Марлоу

После того, как Оливия ушла на следующее утро, я полез на верхнюю полку своего шкафа и достал конверт, который там лежал. Ему было всего лишь два года, но он был серым и потрепанным. Я читал его содержимое так много раз, что знал текст почти наизусть. Каждое слово врезалось в моё сознание и ещё догорало в нём спустя все это время. В письме было четыре страницы. Я открыл его. Заломы на бумаге были такими укоренившимися, они были мягкими и чернила с них стерлись.

Я вгляделся на первую страницу.

Её почерк: аккуратный, контролируемый, компактный и знакомый. Такой знакомый. О! Мария. Я помню, она писала мне любовные записки и складывала их в ланч боксы, настаивая на том, что заботилась обо мне. Они были немногословными…

На мне нет трусиков. Когда придешь домой, найди меня и не сказав ни слова, трахни меня.
Мина.

Или:

Перекусывая этими сэндвичами с солониной, просто помни, что я думала о тебе, пока разводила горчицу, и я буду думать о тебе весь день, пока ты не вернешься ко мне и не раздвинешь мне ноги.
Мина.

Но она не оставила последнее письмо, чтобы оно нашло меня. Она уже успела его отправить. Оно пришло на следующий день после происшествия. В то время я был так потрясен, прочитав всё два раза, но ничего не мог понять.

Позже я смотрел на него без какого-то ни было понимания. Хотя я понял смысл каждого слова и каждого предложения, но в целом это выглядело: «Какого хрена происходит? Какого черта она имела в виду?»

Тогда должно быть я думал о её покупке гранаты. Я имею в виду, кто так делает? Кто себя взрывает гранатой? Задохнуться в своем собственном гараже, принять снотворное, перерезать вены или что по-настоящему страшное, спрыгнуть с небоскреба, но граната? Вау! И потом, покупая все эти канистры с горючим только чтобы быть уверенной в том, что ничего из того, что стоило бы спасать исчезнет в пожаре.

И если её целью было полное публичное уничтожение, то оно удалось. Я видел как всё произошло, словно в замедленной съемке: взрыв, сначала красная, а после оранжевая вспышка, следом белая и возврат к оранжевой и красной. Затем был дым: густой, чёрный, едкий дым. Я лежал на земле и смотрел на разлетающиеся двери в стороны и ввысь, звон стекла, в то время как вокруг меня сыпались обломки. Обувь Рокси была самой жуткой частью. Кстати она приземлилась рядом со мной, обугленная и душераздирающе маленькая.

Как издевка. Посмотрим, насколько я силен.

Я смотрел на дно стакана виски и прокручивал в голове её образ, как она за день до смерти, жуя яблоко, смеясь, с почти надменным выражением лица, наблюдала, как я играю с детьми. Как женщина может быть с таким выражением лица, зная, что завтра все закончится?

Там ничего не было. Ничто мне не говорило о том, что она была расстроена или на грани самоубийства, и о намерении забрать с собой детей. Это было самым загадочным, шокирующим. В конце концов, я созвонился с её подругой.

— Тебе известно, что Мария думала, будто у нас был роман?

— Что? — она почти кричала в трубку.

— Она думала, что у нас с тобой роман, — ответил я.

— С чего она это взяла?

— Я не знаю.

— Тогда почему ты так решил?

— Она оставила письмо.

— Письмо? Обвиняя нас в связи. Не могу в это поверить. Мне бы хотелось увидеть его.

— Нет, — я отказал ей. Мне бы не хотелось, чтобы она знала, о том, как Мария передала ей, что она двуличная, с отвисшими сиськами, безсосковая, тощезадая хуесоска и ведёрко со спермой.

Она замолчала.

— Она тебе не казалась холодной, по отношении к тебе или изменившейся каким либо образом? — настаивал я.

— Нет. Мы были лучшими подругами. Мы всё друг другу рассказывали, — отрицала она с закравшимся в её голосе подозрением. Видимо начала сомневаться в существовании этого письма. Она была, как и все человеческие существа — скорее поверит в ложь, чем признает, что её основательно одурачили.

Наш разговор закончился не очень приятно.

Я позвонил ещё нескольким её близким друзьям. Не говорила ли она им что-либо. Их ответ был всегда одним и тем же. Нет-нет-нет-нет. Позвонил её брату. Он с отвращением бросил трубку, едва услышав мой голос.

Мне часто снились мои дети. Мы были в саду или в школе. Там же с ними играли и другие дети. Я позвал, и они подбежали ко мне. Подхватив, я крепко держал их, облегчение разливалось по моим венам.

— Спасибо, Господи! Спасибо, Господи. Это был всего лишь ночной кошмар. Мне приснилось, что вы умерли.

— Как бабушка и дедушка? — спрашивали они меня.

— Как бабушка и дедушка, — отвечал я им, смеясь и плача одновременно.

— Но мы не настоящие, — с серьезным видом говорили они мне. А после я проснулся со слезами, стекающими по моему лицу. Мне не хотелось просыпаться. Уверен, что они живы в другом измерении.

Несколько недель спустя фурор спал, и медицинский фонд стал употреблять выражения «к сожалению», «неприемлемо», «подмоченная репутация» гораздо реже. Вместе с этим пришла ярость. Как я проклинал её. Сука. Ёбаная тупая пизда.

Мне было так плохо, что от гнева становилось невыносимо дышать. Пришлось прекратить видеться с друзьями. Я серьёзно рисковал абсолютно сбрендить, если бы кто-нибудь сказал мне: «Богу было угодно забрать обратно к себе своих маленьких ангелочков», либо что-то вроде подобной херни.

Плевать я на них хотел. — «Ах, да! Именно поэтому он решил сжечь их дотла? Бог не делал этого, чёртов ты дебил!» В то время открывал его так часто, что в конце концов, шарахнул по столу кулаком и сломал эту чертову штуку. Я был так взбешен, что однажды решил сжечь письмо в камине, но руки дрогнули, когда я попытался бросить его туда: «Я не смогу уничтожить то, в чём ещё не разобрался.» Спустя столько месяцев, тщательно развернув её письмо снова, пытаюсь понять свою роль во всем этом.

Я больше не злился на неё или её обидчиков, превративших её в монстра. Пришло чувство вины. Это было хуже гнева. Гораздо хуже. Ах, эта вина. Как она съедала меня изнутри! Это всё моя вина, что я был настолько слеп и был поглощен своим собственным успехом, что ничего не заметил. Ни разу.

Когда-нибудь видели, как банда термитов может полностью уничтожить дерево, пока не останется одна лишь кора?

Я был как раз тем, чем сделала меня моя вина. Я бродил будучи пустой оболочкой. Ходил, разговаривал, ел, но внутри я был мёртв. Не было ни единого способа искупить то, что я сделал. Она ушла и забрала моих невинных детей с собой.

Оливии не было, но её запах всё ещё оставался на моей коже. Я держал в руке письмо и вдруг стало легче. Потому что я впервые понял.

Я взял страницу:

Когда я уйду, я буду смотреть на тебя и буду нас помнить. Наши тела слились вместе. В комнате косой луч света. Чашки с кофейной гущей. На тарелке крошки от круассана. Одна тарелка. Мы разделили её, помнишь?

Твое дыхание на моей коже. Твоя рука на моей груди. Твоя нога перекинута через мою. Твоя плоть. Моя плоть. Соединены. Приклеены. Навсегда. Навсегда.

Ты слышишь, доктор, большая шишка, Марлоу Кейн?

Навсегда. Неважно кто касается тебя. Кто трахается с таким твоим великолепным, большим, грязным хуем.

Я знаю, что нравится длинному херу большого папочки. Я знаю все твои секреты.

Ты думаешь я не знаю сколько пизд было у тебя. Они такие же гладкие, как у меня? Они выкрикивают твоё имя, когда ты трахаешь их в задницу?

Тебе это нравится, не так ли?

Сначала в рот, затем, когда твой ненасытный хер хорошенько поработает в пизде, ты разворошишь задницу. И после ты приносишь этот дерьмовый хуй домой и кладешь его в мой рот.

Ты мудак, вот ты кто! Я до сих пор насквозь пропитана твоей гребаной спермой.

Там было гораздо больше, четыре страницы всё той же ревнивой, грубой, абсолютно беспочвенной бредятины — я всегда был ей верен — и не хочу продолжать. Вы получили представление. Я был беспечным, слепым глупцом, который так и не понял, насколько сильно она любила меня. А я не чувствовал, и даже не догадывался. Я любил её, но не так, как любила меня она.

Дерево понимает, что горит, только лишь когда встречается с пламенем. Оливия была моим пламенем. Она подожгла меня. Она заставила меня осознать, что чувствовала бедная, сломленная Мария: всепоглощающее желание обладать кем-либо настолько огромно, что лучше выбрать смерть, чем потерять всё это. Я никогда никого не терял. До сих пор. Сейчас я потерял её в тот же самый момент, как я лишился её присутствия.

С грустью вспоминаю те времена, когда Мария говорила мне: «Пойдем спать». Я, легонько поцеловав её лоб спешил вновь погрузиться в свою работу. Совершенно справедливо ею это было истолковано, как отсутствие эмоций. Если бы Оливия попросила меня вернуться в постель, я ни при каких обстоятельствах не направился бы в противоположную сторону.

Я так долго хранил это письмо. Как будто я заслуживал все эти страдания. Заслуживал читать её сумасшедшую ложь. Сейчас же я подошел к камину, включил газ и наблюдал, как разгорается пламя. Бросил в него письмо и смотрел, как его оранжевые языки лижут по краям бумажек. Поджариваются, скручиваются и в конце поглощаются им, до полного превращения в чёрный пепел, который проваливается сквозь решётку. Это было поэтично.

Кремация письма Марии.

Я смотрел, как пепел вылетел в комнату и впервые за всё это время не ощущал ни вины, ни ярости, только лишь затянувшееся чувство огромной потери своих детей и их потерь: они не пойдут в детский сад, не научатся отлично кататься на велосипеде, не влюбятся, не женятся и не познают радости иметь собственных детей.

«Время — лучшее лекарство. Со временем станет легче», - говорят все, но время ничего не значит. Я всю ночь ещё видел языки пламени в их глазах, пока бежал к ним, как в замедленной съёмке.

Мне сегодня было так больно, как никогда не было раньше и, надеюсь, никогда не будет.