрин, не ожидал этого.
— Прошу вас, выслушайте меня, Николай Варлампьевич… — Шадрин приложил к груди руку: словно ему было больно произносить каждое слово.
— Я сейчас очень занят. Расскажите обо всем Терешкину, — он спустился по лестнице.
Шадрин еще долго слышал его тяжелые, упругие шаги.
Дмитрий зашел в партбюро, чтобы узнать, когда и куда ему явиться. Дежурный член бюро внимательно выслушал его и, подозрительно осмотрев с головы до ног, сказал, что ему необходимо сегодня же явиться к инструктору райкома партии.
В бухгалтерии Шадрину сказали, что расчет он может получить хоть сейчас: деньги уже выписаны.
— Подождите несколько минут в коридоре, кассир сейчас придет.
Дмитрий поблагодарил и вышел. «Все все знают… О драке даже не говорят. Так, наверное, смотрят на предателей и на прокаженных». Он не успел выкурить папиросу, как пришел кассир. Во взгляде кассира уловил любопытство: «Вон ты какой!..»
…Шел проливной дождь. Он начался как-то сразу, неожиданно. Во дворе института ни души. Дмитрий вышел под дождь. Вахтер в проходной будке остановил его и сказал, что по приказанию директора он должен сдать пропуск.
— Мне еще нужно быть в институте. У меня здесь все документы.
— Придете за документами — выпишем разовый.
Шадрин сдал пропуск. «Какая оперативность!..» Он вышел на улицу и потонул в густой сетке дождя. Шел неторопливо, заложив за спину руки. Такой походкой и с таким видом ходят люди, которым уже больше некуда спешить.
VII
Дмитрию казалось, что никогда так медленно не тянулось время, как в этот томительный час ожидания. Приемная секретаря райкома просторная, чистая. По бокам широких окон тяжелыми фалдами спадали светлые портьеры. В углу возвышались две стройные узколистные пальмы. Посредине приемной стоял огромный круглый стол, покрытый бархатной скатертью. От кабинета первого секретаря к кабинету второго секретаря пролегла широкая ковровая дорожка. В дубовом паркетном полу, натертом до блеска, отражались пальмы и переплеты окон.
Все, кто входил в приемную и обращался к секретарше, сидевшей в окружении четырех телефонов, говорили тихо, почти шепотом, словно на кинофабрике, когда висит светящаяся табличка: «Тишина! Идет съемка!». Во всем чувствовалась сдержанность и деловитость.
Время от времени мимо Шадрина уверенной походкой проходили работники райкома. Они без доклада открывали тяжелую дверь первого секретаря и скрывались в темном тамбуре.
Как только где-то рядом со столом секретарши раздавался приглушенный звонок, на который она вставала и торопливо шла туда, где заседает бюро, сердце Шадрина делало раскатистый, гулкий толчок. Секретарша выходила и объявляла фамилию очередного товарища, вызванного на бюро.
Перед заседанием Шадрин сосчитал: вызванных на бюро было семь человек. Все ждали, когда секретарша назовет очередную фамилию. Шадрина все не вызывали. Уже давно ушел полковник в отставке, который пришел после него. Вышел и тот грузный мужчина в кителе и хромовых сапогах, которого по виду Шадрин принял за хозяйственника. Со счастливым сиянием в глазах попрощалась с секретаршей молодая женщина, по всей вероятности только что принятая в партию.
Из вызванных на бюро в приемной остались двое.
На улице уже зажглись огни. Вспыхнула зеленая настольная лампа и на столе секретарши. Вот снова за ее спиной раздался тягучий, низкого тона сигнал вызова. «На этот раз меня», — подумал Шадрин и привстал.
Но и на этот раз вызвали не его, а того, другого — лысого невозмутимого толстяка, что сидел рядом со столом секретарши и внимательно читал газету. Дмитрий удивлялся его выдержке и терпению: он прочитал, очевидно, от первой до последней строки несколько газет. А когда его вызвали, толстяк неторопливо встал и, сложив аккуратно газету, положил ее на круглый стол. «Не нервы, а канаты», — с завистью подумал Дмитрий.
Потом мимо Шадрина прошел инструктор, с которым он неделю назад разговаривал около двух часов. Все, что говорил тогда Дмитрий, он тщательно записывал. Изредка задавал вопросы и продолжал писать. Сейчас, проходя мимо Шадрина, он не ответил на его приветствие, сделав вид, что не заметил его.
Лысый толстяк в кабинете первого секретаря задержался недолго.
Дмитрий ждал последнего звонка. Но его все не было. Прошло десять, прошло пятнадцать, прошло, наконец, двадцать минут. О Шадрине словно забыли. У него мелькнула догадка: «Наверное, слушают доклад инструктора».
Дмитрий вздрогнул, когда дверь отворилась и секретарша назвала его фамилию. Он вошел в кабинет. За т-образным столом сидели девять человек. Заседание бюро вела Боброва.
Дмитрию указали на стул, стоявший в торце стола. Но он не сел. Окинув взглядом членов бюро, Шадрин дрогнул. Рядом с генерал-майором, в профиль к нему, сидел Богданов. Вначале Шадрин подумал, что ему показалось, но когда Богданов повернул лицо в его сторону и взгляды их встретились, Дмитрий понял, что дела его совсем плохи.
Боброва курила. Затягиваясь папиросой, она натужно кашляла и, глядя на Шадрина, вполголоса переговаривалась с соседом, худощавым пожилым человеком, которого, как показалось Дмитрию, он где-то видел.
Все смотрели на него. Взгляды взвешивали, прощупывали, буравили…
— Товарищ Шадрин, вы давно в партии? — спросила Боброва.
— Десять лет.
— Где вступали?
— На фронте.
— Награды имеете?
— Да.
— Какие?
— Пять орденов и четыре медали.
— Как же вы докатились до такой жизни?
Шадрин молчал.
— Расскажите, как вы познакомились с иностранцами и получили от них тысячу рублей, а на второй вечер устроили в ресторане дебош? Как все это случилось?
Опустив глаза, Дмитрий сдержанно и тихо рассказывал. В третий раз ему приходилось рассказывать одну и ту же позорную историю. В третий раз он с болью выносил на суд — теперь уже самый высокий, партийный суд — свою «связь» с иностранцами. Слушали его внимательно, не перебивая. Когда он дошел до денег, которые обнаружил у себя на следующий день утром, Боброва оборвала его на полуслове:
— Недурственно!.. Целый вечер вы пили на чужие денежки, довезли вас до дому на дипломатической машине да еще вдобавок дали на память тысячу рублей. Вряд ли встретишь подобных добряков, чтоб ни за понюх табаку так щедро облагодетельствовали… Продолжайте.
Шадрин продолжал.
Когда он замолк, генерал беспокойно завозился на стуле и задал вопрос:
— За что вы получили первый боевой орден?
— За Можайск.
Генерал закивал головой, точно желая сказать: «Понятно… понятно».
Перед глазами — зеленая скатерть. Над скатертью склонились лица в начальственном окаменении. И голос… Трескучий, хрипловатый голос Бобровой:
— Вы позорите ордена, которыми наградило вас Советское правительство. Вы недостойны носить высокое звание члена партии.
Шадрин молчал.
— Где и когда вы вступили в партию? — спросил генерал.
— В сорок третьем, на фронте…
Удовлетворенный ответом, генерал кивнул головой.
Следующий вопрос Шадрин услышал, но лицо человека, задавшего его, не видел. Тот стоял неподвижно, устремив взгляд в одну точку стола:
— Зачем вы пили с иностранцами во второй вечер? Вы просто-напросто могли бы вернуть им деньги и сказать, что они ошиблись.
— Я этого не сделал. И в этом моя главная вина.
— Странно у вас получается: с иностранцами познакомились случайно, деньги вам всучили незаметно, против вашей воли. Не на что опереться, чтобы решить вашу партийную судьбу положительно. Николай Гордеевич… — Боброва круто повернулась к Богданову, — вы, кажется, с Шадриным работали? Как он зарекомендовал себя в прокуратуре?
Богданов заговорил не сразу: вздохнул, размял папиросу:
— Я знаю Шадрина неплохо. Мне пришлось больше года работать с ним вместе. Ничего лестного о нем сказать не могу.
Обернувшись к Карцеву, который сидел у окна, Боброва спросила:
— Как он работал у вас?
Щеки Карцева пунцово вспыхнули, но ответил он твердо, без колебаний:
— Замечаний не имел. И вообще… — Карцев развел руками: — Показал себя только с положительной стороны.
— Еще бы! Работать три недели и показать себя с отрицательной стороны, — язвительно заметила Боброва и закашлялась после глубокой затяжки. И тут же, точно боясь, что насупившийся генерал незаметно возьмет из ее рук руль управления заседанием, она резко пробарабанила пальцами по столу и обвела членов бюро взглядом: — Какие будут предложения?
Никто не смотрел на Шадрина. Чувствовалось, что никому не хотелось первым давать команду «Огонь!». Но вот заерзал на своем стуле Богданов:
— Считаю, что поведение товарища Шадрина несовместимо с пребыванием в партии.
— Другие предложения будут?
Генерал хмуро посмотрел на Шадрина:
— Я предлагаю дать строгий выговор с занесением в личное дело.
Боброва, взглянув на генерала, удивленно вскинула брови:
— Я считаю, что поведение товарища Шадрина позорит высокое звание члена партии. Грубое избиение иностранца влечет за собой уголовное наказание. Мое предложение определенно и твердо: исключить Шадрина из партии. Прошу голосовать. Кто за это предложение?
Не подняли рук двое: генерал и сидевший рядом с ним пожилой человек с седыми висками и худощавым обветренным лицом. Это был заслуженный учитель, директор одной из московских школ Денис Трофимович Полещук.
— Кто против?
Поднял руку один генерал.
— А вы, Денис Трофимович? — обратилась Боброва к Полещуку. — Воздержались?
— Думаю, что мы поторопились в такой категорической форме обвинить Шадрина в неискренности, когда шел разговор о вторичной встрече с иностранцами в ресторане.
За второе предложение — вынести Шадрину строгий выговор — голосовал один генерал.
— Бюро райкома исключает вас из партии, товарищ Шадрин, — холодно сказала Боброва, не глядя на Дмитрия. — Ваше право обжаловать решение бюро райкома в вышестоящую партийную инстанцию — вплоть до обращения в Центральный Комитет партии.
Шадрин вышел из кабинета. В приемной стояла тишина. Рука его потянулась за папиросами. Пальцы дрожали. Он закурил. Секретарша поливала из графина цветы. Дверь на балкон была открыта. Увидев Шадрина с папиросой, секретарша сделала ему замечание. Дмитрий прошел на балкон. Опершись на низенькие перила, он стоял и смотрел вниз. Там, внизу, куда-то спешили люди. Они показались Дмитрию суетливыми муравьями. Пять этажей отделяли его от асфальта. Высота каждого этажа — три метра. «Пятнадцать метров… Всего три секунды падения. И это будет последнее падение…» Шадрин закрыл глаза.
И вдруг… В какое-то мгновение рассудок вновь обрел силу и ясность. И снова, как в детстве, Дмитрий увидел холодную реку… Борясь с волнами, по ней плывет раненый Чапаев. Пули вокруг поднимают белые фонтанчики. А он, гордый орел, бросает в пространство: «Врешь, не возьмешь!..»
«А Чкалов?.. Когда у него в воздухе не оставалось в баках бензина — он летел… летел на самолюбии. Вот и в твоих баках, Шадрин, нет ни капли бензина. Но ты в воздухе. Ты должен лететь! На чем? Лети на выдержке, лети на терпении. Пусть крыльями тебе будет надежда!..»
Дмитрий теперь стоял на балконе с таким видом, будто он бросал вызов целой Москве. А она, белокаменная, кипела, бурлила… Она несла и качала Шадрина на своей широкой, могучей груди, как океан лодку. И каждая капля этого неумолимого людского океана кричала: «Москва слезам не верит!»
Опершись руками о перила балкона, Дмитрий высоко запрокинул голову. Забыв, зачем очутился здесь, на балконе, он шептал сквозь зубы, шептал ожесточенно:
— Врешь — не возьмешь!.. Без боя не сдамся! Не за тем я дважды выкарабкивался из рук твоих, смерть, чтобы сейчас, когда впереди такая жизнь, лечь самому под косу твою! Солдат Шадрин еще жив! Солдат Шадрин еще не раз пойдет в атаку!..
VIII
Письмо долго не попадало адресату. Неделю оно лежало на тумбочке у кровати Дмитрия, четыре дня его носила в своей сумочке Ольга, и только на двенадцатый день оно попало в руки Шадрина, который слег сразу же, как только пришел с заседания бюро райкома. С диагнозом «острая сердечная недостаточность» он в тот же вечер на «скорой помощи» был доставлен в Третью городскую больницу.
Это был первый день, как Дмитрию разрешили подниматься. Он радовался приходу Ольги, радовался тому, что строгие врачи наконец-то разрешили ему выйти в коридор.
— От кого? — спросил Шадрин, читая адрес на конверте. Штемпель московский.
— Не знаю.
— Странно, даже без обратного адреса.
По коридору сновали сестры и няни. Ссутулившись, мимо проплывали больные в полосатых застиранных пижамах.
— Пойдем в уголок, к окну, там тише, — сказал Дмитрий и поднялся с кресла.
В уголке холла, под громадной пальмой стояли два свободных кресла. Зябко кутаясь в белый халат, Ольга смотрела на Дмитрия истосковавшимися глазами.
— Господи, скорее бы тебя выписали, дома я тебя за неделю поставлю на ноги.
— Потерпи еще денька два-три, — успокаивал ее Дмитрий, разрывая конверт.
— Необыкновенный случай! Письмо от Багрова! За пять лет учебы в институте он домой написал не больше пяти писем. А тут вдруг! С чего бы?
— Митя, читай вслух, — попросила Ольга, гладя руку Дмитрия.
Но Шадрин, словно не расслышав ее слов, лихорадочно пробегал глазами неровные строчки.
«Здравствуй, мой дорогой друг!
Это письмо пишу тебе на Чертовом мосту, на том самом мосту, где когда-то мы открыли друг другу свои сердца.
Я очень устал. Устал падать топором на головы невинных людей. Напрасны были мои усилия помочь подследственному солдату, написавшему дерзкие стихи, в которых он виновником своей неудачной судьбы считает «отца родного». Дело прекратить не удалось. А вот сам попал в такой волчий капкан, что и сказать трудно. Мои нервные диалоги с начальством кончились тем, что вызвали меня на ковер к главному, раздражению которого не было предела. И чем мои доказательства были весомее, тем гнев его был яростнее. Все кончилось тем, что с меня сняли погоны, и начальник АХО штаба ВВС округа дал предписание: в течение 48 часов освободить мою фанерную мансарду в Тушино, что я и сделал безотлагательно.
Вот уже неделя, как я скитаюсь по Москве бездомным псом. Возвращаться в родное село не хочу. Позор!.. Какие пересуды заведут односельчане…
Гложет тоска, мой дорогой друг, мучает беспомощность, сжигает отчаяние. Что-либо изменить в этом неумолимо-жестоком ритме не в моих силах. Поэтому избрал самое легкое — ухожу из жизни.
Если случится тебе побывать в наших краях, на Тамбовщине, — зайди к моей матери, утешь старую добрым словом. Деревня Прокуткино.
Ты сильней меня, Дмитрий. Ты должен жить и бороться. Помнишь, наш седой латинист часто говорил нам своим певучим старческим голосом: Per aspera at astra! Через тернии к звездам!..
Я знаю, Дмитрий, ты победишь трудности, ты долетишь до своих звезд. А мои звезды потухнут сегодня. Я устал. Я очень устал.
Это письмо опущу в почтовый ящик своей рукой. Последнее письмо в моей жизни. Я пишу его тебе. Когда найдут мое тело, при мне будет письмо в Центральный Комитет партии. В нем я о многом пишу. Это мой последний рапорт партии.
Перед солдатом, написавшим стихи о Сталине, моя совесть чиста. И я немного утешен тем, что мой бесславный конец может облегчить его участь.
Дмитрий! Дорогой мой друг! Постарайся меня понять.
Чертов мост… Роковая развязка моей жизни. Когда-то наш великий славянский предок Александр Суворов провел своих чудо-богатырей через Чертов мост в Альпах. Он провел их через тысячу смертей, и русские победили.
Я верю в единство и силу нашей партии. Я верю, что она проведет наш терпеливый народ через Чертов мост, который коварная история проложила на его пути.
Над Сокольниками плывут облака. Последние облака в моей жизни. В сетях голубоватых звезд запутался печальный месяц. И звезды, и месяц, и эти два старых дуба на островке, к которым с берега тянут свои руки две уже немолодые липы, и тишина над прудом — все это в последний раз. В последний.
Прощай, мой дорогой друг. Прости.
Иван Багров».
По лицу Шадрина проплыла серая тучка. В руках его дрожало письмо. Потом оно упало на пол. Ощупывая расслабленными пальцами мягкие подлокотники кресла, глядя куда-то в одну точку, Дмитрий встал и, ни слова не сказав Ольге, стремительно направился в кабинет дежурного врача. Он не спрашивал разрешения войти, не спрашивал, можно ли ему позвонить. Он подошел к телефону и, не обращая внимания на то, что его оговорила заведующая отделением, возмущенная такой вольностью больного, набрал номер телефона. Он попросил, чтобы позвали Багрова.
Голос в трубке ответил, что Багров у них не работает, что его уже нет.
Дмитрий понял, что ему не хотят говорить правду.
— Товарищ дежурный, я друг Багрова. Я хочу знать, что с ним случилось. Моя фамилия Шадрин, мы вместе учились.
Тот же голос ответил, что Багров трагически скончался, что похоронили его десять дней назад.
Больше Шадрин не стал ни о чем расспрашивать дежурного военной прокуратуры.
Когда он вернулся к Ольге, она с письмом в руках стояла у окна. В глазах ее застыл ужас. «Что? Неужели правда?» — спрашивали ее глаза.
Дмитрий понял, что она прочитала письмо. Он ничего не ответил, подошел к окну. Словно забыв, что рядом с ним Ольга, оперся ладонями на подоконник и, подавшись всем корпусом вперед, пристально всматривался в небо, точно выискивая в нем ответ на мучивший его вопрос. А там, в голубом небе, невесомо легко плыли белые облака. Плыли безмятежно, тихо, как будто в мире ничего не случилось.