#img_17.jpg

Рассвет застал «Мальву» далеко от берега. Солнце всходило из-за моря неяркое, чистое, предвещая погожий день. Четырехбалльный ветер надувал паруса, и шхуна все дальше и дальше уходила в море.

Шкипер не хотел возвращаться в город без рыбы. Он даже надеялся поймать Штиммеру севрюгу.

Шкипер не отходил от штурвала, воспаленными глазами то и дело посматривал на компас.

Из кубрика вылез Глыба. Он внимательно осмотрелся, потом прошел в рубку и взглянул на компас. Что-то прикинув, рыбак закурил и спросил у Шорохова:

— Севрюгу будем ловить?

— Надо бы одну, Иван, — ответил шкипер. — Для Штиммера.

— На этом курсе севрюгу не поймаем, Андрей Ильич, — твердо проговорил Глыба. — Возьмите градусов двадцать левее.

— Ты, Иван, как следопыт, — улыбнулся шкипер. — Слыхал я, что отец твой море знал лучше, чем самого себя. Говорят, любому капитану сто очков вперед давал.

— Да говорят, — нехотя ответил Иван.

— Может, расскажешь о нем? — попросил Шорохов. Иван помялся.

— Расскажи, — снова попросил Андрей Ильич. — Люблю я разные истории про наших русских моряков.

Бросив недокуренную цигарку за борт, Иван улыбнулся:

— Что ж, можно рассказать, Андрей Ильич. Неграмотный у меня батя был, а, правда, любому капитану сто очков вперед давал. Пришел, рассказывают, один раз в наш порт итальянский бриг. До революции это еще было. Капитан ихний, франтик такой надутый, блестит весь золотыми пуговицами, созвал грузчиков и спрашивает: «Правда, говорит, господа русские грузчики, что в вашем городе есть моряк Глиба, который на море дорогу знает, как в кабачок?» «С любой точки, отвечают те, любую точку найдет, ваше блистательство, даже хоть перед этим из трюма не выйдет». «Без компаса?» — «Даже без звезд и без солнца!»

Ну, позвали моего батьку. Пришел он на бриг в одних штанах, рубашку в это время продал, хотел подержанную купить, да денег не хватило. Посмотрел батька на этого франтика и говорит: «Здравствуйте, синьор Ригорес!» Тот и глаза выпучил. «Вы, спрашивает, меня откуда знаете, господин русский безрубашечник?» «А я, отвечает батя, десять лет назад в Одессе с вашего брига ракушки сдирал в доках, вы тогда мне полтинник не доплатили». «А сейчас чем занимаетесь?» — «А сейчас я вроде как адмирал в отставке и без пенсии, а по нужде научных капитанов на дорожку в качестве лоцмана вывожу».

На бриге в это время женка капитана была, ну и другие разные синьорины. Повылезали из кают, на полуголого батьку смотрят, как на чудо божье. Капитан к ним обращается и говорит: «Это тот самый нищий моряк, о котором нам в Стамбуле рассказывали. Помните?» Те, конечно, в ладошки захлопали. Кок ихний на подносе отцу стакан водки поднес и кусок ананаса. Батя облизнулся и сплюнул за борт. «Подачки, — говорит, — не принимаем, а ежели что, на спор могу пойти, что в море сто очков вам вперед дам без карты и без компаса».

Синьорины по-своему залопотали, требуют, чтобы капитан перевел им батину речь. А когда поняли, начали просить своего Ригореса, чтобы он показал им это представление.

Итальянец расщедрился и предлагает отцу: бриг уходит на двадцать пять миль в море, бросает буй, кружится там в разных направлениях, уходит еще на десять миль, а потом отец должен привести судно точно к бую. Батя в это время был обязан сидеть на палубе с завязанными глазами и взглянуть на море только один раз: когда будут бросать буй. Если отец не ошибется, капитан дает ему червонец.

Даже грузчики и наши моряки, хорошо знавшие отца, ахнули. Море, оно, все-таки не земля и следов, конечно, не оставляет. Да еще и глаза завязанные. Кто-то сказал: «Пойдем отсюда, Глыба, нечего позориться перед этими фендриками». А итальянец, конечно, доволен, что придумал такую задачу, стоит и руки потирает.

И вдруг батя выпалил: «Не согласен!» Тут синьорины носами зашмыгали: как же это, мол, так, удовольствие срывается. А капитан им говорит: «В этой России, кроме басен, ничего нет. Я и раньше думал, что про этого нищего моряка рассказывают только сказки». А батя продолжает: «Не согласен на такие условия. Буй найду, только чтобы не подарок я от вас получил, господин капитан, а чтобы это вроде как спор был: найду буй — вы мне червонец платите, тот полтинник, который в Одессе не доплатили, и три четверти водки для моих камрадов. А не найду — я с вашего брига все до одной ракушки посдираю бесплатно, честь по чести».

Капитан согласился. Взял батя с собой своего дружка, чтоб итальянцы не хитрили, и говорит: «Ну, что ж, начнем, господин капитан».

Завязали ему глаза черной тряпкой и посадили около рубки. Дружка поместили на корме. И тут же отшвартовались. Синьорины сбились в кучу, смеются поглядывают на батю и трещат, как сороки. Батя сидит, ухмыляется, затылком солнце принимает и в ус, как говорят, не дует. Капитан понял, что солнце на батю работает, и приказал двойной тент над палубой натянуть. Синьорины от ума своего капитана совсем без ума стали.

Берег давно скрылся, штурман брига на всякий случай вычисления разные делает, а батя сидит и через каждые пять минут на свой палец плюет и кверху его поднимает. И все время молчит. Один только раз подозвал капитана и сказал: «Мне бы, господин капитан, и моему дружку горло надо прополоскать. Распорядитесь по стаканчику. Авансом. Дело-то наше все равно верное. Двадцать три с половиной мили уже прошли, скоро буй кидать надо».

«Капитан немедленно опрашивает у штурмана: «Сколько прошли?» «Двадцать три с половиной мили!» — отвечает тот. Батя и ухом не повел. Водку выпил, ноготь понюхал и опять на палец поплевывает. Потом бросили буй, и бриг как взбесился. То на норд ляжет, то на вест, то уйдет мили на две и зюйдом волну режет. Ход у брига был хороший, даже с открытыми глазами человека столку сбить можно. Куролесили так целый час. Потом развязали отцу глаза. Кругом море и небо, нигде ни точки. Не только капитан и синьорины, даже матросы пришли к рубке смотреть.

Батя поднялся на верхнюю палубу, посмотрел-посмотрел кругом и кричит рулевому: «Поворот фордевинд, правым галсом ложись на вест-зюйд-вест». Рулевой команду исполняет, матросы к парусам бросились. А батя командует: «Чуть правее! Еще правее! Так держать!» А сам даже вроде и на море не глядит. Один только раз посмотрел на капитана: тот молчит, усик покусывает. А через полчаса батя поднял руку и крикнул: «С правого борта буй! Вытаскивай!»

Матросы схватили отца, качать начали. По душе им пришлось, что простой моряк победу одержал. Синьорины тоже улыбаются. А капитан вызвал к себе штурмана и спрашивает: «Видели? Учиться надо!» Ну, а на берегу батю встретили наши как настоящего адмирала... Вот, Андрей Ильич, у кого морской талант был...

*

Хотя Фриц Люмке никак не мог прийти в себя от морской болезни и перенесенного страха, все же он был доволен: в трюме лежала громадная севрюга для господина Штиммера, а в вахтенном журнале мелким торопливым почерком были описаны ужасный шторм и твердость духа ефрейтора Люмке, ни на минуту не покидавшего палубу. Если даже этот страшный рейс не вошел бы в историю немецкого мореплавания, все равно потомство будущих Люмке не могло не оценить подвига своего предка. Строгий и невозмутимый, как и подобает отважному мореплавателю, Фриц стоял у борта и смотрел на близкий берег. Он не сомневался, что в комендатуре сейчас шли разговоры только о нем. Там не могли не знать о шторме, который свирепствовал в эту ночь на море. И сам комендант полковник фон Зиммер, предполагая, конечно, что шхуна погибла, говорил: «Этот Люмке был неплохим солдатом, черт возьми! Я давно хотел ходатайствовать о присвоении ему офицерского звания. Позаботьтесь Штиммер, чтобы его посмертно наградили железным крестом». Штиммер, конечно, не мог возражать. Люмке знал о многих проделках своего начальника и ни разу никому не заикнулся ни о чем. Штиммер верил ему. И Штиммер должен был ответить: «Вы правы, господин полковник. Люмке — один из храбрейших людей и заслуживает награды. Разрешите написать о его подвигах...»

Безусловно, не обошлось и без зависти. Все эти писаришки и связные комендатуры, наверно, кусали локти, но Штиммер сумеет захлопнуть их глотки. Как-никак, а он, Фриц Люмке...

— Отдать концы! — крикнул над самым его ухом шкипер, и Люмке вздрогнул.

Шхуна причалила к барже, и Ленька Глыба, давно уже поджидавший брата на берегу, сразу взобрался на судно. Он поздоровался с рыбаками, подошел к Ивану Глыбе и, чуть смущаясь своей откровенности, оказал:

— Я всю ночь не спал... Такой штормяга был, прямо страшно... Все хорошо?

Глыба положил руку ему на голову, улыбнулся:

— А еще моряк! Шторма испугался...

Голос у него, как всегда, был громкий, но глаза сразу потеплели, и он, наклонясь к Леньке, на секунду приблизил его лицо к своей колючей щеке. Это было почти незаметное движение, но Ленька вдруг почувствовал, как ему стало радостно, оттого что его старший брат снова здесь, на берегу, и теперь ему ничего не угрожает. Он хотел обнять брата, но тот быстро выпрямился и проговорил:

— Ну, ну... Раскис ты, Ленька. Это ни к чему. Как мать?

— Ничего, — ответил Ленька.

— А дядя Иван? Лежит?

— Лежит. Ему будто полегчало немного. Вечером вставал.

— Ну, ты погуляй малость, Ленька, я соберусь, и вместе пойдем.

...И вот они идут по улицам родного города, на каждом шагу им встречаются немецкие солдаты и офицеры, но Иван Глыба никому не уступает дороги. Широкоплечий, заросший, в брезентовой рыбачьей робе, которая так хорошо пахнет морем, ветрами и рыбой, Глыба твердо шагает по тротуару, и деревянная нога его стучит и стучит, будто выговаривает: «Вот кто тут хозяин!» Немцы сторонятся, пропускают их и только потом, вслед, ругаются по-русски: «Черт есть побрал!» Ленька, не оборачиваясь, покрикивает: «Давай-давай, топай мимо, фриц паршивый!»

Когда Иван Глыба рядам, Леньке начхать на всех фрицев и гансов, будь они солдаты, офицеры или генералы. Пусть-ка попробует кто-нибудь из них затронуть Леньку! Иван даст один раз — и дух из фрица вон!

Ленька будто случайно оказывается совсем близко к брату, своим плечом касается его руки и чувствует, какая она сильная и твердая. Иван по привычке сжимает пальцы в кулак, и Ленька видит: не кулак — молот! «Таким если ухнуть немца по башке, — думает Ленька, — от немца только пшик останется».

И Ленька еще громче говорит в сторону прошедшего мимо офицера:

— Давай-давай, топай, жабра вонючая!

Иван молчит. Чем ближе они подходят к своему дому, тем чаще встречаются на их пути знакомые рыбаки и рыбачки. Вот идет посреди улицы дядька Филипп, старый рыбак, тысячи раз бартежавший по морю с отцом Ивана на байдах и шхунах. Иван останавливается, снимает кепку и почтительно говорит:

— Здорово, дядя Филипп!

Ленька тоже останавливается и вслед за Иваном повторяет:

— Здоров, дядя Филипп!

Но старый рыбак даже головы не поворачивает в их сторону, проходит мимо, будто никого и не видел.

— Та-ак! — угрюмо говорит Иван.

— Та-ак! — угрюмо вторит Ленька.

Тяжко на душе у Ивана. И на душе у Леньки тоже тяжко. Иван знает: волками глядят на него рыбаки за то, что работает он на немцев. Другие и рыбу берут, и вроде как благодарят за помощь, а все равно не прощают ему «предательства». Что может сделать Иван, как может оправдаться? Много времени пройдет, пока узнают люди, как «работал» Иван на немцев, а до тех пор суждено ему носить в себе великую тяжесть человеческого презрения и ненависти.

— Да-а, — говорит Иван.

— Да-а, — говорит и Ленька. Мальчишка не совсем понимает, почему бывшие друзья Ивана теперь отворачиваются от него.

Помогает Иван людям? Помогает! Чего еще надо? Христо Юрьевич вон кофейню открыл, и то к нему ходят, а с Иваном и здороваться не хотят. Завидуют, небось. Видит Ленька, как тяжело Ивану, и готов грудью стать на его защиту.

— Хочешь, пульну сейчас в дядьку Филиппа из рогульки? — спрашивает Ленька. — Будет другой раз знать, как не здороваться!..

Иван качает головой, коротко, незлобно говорит:

— Дурачок ты, Ленька!..

*

Вечером Ленька вышел из дому и побрел к своему дружку Витьке Калугину. До войны они учились в одном классе, были одногодками, да и дружба их брательников — Петра Калугина и Ивана Глыбы — сближала мальчишек. Правда, последнее время, с тех пор, как Иван начал плавать на шхуне, Петро Калугин перестал ходить к Глыбе, и Ленька сделал твердое заключение: «Петро тоже завидует!». Он так и сказал об этом Витьке, но Витька далеко цвиркнул через зубы, ответил:

— Сом щуке не завидует.

Ленька, конечно, знал, что рыбаки считают щуку нахальной рыбой — пройдохой — и презирают ее. Он спросил:

— Это ж кто — щука?

Витька опять цвиркнул:

— Тот, кто русскую рыбку для немцев ловит.

— Что ты сказал?

— Что слыхал... уха хвидерзай, до свидания, значит...

И прежде чем Ленька опомнился, Витька скрылся в дверях своего дома.

После этого короткого разговора прошло много времени, Ленька не раз пытался увидеть своего друга, но ему никак это не удавалось. То Витька где-то ловил бычков, то продавал их на базаре, то вообще был неизвестно где. «Может, решил поломать дружбу? — думал Ленька. — Так сразу бы и сказал, чего финтить...»

Он вошел в калитку калугинского двора и в глубине сада увидел Витьку в тельняшке. Сидел Витька на корточках, копал червей и посвистывал. Рядом с ним лежало несколько удочек. Он заметил Леньку, но не подает виду, не оборачивается, не хочет на Леньку и взглянуть. Тогда Ленька, подойдя поближе, сказал:

— Здорово, рыбак!

Витька нехотя оглянулся, хмуро спросил:

— Чего пришел?

— А к тебе что, и ходить теперь нельзя? Чи ни разбогател?

— Богатеют другие, — ответил Витька.

— Кто же это?

— Империлисты. — Витька окинул дружка презрительным взглядом, будто желая подчеркнуть: «Умеем, мол, изъясняться по-иностранному, когда надо». — Империлисты, понял?

Витька положил на ладонь червяка и стал наблюдать, как тот извивается, то сжимаясь в колечко, то распрямляясь, словно пружинка. Ленька сел рядом на корточки, исподлобья взглянул на приятеля. Он чувствовал, как в нем закипает обида и злость на Витьку. «Чего ломается? — с трудом сдерживая гнев, думал Ленька. — И чего нос задирает? «Империлист! Хочет, чтоб я ему юшку из носу пустил? Так это недолго...»

— Витька... — Ленька говорил тихо, приглушенно, голос его дрожал. — Витька, мы больше не товарищи?

Витька настолько увлекся червяком, что, кажется, не расслышал Ленькиных слов. Или просто не хочет отвечать?

— Я у тебя опрашиваю, малявка! — Ленька повысил голос и в упор посмотрел на Калугина. — Если товарищи, то насчет империлиста назад бери, понял?

— А если не возьму?

Витька шевельнул успокоившегося было червяка, и тот опять заметался по ладони.

— Не возьмешь? Тогда пойдем на кручу.

— Пугаешь?

Ленька не ответил. Сунув руки в карманы засученных до колен штанов, он повернулся и молча побрел со двора. Вот позади уже и калитка — Ленька не оглядывается. Он знает: Витька — человек не трусливого десятка, Витька придет на кручу. А если не придет, — что ж, тогда не жалко будет и забыть старую дружбу: тому, у кого заячья душа, Ленька Глыба руку не поддает...

На круче, как и всегда, было пустынно. Кручей рыбаки называли площадку у крутого каменистого обрыва, на которой стоял старый, заброшенный маяк. Собственно говоря, маяка давно уже здесь не было: внутри полуразрушенного кирпичного сооружения вверх поднималась железная винтовая лестница и неожиданно обрывалась у верхушки купола, где когда-то горели мощные лампы. Последняя ступенька кончалась на уровне этого среза, а выше было только небо. И по сторонам — далекий горизонт.

Круча почему-то считалась «нечистым» местом. Может быть, потому, что однажды здесь нашли убитого кем-то рыбака Федора Ильина, веселого бесшабашного парня, а может, потому, что еще в гражданскую воину белые расстреливали у этого обрыва большевиков. Так или иначе, рыбаки не любили приходить к старому маяку, а мальчишки посещали кручу только по особо важным делам. Здесь на кулачных поединках разрешались самые различные опоры, отстаивалась честь, утверждалось мальчишеское право носить высокое звание рыбака. Тот, кто кем-нибудь был вызван на кручу и не являлся сюда, мог считать себя конченым человеком. При встрече с друзьями и знакомыми он уже не рассчитывал, что ему подадут руку, и тем более не надеялся услышать дорогие сердцу каждого уважающего себя мальчишки слова: «Здорово, рыбак!».

Ленька пришел на кручу и сел у обрыва. Он видел море каждый день, оно синело перед глазами Леньки с самого дня его рождения, но каждый раз, когда он смотрел на него, оно казалось ему новым.

Иногда Ленька видел бриг с белоснежными, как крылья чайки, парусами, и хотелось быть на этом бриге юнгой, чтобы плыть в далекие неизвестные края; то вдруг представит мальчишка морской бой с вражеской эскадрой. Адмирал Ленька Глыба стоит на мостике крейсера, и вокруг него, как шмели, летают пули. Но что такое пули для храброго адмирала, которого матросы всей эскадры уважительно называют батей? Адмирал только посмеивается на своем командном мостике, а когда адъютант обращается к нему с просьбой: «Товарищ адмирал, вся эскадра в сильном волнении за вашу жизнь, просят вас спуститься в кубрик», — Ленька строго отвечает: «Адмиралу Глыбе наплевать с крутого берега на все опасности, поняли? Так и передайте моим любимым подчиненным матросам!»

— Я пришел! — услыхал Ленька за своей спиной, но обернулся не сразу: пускай Витька Калугин не думает, что он — только и заботы у Леньки. Есть и другие вещи, о которых Ленька размышляет, а Витька Калугин — это так, дело семистепенное.

— Ты что, оглох? — сказал Калугин.

Ленька медленно повернул голову, протянул:

— А, это ты? А я уже думал, что сдрейфил и не придешь...

— Не тебя ли испугался? — Витька сплюнул, поднял голыш, размахнулся и далеко швырнул его в море. — Таких малявок, как ты, много найдется. Чего звал?

— А ты не знаешь?

— Не догадываюсь.

— Империлистом кого обозвал?

— Братуху твоего. Он и есть империлист. Русскую рыбу немцам продает, капиталы наживает. А ты...

— А я? — спросил Ленька, быстро вскакивая с земли. — А я кто?

— А ты на подхвате у своего братухи. Как собачка за ним бегаешь, понял? Продались вы немцам с потрохами. Люди о вас, знаешь, как говорят? Немецкие холуи, вот как!

На Леньке была почти новая, перешитая из Ивановой, рубаха, последняя рубаха в доме, не считая тряпья. Мать, вытащив ее сегодня из сундука, сказала: «Надень ради воскресенья. Только по воскресеньям и буду тебе ее давать. А порвешь или еще что — шкуру спущу, понял?»

Сейчас, когда Витька обозвал его и Ивана немецкими холуями, Леньку на миг даже как-то замутило, сделалось дурно. Потом он побагровел, хотел сразу же кинуться в драку, но все-же вовремя вспомнил о своей рубахе.

Он прикусил губу и начал стаскивать рубаху. Руки у него подрагивали от возбуждения, лоб покрылся испариной..

Витька смотрел на него внешне спокойно, хотя под ложечкой посасывало: знал Калугин силу Ленькиного кулака. Видел однажды Витька, как дрался его дружок с Пашкой Сушковым. Пашка на голову выше Леньки, на три года старше и в два раза шире. Любил Пашка говорить: «Блямбу кому-нибудь из вас дам — и пшика не останется». И вот Ленька как-то не вытерпел, полез в драку. Пашка машет кулаками, как ветряк крыльями, Ленька еле-еле успевает защищать лицо. Со стороны кажется, что сейчас придет Глыбе конец. Разукрасит Пашка его физиономию так, что потом Леньку и не узнают. Но вот Ленька рванулся вперед, мелькнула его рука, ойкнул Пашка и повалился на землю. Ленька постоял над ним с минуту и проговорил: «Если еще какую малявку тронешь... Понял?»

Ленька свернул рубаху, положил ее на камень. Шагнул к Витьке и чуть дрогнувшим голосом спросил:

— Кто империлист?...

— Я уже сказал, — ответил Витька.

— Может, повторишь?

— Надо — так и повторю.

Ленька приблизился вплотную. Теперь они стояли лицом к лицу, глаз в глаз. Ленька увидел, как вдруг дернулась Витькина щека. На какой-то миг ему стало жалко своего прежнего дружка. И он сказал:

— Витька, пускай я — империлист. Шут с тобой. Но про Ивана... И насчет того, что мы — немецкие холуи... Давай бери назад... Понял?

— Не беру. Все люди так говорят.

— На людей я чихать с высокой кручи хотел, — Ленька повысил голос, сжал кулаки. — Я тебя как друга прошу: бери слова назад! Понял?

— Понял.

— И что?

— Ничего. Не беру.

Ленька побагровел.

— Не берешь?

— Нет.

— Тогда — на!

Он ударил Витьку в скулу, увернулся от Витькиного удара и левой нанес ему новый удар в висок. Витька как-то странно закружился на одном месте, потом сел на землю, уткнул лицо в колени. Ленька спросил:

— Мы — немецкие холуи?

— Да, — ответил Витька.

— Тогда вставай, паразит! — закричал Глыба. — Вставай, я из тебя котлету сделаю. Вставай, слышишь? Или поджилки трясутся уже, подняться не можешь?

Медленно, опираясь руками о землю, Витька начал подниматься. Ленька ждал, дрожа от гнева, чуть не плача от жалости.

Выпрямившись, Витька сказал:

— Бей, немецкий холуй.

Ленька размахнулся, ударил его в грудь. И Витька опять упал. Даже не взглянув на него, Ленька пошел прочь с кручи. Задыхаясь от бессильной ярости, Витька кричал вслед:

— Ты еще попомнишь, немецкий холуй! Попомнишь... Придет время... Империлист паразитный...

Ленька продолжал идти все дальше и дальше. Витька получил по заслугам, совесть, кажется, не мучает Леньку... Не мучает? А чего ж тогда нет никакой радости от того, что он так ловко разделался с прежним своим дружком? Почему ж не чувствует себя Ленька легко, как бывало прежде, когда ему удавалось выходить победителем из драк? Наоборот, навалилась на Леньку какая-то тяжесть, давит, так давит, что и дышать трудно.

Все медленнее и медленнее идет мальчишка. Идет, будто слепой: спотыкается, ничего впереди себя не видит. Потом подходит к валуну, отшлифованному дождями и морскими ветрами, садится на него и прячет лицо в ладони. Тяжело на душе у мальчишки. «Немецкие холуи вы, вот вы кто...» И мальчишка начинает плакать. Неслышно так, словно плачет не он, а кто-то другой, рядом. Только трясутся Ленькины плечи и сквозь грязные пальцы просачиваются слезы.

Проходит много времени. Может, полчаса, может, час. С моря ползут и ползут мокрые сумерки, тяжелые, как слезы. Скрывается срезанный купол маяка, потом и весь маяк. Сумерки подползают к валуну, будто старым просмоленным парусом прикрывают мальчишку, укутывают его, но ему не становится от этого теплее. Впервые в жизни он почувствовал одиночество. Он не может рассказать, что это за штука такая — одиночество, он просто чувствует его и душой своей и своим телом.

#img_18.jpg

— Ленька...

Мальчишка отнял от лица руки.

— Лень, ты чего?.. Слышишь, Лень? Я вот рубашку твою, принес...

Витька примостился рядом, плечо у него теплое, почти горячее.

Ленька молчал.

— Не надо, Лень, — сказал Витька. — Может, люди просто болтают. Злые стали люди, Ленька. И я злой стал. От всего злой. От немцев, от голода... И еще от того, что Петра теперь почти каждый день припадки бьют. Жалко мне Петра, понимаешь? Таких брательников на всем свете больше не найдешь...

Ленька хотел сказать: «А мой Иван?» Но промолчал. «Другой раз скажу», — подумал он.