По-стариковски не люблю осень. Тяжело, знаете ли, наблюдать, как все опадает, чахнет, осыпается, умирает и остаются одни лишь голые ветви, да серое небо, да слякоть.

Мрачно, как на кладбище.

Впрочем, для внучки — что весна, что осень. Все нравится, все вызывает восторг. Возраст такой: мир прекрасен, несмотря ни на что. Даже омерзительный моросящий дождь вызывает не тоску, а щенячий восторг.

Как раз такой дождь шел сегодня за окном, но внучка вцепилась в меня мертвой хваткой:

— Дед, а дед, ты же обещал, что мы пойдем гулять в город! Я хочу гулять в город!

Ну что ты с ней сделаешь! Пришлось натягивать пальто, вооружаться старым широким зонтом. Ничего не попишешь — обещал!

Жена укоризненно покачала головой, но ничего не сказала.

— Будьте осторожнее, — лишь крикнула из кухни на прощание.

Москва уже оправлялась после пережитого, приходила в себя. На улицах разбирали баррикады. Еще позавчера здесь стреляли. Вот этот перекресток показывали по телевидению, на асфальте лежали убитые и раненые. Невозможно представить!

Внучка, накрывшись прозрачной полиэтиленовой детской накидкой, вприпрыжку бежала по набережной, я едва поспевал за ней. Такая кроха, а меня, взрослого мужика, в три счета обгонит!

Никак не могу смириться, что мне уже под шестьдесят. Смотрю в зеркало и не верю — Господи, да неужто это я?!

Впереди возникло здание Белого дома. Посередине, где-то в районе пятнадцатого этажа, зияла огромная черная дыра. Угольные языки копоти тянулись вверх по фасаду. Два дня назад по Белому дому палили танки. А по телевидению, по первой программе, стали передавать эстрадный концерт. Крашеная девка-певичка размахивала юбками. Помнится, когда в 1991-м к власти рвались гэкачеписты, по телевидению без конца крутили «Лебединое озеро» и вся страна потом плевалась. А теперь вот — эстрадный концерт. Интересно, чем девки-певички лучше балерин из «Лебединого озера»?

Ну, это я так, к слову. Стариковское брюзжание.

— Дед, а дед! — крикнула внучка. — А я пульку нашла!

Она с гордостью продемонстрировала стреляную гильзу на крохотной ладошке.

У детей свои радости.

Я покивал головой, и внучка принялась скакать по тротуару на одной ножке. Мне ж не оставалось ничего другого, как из-под зонта наблюдать за ее веселой игрой, прислонившись к парапету набережной.

Вокруг прогуливались зеваки. Все, что произошло в последние дни в Белом доме и вокруг него, было для них чем-то вроде грандиозного аттракциона, невероятного и захватывающего; даже в тот момент, когда на улицах стреляли и выходить из дому было небезопасно, здесь, на набережной и на крышах окрестных домов, собирались целые толпы, чтобы воочию наблюдать за ходом схватки между президентскими войсками и парламентом.

Ко мне прибежал сосед и стал клясть Руцкого с Хасбулатовым.

— Вот гады! — вопил он, хлопая себя по коленям от избытка чувств. — Вот паразиты! Они в Белый дом оружие завезли и снайперов! Да их же на первом суку вешать надо!

Я с ним не спорил. По-моему, бессмысленно было объяснять ему, всю жизнь оттарабанившему на заводе у станка, верившему в партию и коммунизм, а потом, поддавшись душевному порыву, публично сжегшему свой партбилет, что не все так просто на этом свете. И без негласной санкции сильных мира сего ни одна мышь не прошмыгнет в святая святых верховной власти, не то что грузовики с оружием и снайперы!

Я пришел сюда, чтобы убедиться, что дело обстояло так, как я и предполагал. Что правительственный мятеж, в котором участвовали высшие чины государства, был вовсе не случаен, и к нему долго готовились, и самым тщательным образом подталкивали будущих мятежников к единственно нужному для закулисных сил решению.

Я знал, КАК это делается.

Я давно уже на практике изучил механизм провокации — и эта, казавшаяся всем верхом чудовищности и безумия, меня не удивляла. Когда грызутся боги на Олимпе, в ход идут самые жесткие методы. Десятки и сотни трупов, искалеченные судьбы — для кого-то это всего лишь карта в большой политической игре. Моя собственная судьба тоже когда-то стала такой картой…

Я глядел на обожженное здание Белого дома и думал, что ничего не меняется на этом свете.

— Простите… — услыхал я женский голос за спиной, — извините, что не знаю вашего отчества…

Я обернулся.

Седовласая старуха глядела на меня доброжелательно и пытливо.

Терпеть не могу, когда со мной пробуют заговорить на улице, — на Западе бы себе таких вольностей никто и никогда не позволил, — но старуха мне показалась отчего-то знакомой… точнее, напоминающей кого-то далекого и хорошего. Я ответил:

— Алексеевич.

Мне было интересно, как она будет выпутываться из этой ситуации: зная отчество и не зная имени.

— Игорь Алексеевич? — вдруг уточнила старуха. Я вздрогнул. Я поглядел на нее внимательнее. Старуха улыбалась:

— Надо же, я впервые в Москве и вот теперь встретила вас. Как в кино!

— Простите… — пробормотал я, — мы знакомы? Не припомню…

— Конечно, — сказала старуха и неожиданно плавным и юным жестом поправила волосы в прическе. Этот сдержанно-кокетливый жест вновь показался мне странно памятным.

— Конечно я изменилась… — продолжала старуха, — ведь прошло столь лет! А вот я вас сразу узнала… Просто не поверила, что это можете быть вы. Я ехала сюда и мечтала: вот было бы здорово, взять и встретиться! Надо же! — Она вдруг извлекла платочек из потрепанной дамской сумочки и приложила к повлажневшим глазам.

Чтоб я сдох, если я хоть что-нибудь понимал!

— Игорь Алексеевич, — сказала старуха, — я Даша. Помните: Даша Титаренко из Новочеркасска!

Я судорожно ухватился за парапет. Если бы не это гранитное сооружение, я, должно быть, просто не удержался бы на ногах.

Даша…

Это была она.

Я глядел в старческое бескровное лицо, обрамленное аккуратными седыми буклями, и горло мое перехватывал спазм.

Моя Даша.

— Это чудо, правда? — произнесла старуха. — Столкнуться на улице недалеко от вокзала спустя тридцать лет. Я ведь в Москве проездом. От сына еду. Он военный и служит в Карелии. Очень красивые места.

— Ты… вы… — Я сбился, пытаясь найти нужный тон: — Вы замужем?

— Нет, что вы! — всплеснула руками старуха. — Кто ж меня замуж возьмет такую! Я ведь отсидела, Игорь Алексеевич. Представьте себе. Пятнадцать лет — все до копеечки.

Она поглядела на меня испытующе, словно надеялась увидеть в глазах хоть какое-то смятение. Но я уже взял себя в руки.

Я знал, что через день после моего отъезда из Новочеркасска Дашу арестовали. Ей были предъявлены обвинения в организации антисоветских выступлений и государственной измене. Ее чудом не расстреляли. Я ничего не мог сделать в той ситуации, даже если бы захотел.

— А папа умер. Помните моего папу?

— Григорий Онисимович! Ну как же! Замечательный был человек.

— Его судили и приговорили к высшей мере. Но, к счастью, они не успели. Он умер в тюрьме, в камере смертников, от сердечного приступа. Я даже не знаю, где его могила.

— Светлая память, — пробормотал я. Что еще скажешь?

— После тех событий расстреляли семерых, — сказала старуха. — Васю Сомова, помните его?

Я кивнул.

— Ивана Антоновича Поварницына… электрика… ну, вы его, по-моему, и не знали… Абрамову, мать-героиню, — даже ее не помиловали… Бедная Абрамова, она всегда была совершенно безобидной! А Лиду, невесту Васи Сомова, убили прямо на площади… пуля попала в живот…

Я делал вид, что слушаю ее внимательно и соболезнующе. Она не по возрасту состарилась, скукожилась, а движения стали мелочно-суетливы. Тюрьма сломала ее: всегда такая гордая, независимая, мудрая, сейчас она тарахтела, как горох в барабане, и слова сыпались из нее, словно она пыталась хоть как-то сгладить неловкость, несвоевременность, ненужность этой встречи.

Я проклинал себя за то, что потащился в этот слякотный день к Белому дому потешить свою гордыню. Мне хотелось повернуться и бежать… бежать, куда глаза глядят!

Внучка как ни в чем не бывало прыгала по мокрому асфальту. Лениво дефилировали мимо зеваки. Я кивал.

Что она могла мне рассказать такого, о чем бы я сам не знал?

Что от случайного выстрела погиб тринадцатилетний мальчик Виссарион, а тело его таинственным образом исчезло из городского морга?

Что его старшая сестра Победа после пережитого тяжело заболела менингитом и едва не умерла?

Что его мать, администратор городской гостиницы Мария Дмитриевна Патрищева, поседела от горя и еще долго, годы и десятилетия, пыталась отыскать след сына и все еще надеялась, что, быть может, он жив и бродит где-нибудь по земле вдали от родного дома?

Что директора электровозостроительного завода товарища Петухова сразу после произошедших в Новочеркасске событий сняли с должности и отправили на пенсию?

Что первого секретаря Ростовского обкома партии Певцова в спешном порядке перебросили в другую область, куда-то за Урал, и он еще долго руководил местной партийной организацией и зачитывал с высоких трибун статьи кодекса строителя коммунизма?

Чем она могла удивить меня, эта сморщенная, преждевременно превратившаяся в развалину старуха, прикладывающая к губам ветхий носовой платочек и улыбающаяся мне жалкой улыбкой?

— Ужасно, — сказал я, — ужасно… Но это жизнь.

— Да, — эхом повторила она, — жизнь… Но что же я все о себе да о себе. Как вы? Куда вы пропали тогда… в тот день?

— Долго рассказывать.

Она скорбно поглядела мне в глаза:

— Знаете, а ведь я вас искала. Все никак не могла поверить, что мы навсегда потеряли друг друга.

— Я женат, — поспешно сообщил я. — У меня замечательная супруга, двое детей и трое внуков. Вот моя младшая внучка, собственной персоной.

Старуха умильно улыбнулась:

— Прелестный ребенок. Хотите, я покажу вам фотографию своего сына?

Я не хотел. Но отказаться было невозможно.

— Интересный мужчина, правда?

— Сколько ему?

— В феврале исполнилось тридцать.

— Совсем взрослый!

— Да? — удивилась она. — А для меня он по-прежнему ребенок. Знаете, я ведь родила его в тюрьме. Ему несладко пришлось в детстве.

Я не отвечал.

Она наконец-то все поняла, поспешно взглянула на часы и сделала круглые глаза.

— Боже мой! — фальшиво воскликнула она. — Да я ведь опаздываю. У меня же поезд! — Она протянула мне сухонькую ручку. — Приятно было повидаться с вами. Всего хорошего! — Старуха уже повернулась, чтобы уходить, и вдруг спохватилась: — Да, кстати, я ведь так и не спросила. Вы написали книгу?

— Книгу? — удивился я.

— Ну да. Вы ведь приезжали к нам в Новочеркасск, чтобы собрать материал для романа, если мне не изменяет память.

Она не стала дожидаться ответа и легкой, совсем не старческой походкой двинулась в сторону Киевского вокзала.

Я смотрел ей в спину — она шла точно так же, как когда-то, когда я увидел ее в первый раз. Все изменилось, а походка осталась прежней.

Даже теперь я не мог сказать ей всего. Я не признался, что моя жена, Галина, живет со мной по привычке и из жалости; что дети ни во что меня не ставят, как сам я ни во что не ставил своего покойного тестя, Анатолия Дмитриевича Баранова, после того, как в 1964-м, еще до отставки Хрущева, Семичастный сотоварищи со скандалом отправили его на пенсию, состряпав грязное дело о коррупции в одной из среднеазиатских республик. Безвинно опороченный, Анатолий Дмитриевич слег с тяжелым инсультом и через год скончался, а моя карьера пошла под откос.

Впрочем, не только моя. Очень скоро после прихода к власти Брежнев вышвырнул из ЦК Шелепина, который, как говаривал в минуту откровенности мой тесть, своими руками возвел Леонида Ильича на престол. Следом полетел со своего поста Семичастный. Та же участь, шептались, была уготована Председателю Президиума Верховного Совета РСФСР Игнатову, да тот, нюхом ощутив неладное и перенервничав, скоропостижно скончался, и его пришлось хоронить с надлежащими по чину почестями. Началось новое время.

С той поры жизнь моя была навсегда отравлена.

Я существовал, скорее, по инерции.

После двух перенесенных инфарктов из молодого, полного сил и энергии мужчины я превратился в руины. Теперь никто не дает мне моих лет — даже ровесники пребывают в убеждении, что я много старше их.

Что поделаешь? Я смирился. Надо уметь проигрывать.

Одно лишь последние годы не дает мне покоя: новочеркасские события, неведомым образом вывернувшись наизнанку, стали в ряду козырных карт против Никиты Сергеевича Хрущева. Я был так предан ему. Из-за меня его смели — в том числе из-за меня. Тяжело на старости лет осознать, что был лишь пешкой в чьей-то большой игре.

Очень долго, годы и годы, я видел во сне по ночам одно и то же лицо.

Галина однажды злобно сказала мне:

— Запомни, меня зовут Галя. Галя, а не Даша.

Она не могла простить, что нередко в полудреме, оговариваясь, я называл ее чужим, но таким родным мне именем.

Году, наверное, в семидесятом я купил билет на поезд и отправился далеко от Москвы, в места, где находилась женская колония строгого режима. Я ходил вдоль увитой колючей проволокой высокой стены и мечтал, как отброшу стыд и страх и решусь-таки попросить у начальника свидания с одной политзаключенной девушкой из Новочеркасска. Но я так и не сделал этого и вернулся обратно в постылую Москву, к Галине, к привычной жизни. Я раз и навсегда постановил для себя: ЗАБЫТЬ!

Однако — не получилось.

Я стоял у парапета, все еще не в силах пошевелиться, и внучка весело скакала по глянцевому асфальту. Руки мои жгло от мимолетного прикосновения к фотоснимку, который показала мне седая старуха. С фотографии, счастливо улыбаясь в объектив, глядел я сам — только молодой и полный надежд. Я и раньше догадывался, что рожденный Дашей в тюрьме Игорь мог быть моим сыном, а теперь окончательно убедился в этом.

У меня кружилась голова.

— Ну как, наигралась? — спросил я у внучки. — Пора домой.

Она доверчиво ухватила меня за ладонь своей маленькой теплой ручонкой.

— Не спеши, Дашенька, — попросил я. — Дедушка уже старый…

Я еще раз поглядел в ту сторону, где навсегда скрылась из виду моя давняя и единственная любовь, и мы с Дашкой побрели в противоположном направлении.

Старуха интересовалась, написал ли я книгу о происшедшем.

Вот она, эта книга.