Миша Гайсинский наблюдал манифестацию издали. Он спешил уйти от нее в лабиринт переулков Старого базара. Но от Святой Троицы на слияние с Соборной шла уже другая колонна монархистов и союзников, и, чтобы не встречаться с шествием и не снимать картуза перед портретом царя и хоругвями, Миша забрел на городской бульвар, который вытянулся по обочине холма напротив гимназии.

Длинная аллея чахлых деревьев и истоптанных, забросанных окурками газонов шла к обрыву, с которого открывался далекий вид на Днепр.

Сквозь просветы насаждений на бульвар глядела глухая с траверсами тюремная стена. День и ночь здесь шагал часовой. В те дни тюрьма была полна политическими. Они запевали то буйные, то заунывные песни. Часовой перекладывал в руках винтовку и сердито гнал любопытных слушателей.

На лавочках сидели парни и девчата, смотрели на нижнюю часть города, на Днепр, на полтавские луга и днепровские отмели и ловко щелкали семечками, устилая пыльную дорожку крупной шелухой «конского зуба».

Миша облокотился на низкий забор. Внизу по мощеному спуску к Днепру двигалась манифестация. Вот впереди красуется на длинной гнедой кобыле Майский. Вот выплывают из-за кирпичей гимназической ограды алые с золотом церковные хоругви, вот стая мальчишек, снующих вокруг манифестации. С шумом, свистом, гиканьем, кувыркаются они в пыли и энергично отыскивают в толпе «сицилистов», то есть тех, кто не снимает фуражки.

Манифестация прошла вниз по переулку и исчезла за стенами домов, повернувшихся к бульвару облезлыми застекленными верандами, сарайчиками, птичниками, собачьими будками, неприглядными, засиженными и загаженными дворами.

Звон битых стекол внезапно прилетел на бульвар.

— О-о, кто-то окошко благословил, — изрек парень с семечками.

Звон повторился.

— Второе! — парень перестал щелкать семечки. — Третье!

Теперь уже все были у забора и смотрели вниз. Мужские голоса, крики женщин сразу перекрыли звон бьющегося стекла. Глухие, размеренные удары в дверь доносились снизу, как из подземелья.

— Э, да там целое сражение! — сострил молоденький чиновник с желтым кантом на новой фуражке.

— Спасите-е-е! — раздался воющий, надрывный крик женщин.

На заднюю веранду двухэтажного дома выскочила простоволосая старуха в разорванной кофте.

— Спаси-и-ите! Что ж это такое?!

Миша пальцами впился в забор. Что происходит внизу?

За плечами женщины встала серая тень. Дюжая рука оторвала старуху от окна и швырнула в глубину веранды. Крик оборвался…

Но уже весь двор двухэтажного дома затопила толпа…

Почти одновременно из окон верхнего этажа посыпались стекла. В черные дыры разбитых окон полетели разодранные подушки и перины. Ветер понес множество белых и серых бабочек в соседние дворы, на зелени холма, на улицы, к Днепру…

С хрустом, плашмя легло на камни большое зеркало в деревянной раме. Расселся, растопырился, обнаруживая какие-то тряпки, сундук. Горшки, банки устилали двор дома осколками, стекляшками, черепками. Озорные мальчишки старались из окон попасть пивными бутылками в гуляющих на бульваре.

— Ой, добра сколько! — выкрикнул вдруг парень, щелкавший «конский зуб». Он деловито высыпал остатки семечек в карман и, забыв о подруге, одним махом перелетел через забор и покатился вниз по зеленому откосу.

— Только тебя там не хватало! — крикнул ему вслед почтовый чиновник.

— Боже, боже, что делается! — мелко шептала какая-то старушка.

— Безобразие! — возмущался толстый акцизный. — Что смотрит полиция? Среди бела дня… в городе!

Миша Гайсинский больше не видел дома, осколков, щерящихся стеклянными зубами оконных дыр. У него перед глазами широко, как на качелях, колыхались и Днепр в песчаных берегах, и большая массивная гимназия на вершине холма, и дома, и двери, и люди…

Кругом вздыхали, ахали, покачивали головой какие-то люди. Кто-то возмущался… Иные торопились отвернуться и уйти… Но никто не спешил на помощь…

Толпа хулиганов орала, пела, била, насиловала, вела себя по-пьяному, с возбуждающей уверенностью в своей безнаказанности.

«А если у Троицы то же самое?» — мелькнула мысль. Миша отскочил от забора и помчался сломя голову домой.

Но в переулке было тихо. Солнце с неколебимым усердием грело серую пыль. Собаки и кошки лежали на досках крылец, и слюна стекала с красных лоскутьев собачьих языков, и хозяйски ходили по дворам женщины с ведрами, с корзинами и щетками.

— Что ты как угорелый? — спросил старик Гайсинский ворвавшегося в комнату сына.

— Па-па, там бьют!.. На старом базаре. Женщин бьют! Стекла!.. Наверное кого-нибудь убили…

Старый Гайсинский отбросил коричневый пиджак, на котором он метал петли, и неловко соскочил со стула. Затекшие ноги отказывались сразу повиноваться. Он согнулся в спине. Облокотился на стол. Большие серебряные очки сидели криво.

— Кого бьют?

— Евреев бьют!

— Ой, что ты говоришь? Ой, я так и думал. Закрывай скорей окна. Ой, что же делать? Надо спрятать чужой материал… Надо сказать соседям. Ой, я не знаю, что делать! — Старик схватился за голову. — А где Рахиль? Может быть, она у Шнеерсонов? Беги скорее, узнай. Пусть идет сюда.

Рахиль через окно разговаривала с мадам Шнеерсон, женой соседа-бондаря.

— Рахиль! На Старом базаре бьют наших!

— Ой, что вы говорите, — всплеснула руками мадам Шнеерсон и метнулась в комнату. — Борух, ты слышишь?

Через минуту слух о погроме разнесся по всему переулку. Во всех домах закрывали окна, запирали двери. Кто-то бегом уносил узлы вниз по переулку. Женщины тихо стонали, охали. Мальчики, сверкая белыми хвостами рубах в разрезах штанишек, помчались наверх к исправничьему дому, к церкви, чтобы следить, не идут ли погромщики. Гайсинский прятал в погреб под пустую бочку куски сукна, чужие костюмы, подкладку, утюги и ножницы.

Но в переулке из чужих появлялись только случайные прохожие, да старый водовоз Лейба, стуча расшатанными колесами, промчался вниз к Днепру.

— Что ты летишь как сумасшедший? — кричали ему из окон маленьких домиков.

Лейба задержал лошадь.

— А что? А если мой рысак застоялся?

— Ты скаженный. Зачем ты поднимаешь такой шум? А где погром?

— Погром? — удивился Лейба. — Какой погром? У вас, наверное, в голове погром.

— А ты знаешь, что было на Старом базаре?

Все наперебой старались рассказать Лейбе о том, что случилось на Старом базаре.

Но Лейба проехал всю Троицкую улицу, завозил воду господину Кириченко, что живет напротив исправника, и к мировому судье Воронову и ничего особенного не видел.

Вскоре из города пришел двадцатилетний сын бондаря Шнеерсона. Он был в самом центре города, видел издали манифестацию. Но ни о каком погроме он не слыхал. Правда, купцы позакрывали магазины, но это так, на всякий случай… Молодой Шнеерсон старался казаться храбрым. Он снял пиджак, развязал шнурковый галстук и вошел в дом со словами:

— Мама, давай кушать, я голоден, как десять погромщиков.

В этот вечер в домах переулка у Святой Троицы не зажигали огней. Молодые и старые спали не раздеваясь.

— На сегодня миновало, — сказал старик Гайсинский, снимая пиджак. — Но кто знает, что будет завтра…