Придя в сознание, Григорий боялся открыть глаза. Некоторое время лежал не шелохнувшись, прислушиваясь к доносившимся до его слуха звукам. Где-то совсем близко пилили дрова. «Вжик-вжик, вжик-вжик…» Потом в это однообразие ритмично повторяющихся взвизгов пилы врезался захлебистый, переходящий на вой собачий лай. А вот послышался звук, похожий на скрип отворяемых ворот. Звякнула щеколда…
Во рту ощущался привкус горечи. Потрескавшиеся губы слипались от сухости… Спину жгло. «Где я?.. Что со мной?..» — мучился в догадках Григорий, продолжая напряженно вслушиваться в долетающие до него звуки.
Наконец открыл глаза. Огляделся… По прокопченному потолку лениво и вразброд ползали толстые рыжие тараканы. Повернул голову к бревенчатой стене. И снова та же картина: из темных щелей, поводя усами, выглядывали тараканы.
Под щекой Григория лежала старая, вытертая дерюга, пахнущая горячей пылью от кирпичей. Наволочка на подушке была настолько ветхая, что из нее острыми остьями торчали перья.
Сердце билось частыми упругими толчками. «Наверное, высокая температура, — подумал Григорий. — Так у меня билось сердце в детстве, когда болел скарлатиной. Тогда тоже так было: жар, сохло во рту… А когда температура стала выше сорока, потерял сознание…»
Григорий закрыл глаза. Равномерное вжиканье пилы, собачий лай и еще какие-то незнакомые скрипы и стуки… — все это вдруг заслонилось страшной картиной последней ночи, когда остатки полка шли на последний рубеж атаки. Большая, без единого кустика равнина, покрытая пеленой рано выпавшего снега, до рези в глазах освещена повисшими в небе ракетами. И, как назло, опускаются они медленно-медленно… Правее второго батальона, в состав которого вошли саперная команда капитана Дольникова и отряд знаменосцев, идут матросы-черноморцы. Кругом все горит… Белым-бело… Видно как днем. Слева, на горе, пылает подожженная немцами деревня. На окраине ее, на взгорке, горит деревянная мельница. Она похожа на прикованную к земле сказочную жар-птицу: машет огненными крыльями, а взлететь не может. Справа белоснежную равнину обрамляет лес. Вековые ели, облитые бензином, пылают жарким огнем. Стреляют слева, со стороны горящей деревни. Из пулеметов и минометов бьют справа, с опушки пылающего леса… Впереди, в старинном смоленском селе, закрепились немцы. Лобовой, фронтальный огонь с каждой секундой становится все интенсивнее, все прицельнее… Бьют из орудий всех калибров и минометов.
Раздается чья-то решительная команда: «Второму батальону держать курс прорыва на стога!..» На фоне белого поля шесть темных стогов сена выделяются очень четко.
Прижимая к бедру противогазную сумку со знаменем, Богров-старший вдруг начинает припадать на левую йогу, потом бежит все медленнее и медленнее. Егор бежит рядом с ним. Пытаясь перекричать гул рвущихся снарядов и мин, сын что-то хочет сказать отцу, но тот машет рукой и, стреляя на ходу, хромая, продолжает бежать к стогам, куда двигаются остатки батальона и отряд черноморцев. И вся эта людская лавина цепями, словно морские валы, выплескивающиеся из леса, с раскатистым криком «а-а-а-а-а…» устремляется на затопленную со всех сторон ярким светом белую равнину и катится к темным стогам, обрамляющим кромку белого поля, пеклеванного черными воронками от взрывов.
И вдруг… Какой продуманный расчет врага!.. Из-за стогов, поводя стволами орудий, медленно выползают тяжелые танки. Видны даже кресты на башнях. Вместо спасительной передышки, которую сулили стога, бойцы полка оказались один на один с танками. Возвращаться назад нет смысла: миновали уже две трети равнины.
— Гранаты и бутылки к бою! — звучит чья-то надсадно-хриплая команда, и Григорий отчетливо видит, как бежавший впереди него матрос-богатырь с двумя золотыми шевронами на рукаве бушлата (Казаринов приметил его перед первым броском прорыва, когда матрос уступил свой окоп генералу Веригину) поднимает высоко над головой бутылку с зажигательной смесью; в правой руке, отнесенной назад, он держит противотанковую гранату.
Не успевает матрос пробежать нескольких метров по направлению к переднему танку, успевшему сделать два выстрела из пушки, как осколок или пуля вдребезги разбивают, поднятую над головой бутылку. Горючая смесь, растекаясь по бушлату и бескозырке матроса, сразу же вспыхивает ярким пламенем. Танк идет прямо на матроса. А матрос пылающим факелом, с гранатой в правой руке, идет на танк. Вот уже остается каких-то восемь или десять шагов, разделяющих танк и горящего матроса…
На какие-то мгновения Григорий забывает о том, что он командир отряда знаменосцев, что он головой отвечает за Знамя полка… В эти секунды он помнит только, что у него есть бутылка с зажигательной смесью, которой нужно обязательно попасть в танк, поджечь его… И нужно сделать это быстрее!.. Как можно быстрее!..
Но Казаринова опережают. Когда он подбегает к горящему танку, под гусеницы которого матрос-богатырь упал живым костром с противотанковой гранатой в руке, его бутылка уже не нужна: подоспевшие черноморцы забросали танк гранатами и бутылками с горючей смесью.
Не проходит и нескольких минут, как на снежной окровавленной равнине, изрытой воронками, горит шесть танковых костров. А из темного леса, дождавшись команды на прорыв, полки второго эшелона выкатываются темными цепями на равнину и двигаются вперед.
И все-таки как бесконечно длинно это белое поле!.. Когда же ему будет конец? Ведь главный бой впереди, там, где в окопах засели немцы. Но знамя… Нужно обязательно вынести Знамя полка.
Богров-старший хоть и хромает, но бежит. Слева от него бежит Егор. Он ни на минуту не выпускает отца из поля зрения.
Матросы уже врываются в передние окопы. Там идет жаркий штыковой бой. Следом за черноморцами, тяжело дыша, бегут бойцы второго батальона. Рядом с Казариновым, не отставая ни на шаг, бегут Иванников, Альмень и Вакуленко. Стреляя в направлении вражеских окопов, они тоже не выпускают из поля зрения Богрова-старшего, который пока еще крепится и бежит вместе со всеми. Но что такое? Почему Богров-старший остановился?.. Он зашатался, повернулся к сыну, что-то сказал ему и рухнул на грязный снег. Нет, он не убит, он лежит на груди, правой рукой пытается снять с плеча противогазную сумку, но рука не слушается его…
К раненому отцу Егор кинулся с проворством молодого, сильного оленя. Вот он склонился над ним, вгорячах подхватил на руки и сделал несколько шагов, но ноги Егора подкосились, и он медленно опустил отца на землю. Казаринов видел, что Богров-старший сказал Егору что-то очень важное, значительное, но что — разве услышишь в гуле боя.
Егор снял с плеча отца сумку со знаменем и, склонившись над ним, принялся просить его о чем-то (это Григорий понял по выражению лица Егора), но Богров-старший сказал сыну что-то такое, отчего тот резко отшатнулся, потом склонился над отцом еще ниже, поцеловал его и медленно, не спуская с отца глаз, встал…
«Боже мой!.. Что же мог сказать отец сыну в эту минуту? Какое сердце может вынести это прощание?!»
…Пылающие танки, горящая деревня с мельницей на пригорке, похожей на огненную птицу, раненый Богров-старший, матрос-богатырь, живым костром бросившийся на танк… — все это вдруг стало заволакиваться туманом. Тугие, напористые удары сердца все сильнее и горячее отдавались где-то у горла… Потом все стало плавно погружаться в небытие.
Сколько времени пребывал он в беспамятстве — Григорий не знал. Когда сознание вновь вернулось к нему, он уже не слышал ни вжиканья пилы, ни собачьего лая, ни скрипа ворот. Однако смутное сознание того, что он у добрых людей и лежит на теплой русской печке, успокаивало. Потом память вновь возвращала Григория к ужасам пережитой ночи и разорванными клочьями вырывала и обнажала кошмарную явь боя, в беспорядке путала эти обрывки, ярко высвечивала то одни, то другие эпизоды и, не успев закрепиться на них, перескакивала на третьи…
«А генерал?.. Что стало с ним? Неужели его не вынесли? Ведь он был тяжело ранен… На моих глазах его подхватили бойцы пулеметной роты и на руках, бегом, понесли вперед, следом за черноморцами…»
…Лицо Вакуленко залито кровью… Отряд знаменосцев редеет на глазах. Противогазную сумку со знаменем несет Богров-младший. Среди бойцов, несущих генерала, Казаринову бросился в глаза грузный пожилой полковник. Он видел его всего лишь одни раз, когда дивизия стояла на Днепре. Много хорошего Григорию рассказал о нем Богров-старший. На Ламе, в июле, у Богрова-старшего состоялся серьезный разговор с этим полковником, но по какому поводу — Богров умолчал. Сказал лишь, что полковник занимает высокий пост в штабе армии и в прошлом — унтер-офицер русской армии, участник первой мировой войны, георгиевский кавалер… За Халхин-Гол получил орден Красного Знамени. А вот фамилию полковника Григорий тогда не спросил у Богрова. Тяжело дышит полковник. Трудно ему поспевать за молодыми. Он тоже, кажется, ранен. Его левая рука висит плетью, в правой он держит пистолет и отдает команды бойцам, несущим генерала.
…В центре горящего села, куда первыми ворвались матросы, а за ними второй батальон, бой стал еще ожесточеннее. Слева, из-за церкви, подошли танки и прямой наводкой начали бить но скоплениям пехоты, рвущейся вперед. «Где же паши пушки?.. Где они застряли?.. Гаубицы — понятно, их бросили при первом броске… Но где сорокапятки?.. Ведь они шли в боевых порядках первого эшелона?»
…И снова бойцы второго батальона и черноморцы с гранатами и бутылками с зажигательной смесью, потеряв над собой всякий контроль и утратив полностью чувство самосохранения, бросились на вражеские тапки. На площади перед церковью пылает пять танков. Два танка подожгли у церковной ограды, где в нишу часовенки вмурована икона с распятием Христа.
Правая щека Егора залита кровью. Он передал сумку со знаменем Иванникову. «Неужели тяжело ранен?» — успел подумать Григорий, но в этот момент выскочивший из-за часовенки немецкий солдат небольшого роста полоснул в его сторону очередью из автомата. Пули прошли над самой головой. Григорий прицелился в немца, но его опередил Альмень. Немец всплеснул руками, попятился назад и выронил автомат. Схватившись обеими руками за живот, упал на колени и ничком рухнул на землю.
Из горящего танка у часовенки с распятием Христа выскочили через задний люк два танкиста. Пригибаясь, они с проворством кошки кинулись в темень церковного двора, где вырисовывались контуры крестов над старыми могилами. Следом за танкистами бросился Богров-младший. Вот он уже настиг одного из них… «Но почему он не стреляет?.. Неужели кончились патроны?.. Бери же его на штык!.. Ведь он успеет повернуться, и тогда…»
И откуда только берутся силы?.. Приподняв немца над головой, Егор с оттяжкой, как это делают, когда колют огромные чурбаки, с силой бросил немца на гранитную могильную плиту.
…И этот чей-то хриплый, надсадный крик: «Где санитары?! Где военфельдшер?! Врача!.. Генерал истекает кровью!..»
Падения снаряда Григорий упредить не успел. Он разорвался рядом с часовенкой, огненно осветив позолоту иконы и нимб вокруг головы распятого Христа. Дальше все поплыло, затянулось горячим, зыбким туманом…
Память уже больше не выхватывала рваные клочки боя на площади горящего села. «Наверное, тут, у часовенки, меня и накрыло, — подумал Григорий, ощупывая ноющее тело. — Вроде бы даже не царапнуло, а сил совсем нет. И этот жар… Откуда он? Может быть, я просто болен? Или отбило печенки — ведь снаряд разорвался совсем рядом, между мной и часовенкой…»
Прошиб пот. По телу разлилась волна слабости. «Знамя… Неужели не вынесли?.. Там, у церкви, оно было у Иванникова. Где Альмень?.. До последней секунды он был рядом со мной. Вакуленко тоже… Где они сейчас? Почему я здесь?.. Кто меня сюда принес? II вообще — где я?» — спрашивал себя Григорий, чутко прислушиваясь к звукам, время от времени доносившимся до него. Вот отворилась дверь — и в избу кто-то вошел… Шаркающие шаги старого человека, пол слегка поскрипывает. Так кашляют только старухи. «Наверное, хозяйка…» Потом послышался звук падающих на пол дров. И снова дверь захлопнулась. «Старуха носит дрова…»
Григорий открыл глаза и приподнял голову, вглядываясь в полусумрак избы. В переднем левом углу, завешанном старыми иконами в темных окладах, мерцала лампада.
Над столом, выскобленным до выступающих от сучков шишек, висела пятилинейная лампа со стеклом, заклеенным желтой бумагой. Лампа была привернута, а поэтому язычок пламени еле обозначался в закопченном стекле.
Собрав силы, Григорий приподнялся на локтях и еще раз оглядел избу. На простенке, увешанном фотографиями в потускневших от времени сосновых рамках, тикали ходики. Для дополнительного груза, чтобы часы шли бойчее, к гирьке был привязан ржавый замок.
Темные поржавевшие стрелки ходиков показывали десять часов. Теперь Григорий окончательно убедился, что он болен и лежит на русской печке в крестьянской избе.
Снова открылась дверь, послышались чьи-то старческие шаги, и опять беремя дров брошено у печки. Снизу, с пола, потянуло холодком.
Возникшая перед иконами согбенная фигурка что-то шепчущей старушки, в длинной, почти до пола, черной юбке и черном платке в белый горошек, опустилась на колени. Григорий затаил дыхание, прислушался. «Молится», — подумал он, разбирая некоторые доносившиеся до его слуха слова.
Не нарушая молитвы старого человека, Григорий сидел не шелохнувшись и терпеливо ждал, когда старуха поднимется. А когда она, опираясь на руки, тяжело встала и, вскинув седую голову, встретилась взглядом с Григорием (при этом перекрестив его трижды), он глухо спросил:
— Бабушка, где я нахожусь?
— Господь бог, вот и пришел в себя, родненький! — запричитала старушка, светясь добром и радостью. — А то уж дружки совсем приуныли, в больницу везти хотели; спасибо, старик мой отсоветовал, сказал: конфузил, оклемается, сам в японскую под конфузней был. Кваску или молочка, сынок? Жар-то какой… Вишь, как тебя за день-то сломало, все кричал, все в бой звал, руками махал, боялась, что свалишься с печки… Страсть господняя.
— Где я, бабушка? — глухо проговорил Григорий.
— У нас… в деревне в нашей, — скороговоркой ответила старушка, улыбчиво глядя на Григория, спустившего с печки ноги в белых шерстяных носках. — Ты не слазь, сынок… Тебе нужно лежать. Что надо — я тебе подай.
— В какой деревне, бабушка? — спросил Григорий, глядя на белые шерстяные носки: откуда?
— Как в какой? В нашей, в Бородине, — все так же скороговоркой ответила старушка, подавая Григорию большую оловянную кружку домашнего кваса. — Испей, испей, сынок, от жара квасок пользителен. От него болесь потом выходит.
— В Бородино?! Это что — Можайского района?
— А что ты так испужался? Ай наша деревня хуже других? Знамо, Можайского района. Наша деревня во всем районе завсегда на первом счету была…
Старушка хотела сказать еще что-то, но Григории перебил ее:
— Это то самое знаменитое Бородино, где когда-то русская армия побила армию Наполеона? — Голос Григория дрожал. — И Бородинское поле здесь где-то рядом?
— Да вон за речкой… А где же ему быть-то?
Григорий чувствовал, как по щекам его потекли слезы.
— А чья она, деревня-то, бабушка, — наша или под немцем?
Старушка трижды перекрестилась.
— Наша! Господь с тобой, да разве нашу деревню отдадут немцам? Тут к нам на полюшко наше Бородинское из Москвы понаехало людей — тьма-тьмущая!.. Мой дед сказывал, что поболе мильёна. Правда, больше баб да девок, но от темна до темна спин не разгибают. Мой дед им на позиции воду возит.
— А что они делают, бабы-то да девки, бабушка?
— Как что — роют. Но нарыли столько — страсть!.. Все Бородинское поле ископали и пошли рыть дальше, к Волоколамску. Канавы шириной в нашу улицу, а глубиной — выше избы. Да что там наша изба, две можно поставить, и трубы не увидишь. Это дед говорит, от вражьих танков. Он сейчас придет, он тебе все сам расскажет. Страсть как любит рассказывать. Ты чего не пьешь-то, сынок? Ай не понравился квасок?
Григорий залпом выпил квас и вытер рот рукавом гимнастерки.
— Он, бабушка, квасок — что надо!.. Крепкий! Сроду такого не пивал. Да как же я попал к вам? Кто меня сюда привел?
— Тебя не привели, голубь мой, а притащили. На руках принесли. В чем только душа теплилась.
— Кто принес-то?
— Дружки твои, солдатики. Трое их было. Один моложавый такой, под потолок ростом, голова вся в бинтах, Егором его называли, а другой чуть помене, но тоже видный из себя, хохол, видать.
— А третий? — нетерпеливо спросил Григорий, видя, что, к чему-то прислушиваясь, старуха замолкла и мыслью переключилась на другое. — Какой из себя третий?
— Третий — сухонький такой, пересмешник и уж больно на язык востер. Ой, до чего ж востер!.. Завел с дедом моим про войну разговор, да так его в угол припер знаниями всякими, что мой старый греховодник аж взбеленился. Распетушился так, что за медалями в сундук полез, самого Георгия со дна вытащил.
«Иванников, он, — подумал Григорий. — Жив…»
— А не было с ними маленького татарчонка? Молоденький такой, шустрый, Альменем зовут… Шинель у него длинная, аж до пяток достает…
— Нет, сынок, татаров не было. Чего не было, того не было.
Старушка задумалась.
— Я все-таки слезу на пол, бабушка… Здесь жарко…
— Слезай, милый, слезай… Хошь, я пособлю тебе? — Старушка протянула Григорию свои изработанные старческие руки, на которых темнели выступающие извилины вен.
— Нет, бабушка, не надо, я сам, Во мне, почитай, пять пудов.
Ухватившись слабыми руками за деревянный брус печки, Григорий осторожно спустился на пол, прошел к столу, сел.
— А куда же делись дружки мои, те, что принесли меня к вам? Они что-нибудь сказали, когда уходили?
— А как же? Сегодня этот ваш пересмешник два раза приходил. Напилил с дедом дров, кормушку овцам починил, на кадушку обруч нагнал… Капуста в этом году такая уродилась, какой сроду не было. Что ни вилок — считай — полпуда… В чем солить — ума не приложу, а в погребе оставить — сгниет.
— Что же сказал этот пересмешник?
— Сказал, что, если не придешь в себя, завтра увезут в гошпиталь. Конфузия у тебя, сынок. — Старушка взглянула на часы и, встав на цыпочки, подтянула гирьку. Времени было половина одиннадцатого. Для октября — по-деревенски — это уже поздний вечер.
— А когда он обещал еще прийти? — спросил Григорий, глядя на потемневшие лики святых, тускло освещенные тоненьким бледно-фиолетовым язычком пламени лампады, висевшей на трех цепочках перед образами.
— Обещал заглянуть вечерком, да что-то нету…
— А про позиции он что-нибудь говорил? — допытывался Григорий. По немудреным ответам старушки он начинал представлять себе в общих чертах обстановку и положение, в котором находился.
— А как же, говорил… Правда, не мне — деду; мне не до разговору нынче было, целый день с хлебом возилась. И не удался. То ли тесто плохо подошло, то ли печку перекалила, подгорели нынче мои хлеба.
Во дворе залаяла собака.
— Наверно, он, твой солдатик, дай бог ему доброго здоровья. Хоть и пересмешник, а руки золотые и душа добрая.
Первым в избу вошел старик, за ним — Иванников.
Увидев Григория сидящим за столом, старичок остановился у порога, вскинул над головой сухонький кулак и петушисто воскликнул:
— Моя взяла!.. Я говорил, что к вечеру оклемается, а вы мне: в гошпиталь, в гошпиталь… Меня в японскую два раза так шибануло, что я и сейчас по ночам вскакиваю.
Опираясь на стол, Григорий встал и шагнул навстречу Иванникову. Тот был сильно взволнован. Пытался что-то сказать, но не мог: голос его срывался.
Они обнялись…
Старуха поднесла к глазам платок. Дед, чтобы не выказать слабости, сердито, рывком сбросил с себя фуфайку, зачем-то достал из-под лавки топор и, насупив брови, вышел в сенки.
— Где Альмень? — еле слышно спросил Григорий.
— Там… остался…
— Где там?
— У церкви… Заслонил вас от автоматной очереди…
Мысль о Знамени полка пронизала Григория словно током.
— А знамя?.. Где знамя?!
— Вынесли.
— Где оно?
— Сдали под расписку начальнику Можайского укрепрайона.
— Где расписка?
— У Егора.
У Казаринова отлегло от сердца.
— Ну а вы как? Куда-нибудь влились? Берут вас куда-нибудь?
— Все трое попали в сводный батальон. Батальон придали полку дальневосточников. Будем теперь воевать с сибиряками. Ребята что надо, огонь. Уже хлебнули войны на озере Хасан. У некоторых ордена есть. Один полк дивизии уже занял позиции. Остальные выгружаются из эшелонов в Можайске.
— А мне? Куда мне-то теперь податься?
— Я как раз пришел за вами, товарищ лейтенант. Послал командир батальона.
— Откуда он меня знает?
— Мы рассказали ему о вас. Переночуем в Бородино, а утром двинемся в Можайск. Это недалеко, двенадцать километров.
— А потом?
— Потом вернемся на Бородинское поле. Наш полк уже занимает позиции. Проходят как раз через Багратионовские флеши. Если бы вы видели, товарищ лейтенант, сколько на этом поле памятников!.. Пробовали считать — сбились со счету…
— Ну что ж, быть по-твоему.