У боцмана руки по-солдатски, по швам. Белая щетина трясется на морщинистых, обветренных щеках. Ворот рубахи расстегнут, несмотря на мороз, и сухой кадык дергается на виду от волнения. Боцман стоит у двери кают-компании уже около получаса, а капитан, как бешеный, носится из угла в угол и кричит так, что, вероятно, слышно на палубе.

В большом зеркале над искусственным бутафорским камином то пляшет на ходу его круглое лицо, то наливается кровью широкий затылок, в который глубоко вошел край твердого синего воротника. В углу, попыхивая трубкой, сидит Чеховской.

— Не можешь, старый лапоть, простую вещь узнать! Из десяти человек, не из сотни. Перебери всех! Кто где был, — узнай. Кто на вахте, кто спал? У кого такая кожанка есть?

— Я им не начальство, господин капитан. Старшего механика спросите, ему виднее.

— Не буду я говорить с этими пентюхами. Сволочи! В благородство играют. Ты сам можешь все это сделать. Сегодня флаг выбросят — завтра бунт учинят.

Знаем мы эти номера! Так черт знает до чего доиграемся.

Он подошел вплотную к Шатову и с силой застучал мясистым пальцем по костлявому плечу боцмана.

— Хочу знать! Понимаешь, хочу знать, кто с флагом бегал. В Мурманске ссажу подлеца. Военным властям сдам! Под суд! И Быстрова тоже. Ты мне умри, но узнай, кто с флагом бегал!

Старик смотрит под ноги, мнет шапку в руках. Скулы худого лица сжались, набухла глубокая складка на лбу.

— Не берусь. Не отвечаю, господин капитан. Никто не сознается, а я не видал. Невдомек мне. Как перед истинным!..

Капитан уже не стучит пальцем по плечу Шатова. Он несколько долгих секунд смотрит ему в глаза, потом медленно говорит:

— Ну, хо-ро-шо! Ступай, Шатов.

Боцман повернулся и, не прощаясь, ушел.

Капитан схватил трубку с края камина и с силой запустил ее в дальний угол кают-компании. Кусок черного крепкого, как камень, дерева ударил в лакированную фанеру стены и упал на ворсистый плюш дивана. Чеховской проводил взглядом полет капитанского снаряда и с ядовитой усмешкой сказал:

— Дело зашло далеко, капитан. Если даже наша ходячая дисциплина, боцман дальнего плавания, сжимает зубы в ответ на приказ капитана... самого капитана!.. — Он развел руками.

— В Мурманске я ликвидирую эту банду. Довольно!

— А если Мурманск того? — спросил Чеховской.

— Что того? ничего не того! План давно был Архангельск бросить. Послать к черту этот идиотский фронт в три тысячи километров по лесам и болотам и занять крепкий плацдарм у Мурманска тылом к морю и финляндской границе. По-видимому, теперь это и делается. Отводят войска на северо-запад.

— Отводят? По-вашему, танкисты «отходили»? Прапорщик, что крыл по «Минину», тоже отходил? — не выдержал я.

— Наконец-то и вы высказались, — ехидно процедил Чеховской. — А то молчите, как Симеон Столпник, «добру и злу внимая равнодушно».

Я почувствовал, что теряю обычную выдержку и вот-вот отвечу этому злому человеку такими злыми словами, от которых ему не поздоровится. Так мне показался противным его пробор до затылка, веснушчатый длинный нос и пальцы с розовыми ногтями и большим фамильным перстнем!

Капитан посмотрел на меня с нескрываемой неприязнью, но потом его широкий рот расплылся в деланную улыбку.

— Николай Львович, — сказал он, — у меня для вас порученьице... Не бойтесь, приятное. Думаю, придется вам по вкусу... Вы ведь у нас либерал. Надо снять кандалы с наших арестантов. На море такая мера ни к чему. К тому же народ дохлый. Так вот, вы возьмите кого-нибудь там... ну, Шахова, Сычева — он слесарь, кажется, — и раскуйте их. Кандалы не толстые, — простое дело.

Я был удивлен таким приказом, и удивление, по-видимому, было написано на моем лице. Я понял это по улыбке капитана и старшего.

— Слушаю, — ответил я и вышел на палубу. Первым делом я отправился к Кашину и от имени капитана потребовал ключи от каюты арестованных. Старый унтер проводил меня до часового, вынул из кармана небольшой ключ и отпер дверь каюты. Не переступая порога этого крохотного полутемного помещения, я прежде всего увидел высокого худого человека — самого молодого из трех. Он сидел, весь собравшись в комок, в углу каюты, на полу под иллюминатором. Худыми руками он охватил костлявые колени. Меховые пимы валялись на полу, и грязное рваное белье едва прикрывало тонкие волосатые ноги. Двое других лежали на койках. Хромой дремал внизу; черноволосый смотрел на меня сверху, приподнявшись на локтях.

«Как это он туда забрался в кандалах?» — подумал я.

Кашин оставался все это время в коридоре. Часовой с любопытством заглядывал в каюту. Я вошел в каморку арестованных и, словно нечаянно, захлопнул за собой дверь. Арестанты зашевелились. Хромой открыл глаза и смотрел на меня с изумлением.

— Что вам угодно? — спросил черноволосый. — Кто вы такой?

— Я второй помощник капитана и пришел осмотреть помещение.

— Вот как! — захохотал черноволосый. — Что ж, любуйтесь, помещение хоть куда! Плавучий дворец и только.

— Вы напрасно смеетесь. Я рад был бы облегчить ваше положение.

Черноволосый посмотрел на меня удивленно. Должно быть, в голосе моем он почувствовал искреннее участие.

— Облегчить положение! Сволочи! — сорвался вдруг хромой. Он выбросил руки в кандалах вперед и, звеня железом, закричал:

— На корабле, в море, да еще в цепях держите, как псов!

— Успокойтесь, успокойтесь, — я взял его за руку. — Покажите ваши кандалы. Мне нужно посмотреть, легко ли их будет распилить.

Теперь и второй смотрел на меня с изумлением. Он доверчиво протянул руки. Это были простые железные цепи, заклепанные тюремным кузнецом. Удалить их не требовалось большого труда. Но я смотрел теперь уже не на цепи, а на руки арестованного. Широкие костлявые кисти и исхудалые запястья были изорваны острыми краями колец, и язвы пошли к пальцам и к локтю красно-синими грязными пятнами, черной кровавой корой.

— Так, — сказал я, опуская руку арестованного, — подождите минуту, я приду с человеком, который снимет кандалы.

Юноша, сидевший в углу, чуть не закричал от радости. Даже черноволосый, наиболее спокойный из трех, не выдержал и крикнул:

— Да что случилось? Скажите же!

— Ничего, ничего, ничего особенного, — ответил я скороговоркой и быстро повернулся к двери. Резким движением нажал ручку и толкнул ногой дверь в коридор. Но дверь не распахнулась. Чье-то мягкое тело задержало ее разбег. Я толкнул еще раз. Дверь раскрылась, и я увидел в полутьме коридора Глазова. Он лежал на полу, держась рукой за щеку, рассеченную дверью. Потом он встал и заковылял к выходу.

«Подслушивал, подлец! Ну и поделом. Заработал!» — подумал я и направился в матросский кубрик.

Дверь в матросское помещение была приоткрыта. Из жарко натопленного кубрика на палубу валил пар. Гул голосов наполнял помещение. Я незаметно спустился по трапу. В кубрике шла перебранка — обычная, полушутливая драка на словах, — одно из любимых матросских развлечений в море. Матросы сгрудились вокруг стола, занимавшего середину помещения. Кое-кто лежал или сидел на койках, и только Андрей оставался в стороне. Его койка была внизу, в углу; на ней лежали книги и тетради. Андрей читал, низко опустив голову над книгой. Посредине кубрика стоял толстый, неповоротливый матрос Иван Жигов, сын поморского рыбака. Около Жигова вьюном вертелся Оська Слепнев. Вот он ударил Жигова что есть силы кулаком в живот и отскочил на другую сторону стола.

Жигов шлепнулся на пол. Его круглое, жирное лицо, с редкими рыжими усами, улыбалось. Он заморгал глазами. Потом медленно, по-медвежьи, поднялся и навалился на Слепнева всей своей семипудовой тушей. Оська ловко вывернулся и звонко шлепнул толстяка по спине и по затылку. Матросы захохотали, и тесный кубрик наполнился несусветной возней. Кто-то крикнул: «Мала куча!» — и Жигов и Слепнев потонули под массой матросских тел.

— Бросьте, тюлени чертовы! — кричал молодой парень Санька Кострюковский, подбирая ноги на койку. — Людей подавите!

— А ты, мошкара, подберись! — смеялся густым басом рулевой Загурняк, старый матрос, пьяница и замечательный гармонист.

— Ты, дядя, поцелуй меня сзади, — огрызнулся юноша.

— Ну, ну, шкет! А то я тебя в гальюн носом.

— Я для твоего носа поближе место сыщу.

Загурняк грозно поднялся с койки. Готовилась новая схватка.

Тогда из дальнего угла каюты продвинулась вперед неуклюжая фигура квадратного человека с острыми чертами угреватого лица. Это был Сычев. Широкий и плоский в плечах, с огромными кистями рук и с крепкими прямыми ногами, он был весь точно вылит из железа.

Когда он хватал кого-нибудь за руку, человек этот минуту крепился, потом бледнел, охал и садился на пол. Сычев был одинок. Матросы относились к нему с уважением, боялись его и, в глубине души, не любили. Сам он ко всем относился свысока и не прочь был показать свою силу. В разговорах он никогда не участвовал, но других любил слушать, внимательно уставившись в глаза говорившему. Когда рассказчик завирался, глаза Сычева становились насмешливыми, но врать он никому не мешал, не перебивал и не издевался.

С его появлением сражение немедленно кончилось, и все поспешили по койкам и углам. Какому-то зазевавшемуся досталось крепкое пожатие Сычева, от которого, наверное, остались синяки на добрую неделю.

— Шатов, Сычев! — бросил я громко в кубрик, видя, что потасовка кончена.

Шатов по-военному вытянулся передо мною, Сычев лениво подошел к нижней ступени лестницы. Теперь весь кубрик смотрел на меня.

— Вот что, ребята, берите инструмент, ну, напильники там... еще что. Нужно снять кандалы с арестованных, — вот сообразите сами.

Кубрик загудел, как пчелиный рой.

— Ну, я буду ждать на баке, — сказал я и хотел было идти, но в это время мои глаза встретились с ярко горевшими глазами Андрея. Я понял его.

— Андрей, и ты ступай с нами... Поможешь. Ведь с троих снять надо.

Уже поднявшись на бак, я все еще слушал гул оживленных голосов в матросском кубрике.

Через несколько минут я, Андрей, Сычев и Шатов вошли в каюту арестованных. Матросы немедленно приступили к работе и молча, не поднимая глаз, пилили кандалы. Сквозь визг напильников слышались иногда стоны, когда напильник или край грубого железного браслета касался язв. Я стоял у порога и следил по очереди за всеми арестованными и матросами. Черноволосый упорно смотрел в сторону, в дальний угол. Его кандалы снимал Андрей. Он повернулся ко мне затылком, и мне показалось, что сквозь визг напильников я слышу его шепот. Сычев работал уверенно и спокойно. Он скоро освободил хромого. Хромой взмахнул обеими руками в воздухе, как машут только дети, и глубоко и громко вздохнул:

— Ух, ух, ух!

— Вы бы дали нам бинтов и йоду, — сказал высокий юноша, — промыть раны.

— Ладно! Шатов, добудь, пожалуйста.

— Слушаю, — козырнул боцман и исчез.

— Я ведь медик, — продолжал юноша, — так я это всё сам сделаю.

Когда все были освобождены, я увел матросов, сдал Кашину ключи от каюты и отправился к капитану, в кают-компанию.

— Ну как? — спросил меня капитан, не отрываясь от какой-то из судовых книг.

— Все сделано.

— Довольны?

— Кто, арестанты? Я думаю.

— Нет, вы-то сами? Расчувствовались?

— Что ж, люди в цепях — зрелище невеселое.

— Уже йод и марлю послали прохвостам!

— А вам уже донесли? — вырвалось у меня.

— А по-вашему, я не обязан знать обо всем, что происходит на корабле? — вскинулся капитан.

— Какими путями, господин капитан. Иные средства...

— Молчать! — заорал он вдруг, вскочив на ноги. — Знаем мы вас, филантропов. Заодно с агитаторами работаете!

— Николай Львович только молча сочувствует, — ехидно прошипел Чеховской.

Я готов был ответить резкостью, но сдержал себя и вышел. Чеховской хихикнул.

Белый снег на необозримых полях, черный узкий фарватер — и больше ничего. Впереди налево стелется дым «Ярославны», и еще дальше тяжелый «Минин» легко пробивается сквозь льды.

Льдины шуршат, трутся о борта «Св. Анны»; мерно, замедленно работает винт, и в потоке воды за кормой кувыркаются небольшие куски льдин, то исчезая под волной, то появляясь на поверхности моря, словно живые существа, играющие между собою в прятки. На палубе пустынно, — все по кубрикам. Только на скамье под мостиком сидит и курит унтер-офицер Кашин. Он встает при моем приближении и неохотно и неловко садится по моему приглашению рядом со мной.

— Ты откуда будешь, дружище? — задал я ему первый попавшийся вопрос.

— Мы с Пинеги. С Пинежского краю, ваше бр-одь!

— Брось, Кашин, я ведь не военный. Зови меня Николаем Львовичем. Давно служишь?

— Ох, давно, барин. В Порт-Артуре был, на германа ходил, и вот опять забрили.

— Разве ты не своей охотой?

— Своей охотой... Партизан я. А только война не масленица. Можно бы, так не пошли бы. Вернулся я с германского фронта, а тут большаки стали хозяйство отбирать. Реквизиции пошли. Да на веру нашу — староверы мы — походом пошли. Хозяйства у нас крепкие. Лес гоним, пушнину бьем, смолу курим, — с достатком жили. Прижиму наши, пинежские, не любят. Вот и пошли мы против большаков в партизаны, только от домов своих ни за что уходить не хотели. Дома воюем до последнего, а от домов ни шагу. Большаков мы отогнали, ушли они, а нас господа офицеры в Архангельск погнали, а мы штыки в землю. Не пойдем — и крышка! Ночью офицеры наши ружья покрали, а нас англицкий конвой погнал. Вот тебе и по своей воле!

Он крякнул, утер рыжие усы широким волосатым тылом руки и сплюнул. Тут же виновато посмотрел на меня, не сержусь ли я за плевок.

— А в Мурманске долго был ? — спросил я.

— Третий месяц пошел. По осени на ледоколе привезли из Архангельска через студеное море.

— А дома кто остался?

— Браток да невестка. Жены нету. Померла, как в солдатах был. И дите малое, шестой годок был — мальчонка, — за нею помер. Али сам, али виноват кто — не знаю. На фронте в Румынии был. Война вот она какая, горе! Куда же своей охотой?... — закончил он и усталыми глазами посмотрел в сторону, в марево горизонта.

Мы помолчали.

— А эти?.. Арестованные... что за люди? — спросил я осторожно, словно нехотя, равнодушно. Ответишь, мол, ладно, не ответишь — не надо. И сам стал смотреть в другую сторону, где уходила вдаль блестящая снеговая гладь.

Кашин оглянулся кругом, пересел удобнее и прошептал:

— Чудной народ, барин. Особливо тот, главный. Молчит больше, а как говорит — так ласково и спокойно. Да все о чем-то другим рассказывает, а те слушают, словно деньги им платят. А о чем говорит, не слышно. А то поют вместе хором. Про себя. Все хорошие песни — северные, наши, а то солдатские с фронта.

— А ты с ними говорил?

Кашин внезапно насторожился.

— Я? Нипочем! Что вы, разве полагается?

— А почему ты говоришь — главный? Разве он комиссар или из центра?

— Не знаю. В Мурманске, как на судно идти, впервой их увидел, а только слушают его все. Щуплый, дохлый, а сила в ем, как в кошке, — упадет — не разобьется.

— А откуда они, не знаешь?

— А с Еханги-каторги. На суд везли. Старшой, бают, приезжий из Москвы, а те архангельские. Один мастеровой с лесопилки, другой студент — на дохтура учился...

— А твои ребята, значит, разговаривают с ними?

Этот вопрос испортил все дело. Кашин встал, поправил шапку, откозырнул и деловито и торопливо заявил:

— Пора караул сменить. Будьте здоровы, ваше благородие!

Два дня и ночь идем вслед за «Мининым» и «Ярославной». Тяжелые массы плавучего снега шуршат. Короткий день по-прежнему зажигает снежную пустыню россыпью серебра и опалов. Глаза устали от блеска и отдыхают только на черной дороге, проделанной ледоколом во льдах. Вечерами туманится и мреет северная даль.

Ночи — черные с голубыми звездами. «Св. Анна» медленно плывет во тьме вслед за зеленым огнем «Ярославны». Ночью еще сильней плещутся, шуршат и стучат льдины. Ночью во льдах вахта требует напряженности и спокойствия. Нужно зорко держать курс. Каждую минуту того и жди, что нос судна врежется в ледяную, не тронутую ледоколом массу.

К утру третьего дня мы подошли к горлу Белого моря. Сейчас это почти непроходимое место. Ветры Северного моря, бушующие на тысячеверстных пространствах от Америки до Сибири, гонят льды к Кольским и Вайгачским берегам, и глыбы развороченных толстых льдин, вместе с острыми осколками ледяных гор, стаями сбиваются в узком горле Белого моря. Льдина на льдину, гора на гору, тесно сбитые, скованные друг с другом в одну сплошную массу, льды скрипят на морозе под давлением новых ледяных полей, и могучий ледокол, попавший сюда, кажется, маленькой, беспомощной игрушкой.

Трубы «Минина» шлют густые тяжелые клубы дыма на снега, окружившие небольшой караван судов. «Ярославна», «Русанов» и мы ползем черепашьим шагом, так что вода в фарватере между ледоколами и нами успевает прикрыться тонкой зеленоватой коркой льда.

Днем в бинокль мы опять наблюдаем, как перегруженный людьми и кладью «Минин» бешено атакует ледяные торосы.

В 10 часов утра я поднялся на командный мостик.

Вахты стали двухчасовыми, — дольше из-за мороза не простоять. Я не успел выспаться и чувствовал себя усталым. Но на этот раз Чеховской, к моему удивлению, не спешил покинуть мостик. Он не обратил на меня никакого внимания и упорно продолжал смотреть в бинокль, но не туда, где с тупым упорством дробил льды тяжелый «Минин», а назад, где на много десятков километров раскинулись льды Белого моря. Я невольно посмотрел в ту же сторону, но не увидел ничего примечательного. Вздыбленные торосистые льды на большом отдалении сливались в однообразную белую массу, и косые лучи утреннего солнца играли в кристаллах сухого морозного снега. Я взглянул на компас, перекинулся несколькими словами со стоявшим у руля Сычевым и стал набивать трубку, не обращая внимания на Чеховского. Так продолжалось минут пять. Чеховской упорно не отрывался от бинокля.

Наконец он опустил руку с биноклем и, продолжая смотреть в ту же сторону, сказал:

— Что же это может быть, Николай Львович? Ваше мнение?

Я посмотрел еще раз назад и опять не увидел ничего достойного внимания.

— Вам труба заслоняет. Идите на мое место, — сказал Чеховской и протянул мне бинокль.

Я перевел стекла на свою шкалу и приложил бинокль к глазам. Белое поле, пересеченное узкой полоской нашего фарватера, запрыгало перед глазами. Я медленно поднимал бинокль, идя вдоль черной ленты, прорезавшей снега и льды, и, наконец, с трудом уловил небольшую точку и около нее черточку, которые все же были достаточно велики, чтобы признать в них пароход и идущую от него струю дыма. Больше ничего не было видно.

Я вернул Чеховскому бинокль и сказал, что это, повидимому, пароход из Архангельска, который идет по нашему пути и, наверное, догонит нас к вечеру.

— Но кто же еще мог уйти оттуда? На «Чесме» нет угля, ледоколы идти отказались. Кто же?

— Да, пожалуй, будто и некому. Ну, поживем — увидим.

— Увидеть-то увидим, а поживем ли и как — неизвестно.

— Что вы хотите сказать?

— А то, что, может быть, это красные шлют за нами погоню.

— Сквозь льды?

— Да, по льдам! Нам ведь здесь никуда не податься. По льдам лягушкой не запрыгаешь. Прижмут к ледяной стене и расстреляют.

— Да кто расстреляет-то? Что вы нервничаете, Андрей Николаевич?!

— На ледоколах, батенька, имеется по пушке, а пулеметы вообще недолго поставить. Кушанье мы лакомое. Дураки будут красные, если этого не сделают. И ведь ничего поделать нельзя, никуда не податься!

Нескрываемая тревога светилась в его глазах, и обычное наигранное хладнокровие начинало изменять этому самовлюбленному человеку.

— Да может быть, это все и не так?

— Нет, так. Иначе быть не может. Я давно думаю об этом. Давно смотрю. — И с этими словами он сбежал с командного мостика.

Через несколько минут он вернулся в сопровождении капитана. Оба долго смотрели в бинокль туда, где медленно, но заметно росла черная точка. Капитан молчал, но чувствовалось, что и у него на душе неспокойно. Мало-помалу я и сам пришел к мысли, что погоня за нами со стороны красных вполне возможна. Лестно захватить корабль с убегающим штабом, генералами, деньгами, секретной перепиской и прочими материалами и политическими ценностями. Заняв Архангельск, красные должны были снарядить за нами погоню. Ледокол идет быстрее нас по пробитому во льдах фарватеру, и нам от него никуда не уйти. Но тогда здесь, в горле Белого моря, среди льдов и снегов, разыгрывается оригинальнейшая битва. Последний бой архангельских белых с красными! А мы будем наблюдать эту битву, не будучи в силах что-либо предпринять. На «Св. Анне» только пять винтовок!.. А как поведет себя команда? Сколько тайных сторонников у Андрея? Что предпримут они, увидев красный флаг на мачте догоняющего нас ледокола?

И вот опять почувствовал я с большой силой, как далек был до сих пор от нашей команды.

Что знал я об окружающих меня людях, кроме того, что Сычев — силач, Оська Слепнев — балагур и рубаха-парень, а Фомин — ханжа? Теперь сама судьба моя, может быть, зависит от воли этих людей. А я даже догадываться не могу о том, куда повернется настроение команды в критический момент. Я знаю, что Андрей «красный», что какой-то механик или кочегар соорудил уже красный флаг и только ждет момента, чтобы поднять его на грот-мачту или прицепить к флагштоку на корме, вместо белого с голубыми разводами. Я знаю также, что Кашин будет верен присяге до конца, что Фомин ненавидит большевиков, что Шатов бьет по зубам матросов за неподчинение власти, что команда безоружна, тогда как штурмана и караул вооружены. Если команда «Св. Анны» расколется, значит, мы будем сражаться между собой. Тогда и я должен буду примкнуть к какой-то стороне. Но к какой? Могу ли я стать на сторону капитана и стрелять в Андрея или Слепнева? От этой мысли мне стало не по себе, и я заставил себя не думать о будущем.

Между тем точка росла и приближалась. К концу моей вахты можно было уже разглядеть высокие, крашенные в желтый цвет трубы парохода. Это не мог быть грузовой пароход. Пароходов-двухтрубок в Белом море не было. Военные суда окрашены в серо-стальной цвет. Это мог быть только ледокол.

Теперь уже и на «Ярославне» и на «Минине» заметили приближающееся судно. В бинокль я увидел на корме и на мостиках обоих пароходов группы людей с биноклями и трубами в руках. Но тревоги покуда не было. Может быть, неопытные пассажиры ледокола и яхты предполагали, что это идет судно, не успевшее покинуть Архангельск вместе с ними? Но штабные, разумеется, не могли ошибаться. Очевидно, они скрывали смысл происходящего от штатских пассажиров и женщин.

— Николай Львович, посмотрите на корму «Минина»! Скорее! — прошептал мне на ухо Кованько. Я перевел бинокль с «Ярославны» на ледокол. Корма «Минина» внезапно опустела. У большого серого предмета, стоявшего посредине, копошились люди. Я плотнее приложил к глазам стекла и, чтобы бинокль не дрожал в руках, положил локти на борт командного мостика. Теперь я понял, в чем дело. Предмет, окруженный людьми на корме «Минина», был затянутая брезентом 75-миллиметровая пушка, единственная артиллерийская установка ледокола. Все русские ледоколы были вооружены такими пушками еще в 1915 году для защиты от немецких подводных лодок.

Матросы снимали с пушки чехлы, — «Минин» готовился к бою.

Через несколько минут опустела и корма «Ярославны». Пассажиров увели в каюты и на бак.

Я перевел бинокль на спешивший за ними ледокол.

Он быстро приближался, и теперь на мачте его развевался едва видный красный флаг. Черная полоса дыма тянулась далеко в сторону от высокого борта. Ледокол шел на два-три узла быстрее «Минина». Ясно, он решил во что бы то ни стало догнать нас! Вахта моя кончилась, но я не сошел с командного мостика. Здесь же стояли капитан, и Чеховской, и даже старший механик Казаков, сухой и подвижный старик, обошедший чуть не весь свет в роли судового механика. На палубу из кубрика бежали матросы и кочегары. Слух о погоне прошел по всему судну, поднял спящих и выбросил наверх самых ленивых. Все смотрели в одну точку молча и сосредоточенно. Андрей стоял у борта недалеко от мостика, и видно было, что для него все это неожиданно так же, как и для других.

Из прохода под спардеком вышел Шатов. Капитан немедленно окликнул его. Старик торопливой походкой взбежал по лестнице наверх. Капитан сказал ему что-то шепотом. Боцман быстро сбежал вниз и послал двух матросов в кубрик. По пути он прикрикнул на поваренка, и тот немедленно скрылся в камбуз. Затем он подошел к Андрею и отдал ему какое-то распоряжение. Андрей минуту колебался, но затем повернулся и пошел в кубрик. В то же время Кашин увел своих солдат, и палуба опустела; только на корме упорно стояла группа матросов и глядела сквозь кулаки на приближавшийся ледокол.

— Смотрите, смотрите, сигналы подает!.. — крикнул Кованько.

— Кашин, ко мне! Шатов тоже! — загремел голос капитана. Капитан стоял, возвышаясь во весь рост над бортом командного мостика. Лицо красное, жилы на висках натянуты. Голос звучал решительно и зло.

— Убрать всех с палубы, кроме вахты! Кашин, выстроить караулы у проходов с бака на корму! Ну, живо! Кашин побежал в караулку. Боцман засуетился на палубе, подталкивая матросов руками. Матросы нехотя потянулись в кубрик.

— Что он приказывает? — спросил меня вполголоса Кованько.

Я посмотрел.

— Приказывает «Минину» сдаться.

— Значит, дело всерьез?

— А вы что же думали — игрушки?

— А что «Минин»?

Мы посмотрели на ледокол. Тот прекратил теперь свои наскоки на ледяной барьер и остановился, по-видимому, для того, чтобы не мешать пристрелке артиллеристов.

Красный ледокол придвинулся еще ближе. Он повернулся к нам бортом, насколько мог в узком фарватере, так что кормовая пушка его могла теперь стрелять по «Минину».

Вот белое облачко вспыхнуло и поплыло от кормы ледокола. Гул выстрела потряс морозный воздух. Хриплый свист, — и через несколько секунд далеко за «Мининым» встали к небу бурый столб дыма, фонтан ледяных осколков и снежной пыли.

— Промазали красные, — ядовито заметил капитан.

— Это «Канада» стреляла! — вскрикнул рулевой Загурняк.

— Ты откуда знаешь? — спросил Кованько.

— А вот теперь повернулся и видать. Некому, кроме как «Канаде»...

— И как раз пушка на «Канаде» была, — соображал вслух Кованько.

— И команда там красная! — продолжал Загурняк.

— А ты откуда знаешь? — затрубил капитан. — Путался с ними, сукин сын?!

— Когда путаться-то? Повидали да хвост показали? — буркнул в бороду Загурняк.

В это время такое же белое облачко отделилось от кормы «Минина», и буро-серебряный столб от разрыва встал далеко за «Канадой».

— Ну, и наши не отличились, — с досадой проскрипел Чеховской. Губы его были сжаты. Пальцы, державшие бинокль, дрожали.

Опять стреляет «Канада». На этот раз ближе, но опять перелет; опять «Минин», и опять неудача.

— Камбузники у пушек, а не артиллеристы!! — злится Чеховской.

— Почему они всё по «Минину» жарят? — волнуется Кованько. — Ведь мы и «Русанов» ближе. В минуту расстреляли бы!

Очередной снаряд «Канады» пронесся с надрывным свистом высоко над нашими головами.

— Да ведь только на «Минине» — артиллерия. Если «Минин» будет подбит или пойдет наутек, они нас голыми руками заберут. Что мы можем сделать?

Между тем перестрелка продолжалась. Оба ледокола стреляли с промежутком в 2–4 минуты, и это время тянулось нескончаемо долго. Казалось, вот-вот очередной снаряд врежется в черное тело красного или белого ледокола — и тогда упадут тяжелые толстые трубы, как спички сломаются мачты, и вихрь измолоченных, разнесенных в щепы досок и перегородок взметнется кверху. Но попаданий не было. Один из снарядов «Канады» лег недалеко от носа «Ярославны». Видно было, как метнулись дико и беспомощно сгрудившиеся на палубе яхты люди. «Минин» положил один снаряд у борта «Канады», но снаряд попал в воду фарватера, и только столб воды, поднявшийся до высоты труб ледокола, обнаружил успешную пристрелку.

Дуэль продолжалась 15–20 минут. Затем «Канада» внезапно замолчала. Ее трубы выпустили густые клубы дыма, и она стала карабкаться носом на лед. Сначала мы не могли понять, в чем дело, но вскоре все стало ясно: «Канада» собиралась покинуть поле битвы.

«Минин» лениво, с большими промежутками выстрелил еще два раза вслед уходящему противнику и замолчал. «Канада» медленно удалялась и вскоре скрылась за горизонтом.

Дуэль кончилась. Только много лет спустя, уже в Советской России, я узнал, почему красный ледокол вынужден был прекратить борьбу: плохо установленная пушка расшатала судно, и старая трещина, полученная «Канадой» во время одной из аварий, разошлась вновь, грозя гибелью судну, заброшенному среди непроходимых льдов, далеко от порта и доков.

«Минину» посчастливилось. Неповрежденный, он продолжал свой поход во льдах, и караван судов медленно пробивался вслед за ним к выходу в открытый океан, через нагроможденные северными бурями ледяные барьеры.

Но через несколько часов «Минин», а за ним и все корабли снова стали. «Минин» усиленно дымил и давал какие-то сигналы.

Оказалось, что он спрашивает «Ярославну» о количестве угля и провианта на судне. Командир «Ярославны» ответил морскими сигналами. Затем такой же вопрос последовал по адресу «Русанова», а «Ярославна» получила распоряжение подойти вплотную к «Минину». И, наконец, пришла наша очередь. В момент, когда «Минин» сигнализировал нам, капитан смотрел в бинокль в сторону ледокола, но не пошевельнулся, чтобы дать ответ.

— Сигнал повторен. Требуется немедленный ответ, — докладывает Кованько.

— Так, так, — говорит, словно про себя, капитан. — Ясно!

— Что ему ясно? — шепчет Кованько.

— Шатов, сигнальщика! — кричит капитан.

— Есть! — отвечает боцман. — Сигнальщик, на мостик!

— Передавай! «Угля на 11 часов экономического хода. Провиант на исходе. Шли из Плимута, не заходя в порты. Просим угля и консервов».

— Но ведь у нас пол-ямы угля, — говорит удивленно Кованько.

— Вас не спрашивают — не суйтесь! — грубо говорит капитан. Но на этот раз он уже не злится. Он самодовольно улыбается, затем хохочет, отворачивается и уходит.

— Николай Львович, что же это? — говорит Кованько. — Смотрите на «Ярославну»!

Мы подошли теперь ближе к обоим судам, и теперь без бинокля видно, как пассажиры «Ярославны» перебираются на «Минина». По переброшенным с яхты и ледокола трапам бегут матросы с корзинами угля.

«Ярославну» бросают!

— Вот почему смеялся капитан. Он не хочет отдать свой уголь «Минину», он хочет остаться самостоятельным.

— Но ведь на «Минине» и так столпотворение вавилонское, — говорит Кованько. У него привычка всему удивляться. Привычка молодого, здорового, мало жившего, мало размышлявшего парня. От этого он кажется еще моложе и неопытнее.

— Еще и русановцев заберут.

— Неужели заберут?

— А зачем бы иначе спрашивали. И нас бы забрали, но теперь, пожалуй, не заберут. Мы — невеста без приданого.

На этот раз капитан оказался молодцом.

Перегрузка с «Ярославны» шла весь день и ночь, и только утром подошел к борту «Минина» «Русанов». Опустевшая «Ярославна» безжизненно поникла у стены неразбитых льдов.

К вечеру было покончено и с «Русановым».

— Следуйте за нами, — командует «Минин» «Св. Анне».

Опять медленно и глухо стучат машины, и крутыми тяжелыми всплесками, зеленой зыбью перекатывается вода за кормой «Св. Анны». Мы проходим мимо пустой «Ярославны». На палубе судна валяются брошенные как попало ящики, доски, картонки, клочки примерзшей к палубе бумаги и прочего мусора. В узком фарватере мы почти касаемся борта брошенной красавицы яхты. Жутко глядеть на это крепкое, оставленное среди льдов и снегов, неповрежденное судно.

«Ярославна» позади. Идем мимо «Русанова». Тот же беспорядок на палубе, те же клочья бумаги и кучи деревянных обломков.

— Смотрите, смотрите! Человек! — громко закричал Кованько.

И действительно, над поручнями командного мостика «Русанова» поднялась чья-то тепло укутанная фигура. Вот она оборачивается к нам, и я различаю на ней форменную морскую фуражку. А вот еще человек, внизу на палубе, — матрос. Когда мы поравнялись с «Русановым», на его палубе появился добрый десяток фигур, оборванных, худых, едва державшихся на ногах.

— Братишечки, вас, что же, оставили? — закричал вдруг, приложив рупором руки ко рту, неизвестно откуда взявшийся Оська Слепнев.

Я невольно обернулся. Но капитана не было.

— На дачу ехали, да не доехали! — ответил один из русановцев.

— На каку таку дачу?

— Еханга прозывается. Слыхал про такую курорту?

— Слыхал, приятель, как не слышать. Мимо проезжали — так даже безбожники крестились. Так вас тут бросили? Померзнете вы тут все, как цыплята!

— Померзнем, милой! Как не померзнуть? Сами сбежали, каты проклятые, а до нас и дела нет!..

— А кто на мостике-то?

— Помощник капитана. Свой парень... Да матросиков десяток с нами остались. По радио прокричали своим, чтоб за нами кого послали, а поспеют ли, — про то лысая бабушка гадала, да нам не рассказала.

— А ты веселый парень.

— Да и ты, вижу, не скула.

— А за что вас? — кричал Оська; «Русанов» уже оставался позади.

— За дело, милой! Что греха таить, за дело! Буржуев давили да фронты рушили, книжечки читали да старших не слушали.

— Прошевай, дядя! — надрывался Оська.

— Топали б к своим, ребята, — доносилось с «Русанова».

— Что за крик?! — появился старший. — Ты, сказочник, пошел вон отсюда. Ну, на носках!

Оська быстро исчез в кубрике.

Косые лучи солнца ложились почти горизонтально. Снег посинел и зажегся темно-фиолетовыми искорками. Красный, полузакрытый густой синей тучей диск солнца лежал над самым горизонтом. Силуэты брошенных кораблей еще виднелись позади. Я отправился в каюту и лег на койку, но не успел вздремнуть, как кто-то постучал в дверь. Оказалось, Глазов — капитанский вестовой. Он сообщил, что капитан требует меня в кают-компанию.

— И всех господ офицеров просили. Особо секретный разговор, — многозначительно добавил он тоном осведомленного в секретных делах человека.

Серега Глазов не был любимцем команды. Трудно сказать, был ли он искренне предан капитану, но, чтобы угодить своему барину, он готов был разбиться в лепешку. Капитан любил похвастаться, что ему-де известно все, что происходит на пароходе. Однако все мы, и в особенности матросы, хорошо знали, что таланты капитана в области сыска и шпионажа зависели от ловкости вестового. Глазов был предупредителен со штурманами, всегда заигрывал со старыми матросами, но в то же время высоко задирал голову перед судовой молодежью. Офицеры относились к нему с презрением, матросы звали его холуем, блюдолизом и не прочь были, под видом шутки, намять ему бока или наложить увесистых подзатыльников.

Однажды он попробовал было «подъехать» к Сычеву. Заговорив с ним, он щелкнул серебряным портсигаром и жестом деревенского щеголя предложил Сычеву папироску.

Сычев папироску взял и спокойно ответил на все вопросы Сереги. Серега обрадовался, размахнулся и со словами: «Молодец ты, Павел Анисимович!» — хлопнул по-приятельски по закорузлой ладони Сычева.

Но квадратные пальцы Сычева сжали Серегину ладонь так, что сам Серега присел, а портсигар со звоном покатился по палубе и папиросы посыпались в желоб.

— Ой, Пал Анисимович! Раздавишь, брось, не шути! — слабеющим голосом взмолился Серега.

Но Сычев не выпускал руки Сереги и смотрел в сторону, будто ничего не случилось.

Серега просил, кричал, потом сел на палубу и зарыдал растерянно и жалко, как рыдают только взрослые люди, обессилевшие от боли и злости. Стоявшие кругом матросы молчали. Наконец Серега затих.

Тогда Сычев отпустил руку и ушел. Серега долго сидел на полу и плакал, не поднимая головы.

Начальству он не пожаловался. Он перевязал искалеченную ладонь и сказал капитану, что порезал палец.

Сейчас Глазов говорил со мной тоном высокоосведомленного лица и всем своим видом желал показать, что он — человек важный, кой-что знает.

Я молча надел фуражку и пальто и отправился в кают-компанию.

Серега обиженно шмыгнул носом и, болтая руками, поплелся за мной.

В коридоре я встретил старшего механика с трубкой в зубах и Кованько, поправлявшего на ходу воротник. Все трое мы вошли в ярко освещенную кают-компанию. Капитана еще не было. Старший поправлял перед зеркалом пробор, второй механик, забравшись в самый дальний угол, бессовестно ковырял в зубах.

Капитан не заставил нас долго ждать, и собрание началось. Впрочем, слово «собрание» мало подходило к нашему собеседованию. Собрания не были в моде до революции. А на корабле дальнего плавания, в море — и подавно. Нужны были совершенно исключительные причины, чтобы заставить нашего капитана, человека властного и самолюбивого, пуститься в обсуждение вопросов, касающихся судна, хотя бы с командным составом.

— Господа! — начал он тихо, но внушительно. — Произошли большие перемены, которые грозят отразиться и на нашей с вами судьбе. У нас нет больше родины! Нет больше своих русских портов, если не считать далекого Крыма. Что будет дальше, — знает только один господь бог. Я, конечно, сознательно преуменьшил наши запасы угля в донесении, переданном сигнальщиками на «Минин». Угля у нас хватит и до берегов Англии. Идя вслед за ледоколом, мы либо застрянем здесь вместе с ним, либо выберемся в океан. Но дело не в этом. Мне кажется, что все мы плохо сознаем, в какой трудной обстановке находимся. Не все на пароходе печалятся неудачами правительства Северной области и всего белого движения в целом. Есть люди, которые готовы были кричать «ура!», когда мы со слезами на глазах...

— Вот Лиса Патрикеевна, — прошептал мне на ухо Кованько.

— ... со слезами на глазах наблюдали глубоко трагическую картину эвакуации Архангельска. Мне известно, — он остановился и обвел всех присутствующих упорным взглядом, говорившим: «Всех вас вижу, как на ладони, всех!» — что среди команды есть ничтожная кучка негодяев, мечтающих о том, как бы вернуться в красную Совдепию. При этом они предпочли бы явиться к своим ободранцам не с пустыми руками, а с таким ценным призом, как «Святая Анна».

Он опять остановился и откинул голову назад, словно любуясь эффектом своих слов.

— Мы не должны этого допустить. Кучка бунтарей бессильна сама по себе, но своей агитацией она подрывает дисциплину, сеет сомнение в сознании честных матросов. И если события повернутся против нас, мы можем оказаться перед враждебным нам фронтом всей команды. В Архангельской гавани мы были накануне бунта. Все эти дни среди команды не прекращаются разговоры о красных и белых, о победе Ленина, о том, куда мы идем и что нас ждет. Необходимо прежде всего выявить и выловить кучку поджигателей. (Здесь я невольно вздрогнул. Перед моими глазами встала согнутая фигура Андрея в глубине трюма «Св. Анны», с бикфордовым шнуром в руке.) Кроме того, нам нужно создать в среде команды свою партию. Нам нужно расколоть матросскую массу. Сознательным матросам необходимо растолковать, что в Совдепии их ждут холод, голод, нищета. А с нами они будут плавать по теплым морям! Мы найдем фрахты, мы будем работать, пока не закончится смутное время. Господа, белое движение переживает тяжелый момент, но оно не погибло.

— Если сам капитан превратился в агитатора, боюсь — дело плохо, — шепчет Кованько.

— Крым — это не «последняя территория» белых. Крым — это только база для дальнейшего наступления на Совдепию. Наши союзники настаивают на том, что сейчас Совдепию победить нельзя. Крестьяне и мастеровые еще не везде испробовали на своей шкуре, что такое большевизм. Известно, что большевизм нравится далеко не всем, и там, где коммунисты сидят давно, — многие их ненавидят. Когда они станут задыхаться в тучах ненависти, блокированные, отрезанные от мира, мы придем из Крыма как избавители и на этот раз без труда перехватаем их живьем. Это понял Врангель. В этом его гениальность.

Наши хозяева — правление Общества пароходства и торговли — переехали сейчас в Марсель. Там они открыли контору, и наши пароходы успешно работают на всех линиях южной Европы. Немцы перетопили слишком много судов. У союзников не хватает тоннажа для перевозок, и нам всегда найдется работа. Хозяева хотели отозвать нас еще из Плимута для коммерческих перевозок, но тогда генерал Миллер настоял на нашей отправке в Архангельск. Я не говорил вам об этом по понятным причинам, но теперь это уже не тайна. Таким образом, мы будем иметь возможность переждать события в благоприятных условиях, имея работу и заработок, но для этого нам необходимо уберечь «Святую Анну» от всяких революционных сюрпризов. Поэтому я призываю всех штурманов и механиков к бдительности, стойкости и сугубой осторожности. Я кончил. Прошу высказаться!

Но прения не развернулись. Старший пробормотал что-то невнятное о долге, чести и о заботливости нашего капитана. Второй механик неожиданно посоветовал офицерам носить в карманах револьверы. Первый механик задал капитану несколько вопросов о марсельской конторе и о фрахтах. Я молчал. Последним попросил слова Кованько.

— Господин капитан, а куда пропал матрос Генрих Кас?

— Трудно сказать. Не то упал за борт, не то уплыл на рыбачьем челноке, — установить картину происшествия не удалось. Вполне возможно, что лодку унесло бурей, а Кас свалился в воду. В море это бывает. Но первое время мне казалось, что это неспроста. Потом подошли более важные события, и я вынужден был забыть об этом деле.

Я вздохнул с облегчением. Значит, он ни о чем не догадывался. Значит, моя ночная встреча с Андреем осталась тайной для всех.

В заключение капитан еще раз просил нас быть осторожными, доносить ему обо всем, что услышим и увидим, о матросских настроениях и разговорах; посоветовал «проявить инициативу» и на каждом шагу объяснять команде, как неразумно сейчас стремиться в советскую Россию и как хорошо будет матросам на службе у марсельской конторы.

Мы разошлись, и я отправился спать.