Дни испытаний

Лебедев Константин Васильевич

Часть вторая

 

 

Глава первая

1

Комната была освещена только наполовину. Мягкий свет из-под абажура настольной лампы падал на поверхность стола, освещая тонкие гибкие руки Ветрова и половину его лица, склонившегося над страницами книги. В эту ночь он дежурил.

Лежащие рядом ручные часы наполняли тишину комнаты монотонным тиканьем. Ветров взглянул на циферблат. Стрелки показывали половину первого.

«Уже поздно», — подумал он и решил проверить больных перед тем, как лечь спать.

В коридоре у своего стола сидела сестра. Она, склонившись, что-то быстро писала. Сестра недавно появилась в госпитале, и Ветров еще не успел с ней познакомиться как следует. Услышав мягкие, заглушаемые ковром шаги, она обернулась и встала с места.

— Не беспокойтесь, сидите, — сказал Ветров, припоминая ее имя, и, когда вспомнил, добавил: — Сидите, Тамара.

В госпитале как-то было заведено звать сестер только по имени. Это было не по уставу, но на такое нарушение правил никто не обращал внимания. Неважно, мало или много лет было сестре, — все равно, обращаясь к ней, называли только имя. Так было удобнее, да и соответствовало это больше тому назначению, которое определяло слово «сестра».

Ветров, если бы его спросили за минуту до этого, как выглядит новая сестра, затруднился бы ответить на такой вопрос. Он мог бы сказать только, что исполняет свои обязанности она хорошо и что дежурить с ней гораздо удобнее, чем с ее преемницей Катей. Но сейчас он впервые оценил ее лицо. В ярком электрическом освещении оно показалось ему удивительно правильным и красивым. Особенно привлекали большие лучистые глаза, выделяющиеся своим блеском. Темные длинные ресницы придавали им еще большую выразительность. Прическа ее была скромной и аккуратной. Собранные назад темные волосы были тщательно прибраны косынкой.

- Вы что-то пишете? - сказал Ветров, останавливаясь и нагибаясь над столом. - Верно, письмо?

- Да, доктор, - ответила она, осторожным, но настойчивым движением отодвигая в сторону исписанный листок.

- Другу?

- Да, доктор.

Не зная, как продолжать разговор, Ветров постоял с минуту и потом спросил:

- Ну, а в палатах как дела?

- Все в порядке... Золотов просил вас зайти к нему, как освободитесь. Остальные спят.

Ветров прошел в палату к желавшему его видеть больному.

- Что нового скажете? - обратился он к нему. - Зачем звали?

- Извините, доктор, - ответил Золотов, лежавший теперь уже на обычной кровати, - просто побеседовать с вами захотел. Соскучился...

- Что-то быстро очень. Утром, по-моему, виделись, - улыбнулся Ветров.

В синем свете лицо больного казалось бледным. Но уже по его выражению можно было определить, что он хорошо себя чувствует, и дело идет на поправку. За последние дни он отлично кушал и был значительно веселее и разговорчивее.

- Я вот хотел опять спросить, - заговорил он после паузы, - долго ли мне еще валяться? Очень уж надоело хворать, да и время для этого неподходящее. На фронте чересчур что-то спокойно: наверно, готовят немцы какую-нибудь пакость.

- Кто знает, - возразил Ветров, - может быть и немцам что-нибудь готовят, это вероятнее... А лежать вам недолго. Скоро ходить будете, денька через три-четыре насильно вас заставлю. Вот тогда, если откажетесь, будем крепко ругаться.

- Не откажусь...

- Посмотрим! Я к вам специально сестру приставлю... Вот Тамару. Она строгая, по-моему.

- Какая же она строгая, она добрая, - заговорил вдруг с неожиданной энергией Золотов, и Ветров понял, что больной ей симпатизирует. - Она очень хорошая. Удивительная девушка!.. Знаете, когда ее просишь повязку поправить или подушку подвинуть поудобнее и чувствуешь, как она это ловко делает, сразу вдвое здоровее становишься. Будто свойство какое-то в руках заложено... Вон тот новенький, - Золотов показал рукой на койку с поступившим на днях больным, - все стонал сначала. А она подошла, поговорила о чем-то шопотом, поправила, что нужно, и успокоился он. Заснул даже. Что говорить, замечательная девушка! А лицо какое! Посмотришь и подумаешь сначала, что неженка. А ведь ничего подобного! За все берется, ничем не брезгует и все умеет...

- Что-то слишком вы ее хвалите, - улыбнулся Ветров, который с удовольствием слушал расточаемые Тамаре похвалы. - Уж не влюбились ли? Смотрите, узнаю адрес той, которая вам письма пишет, да наябедничаю, и будет вам на орехи!

- Да нет же, доктор, - смутился Золотов, - не так вы меня поняли. Ну, как не хвалить, когда она заслуживает? Да и не я один. Спросите всех - то же самое скажут. Раз хороший человек, так это же сразу видно.

- Ладно, ладно, верю. Но давайте-ка на боковую. Разговоры - вещь неплохая, а спать все же нужно. Важно соблюдать режим. Через три дня, когда вы сделаете первую экскурсию до моего кабинета, я вас угощу особенными папиросами. Но это через три дня, а сейчас - тсс... - он приложил палец к губам и вышел, пожелав Золотову спокойной ночи.

Проходя мимо сидящей за своим столом сестры, он спросил ее:

- Знаете, зачем меня звал Золотов?

- Нет, доктор.

- Вас хвалил. Понравились вы ему.

- Я очень рада... - она опустила ресницы и слегка улыбнулась уголками тонких губ.

Этот простой ответ удовлетворил Ветрова. Он невольно сравнил ее с жеманной Катей, которая, услышав подобный отзыв, реагировала бы, вероятно, несколько иначе.

«А ведь, действительно, она славная, - подумал он, проходя в свой кабинет и садясь опять за книгу: - Как это я сразу не заметил?»

Ему не хотелось спать, и он вновь погрузился в чтение. Но на этот раз громоздкие латинские наименования перестали удерживаться в голове, и впервые ему показалась скучной его научная книжка.

- Действительно, она славная и, пожалуй, красивая, - произнес он вслух. Оттого, что эта мысль пришла к нему дважды подряд, он вдруг рассердился и придвинул книгу ближе, стараясь сосредоточиться. И словно кто-то другой опять подсказал ему новую фразу: - «Она пишет письмо другу. Пишет другу...»

- Нет, повидимому, я сегодня устал, - сказал он самому себе.

Он придвинул часы. Следя за движением секундной стрелки, привычно отыскал пульс и, считая его, думал о чем-то другом. Пульс был нормальным. Разобрав стоявшую в углу постель, он залез под одеяло, не выключая света. Тепло постели приятно убаюкивало. Он потянулся как человек, уставший за день и получивший, наконец, заслуженный отдых, и закрыл глаза.

Разбудил его настойчивый стук в дверь.

- Пожалуйста, - разрешил он, не вставая с кровати. - В чем дело? - спросил он вошедшую сестру.

- Поступила новая партия раненых. Сейчас идет выгрузка. Я хотела вас предупредить.

- Хорошо, спасибо. Истории болезни направляемых в наше отделение принесите мне. А потом и больных посмотрим...

От сна глаза слипались, и в них было ощущение песка. Чтобы размяться, он несколько раз присел. Запыхавшись, он почувствовал себя опять свежим и бодрым. Он уже привык приводить себя в нормальное состояние подобным способом всякий раз, когда обстоятельства требовали перерыва в отдыхе. Это случалось почти каждое дежурство. Умение быстро переключаться от отдыха к работе было необходимо. Но это не обременяло его, потому что каждый раз, когда он просыпался таким образом, его заполняло предвкушение интересного дела, своеобразный азарт борьбы, ожидание необычного.

Подойдя к столику сестры, он спросил:

- Принесли документацию?

- Да, доктор. Вот... - она протянула ему пачку бумаг.

- Сколько человек поступило?

- К нам десять.

- Есть температурящие?

- Двое. У одного 39,6. Я снова поставила термометр.

- Хорошо. - Ветров быстро просматривал истории болезни и откладывал их в сторону. На последней он задержался и произнес: - Открытый перелом бедра... Гм... С разможжением мягких тканей... Гм... Странно, для чего его эвакуировали? Это же нетранспортабельный больной! - он покачал головой и вновь погрузился в чтение: - Да тут еще один диагноз: «осколочное ранение мягких тканей шеи...» Здорово его, беднягу, угостило. Интересно, кто это?.. Звание - лейтенант, должность... - он читал историю болезни с конца и добрался до фамилии в последнюю очередь.

- Это тот самый, у которого высокая температура, - пояснила сестра.

Не отвечая, Ветров прочитал фамилию больного и удивленно поднял брови. Он опустил листок на стол, но потом вновь поднес его к глазам. Его лицо настолько выражало недоумение, что сестра тревожно спросила:

- Что такое? Какая-нибудь ошибка?

Ветров, словно не расслышав, смотрел куда-то в сторону. Потом, нервно куснув губу, проговорил:

- Какая чепуха получается... Где он?

- Кто? - не поняла Тамара.

- Да этот больной... Ростовцев, Борис Николаевич, лейтенант? Где он?

- Положен в маленькой палате. Я ему поставила термометр. Еще рано...

- Все равно. Пойдемте к нему сейчас же! Пойдемте... Хотя, подождите. Надо придти в себя. Это так неожиданно, так странно... Не удивляйтесь, пожалуйста, я все объясню потом...

Тамара, озадаченная поведением доктора, не мешала. Она стояла поодаль, ожидая его распоряжений. Чтобы помочь ему успокоиться, она осторожно произнесла:

- Вы, вероятно, знаете этого больного?..

- Еще бы! Еще бы мне не знать Бориса! - возбужденно воскликнул Ветров. - Вы и не предполагаете... С этим человеком мы вместе кончали школу. Мы жили с ним в одном городе. И мне его не знать!.. Ах, чорт! Мало ли госпиталей в России, так надо же, чтобы он попал именно в наш! Судьба какая-то... И так ему не повезло. Судя по тому, что написано здесь, - он снова взял со стола историю болезни, - положение серьезно. Вы видели его? Как он?

- Молчит... Мне не сказал ни слова.

- Это на него непохоже... Однако, пойдемте... - качая головой, он двинулся по коридору вслед за сестрой. - «Может быть, это не он? - пришла успокоительная мысль. - Разве мало Ростовцевых на свете... Но там сказано: «лейтенант», «Борис Николаевич»... И год рождения... Нет, он! Конечно, больше некому быть... А Рита? Какой будет удар для нее. И бывают же такие совпадения...»

В палате стояли две койки. Одна была свободной, на другой лежал человек, до плеч покрытый серым одеялом.

Ростовцев сильно изменился. Лицо его похудело, нос заострился, глаза ввалились. Шея до подбородка была забинтована толстым слоем белой марли. От этого он не мог поворачивать голову и лежал неподвижно, следя за вошедшими одними глазами. Несмотря на перемену, Ветров сразу узнал его по рассыпавшимся на подушке светлым волосам.

Крупными шагами подошел он к койке и протянул руку:

- Здравствуй, Борис! Узнаешь?

Раненый долго и пристально смотрел на посетителя лихорадочно блестящими глазами. В них не было ничего - ни удивления от неожиданной встречи, ни радости. Они блестели невыразительно, и Ветров подумал, что это - от повышенной температуры.

- Узнаешь? - повторил он, наклоняясь.

- Узнаю... Здравствуй... - прошептал Ростовцев одними губами. - Мне трудно говорить... Шея...

Ветров слегка приподнял одеяло и сам пожал его руку. Он почувствовал, каким слабым и неуверенным было ответное пожатие. Сестра, подойдя сбоку, вынула термометр.

- Тридцать девять и семь, - шепнула она. - На одну десятую больше.

- Что ж, возьмем тебя в перевязочную, - произнес Ветров, обращаясь к Борису. - Там и посмотрим, что делать дальше.

Ростовцев, удерживая его, сделал слабое движение одними пальцами.

- Погоди, - зашептал он, морщась от боли. - Резать будешь?

- Не бойся, только посмотрим. Может быть, у тебя гной скопился. Его нужно убрать и тогда станет легче и пропадет температура.

- Резать... не дам. Не дам... Меня уже хотели резать... Не дал. И тебе не дам... Пусть лучше... так. Мне без ноги... не жить.

- Ну, не волнуйся и молчи. Говорить тебе вредно. Отрезать ногу тебе никто не собирается. Я же сказал, что только посмотрим и удалим гной, от которого у тебя температура. Я удивляюсь даже, почему тебя в таком состоянии везли. Лежать тебе нужно. Это просто ошибка врачей, которые тебя смотрели.

- Я сам настоял, - ответил Ростовцев, все так же морщась. - Они хотели меня резать, оставить без ноги. Я сам не дал... И тебе... не дам.

Заметив, с каким трудом Борис говорит, Ветров вышел, чтобы не утомлять его. Он видел, что ранение Ростовцева серьезно. Не решаясь осматривать его самостоятельно, он вызвал в отделение Михайлова, чтобы вместе с более опытным врачом сделать заключение о том, как поступать дальше. Если бы речь шла о ком-нибудь постороннем, он не стал бы беспокоить старшего хирурга. Но с Ростовцевым он не мог поступить иначе. Слишком сложны были взаимоотношения между ними, чтобы Ветров решился взять в свои руки на свой страх и риск его судьбу.

Михайлов пришел через час. Он был явно не в духе оттого, что его подняли ночью. Об этом говорило его кислое измятое лицо с красными, не совсем проснувшимися глазами.

- Ну, что тут у вас произошло? - спросил он, по обыкновению сильно картавя.

Поздоровавшись, Ветров пояснил, что прибыл серьезный больной, и он счел необходимым консультировать его с ведущим хирургом.

- Дайте историю болезни.

Ветров предупредительно исполнил его требование. Михайлов пробежал глазами исписанный листок.

- А вы сами смотрели больного? - спросил он, хмурясь.

- Я полагал, Лев Аркадьевич, что нет смысла тревожить больного дважды и поэтому решил вызвать вас тотчас же. Я ограничился лишь беседой. Выяснилось, что на этапах эвакуации ему была предложена ампутация бедра, но он от нее отказался.

- Тут и выяснять нечего, это указано в истории болезни, - Михайлов иронически взглянул снизу вверх на стоявшего перед ним Ветрова.

- Простите, этого я не заметил, - смутился тот.

Михайлов протянул ему только что отложенный лист и подчеркнул ногтем соответствующее место. От ногтя на бумаге остался длинный небрежный росчерк. Чьей-то рукой здесь было написано, что от предложенной операции больной отказывается и, согласно своей настойчивой просьбе, эвакуируется в тыл. Под этим стояла подпись Ростовцева. Ветрову ничего не оставалось, как промолчать.

- Давайте больного на стол, - сказал Михайлов, надевая халат.

Перевязочная была залита ярким светом. Стеклянные столики с инструментарием блестели особой больничной чистотой. Их выкрашенные белилами ножки легко касались пола. В глубине комнаты двигалась белая фигура сестры, бесшумно переходившая от столика к столику.

- Начнем с шеи, - сказал Михайлов, приподнимая пинцетом марлю. Он бегло осмотрел широкую, с разошедшимися краями, рану, тянущуюся от правого угла челюсти наискось книзу. - Это неопасно. Через месяц останется шрам и больше ничего. Положите пока мазь Вишневского, - сказал он. сестре. - Теперь показывайте ногу... Между прочим, вам повезло, голубчик, - обратился он к Ростовцеву. - Задень вас осколок сантиметра на два поглубже, и вам пришлось бы распрощаться с белым светом. Вы счастливый.

- Возможно, - улыбнулся одними глазами раненый.

Сестра осторожно разбинтовала ногу, лежавшую в шине. Толстый слой ваты насквозь был пропитан желтовато-коричневыми выделениями. Повязка пристала к ране, и когда врач попытался ее отделить, Ростовцев скрипнул зубами.

- Отмочить! - скомандовал хирург.

От повязки исходил неприятный запах. Слабый раствор марганцовки сначала стекал поверх, затем начал впитываться.

Через некоторое время повязка была снята. Михайлов бегло взглянул на открывшуюся раневую поверхность. Рана начиналась выше колена и доходила до середины бедра. На неповрежденной коже слегка выступало какое-то пятно неопределенного оттенка. Оно было похоже на синяк, рассасывающийся после ушиба. Михайлов сдвинул у переносицы брови и, сделав в сторону пятна порывистое движение пинцетом, спросил Ветрова:

- Видите?

- Да.

- Придется все-таки делать ампутацию.

Ветров ничего не сказал.

«Неужели гангрена?» - подумал он про себя и испугался.

Ростовцев, напряженно следивший за выражением лиц осматривавших его врачей и ловивший каждое их слово, на секунду закрыл глаза и прошептал:

- Не дам...

- Что не дадите? - резко повернулся в его сторону Михайлов.

- Не дам ногу резать... Лучше...

- Вам что, жизнь надоела, голубчик? - грубовато бросил хирург. - Хотите на тот свет отправиться?

- Пусть. Теперь... все равно...

- Не дурите! Вы - человек военный. Я и этот доктор - ваши начальники. Вы обязаны нам безоговорочно подчиняться. Мы желаем вам добра и спорить с нами бессмысленно! - Считая, что разговор окончен, он повернулся и перед тем, как выйти, бросил в сторону сестры: - Готовьтесь к ампутации!..

- Послушай, Юрий! - обратился раненый к оставшемуся Ветрову. - Ты же понимаешь... Этого нельзя!.. Понимаешь?.. Это... это... - он не докончил и закашлялся, морщась от нестерпимой боли. Успокоившись, он с каким-то отчаянием смотрел ему в глаза, надеясь отыскать в них что-нибудь спасительное.

Ветров попытался его успокоить. Он сказал, что волноваться рано, что это только предварительный осмотр и что, безусловно, будет сделано все, чтобы сохранить ногу. Но, говоря, он чувствовал себя неуверенно, и Ростовцев уловил в его голосе этот оттенок. Внезапно он упрямо сжал губы и отвернулся, молча думая о чем-то своем. Ветрову показалось, что он не верит ни единому его слову. Оборвав следующую фразу, он махнул рукой и вышел вслед за Михайловым. В ординаторской он застал его натягивающим шинель. Небрежно брошенный халат лежал рядом на стуле.

- Лев Аркадьевич, - обратился он, подходя к нему, - мне хотелось бы поговорить с вами. Вы не очень торопитесь?

Михайлов, застегиваясь, повернулся и недовольно сказал:

- Я хочу спать. Поговорим утром...

- Но это срочный разговор. Он касается больного, которого мы только что осматривали. Я хочу выяснить, как поступать с ним дальше.

Михайлов сердито сдвинул брови:

- Я не люблю повторяться, - произнес он. - Я уже сказал. Делайте ампутацию. О чем беседовать, если это единственное, что может его спасти. Доказать ему это я предоставляю вам. Если выживет - сам потом спасибо скажет... Всего хорошего... - он сделал шаг к двери.

Ветров почтительно, но твердо загородил ему дорогу.

- Простите, Лев Аркадьевич, но так ли необходима эта мера?

- Если бы этот вопрос задала мне невеста этого... как его... Ростовцева, то я бы стал ей объяснять. Но вы же - врач и человек, кажется, неглупый. Вы сами должны видеть.

- В том-то и дело, что я не вижу, - осторожно возразил Ветров. - Не вижу необходимости спешить.

Густые брови Михайлова сошлись у переносицы.

- Кажется, мне не удастся сегодня уйти до утра. Ну, хорошо, сядем... - расстегивая пуговицы шинели, он подошел к стулу, на котором лежал халат, отшвырнул его на кровать и размашисто уселся. - Что вы от меня хотите?

- Я ничего не хочу от вас, Лев Аркадьевич, - сказал Ветров, отходя от двери. - Я хочу взвесить и обсудить положение вместе с вами, как со старшим товарищем и руководителем. Вы подозреваете у больного...

- Газовую гангрену, - докончил Михайлов за него, картавя сильнее обычного. Раздражаясь, он переставал следить за своим произношением, и звук «р» у него не получался совершенно. - Да, я предполагаю у больного начало газовой гангрены и поэтому единственным выходом считаю ампутацию. Девяносто шансов из ста за то, что он умрет, если ее не сделать!

- Но остаются еще десять, - возразил Ветров, почему-то радуясь. - Почему бы не бороться за них?

- Потому, что завтра их станет меньше! Через сутки положение может измениться настолько, что даже и ампутация будет бесполезной.

- То, что будет через сутки, предполагать трудно!

- Когда вы проработаете пятнадцать лет и увидите столько случаев, сколько видел я, то и вы станете предполагать так же. А сейчас вы слишком молоды...

Начиная нервничать, Ветров сдержался. Меньше всего ему хотелось переносить спор на личную почву.

- Лев Аркадьевич, - сказал он, - я очень уважаю вас и ценю вашу опытность. Однако, мне кажется, что в данном случае можно использовать менее радикальные средства. Показания для ампутации при газовой гангрене, если даже мы и имеем дело с ней в данном случае, не являются абсолютными. Больной молод, организм его крепок, состояние, по-моему, не настолько безнадежное.

- А температуру в сорок градусов вы забыли? А смертность в шестьдесят процентов для вас не показатель? Загляните лучше в учебник!

- Простите, Лев Аркадьевич... Во-первых, температура только тридцать девять и семь, во-вторых, она могла повыситься от транспортировки больного, и, наконец, в-третьих, я знаю учебник. Такую высокую смертность дают тяжелые формы. В более легких - предсказание более благоприятно. Кроме того, ранение больного только подозрительно на газовую инфекцию! Нельзя сейчас же сказать точно, что мы именно с ней имеем дело. Нельзя делать заключение на основании одних только пятен при отсутствии иных, более кардинальных симптомов...

- Завтра они появятся! - бросил Михайлов.

- Но сегодня их нет! - возразил Ветров.

- Когда они будут, станет поздно!

- Но когда их нет, делать ампутацию - значит перестраховывать себя!

Лицо Михайлова побагровело. Выпуклые глаза со злостью уперлись в собеседника. Он едва сдерживал гнев.

- Хорошо. Итак, я - перестраховщик! - произнес он ледяным голосом. - Хорошо. Что же предлагаете вы?

- Я предлагаю то же, что рекомендуется в подобных случаях по учебникам: обработку раны, широкое раскрытие, иммобилизацию; переливание одногруппной крови, внутривенное введение больших доз противогангренозной сыворотки; максимальный покой, наблюдение и создание наилучших моральных условий больному. И только, если это не поможет, и борьба за ваши же десять шансов будет бесполезной - ампутацию. Но это в самом последнем случае...

Чтобы не выдать волнения, Ветров крепко вцепился в спинку стула. Пальцы впивались в дерево, и это удерживало его от резкостей, которые захотелось бросить хирургу, не желавшему считаться ни с чем в своей погоне за процентами.

Ветров чувствовал, что вопрос об ампутации для его начальника сделался принципиальным. Но чем больше он разбирал положение больного, тем сильнее убеждался в своей правоте. По крайней мере, немедленное вмешательство было сейчас преждевременным, и это ему становилось все яснее.

- Лев Аркадьевич, - произнес он, понижая голос, - вы не должны на меня сердиться. Человек, который сейчас лежит в перевязочной и ждет решения своей участи, мне не чужой. По некоторым причинам, которых я не могу пока вам сказать, я обязан сделать для него и его близких все возможное, чтобы он остался полноценным для дальнейшей жизни. Он молод, до войны перед ним раскрывались широкие перспективы. Он отказался от всего и пошел на фронт добровольно. Его не пускали, но он добился своего и пошел, чтобы защищать нас с вами, свою родину, свой народ, свое искусство. В ту минуту он не задумывался о своей жизни. И если с ним случилось несчастье, мы с вами должны сделать все от нас зависящее. Отрезать ногу, спасти ему жизнь, этого для него мало. Этого мало и для родины... Вы бывали перед войной в московских театрах?

Михайлов, удивленный неожиданным вопросом, взглянул на собеседника исподлобья:

- Бывал. Но при чем тут...

- Вы, может быть, слышали там о новом теноре Ростовцеве? - прервал его Ветров.

- Подождите... Да, помню... Кажется, что-то говорили... Да, да, конечно... Что ж, это его родственник?

- Это он сам!

- Ага... - протянул Михайлов. - Вот в чем дело!.. Понимаю... Теперь понимаю, отчего вы так стараетесь. Вам хочется, чтобы потом, указывая на него пальцами, все говорили: «Смотрите, смотрите, его спас молодой неизвестный доселе хирург такой-то». Вы хотите, чтобы частичка его славы осветила и вас... Романтика, несовместимая с вашей специальностью! Глупое тщеславие! В погоне за славой вы погубите его!

- Вы меня не так поняли... - попытался возразить Ветров.

- Знаю, знаю... Если бы на его месте был кто-нибудь другой, менее известный, вы рассуждали бы иначе.

- Поверьте, что я поступил бы точно так же! - горячо воскликнул Ветров. - Я считаю себя прежде всего врачом...

Михайлов, не слушая, поднялся.

- Ну, довольно разговоров, - холодно сказал он. - Я не желаю, чтобы ваши предприятия повышали процент смертности во вверенном мне госпитале. За смертность отвечаю я... Я вас выслушал, как товарищ, а теперь, как ваш начальник, приказываю немедленно ампутировать бедро больному Ростовцеву. Голос его от этого не пострадает. После он сможет петь, сколько будет угодно, хоть по радио. А в перерывах пусть рассказывает, что вы его благодетель... Лучше остаться без ноги, чем отправиться на тот свет. Завтра утром доложите об исполнении приказания. Спокойной ночи!..

Ветрова взорвало.

- Подождите, - глухо сказал он, - ваше приказание я выполнять отказываюсь! Слышите? Отказываюсь!

- Что?

- Я отказываюсь выполнять преступные приказания! - почти крикнул Ветров, выведенный из себя.

- Я вас арестую, - запальчиво произнес майор, вскидывая голову.

- Вы не имеете на это права, - ответил Ветров. - Я отношусь к вольнонаемному составу пока...

Он видел, что теперь на первый план встало упорство. Сознание того, что принцип заслонил перед его начальником все остальное, бесило его неимоверно.

- Можете покинуть дежурство, - продолжал Михайлов. - Вы свободны. Я сам сделаю все, что нужно. Я кое-что понимаю в своей области. Не вам меня учить. Мои заслуги отмечены...

- Вы не сделаете ампутации, - тихо возразил Ветров.

- Почему?

- Пока я здесь, я не позволю этого!

- Хорошо, я прикажу силой убрать вас отсюда.

- Тогда завтра же я пишу рапорт по команде о преступности ваших действий. Именно о преступности! - Ветров употребил последний козырь из имеющихся в его распоряжении. Удар попал в цель. Майор струсил. Он понял, что зашел слишком далеко, но отступать было поздно. Он некоторое время молчал, не зная, что предпринять. Ветров, постепенно остывая, наблюдал за ним. Он понимал, что его начальник не решится идти на осложнения. Если бы Ветров действительно выполнил свою угрозу, началась бы переписка, разговоры, чего доброго приехала бы комиссия, и кто знает, как бы она посмотрела на это дело. Конечно, Михайлов был очень неплохим хирургом, но у кого не бывает ошибок? Сейчас для него было бы лучше всего махнуть на все это рукой и устраниться, предоставив Ветрову делать, что ему вздумается. Так и случилось.

- Хорошо, чорт с вами, - грубо сказал он, снова застегивая шинель на все пуговицы. - Делайте, что хотите. Я ухожу. Но помните, что если раненый погибнет, вы мне за него ответите! - он так хлопнул дверью, что задребезжали наверху стекла, а лампа на столе мигнула, словно испугавшись.

Ветров не знал, радоваться или нет неожиданному обороту дела. Он понимал, что им было поставлено на карту многое. Если оправдается мрачное предсказание Михайлова и его девяносто шансов восторжествуют, то ведущий хирург припомнит ему все события сегодняшней ночи. И припомнит он их далеко не с легким сердцем! Тогда у Ветрова не будет никаких оправданий. Да и что значат оправдания? Кому они будут нужны? И меньше всего они будут необходимы ему самому.

Человеческий организм - не машина, где известна работа каждой шестеренки. И что, если врач проглядит какую-нибудь мелочь, недооценит какой-либо симптом, не обратит внимания на какую-либо едва заметную черточку в картине развивающейся болезни! Что, если он опоздает вмешаться в тот момент, когда еще можно предотвратить надвигающуюся опасность, - повременит и вспомнит об этом, когда будет поздно? А как важно бывает иногда не опоздать, но и как опасно бывает погорячиться! Здесь нет критериев, которые бы абсолютно точно позволили разгадать этот момент, и нужна необыкновенная наблюдательность, какое-то особое чутье, чтобы его определить. И, кроме того, нужна решительность и смелость. Решительность для того, чтобы подавить в себе признаки неуверенности, сомнения в своей правоте, здравой оценке происходящего, и смелость для того, чтобы в случае ошибки не бояться осуждения других, и больше всего - не бояться своей совести, упреки которой тяжелее всего, потому что они постоянны и беспощадны.

Долго стоял в раздумье Ветров, зачарованно следя за маленькими стрелками часов, тикающих на столе монотонно и безразлично. Кто знал, сколько он пережил за эти несколько минут, взяв в свои руки, руки еще неопытные и не всегда уверенные, судьбу человека, его жизнь и благополучие!

«Что, если я ошибся?» - мелькнула в голове назойливая мысль, но он отогнал ее от себя, сердясь на то, что она появилась.

«Должен не ошибиться. Должен... Должен во что бы то ни стало!» - подумал он и прошел в перевязочную, где все еще лежал Ростовцев, Сестра при его появлении спрашивающе взглянула на него, словно стараясь отгадать, чем кончился разговор с майором Михайловым. Она слышала, как стукнула за майором дверь, и как прогремели по коридору его торопливые шаги. В этом спрашивающем взгляде Ветров вдруг обрел уверенность. Он увидел, что его ждут, что на него надеются и что, значит, на него рассчитывают. И почему бы, раз другие смотрят на него так, почему бы и ему не быть уверенным в своих силах? Ведь он тоже кое-что знает и кое-что умеет.

Ростовцев, покрытый простыней, встретил его молча. Только когда Ветров подошел вплотную к столу, он спросил одними губами:

- Ну, как?.. Резать? Или... спасешь?

- Спасу, - ответил тот тихо. Он хотел добавить «постараюсь», но, задержавшись, сказал вместо этого твердо, как отрубил: - Обязательно!

Ростовцева перевезли в гнойную операционную. Вспыхнула над столом зеркальная лампа. Ветров начал мыться. Когда на него надевали стерильный халат, Ростовцев тревожно спросил:

- Что ты собираешься... делать?

- Обрабатывать рану.

- Будет больно?

- Нет, ты ничего не услышишь. Ты будешь спать.

От этих слов Ростовцев насторожился.

- Не надо, - сказал он. - Я вытерплю и так.

Ветров понял, что его пациент боится обмана, и пояснил:

- Без наркоза нельзя. Будет очень больно, потому что в некоторых местах мне придется резать, чтобы удалить нежизнеспособные ткани. Ты не вытерпишь.

- Усыплять себя я не дам, - упрямо прошептал Ростовцев.

- Но я же пообещал тебе, что нога твоя останется целой?

Ростовцев молчал. Ветров внимательно взглянул ему в лицо:

- Ты веришь мне? - спросил он.

- Хочу... Но...

- Ты должен мне верить! Я взялся за то, чтобы ты остался цел и невредим. Ты не знаешь, чего мне стоило это. И ты не имеешь права подозревать меня в обмане.

К больному склонилась сестра, она положила теплую руку на его лоб.

- Не бойтесь, не надо. Все будет хорошо, - сказала она полушепотом.

Простые слева ее и это движение, доверчивое и ласковое, подействовали на Ростовцева, он колебался некоторое время, а потом произнес:

- Ладно, давай наркоз. Только знай: если проснусь... без ноги, жить все равно не буду!

Марлевая маска легла на его лицо. В горло проник сладковатый противный запах эфира. Ему захотелось сорвать маску, но кто-то издали властно требовал, чтобы он считал.

- Раз, два... три... четыре, - начал он, задыхаясь, - восемь... десять... - Он чувствовал, что сбивается, но голос требовал считать, не останавливаясь. Он выговаривал одно за другим числа, путался, и вдруг ему показалась, что все уходит куда-то далеко, далеко, а на душе делается хорошо и спокойно...

Через час Ветров вышел из операционной. Отдохнув у себя в комнате, он осмотрел больных, поступивших в отделение в одной партии с Ростовцевым. Когда он окончил осмотр, за окном забрезжил рассвет. Хотелось спать, но до конца дежурства осталось немного, и он решил не ложиться. Лицо его несколько осунулось и пожелтело от бессонницы.

Присев у стола, он вынул чистый листок бумаги и сверху написал адрес Риты Хрусталевой. Подумав, что писать дальше, он обмакнул перо в чернильницу и снова вывел:

«Борис тяжело ранен. Лежит в нашем госпитале. Считаю, что Ваше присутствие необходимо. Выезжайте немедленно».

Он вызвал сестру:

- Тамара, по окончании дежурства дойдите до почты и пошлите эту телеграмму. - Он протянул ей листок и добавил: - Пошлите срочной. Вот деньги. Вас это не затруднит?

- Нет, нисколько.

Сдав дежурство Анне Ивановне, Ветров освободился. Он покинул госпиталь и очутился на свежем воздухе. Начиналось чистое весеннее утро. Лучи солнца, проникая сквозь ветви деревьев, проходили где-то в вышине, не касаясь земли, они освещали верхние этажи госпиталя, поблескивая его стеклами. Утреннее небо, безоблачное и бесконечное, поражало своей глубиной. В нем была какая-то особенная весенняя свежесть.

В парке не было никого. Ветров шагал по дорожке, усыпанной прошлогодним, слежавшимся песком. Впереди было воскресенье - целый день, которым можно располагать, как вздумается. Подойдя к общежитию, Ветров устало остановился у входа, повернувшись в сторону госпиталя. Серое здание так не соответствовало той свежести, которой был напоен воздух, и казалось неуместным и скучным. Сидеть в душной комнате Ветрову не хотелось. Его потянуло в город с его утренней тишиной. Он распахнул пальто и пошел через парк обратно к выходу. Двигался он неспеша, заложив руки. за спину и раскачиваясь в такт собственным шагам.

Улица просыпалась. Все чаще попадались отдельные прохожие. Солнце, поднявшись над крышами, нерешительно бросило на мостовую свои первые теплые лучи. Они начинали греть по-настоящему, и Ветров почувствовал, как нагревалось его пальто. По легкой усталости, которая постепенно вкрадывалась в его тело, он решил, что пора возвращаться. Обратно он выбрал другой путь, чтобы не повторялось то, что он уже видел и что было хорошо знакомо.

Едва скинув пальто и наспех повесив его на вешалку, он подошел к этажерке с книгами и достал учебник. Усевшись у окна так, чтобы солнце освещало его, он торопливо перелистал страницы и отыскал главу о газовой гангрене. Он перечитал ее несколько раз, надеясь найти что-нибудь новое, ускользнувшее от внимания прежде. Но все было так, как он представлял себе и до этого. Он отложил книгу и перебрал в памяти все мелочи, которые уловил в состоянии Ростовцева, придираясь к самому себе и стараясь нарочно доказать себе свою неправоту.

В тех случаях, когда он не был уверен в правильности своих заключений или когда обстоятельства заставляли его сомневаться, он намеренно старался сам опровергнуть то, что отстаивал. Он придирчиво находил различные факты, говорящие не в его пользу, тщательно взвешивал их, и только после анализа отбрасывал, убедившись окончательно в том, что они не противоречат первоначальному суждению.

Он долго думал, невидяще смотря в парк через оконное стекло. Наконец, проведя рукой по волосам, встал и произнес вслух:

- Нет, все-таки прав я, а не он. И я докажу это!

Ему стало как-то сразу легче. Поднявшись, он включил чайник. Потом опять подошел к окну. Солнце светило ярко, и он вдруг подумал, что пришло время выставить раму и впустить весну в комнату. Он взял нож и начал отковыривать замазку.

- Лето почуяли, дорогуша? - услышал он за спиной мягкий голос Воронова, незаметно вошедшего в комнату.

- Да, Иван Иванович, - ответил Ветров, на минуту отрываясь от своего занятия и здороваясь. - Хочу проветриться немного. Только что с дежурства пришел и показалось душно... Очень уж погода хороша...

Воронов сел у стола. После продолжительной паузы он сказал:

- А ведь вы не в своей тарелке, юноша. Вижу, что сегодня у вас что-то случилось...

- Отчего вы так думаете, Иван Иванович? - спросил Ветров, продолжая отковыривать замазку.

- Догадываюсь по некоторым признакам.

- Каким же?

- Во-первых, вы сами сказали, что пришли с дежурства. Во-вторых, вы пришли домой не сразу, а где-то пропадали. Полчаса назад ваша комната была на замке. В-третьих, по вашему лицу заметно, что вы устали. Оно желтое, измятое. И, несмотря на это, вы не ложитесь спать. И, наконец, самая главная улика - учебник на столе. Причем он открыт на определенном месте. Голову на отсечение даю, что у вас какие-то неприятности!

- Вы Шерлок Холмс, Иван Иванович, - улыбнулся Ветров. - Действительно, у меня есть что вам рассказать... Будьте добры, выключите чайник... Кстати, вы пили чай?

- Да, недавно.

- Думаю, от одного стаканчика не откажетесь?

- Вы угадали, дорогуша.

- Тогда подождите минуточку. Я закончу свое дело, раз взялся, - и мы по-летнему попьем чайку у открытого окошка вприкуску с моими новостями. - Он заторопился.

В комнату хлынула волна свежего воздуха.

- Смотрите, как хорошо, - сказал Ветров. - Зеленеет первая травка, пробуждаются деревья, оживает природа. Сегодня после дежурства я бродил по городу. Мне показалось, что я окунулся в какой-то новый мир. Я только сегодня почувствовал, что пришла весна.

- Она давно пришла, дорогуша. Она скоро кончится.

- Знаю... Но почувствовал ее я лишь утром. - Он быстро собрал на стол, уселся против Воронова и сказал: - Знаете, Иван Иванович, с вашей легкой руки я сделался любителем чая. Это первое, чему я от вас научился.

- Наука несложная, - усмехнулся старик и вспомнил: - Вы что-то обещали мне рассказать? Я слушаю...

Ветров начал издалека. Он вспомнил школьный выпускной вечер, шахматную партию, окончившуюся для него так неудачно, встречу с Борисом и Ритой, и, наконец, дошел до разговора с ведущим хирургом. Этот разговор он передал очень подробно. Воронов, слушая, спокойно помешивал ложечкой в стакане, ожидая, когда чай остынет. По его выражению было трудно судить о том, как он относится к повествованию. После того, как Ветров умолк, он не спеша отхлебнул из стакана и сказал:

- Видите, я угадал: с вами произошли интересные события. Вы все же погорячились. Так нельзя. Михайлов - опытный врач. С его мнением нужно считаться. Может быть, вы незаслуженно его обидели.

- Но я чувствую, что прав, - возразил Ветров. - Михайлов тоже человек. Он тоже может ошибаться, как и все другие. Тем более, что погоня за процентами заслонила от него все остальное.

Иван Иванович, подумав, налил чай на блюдечко.

- Мне, конечно, трудно судить сейчас, кто из вас прав, а кто нет, - сказал он. - Я не специалист в вашей области и, кроме того, я даже не видел больного. Но дело не в этом. Я боюсь, что вы не были достаточно объективны в ваших рассуждениях. Насколько я понял, Ростовцев не только артист, но еще и друг той девушки, которую вы любили когда-то, а возможно, любите и сейчас... - Ветров хотел возразить ему, но он жестом остановил его и продолжал: - Даже если бы это было так, вы все равно будете доказывать противоположное. Вы, дорогуша, человек гордый и самолюбивый. В сочетании с хорошей головой это неплохие качества. Но они же заставят вас скрыть истину. Может быть, вы сами себе доказали, что не любите эту девушку. Но любовь, к тому же еще первая, никогда не проходит бесследно, особенно, если она осталась без ответа. Вам предпочли другого, и судьба этого другого теперь в ваших руках. И вы постараетесь сделать для него все, что в ваших силах. В этом будет ваш ответ девушке, которая вас не оценила. В том, что вы не питаете особо дружеских чувств к Ростовцеву, я почти не сомневаюсь, как и в том, что он не слишком расположен к вам. И все-таки вам страстно хочется сохранить ему прежнее положение в жизни, положение блестящее и несравнимое с вашим. И вот здесь назревает противоречие, потому что вам необходимо взглянуть на больного не пристрастно, а глазами врача, хладнокровно и обстоятельно. Чудес на свете не бывает, и нужно очень трезво взвесить все доводы за и против ампутации, чтобы промедлением не сделать ему хуже. Сделали вы это или нет? Вернее, сумели это сделать или не сумели?

- Думаю, что сумел! - уверенно ответил Ветров. - Время покажет, насколько это удалось мне. И если я ошибся...

- Да, что если ошиблись?

- Тогда плохо... Очень плохо!

- Тогда, дорогой мой, вся ваша будущность, грубо выражаясь, может полететь к чорту! Среди моих коллег я знаю таких, которые не стали хорошими хирургами только потому, что, взявшись за нож впервые, потерпели неудачу и не смогли после этого побороть свою неуверенность, свой страх перед тем, что она будет повторяться. Оперируя только грыжи, аппендициты и нарывы и пасуя перед более сложными и трудными случаями, они остались мелкими врачами, маленькими ремесленниками в своей профессии. Мне не хотелось бы, чтобы так же случилось с вами.

- Почему вы так говорите? - спросил Ветров. - Вы не уверены в моей правоте?

- Совсем нет. Я только хочу предупредить вас на будущее. Мало ли что бывает в жизни... А сейчас обстоятельства складываются так, что это может отразиться на всей вашей дальнейшей деятельности. И если вам придется проиграть эту игру...

- Я выиграю ее! Тем более, что ее необходимо выиграть! - Ветров задумался, глядя куда-то в сторону, и потом продолжал, наклонив голову набок: - И все-таки вы ошибаетесь, предполагая, что Рита теперь мне не безразлична. Я много рассуждал об этом сам и пришел к выводу, что...

- Простите, дорогуша, - перебил его Воронов, - а вы, гуляя по городу утром, не послали, случайно, телеграмму о том, чтобы она выезжала?

- Нет.

- Гм... - произнес неопределенно Иван Иванович.

- Я послал ее раньше с сестрой...

- Ну вот видите, - улыбнулся старик, поглаживая бородку и лукаво следя за собеседником, - факты говорят против вас.

Ветров почувствовал, что краснеет. Ощущая, как горит его лицо и видя, что это для Ивана Ивановича не осталось незаметным, он смутился. От этого он покраснел еще сильнее. Сердясь на самого себя, он склонился над стаканом.

- Я послал ее, исходя из соображений, что присутствие этой девушки благотворно подействует на больного, - сказал он, чувствуя, что Иван Иванович ему не верит. - И напрасно вы улыбаетесь; это так и есть на самом деле. С тех пор, как я видел ее в последний раз, она перестала мне нравиться... Нет, я, пожалуй, люблю вас несравненно больше, чем ее, если уж на то пошло.

- Вот мы и объяснились, - засмеялся Иван Иванович. - Хорошо, дорогуша, я тоже люблю вас как сына. Ну-ка, налейте мне по этому поводу еще стаканчик, да покрепче, позабористей, - он протянул свой стакан Ветрову. - Спасибо. Я еще у вас сахарку стяну...

- Пожалуйста... - Ветров пододвинул к нему сахарницу, а сам встал и подошел к окну. - Вам не холодно?

- Немного. Старая кровь греет плохо.

- Тогда я закрою, - он перегнулся вперед и потянул ручку к себе. Окно с шумом захлопнулось. Ветров сел на подоконник и задумался.

- О чем вы размечтались? - спросил Воронов, размешивая ложечкой сахар.

Ветров ответил не сразу.

- Знаете, Иван Иванович, - произнес он после некоторого молчания, - я часто думаю о том, что наша медицина далека еще от совершенства. Мы можем сделать многое. Мы можем вырезать желудок, чтобы избавить человека от страданий, можем отрезать конечность, можем, наконец, иногда сшить нервы, но самого главного мы сделать не в состоянии. Вернуть больному потерянный орган - это уже не в наших силах. Вот за что нужно биться, вот что мы должны искать! Но я верю: такое время наступит, и оно не за горами! Вот тогда врач будет всесилен, и человек станет настоящим господином жизни.

Воронов улыбнулся и отодвинул стакан в сторону.

- Вам надо отдохнуть, - сказал он, - вы устали. Я, пожалуй, пойду к себе...

- Подождите, Иван Иванович. Вы думаете, что я говорю об этом потому, что от усталости у меня помутилось в голове?

- Не совсем от этого... Но все же утомление действует, и вы начинаете мыслить слегка романтично.

- За эти сутки меня называют романтиком второй раз. Сначала Михайлов бросил мне такой упрек, а теперь вы. Но я вполне серьезно думаю об этом, и вы напрасно улыбаетесь... - Ветров соскочил с подоконника и заходил по комнате, задевая по пути стулья. - Не так давно человека, который бы сказал, что можно разговаривать, находясь в Америке, с Москвой, объявили бы по меньшей мере сумасшедшим. Было время, когда никто бы не поверил, что можно летать по воздуху быстрее даже, чем летают птицы. Двести лет тому назад едва ли бы кто-нибудь согласился разрешить себе перелить без опасности для жизни чужую кровь... А теперь мы свободно переговариваемся с одного полюса земли с другим полюсом, можем передавать по радио даже изображения, летаем по воздуху, оставляя позади все скорости, с которыми двигаются птицы. И, наконец, любой участковый врач делает переливание крови, не считая эту операцию чем-то сногсшибательным. А операции на глазах? А восстановительная хирургия? Да мало ли что считалось раньше абсолютно невозможным, а в настоящее время это невозможное стало настолько обычным, что никто и не думает удивляться, слыша и видя это ежедневно! А заместительная терапия, посредством которой можно так перевернуть жизненные процессы организма, что он становится способным нормально жить и функционировать? А нейрохирургия? А пластическая хирургия? Нет, в наш век прогресса, век, который пересматривает все старое и идет все вперед и вперед, нет ничего невозможного. И я надеюсь, что доживу до времени, когда можно будет заменить один орган другим и вместо протеза дать больному настоящую конечность, которая будет функционировать ничуть не хуже прежней! Конечно, для этого придется разработать ряд новых методик, но, в конце концов, постепенно мы придем к этому. И кто знает, может быть, частичка и моего труда и моих знаний будет вложена в это дело. Во всяком случае, оно стоит того, чтобы им заняться!

Ветров говорил взволнованно. С его лица исчезли признаки усталости, а глаза горели азартным блеском увлекшегося человека. Волосы, черные, как смоль, рассыпались и лежали на лбу в беспорядке. Заострившиеся черты лица выступали отчетливее, и, несмотря на неправильность, оно было теперь почти красивым от внезапного вдохновения. Воронов, захваченный его порывом, любовался им с какой-то гордостью. Он чувствовал, что у этого человека, так беспорядочно жестикулировавшего перед ним, есть цель, есть дело, которому он готов посвятить себя целиком, без оговорок, и которое стало для него не увлечением, а настоящей, большой страстью. И эта страсть, энергия и молодость сочетались в одно могучее целое, способное преодолеть любые препятствия и трудности.

- Я беру обратно свои слова, дорогуша, - сказал он после того, когда Ветров кончил и снова уселся на подоконник. - Я никогда больше не буду называть вас романтиком. Я верю, что то, о чем вы мечтаете, должно осуществиться, ибо недаром говорится, что находит тот, кто ищет. Но для того, чтобы что-то найти, нужно многому учиться, нужно много работать и нужно... отдыхать! Иначе ваша работа не будет плодотворной. Ложитесь-ка, дорогой мой, и сосните... - Он подошел к Ветрову, взял его за плечо и насильно усадил на кровать.

- Все равно не заснуть мне сейчас, - возразил Ветров. - И, кроме того, нужно еще дойти до госпиталя. Узнать, как дела с температурой у Ростовцева.

- Там есть Анна Ивановна, - ответил ему Воронов, - она известит вас, если будет что-нибудь срочное. А я дойду до нее и спрошу. Если не вернусь, значит все обстоит хорошо. Спокойной «ночи»! - он похлопал его по плечу и вышел, старательно прикрыв за собой дверь.

Ветров посидел немного, потом разделся и залез под одеяло.

Солнечный луч, пробравшийся через окошко, падал рядом на пол, медленно продвигаясь к кровати. Он прошел одну половицу, миновал другую, забрался по свисавшему одеялу на кровать и, наконец, упал на грудь спящего, освещая ровные ее движения.

2

Ростовцев очнулся в палате. В голове шумело, как с тяжелого похмелья, в ушах стоял непривычный звон. Серый потолок раскачивался над ним, то приближаясь, то уходя вдаль. В теле была непонятная слабость, как после тяжелой, утомительной работы.

Он лежал долго, приходя понемногу в себя, с трудом соображая, что с ним произошло, и теряясь в догадках, сколько сейчас времени. По тому, как светился потолок, он догадался, что наступает утро. В памяти образовался провал, начинавшийся с тех пор, как его заставили считать. Он вспомнил, что ему делали какую-то операцию, которая, вероятно, давно уже окончилась. Ему мучительно захотелось узнать, цела ли его нога и не обманул ли его Ветров. Он попытался пошевелить пальцами, и ему вдруг показалось, что они отсутствуют. Холодный пот выступил на его лбу. Он боялся повторить свою попытку, чтобы не разочароваться окончательно. Вместо больной ноги была какая-то тяжесть. Он вспомнил, что люди еще долгое время после ампутации сохраняют ощущение целости ног. Он слышал даже, что иногда может показаться, что чешутся пальцы, что подошвы покалывает, хотя ни тех, ни других уже нет.

От этих мыслей ему стало страшно. Первым его желанием было подняться и взглянуть на то место, где лежат его ноги. Но он медлил, боясь увидеть там пустоту. Он говорил себе, что сейчас все узнает, но нарочно оттягивал этот момент, потому что лучше было надеяться, чем потерять надежду совсем.

Он вспомнил девушку в белом халате с косынкой на голове, склонившуюся над ним и сказавшую, что все будет хорошо и что бояться не нужно. Он доверился ее словам, ее голосу, потому что казалось невозможным, что она может говорить неправду. Он не особенно доверял Ветрову. Но девушке он поверил. И что, если она все же обманула его? Обманула, может быть, для того, чтобы спасти жизнь? Ведь каждый больной, которому предлагают ампутацию, не соглашается на нее тотчас же. А для того, чтобы склонить на операцию, его уговаривают, и эта девушка, вероятно, также уговаривала кого-нибудь.

Чтобы отвлечься, Ростовцев вспомнил бой, в котором его ранило. Вспомнил, что подмога, за которой пошел Ковалев, всё-таки пришла. Значит, Ковалев честно исполнил свой долг.

«Где-то он?» — подумал Ростовцев с необыкновенной теплотой. Он не знал, каким образом Ковалеву удалось восстановить оборванную связь, потому что был слаб, когда очнулся в домике и увидел бинтовавшую его сестру. Он не спрашивал ее ни о чем, а ему ни о чем не рассказывали, вероятно, чтобы не беспокоить. Он плохо помнил, что было дальше. Носилки, самолет, белые халаты, наклонившиеся к нему, чьи-то руки, бережно его ощупывающие, слова утешения — все это слилось вместе, перемешалось, и над всем этим проходило одно — требование резать ногу. Он не соглашался и, сжимая губы, слушал, что ему говорили, наполовину не понимая доносившиеся до него слова и отвечая одним отрицательным покачиванием головы.

Он шел на все. Он не дорожил своей жизнью, раз это было нужно, но он никогда не задумывался о том, что ему придется сделаться инвалидом. Он мечтал пережить войну и снова отдаться любимому делу. Но потерять ногу, стать калекой и не иметь возможности заниматься тем, в чем он видел свое призвание, — это было слишком неожиданным и потому страшным. Ни за что на свете он не решился бы на это. Либо остаться полноценным человеком и выздороветь, либо уйти из жизни — так он поставил перед собой этот вопрос. И он бился за свое решение, относясь с подозрительностью ко всему, в чем его убеждали люди в белых халатах. Он выделял их в особую категорию, полагая, что для них главное — спасти больному жизнь. Для этого они идут на самые крайние средства, не думая о том, хорошо или плохо будет в дальнейшем тому, над которым они проделывают свои удивительные операции. Но просто жить ему было мало. Ему хотелось жить настоящей полной жизнью, насыщенной радостью и удовлетворением труда. Для этого он пошел на фронт и для этого упорно отказывался от предлагаемой ампутации. Где-то далеко в сознании гнездилась надежда на то, что они ошибаются, предлагая ему операцию. И, может быть, эта надежда, еще не осознанная вполне, была причиной его упорства...

Госпиталь просыпался. Из коридора через закрытую дверь донесся звук торопливых шагов, смягчаемых ковром. Кто-то прошел мимо. Время тянулось медленно, словно бесконечная нить, наматываемая на невидимую катушку.

Ростовцеву снова захотелось приподняться и взглянуть на свои ноги. Целы ли они? Он убеждал себя, что будет больно, если он сделает малейшее движение и все еще оставался лежать. Скося глаза, он попытался увидеть ноги, не изменяя положения тела. Голова лежала низко, и это не удалось.

Упершись руками в матрац, он, чтобы не остановиться на полпути, рванул тело вверх. От боли потемнело в глазах, но, падая на подушку, он все же успел заметить, что нога, покрытая одеялом, была на своем месте.

«Не обманули!» — мелькнула в голове мысль, доставившая радость. Он закрыл глаза и с благодарностью подумал о девушке в белой косынке.

Скрипнула дверь, и женский голос спросил:

— Как вы себя чувствуете?

Ростовцев скосил глаза, чтобы увидеть вошедшую. Ему захотелось, чтобы это была та девушка, которая беседовала с ним в перевязочной. Но когда говорившая приблизилась, он с разочарованием заметил, что это была не она.

— Ничего, спасибо!, — прошептал он и спросил: — А температуру мерить будете?

— Вам уже смерили, пока вы спали.

— Я не слышал... — Он замолчал, не зная, о чем спросить еще.

- Вы кто? — задал он неожиданный вопрос: — Врач или сестра?

— Меня зовут Катя, -— ответила с готовностью девушка. — Я сестра. Доктор сказал, что вам говорить вредно, и вы должны молчать. Вам нужно слушаться доктора. Он очень строгий и сердится, если его не слушаются... А вы с какого фронта? — полюбопытствовала она, забывая о только что переданном предупреждении доктора.

— С Карельского...

— И долго там были?

— Не очень...

— И вам не было страшно?

— Нет...

— Вы молодец. Вы обязательно поправитесь. Доктор сказал, что вы артист?

— Да...

— И пели в опере?

— Пел...

— Вы споете нам когда-нибудь?

— Боюсь, что нет.

— Почему?

— Потому что болен! — с раздражением ответил Ростовцев.

— А когда поправитесь? — донимала Катя, не замечая его недовольства.

— Тогда спою.

— Вот хорошо! Я буду очень рада. Мы все будем вас слушать. В каких операх вы пели? — продолжала она допрос.

— В разных.

— А какой у вас голос?

— Тенор.

— А в «Травиате» вы пели?

— Нет...

— А в «Онегине?»

— Пел...

— А как вас зовут?

— Послушайте, а кроме вас здесь есть кто-нибудь?— сдерживая негодование, спросил выведенный из себя Ростовцев.— Другие сестры?

— Есть... — сказала Катя и, помедлив, продолжала спрашивать:

—А откуда...

— Вы не сможете позвать их?.. Ну, хотя бы ту, что была ночью?

— Тамару?

— Я не знаю, как ее зовут. Она меня принимала, когда я к вам поступил. Такая темненькая, с большими глазами...

— Так это Тамара...— догадалась Катя.— Она ушла... А откуда...

— Мне доктор сказал, что говорить вредно, — перебил ее Ростовцев. — Он строгий и сердится, если его не слушаются.

Катя, несколько обескураженная его ответом, замолчала, недоумевающе вглядываясь в больного. Оценив справедливость его замечания, она подумала немного и снова спросила:

— Вы устали?

— Да.

— Очень?

— Да.

— Может быть, мне уйти?

— Обязательно,

— Тогда я ухожу. Я вернусь, когда вы отдохнете, — обрадовала она и упорхнула.

Ростовцев облегченно вздохнул, но оказалось, что это было преждевременно. Катя снова приоткрыла дверь и сообщила:

— Сейчас принесут завтрак. Вам хочется кушать?

Ростовцев, намеревавшийся ответить отрицательно, вовремя спохватился и прошептал, чтобы хоть как-нибудь избавиться от ее любопытства:

— Да, да, очень хочется, ужасно хочется... Но доктор сказал, что мне говорить вредно...— Он не докончил, услышав, как дверь, наконец, захлопнулась.

От принесенного завтрака Ростовцев отказался. Постепенно остывая, завтрак стоял на тумбочке не тронутым до тех пор, пока его не взяли обратно.

В этот день Ростовцев мог думать, о чем ему заблагорассудится, и мысли вереницей приходили в голову одна за другой. В конце концов ему стало скучно. Он был почти рад, когда перед обедом снова пришла Катя, принесшая лекарство. Однако, избегая ее бесконечных вопросов, он старался молчать и наблюдал одними глазами за «е действиями.

Лекарство он выпил с готовностью. Оно оказалось очень противным, но он не удивился, считая это в порядке вещей. В его представлении все лекарства имели самый гадкий вкус, и он про себя отождествлял эти два понятия.

Катя бесшумно исчезла, но через минуту вновь появилась с термометром.

— Это зачем? — спросил Ростовцев.

— Доктор велел мерить вам температуру три раза в день, — ответила она, без особых церемоний засовывая ему под рубашку термометр.— Обычно мы измеряем температуру только утром и вечером, — продолжала она,— но для вас сделано исключение. Доктор очень беспокоится за вашу ногу.

Ростовцев насторожился.

— Что же, если температура будет высокой, ногу отрежут? — спросил он.

— Я, право, не смогу вам этого сказать. А разве вы боитесь?

— А разве вы бы не боялись? — ответил он раздраженно.

— Девушке не идет быть безногой, — простосердечно заявила Катя и, решив, что этот аргумент не совсем убедителен, добавила для успокоения: — А для мужчины это даже красиво. Даже как-то интересно. Все будут знать, что вы смелый и храбрый и были на войне.

— Я желаю вам хромого мужа, — едко ответил Ростовцев, начиная опять злиться.

Катя, наслаждавшаяся собственным красноречием, пропустила его реплику мимо ушей и продолжала успокаивать дальше, как могла:

— Вы не бойтесь. Это совсем не страшно и очень просто. Я видела много раз. Говорят, что некоторые от крови в обморок падают. Вы не верьте. Наш доктор оперирует очень хорошо. Будет совсем не больно, и вы даже не заметите, потому что будете спать...— Катя вдруг спохватилась, поднесла палец к губам и, хотя Ростовцев не собирался ей возражать, предупредила: — Тсс... Вам нельзя много разговаривать. Вам вредно, и доктор...

— Доктор сердится, если его не слушаются. Он строгий, — докончил за нее Ростовцев.

— Да, да. Откуда вы знаете? — удивилась Катя.

— Слышал... Все доктора такие... А какая у меня была температура утром?

Катя потянулась к листочку, висевшему у изголовья, но вдруг, словно осененная неожиданно пришедшей мыслью, сказала:

— Нет, нет, этого вам знать нельзя.

— Почему ж?

— Это должно быть для вас секретом.

— Почему?

— У нас, медиков, существует правило: больной никогда не должен знать правды о состоянии своего здоровья, если оно тяжелое. Это будет его беспокоить, и он будет хуже поправляться.

— Вы, вероятно, недавно окончили школу и не успели забыть, чему вас учили? — высказал догадку Ростовцев..

— Вы правы. Я училась только на «хорошо». Все говорили, что у меня превосходная память.

— Это сразу заметно.

Катя расцвела и скромно потупила глазки.

— Однако, давайте термометр, — сказала она.

— Рано, — возразил Ростовцев. — Вы сходите, куда вам нужно, а я полежу еще.

Когда Катя вышла, он вынул термометр и поднес к глазам. Блестящий столбик ртути долго не давался взгляду, то пропадая, то появляясь вновь. Наконец, он поймал его. Ртуть стояла у цифры 39. Ростовцев осторожно постукал ногтем по резервуару. Столбик ртути отодвинулся вниз. Он постукал еще, снова взглянул на термометр и, удовлетворившись, поставил на прежнее место.

После обеда в палату пришел Ветров. Он не мог усидеть дома и решил навестить Бориса, беспокоясь за его состояние. Увидев на столике нетронутый обед, он поморщился. Едва поздоровавшись, он взял руку Бориса и, сосчитав пульс, удивленно поднял брови.

— Что за чепуха? — сказал он, пожимая плечами. — Кто мерил температуру?

— Катя...— с некоторой растерянностью ответил Ростовцев.

Ветров, не говоря ни слова, достал из кармана свой термометр и грубовато засунул его Борису подмышку.

— Быть этого не может, чтобы было тридцать семь... По пульсу вижу, что больше. Проверим...— добавил он и уселся на свободную кровать. Ростовцев безропотно подчинился и, чувствуя себя как напроказивший школьник, не смел поднять глаз. Пять минут прошло в молчании.

Наконец, Ветров все так же грубовато извлек термометр.

— Конечно, я так и знал. Тридцать восемь и восемь. Стукал?

Борис покраснел.

— Молодец! Всегда так делай! — Ветров сердито наморщил лоб. — Ты что, маленький? Дите неразумное? Или шутки со мной разыгрывать вздумал? Имей в виду, что себе только хуже сделаешь! — Он помолчал и, не слыша возражений, жестко докончил: — Если ты сам себе не враг, то лучше будет от подобных штучек отказаться. Иначе пеняй на себя!.. А обед этот придется все-таки съесть. Сейчас придет няня и тебя покормит... Пока!

Он круто повернулся и вышел. Сидящей за столом Кате он сказал:

— От больного в третьей палате при измерении температуры не отходить! Поняли?

— Да, — робея, ответила Катя.

— Обед им должен быть съеден. Последите.

— Хорошо...— ответила она и протянула ему телеграмму: — Прислали только что на ваше имя... Срочная.

Ветров разорвал скрепки и прочитал написанное. В телеграмме было:

«Еду первым поездом. Очень беспокоюсь. Примите меры. Рита».

Когда Катя появилась снова у постели Ростовцева, он вздохнул и сокрушенно заявил:

— А доктор ваш, Катя, действительно, сердитый. Вы правы были...

— Я же говорила...— произнесла Катя, усаживаясь рядом и беря в руки тарелку с супом. — Я вас покормлю сама, без няни.

Она поднесла ложку к его лицу, подставляя руку, чтобы не запачкать одеяло. Ростовцев вздохнул еще раз и без возражений открыл рот.

3

Тамара никогда не считала себя сколько-нибудь выдающейся девушкой. Еще будучи в институте и присматриваясь к подругам, она как-то не занималась сравнением себя с ними. Она была дружна со многими и на многих из подруг ей хотелось походить. Но были среди них и такие, которые ей не нравились. Она не осуждала последних, но и не выражала своих восторгов первым, относясь одинаково сердечно и к тем, и к другим.

Она во-время сдавала экзамены, получая хорошие оценки, выполняла поручаемую ей общественную работу аккуратно и в срок, но это не мешало ей присутствовать на институтских вечерах и танцевать здесь ничуть не меньше и не хуже других девушек. Ее также никто не выделял, но многие из сверстниц искали ее дружбы. Она не отказывала никому и с одинаковым вниманием выслушивала несложные тайны девических сердец, то печальные, то радостные, то удивительные, то смешные. Соответственно их характеру ей приходилось либо утешать, либо радоваться, либо советовать, и все это она делала одинаково искренне.

Она не была особенно словоохотливой, если говорила о себе самой, и не искала себе слушателей. Она не старалась быть обязательно первой, и когда на институтском собрании после выступления секретаря комсомольской организации с призывом пойти в армию зал зашумел и многие бросились к столу, чтобы записаться добровольцами на фронт, она, сидевшая в задних рядах, тоже встала и пошла вперед.

У стола создалась очередь, и где-то в середине между других темнела и ее шубка с глухим каракулевым воротником. Тамара стояла молча, спрятав руки в такую же каракулевую муфту, потому что в зале было холодно, и прислушивалась к тому, о чем говорили вокруг. Очередь двигалась медленно, и вместе с очередью подвигалась к столу и Тамара. Подойдя, она тихо назвала свою фамилию, проследила, чтобы ее правильно записали, и пошла домой.

Через день в теплой ватной телогрейке с небольшим рюкзаком за плечами, вместе с другими, она проходила по родным московским улицам, таким близким и знакомым. Было немного грустно покидать их и не знать, что ожидает тебя впереди. Она расставалась со своей Москвой, как со старым давнишним другом, и ей было жалко ее улиц, ее зданий, ее асфальтированных мостовых, ее метро и даже убежищ, в которых приходилось последнее время отсиживаться во время бомбежек. И вместе с тем было как-то особенно хорошо от сознания, что она поступает именно так, а не иначе

Когда узнали, что она — медик и училась на третьем курсе, ей предложили место в санитарном поезде. Тамара ответила, что пойдет туда, куда необходимо, и вскоре, расставшись с товарищами и подругами, уехала в свой первый рейс. Она увидела много людей — людей, страдающих от ранений и мечтающих поскорее выздороветь, чтобы снова встать в строй, продолжать войну и победить. Она увидела много разрушенных городов и станций, передвигаясь с поездом по необъятным просторам России.

Она слышала много рассказов о боевых делах, рассказов суровых и правдивых, повествуемых простым солдатским языком и поэтому запоминающихся. Новая обстановка, новые люди требовали понять их, приспособиться к ним, и она старалась это сделать как можно лучше, полнее. И когда ее благодарили за заботу, за внимание, она была довольна и радовалась тому, что ее старания не остались незамеченными: значит, она поступала так, как нужно.

Потом ее перевели в госпиталь. В общежитии она поселилась в одной комнате с Катей. Любопытная и чрезмерно словоохотливая Катя сначала доставляла ей много неприятных минут своими бесконечными разговорами, но потом они подружились. Тамара скоро освоилась со своими новыми обязанностями в госпитале и исполняла их очень неплохо. Она всем умела угодить, все успеть, понять недосказанное, кончить недоделанное, и все были ею довольны. Она тоже была довольна сознанием того, что делает полезное необходимое дело.

В понедельник Тамара вышла на дежурство с утра. Она проверила палаты, обошла больных, вручила одному из них книгу, которую тот просил, другому сказала, что письмо его послано, с третьим просто ласково поговорила, четвертому поправила постель. Все это она повторяла каждый раз, начиная дежурство. К ее стройной фигуре, движениям и обычным простым словам, звучавшим всегда по-новому, все привыкли. И может быть поэтому сейчас никто не заметил тонкий прозрачный ободок синевы, гнездившийся в складках ее век, и неестественный блеск лучистых глаз, в это утро не улыбавшихся, когда улыбались ее губы. Ее встречали с радостью, и каждому хотелось, чтобы именно у его кровати она задержалась и что-нибудь сделала.

В палате Золотова новый больной ее попросил:

— Сестрица, мне бы письмишко написать... Не могу сам-то я.

— Хорошо, — согласилась она, — я скоро освобожусь, и мы напишем вместе. Вы только хорошенько подумайте, о чем писать будем...— Тамара постаралась улыбнуться, прибрала его столик и прошла через коридор в палату Ростовцева.

— Доброе утро, — поздоровалась она, подходя к температурному листку. — Как жалко, что к вам не заглядывает солнце. В других палатах от него весело... А вы все такой же скучный.

— У меня нет причин веселиться.

— Но и грустить пока нет оснований, — возразила Тамара.

Борис промолчал. Он безучастно смотрел в потолок, слыша, как за его головой трется о железную спинку кровати температурная доска, на которой сестра что-то записывает. Ему было немного досадно оттого, что она разговаривает с ним, не бросая своего дела, словно затем только, чтобы не показаться невежливой. Кончив писать, она подошла к его столику.

— Почему вы не спросите меня, как я себя чувствую? — не выдержал, наконец, Борис. — Ведь это у медиков полагается. Особенно, когда больше говорить не о чем.

— Вам следует меньше разговаривать.

— Потому что доктор сердится, а он строгий, — добавил Ростовцев фразу, так ему надоевшую. — Это я уже слышал.

— Нет, не поэтому, — серьезно сказала Тамара, словно не замечая его раздражения. — Потому что вам нужно сохранить голос. Это не каждому необходимо, но для Ростовцева это обязательно!

— Вы знаете меня? — удивился Борис.

— Да. Я слышала вас в Москве. Но это неважно — где. Я узнала вас, еще когда принимала и мерила вам температуру. И я знаю, что теперь вам лучше и потому не задавала вам стандартных вопросов.

В ее тоне была усталость, и голос звучал как-то неуверенно. Ростовцев почувствовал это и внимательно посмотрел в ее лицо. Тамара спокойно выдержала его взгляд, потом опустила глаза и тихо сказала:

— Разрешите, я поправлю подушку. Вам неудобно...— Она осторожно приподняла его голову и другой рукой взбила подушку, делая это как можно осторожнее. — Вот так...

Ее прикосновение было легким и по-матерински заботливым. Ростовцеву стало приятно и невольно захотелось, чтобы она дольше делала это, чтобы он дольше мог чувствовать теплоту ее тонких рук и ее близость. Когда она выпрямилась, он спросил:

— Кажется, вас зовут Тамарой?

— Да.

— Хорошее имя. Оно подходит вам...

— Не знаю.

— Я хочу просить вас выполнить одно поручение. Оно не очень вас затруднит, и мне кажется, что именно вы сумеете это сделать.

Тамара выжидающе молчала, и он продолжал:

— Вместе со мной в подразделении служил один юноша. Я не берусь рассказывать о его качествах. Кажется, он не был глупым, скорее он был даже талантлив. Но он очень боялся за свою жизнь, и в минуту опасности не думал ни о ком, кроме себя. Я пытался влиять на него, но, очевидно, воспитатель получился из меня неважный. Однажды он попросил меня переслать его бумаги, если погибнет, его матери. Сейчас они у меня. Я даже не знаю, куда их должен отправить, потому что взял их, когда был ранен сам. Но адрес написан на конверте. Мне хочется, чтобы вы, Тамара, исполнили то, о чем он просил меня. Возьмите все, что от него осталось, и перешлите той неизвестной женщине, для которой он дорог... Пусть она не узнает, что сын ее оказался недостойным материнской любви. Для матери это будет большое горе. Не нужно бередить ее рану... Напишите ей от себя письмо, сочините что-нибудь хорошее о его смерти, скажите, что он погиб героически, не мучился и перед смертью вспоминал ее. Такие детали родителям бывают дороги. Неважно, что это — неправда и на самом деле все получилось иначе...

— Как же было на самом деле? — взволнованно спросила Тамара.

— Не все ли равно теперь? — Борис нахмурился. — Для матери правда будет значительно тяжелее...— Он помолчал и, глядя в сторону, произнес: — На самом деле он струсил и чуть не подвел остальных. Я... я сам расстрелял его.

— Вы?

— Да, я...

Он отвернулся и закрыл глаза, словно припоминая что-то. Тамара смотрела на его плотно сжатые губы со смешанным чувством удивления и боли. Лицо ее медленно бледнело.

— Где же конверт? — спросила она тихо.

— В тумбочке. Достаньте, пожалуйста, сами...

Тамара выдвинула ящик, вынула сверток и, шурша бумагой, развернула его.

— Вот это, — сказал Ростовцев, заметив, как вздрагивают ее руки. — Вот это белое...

Она поднесла конверт к глазам и побледнела сильнее.

— Что с вами? — спросил Ростовцев.— Вы испугались крови? Не бойтесь, это моя кровь. Я нечаянно перепачкал ею бумагу.

— Да, да... Я испугалась... крови. Это сейчас пройдет...— Она говорила с трудом, прижав конверт к груди и покачиваясь. — Кружится голова... Простите...— Ее веки были опущены, и Ростовцеву было видно, как дрожат ее длинные черные ресницы. — Я пойду...

Тамара вышла за дверь и остановилась у стены. В коридоре никого не было, и ее никто не видел. Она долго стояла так, приходя в себя и сжимая в руках небольшой белый сверточек. Потом положила его в карман халата и, тяжело ступая, пошла к своему столу. Не доходя до него, она повернулась и отворила одну из дверей, ведущую в палату.

— Я освободилась, — глухо сказала она больному, который просил ее помочь написать письмо, и присела возле его кровати. — Я освободилась, и мы можем теперь писать...— Она взяла, уже приготовленный карандаш и написала число. — Диктуйте, я готова...

Больной подумал, откашлялся и сказал шопотом:

— Вы, сестрица, только никому ни слова... Пусть все будет между нами... Ну, пишите: «Дорогая Женя!..» — Он подумал еще, и, решив, что продиктовал не совсем верно, поправился: — Погодите. Вы уже написали?.. Зачеркните и начните лучше так: «Милая Женя! Пишу тебе из...»— он взглянул на Тамару и вдруг испугался: — Что с вами? Сестричка?..

Тамара, уронив голову на руки, плакала. Мелко вздрагивали ее плечи, сотрясаемые рыданиями, которых она не смогла сдержать. Тяжесть, накопившаяся в ее душе, вдруг прорвалась слезами. Кто-то утешал ее, кто-то вывел ее из палаты, — она ничего не помнила. Кажется, она кому-то только сказала сквозь слезы:

— Он тоже был... Женя...

Ее никто не понял, потому что больше она не добавила ничего. Ее освободили от дежурства. Она сопротивлялась, говорила, что все сейчас пройдет, что она снова сможет работать, но ее не послушали и отправили домой.

Вызванная вместо нее Катя была уже осведомлена обо всем лучше, чем кто-либо. И, вероятно, поэтому она не суетилась, как обычно, а ходила медленно, с достоинством и, если появлялась у постели Ростовцева, то смотрела на него с явным осуждением. Ей ужасно хотелось что-то сказать ему, но она сдерживалась.

— Что случилось, Катя? — спросил, наконец, Ростовцев, заметив ее изменившееся настроение. — Вы, кажется, рассердились на меня?

Катя обидчиво повела плечами.

— Как вам не совестно? — заговорила она, по обыкновению торопясь. — Надо же понимать человека. У ней же горе. Ей же извещение прислали: Женю убили. Надо же понимать человека.

— Какого Женю? — насторожился Ростовцев.

— Понятно, какого. Который письма ей писал. У ней на столике и фото стоит. Она же всю ночь проплакала, а сегодня на работу вышла. Я хотела за нее отдежурить, а она не согласилась. Сказала, что сама пойдет. Она же гордая. Надо же понимать человека, — повторила Катя фразу, которая не давала ей покоя.

— Фамилия... Как его фамилия? — чуть не крикнул Ростовцев.

— Ну, Маслов. Женя Маслов, танкист. Разве вы не знали? Надо же осторожно. А вы все как сговорились: один о Жене, другой о Жене. И как вы не понимаете? У ней же горе...

Катя, чуть не плача, махнула рукой и вышла...

 

Глава вторая

1

Ветров внимательно следил за состоянием Ростовцева. Сразу после операции температура у Бориса несколько понизилась и на таком уровне держалась около двух дней. Однако до нормы она не опускалась, и это слегка озадачивало Ветрова.

Ведущий хирург после памятного ночного разговора, делая обход отделения, намеренно пропускал палату Ростовцева. С Ветровым он говорить избегал, а при встрече сухо здоровался и проходил мимо. На те вопросы, которые тот задавал и которые возникали по службе, он отвечал коротко и односложно, давая понять, что первым на примирение идти не намерен. Если же ему самому приходилось о чем-либо спрашивать Ветрова, то он предпочитал делать это через сестер. Но ни разу он ничего не спросил о Ростовцеве и вел себя так, как будто бы этого больного совсем не существует в отделении.

Ветрову очень хотелось проконсультировать Ростовцева с кем-либо из старших коллег. Он чувствовал, что к Михайлову обращаться с этим теперь было бесполезно и даже, при данных обстоятельствах, несколько неудобно. Приглашать же кого-нибудь со стороны было еще более неудобным, и, поразмыслив некоторое время, Ветров решил, что ему не оставалось ничего другого, как положиться на свой страх и риск и ограничиться чтением как можно большего количества литературы. Он так и делал.

Во время обхода он очень детально расспрашивал Ростовцева о его самочувствии, стараясь не пропустить ни одного, даже самого незначительного, признака гангрены. Однако при всем своем старании он не находил ничего подобного. Пятно, на которое указывал ему Михайлов при первом осмотре, оставалось на месте, не уменьшаясь и не увеличиваясь в размере. Внешне расширенная и раскрытая рана выглядела очень неплохо, и поэтому несколько повышенная температура озадачивала Ветрова. Он был почти уверен, что имеет дело с развивающимся гнойным затеком, но внешних признаков этого пока не находил. Общее самочувствие Ростовцева не внушало теперь особых опасений, и Ветров мог, поэтому, ограничиться пока наблюдением. Он многое передумал за те дни, которые прошли с момента поступления Бориса в госпиталь.

Неожиданная болезнь Тамары ускользнула от его внимания. Тамара мало изменилась за эти сутки. Только на лице ее, словно уставшем, глаза блестели сильнее, чем раньше, и к раненым она стала относиться с еще большим вниманием.

Вечером Ветров вызвал ее в кабинет, чтобы изменить назначения. Она выслушала его, записала все в тетрадь и после некоторого молчания сказала:

— Простите, доктор, но вам надо побриться.

Удивленный ее неожиданным замечанием, он хотел рассердиться вначале, но, взглянув ей в лицо и встретив открытую теплую улыбку, сам устало улыбнулся и провел ладонью по своей щеке.

— Пожалуй, вы правы, — сказал он, ощущая под рукой колючую щетину. — Я, действительно, опоздал несколько с этим делом.

— Вы мало отдыхаете, — произнесла Тамара, — и перестали следить за собой. Так не годится. Уж если вы хотите делать много, то надо успевать все.

— Вы опять правы, — шутливо ответил он, откидываясь на спинку стула и любуясь ее серьезностью. — Но я, кажется, успеваю пока все. Однако стоя разговаривать неудобно. Вы, может быть, сядете?

Тамара, поблагодарив, села. Впереди предстояла длинная ночь дежурства, и Ветрову захотелось отвлечься на время от своих мыслей.

— Давайте поговорим с вами о чем-нибудь, — сказал он. — Только не о рецептах — мне не хочется сейчас о них думать. О чем-нибудь другом, лирическом... Помните, вы писали недавно письмо... другу? Это хорошо, получать теплые письма. И ваш друг, наверно, очень его ждет... Я угадал?

— Нет.

— Почему?

— Я порвала это письмо.

— Порвали?.. Оно было нехорошим?

— Нет, оно стало ненужным...— Тамара тяжело вздохнула, помедлила и со спокойной грустью добавила: —.Да, ненужным...

Она смотрела куда-то мимо Ветрова. Он понял, что выбранная им тема была как нельзя менее удачна, но было поздно. Он хотел успокоить ее и сказал:

— Не расстраивайтесь, пожалуйста. И извините меня. Я не знал. Но известие, полученное вами, может быть ошибочным. Это случается часто. Надо надеяться.

— Да, конечно...— тихо ответила она. — Но я должна идти, мне нужно раздать лекарства.

«А она гордая», — подумал Ветров, смотря ей вслед. Невольно он проникся уважением к ней. Он понял, что это внешнее спокойствие стоило ей большого напряжения.

По палатам разнесли ужин. На короткое время отделение ожило. Послышались голоса, шум собираемых тарелок, шарканье ног. Но вскоре все опять стихло.

— Можно к вам?— спросила Тамара, приоткрыв дверь в кабинет Ветрова.

— Да.

— Я не одна. Я привела кавалера, — пошутила она, пропуская вперед Золотова, опиравшегося на палочку и морщившегося при каждом шаге. — Мы сегодня совершаем первый рейс от палаты до вашей комнаты. И мы, хотя и морщимся, но передвигаемся сами. Полюбуйтесь-ка на нас... Разве мы не молодцы?

Золотов, сильно хромая, двинулся вперед. Занося для следующего шага больную ногу, он на мгновенье застывал, словно не решаясь его сделать. И только после этого, закусив губу, быстро переносил тело вперед, чтобы встать на здоровую ногу.

— Знаете, доктор, — сказал он, останавливаясь, — все-таки адская боль в ноге. Мне кажется, что ходить еще рано... Ужасно больно вот в этом месте.

— А вы потерпите, — ответил Ветров.

— Я и так терплю, но все равно больно. По-моему, нужно лежать.

— А, по-моему, нужно ходить! Обязательно ходить, чтобы разработать ногу! Вы будете ходить каждый день, несмотря на то, что вам трудно. Постепенно будет легче, и нога все больше будет распрямляться.

— Я понимаю, — неуверенно произнес больной, — но все-таки вы бы уж разрешили полежать еще недельку, а там будет видно...

Золотов просительно взглянул на Ветрова, но тот строго ответил:

— На вас, дорогой мой, очень трудно угодить. То вам лежать не хотелось, а теперь, когда лежать стало вредно, вы просите меня как раз об этом. Что вы за чудак?

— Да ведь больно, доктор!..

— Ну, хватит, Золотов, — прервал его Ветров. — Вместо разговоров давайте-ка вашу руку и будем ходить вместе... Ну-ну, смелее... Вот так...— он взял его под руку и, подбадривая, провел несколько раз по комнате.— Смотрите, получается совсем неплохо.

Золотов, попрежнему морщась и опираясь на палку, следовал за ним.

— Все-таки чертовски больно, — сказал он опять, когда Ветров, наконец, оставил его в покое.

— Ничего. Все идет очень хорошо. Сегодня вы должны торжествовать, потому что начали учиться ходить второй раз в жизни. По этому случаю я угощаю вас папиросой...

Ветров пошарил в столе и, не показывая пачки, вынул из нее три папиросы. Одну он подал Золотову, вторую протянул Тамаре, а третью взял себе. Тамара отказалась, и он закурил вместе с Золотовым.

— Ну, как, нравится?

— Да, — ответил Золотое.

— Папиросы, пожалуй, не хуже ваших? Как вы считаете?

— Даже лучше.

— А это вы узнаете? — Ветров вынул из стола только что распечатанную пачку ,и протянул больному.

— Неужели моя? — удивился тот.

— Ваша. Специально хранил для этого торжественного момента... Верно, оттого, что папиросы пролежали у меня, они сделались лучше? — Он засмеялся и добродушно посмотрел на Золотова. — Видите, чудак вы этакий. Я же думаю о вас, а вы мне не верите...

— Да я верю, доктор, — смутился Золотов.

— Ну, тогда, то и спорить не о чем. Ежедневно по десять минут будете ходить, чтобы не развилась контрактура. Придется потерпеть. До выздоровления теперь недалеко. Скоро поедете месяца на полтора в отпуск.

— Это хорошо, — обрадовался сначала Золотов. Но, подумав немного, он нахмурился и спросил: — А без отпуска никак не обойдется?

— Разве вы не хотите побывать доме?

— Откровенно говоря, хочу. Но боюсь, что не время сейчас для этого. Фронт ждет, воевать надо. Надо еще много пройти и расплатиться с теми, кто меня искалечил и чуть не сделал инвалидом. Отдыхать некогда!

— А ваша девушка? — спросила Тамара. — Разве она не ждет вас?

— Она ждала меня до сих пор, подождет и еще. Кончится война, и тогда мы встретимся.

— Ну, хорошо,— сказал Ветров, — об отпуске мы еще подумаем. А сейчас пора отдыхать. На сегодня с вас довольно. Будьте и дальше молодцом.

— Постараюсь, доктор. Спокойной ночи... Спасибо за папироску,— добавил Золотов, поворачиваясь к выходу.

Ветров попрощался с ним и улыбнулся. Здесь дело шло на лад, и он был доволен. Ему хотелось теперь, чтобы также все сложилось и у Ростовцева, который все еще продолжал температурить и за которого он сильно беспокоился. Отыскав его историю болезни, он снова углубился в нее.

«Почему же держится температура? — напряженно спрашивал он себя, стараясь найти этому объяснение. — Надо будет завтра взять его на перевязку и посмотреть, в чем тут дело. Дальше тянуть нельзя...» — Подумав так, он несколько успокоился. Ему захотелось взглянуть на Ростовцева, и он прошел в его палату.

Борис не спал. По его просьбе синюю лампочку заменили обычной, и в палате было светло. На груди его лежала сложенная газета. Устремив взгляд вверх, он о чем-то думал и едва ответил на приветствие. Ветрову показалось, что Ростовцев чем-то озабочен.

— Как дела, Борис? — спросил он, усаживаясь рядом.

— Ничего...

— Термометр больше не подстукивал? — в голосе Ветрова прозвучала ирония. Его собеседник ничего не ответил, и он после небольшого молчания продолжал: — У меня сюрприз тебе припасен. Сказать?

— Скажи...

— На днях сюда Рита приедет... Радуйся!

Ростовцев встрепенулся. Лицо его оживилось. Он хотел повернуть голову, но сильная боль помешала ему. На мгновение он сжал губы и потом сказал:

— Я ничего не писал ей. Откуда она узнала?

— Она получила мою телеграмму. Я послал ее в тот же вечер, как ты сюда прибыл. Позавчера я получил ответ.

— Ты переписывался с ней?

— Нет, это — первое, что я ей написал, — ответил Ветров.

— Спасибо, — поблагодарил Борис.

— Ты доволен?..

— Очень... Хотя бы уже оттого, что одна из твоих сестер настолько мне надоела, что я, вероятно, как только смогу двигаться, обязательно запущу в нее туфлей. Своей глупостью она способна довести человека до сумасшедшего дома...

— Про кого это ты говоришь? — осведомился Ветров. — Уж не про Тамару ли?

— Про бесподобную Катю... Знаешь, она недавно меня агитировала попросить тебя отхватить мне ногу по пояс. Говорит, что мужчинам это очень идет. По ее мнению, это очень романтично. Все, говорит, знать будут, по крайней мере, что я на войне был... Сорока какая-то! Хоть бы Рита скорее приехала... Вот дура!..

— Кто — Рита? — удивился Ветров.

— Да Катя, чорт бы ее побрал!

С тех пор, как Ростовцев прибыл в госпиталь, они впервые имели время беседовать друг с другом. Борис рассказывал Ветрову о своих приключениях, о людях, с которыми ему пришлось встречаться в армии и которые ему успели понравиться. Рассказал он ему о Тимошихине, о майоре Крестове.

Когда речь зашла о Ковалеве, шопот Ростовцева сделался прерывистым. Он рассказывал о нем, волнуясь и часто останавливаясь, чтобы перевести дух. Дойдя до того места, как Ковалев покидал базу, чтобы восстановить оборванную линию, он замолчал и положил руку на газету.

— Ну, а дальше что? — спросил Ветров.

— О дальнейшем я сам узнал только сегодня из этой газеты. Там сказано, что он подорвал себя, попав в тяжелое положение и не желая сдаваться живым. Его исковерканное тело нашли неподалеку от места взрыва. Один из нападавших на него финнов был еще жив, когда его подобрали. Он и рассказал, как было дело... Почитай сам.

Ветров взял газету и долго ее читал. Ростовцев задумчиво следил за ним и потом тихо прошептал:

— Указом Правительства младшему лейтенанту Ковалеву посмертно присвоено высокое звание Героя Советского Союза. Он не дошел до Берлина, но имя его теперь бессмертно. За него до Берлина дойдут другие...— Помолчав, он все так же тихо, словно про себя, произнес: — Так воевать умеют только советские люди. Только нашему народу свойственны это необозримое величие души, эта беззаветная храбрость, эта безграничная любовь к Родине!

Они беседовали еще некоторое время, избегая имени Риты. Каждый почему-то стеснялся вспоминать о ней в присутствии другого.

Утром вновь заступила на дежурство Катя. Увидев ее, Ростовцев вспомнил, что отозвался о ней плохо в присутствии Ветрова, и подумал, что из-за этого ей могло попасть от «строгого доктора». Чтобы загладить свою вину, он постарался первым заговорить с ней. Катя не отвечала, хотя на ее лице не было и тени обиды. Ростовцев вновь обратился к ней, но опять не дождался ответа. Она лишь лукаво улыбнулась, на мгновение оторвавшись от температурного листка, в котором делала пометку.

— Что с вами, Катя? — спросил ее Ростовцев, озадаченный ее поведением. — Не болят ли у вас уши?

Катя не удостоила его ответом.

— Или у вас во рту находится какой-нибудь предмет?

Катя сохранила молчание.

— Может быть, у вас зубная боль? Или вы на меня обижены? — теряясь в догадках, строил различные предположения Борис. — У вас плохое настроение?..

Катя, наконец, сжалилась.

-— Доктор запретил мне говорить с вами, — сказала она. — Мне кажется, он опасается, что вы в меня влюбитесь.— Она сделала ему глазки и продолжала игриво: — Я, конечно, не смогу ответить вам тем же, и это отразится на вашем здоровье... Наш доктор очень проницателен!

— Вы тоже... — сделал ей комплимент Ростовцев, с трудом удерживаясь от улыбки.

2

— Вас спрашивает какая-то женщина... — доложили Ветрову во время обхода.

— Пусть подождет в ординаторской.

После обхода, забыв об ожидающей его посетительнице, Ветров вошел в ординаторскую. Навстречу ему неожиданно поднялась с кресла Рита Хрусталева. Отложив в сторону раскрытую книгу, она стояла, ожидая его приближения, высокая и изящная. Одетая в темное летнее пальто с прямыми широкими плечами, она показалась Ветрову очень похожей на тех женщин, которых рисуют в модных журналах.

Ветров шагнул к ней и невольно вспомнил, как она поднялась вот так же ему навстречу, когда он увидел ее в театральной ложе.

— Что с Борисом? — торопливо спросила Рита и тревожно взглянула в лицо Ветрову. — Он недавно прислал мне письмо, и вдруг я получила эту вашу ужасную телеграмму.

— Ничего особенного. Нужно только вылечить его, чтобы сделать снова Ростовцевым. Для этого я вас и вызвал. Вы должны согреть его лаской, успокоить, слепить за ним, ухаживать. Вы должны сделаться его матерью, нежной и заботливой. Понимаете? Это ускорит его выздоровление.

— А сейчас... Как он чувствует себя сейчас? Куда он ранен?

— В ногу и шею, — сказал Ветров.

— Как, в шею? — испуганно воскликнула Рита. — А его голос?..

— Ранение в ногу значительно тяжелее, чем в шею. Если не будет воспалительного процесса, то голос ничуть не пострадает. Останется видимый шрам — и только.

Вопросов, которые возникали у Риты, было так много, что она не знала, с чего начать. Заметив, что Ветров куда-то торопится, она сказала:

— Мне неудобно задерживать вас. Может быть, лучше мне поговорить с врачом, который ведет Бориса? Я бы хотела привести себя в порядок после дороги и увидеться с доктором. Надеюсь, он разрешит мне посещать Бориса? Кто его лечит?

— Его веду я, — сухо сказал Ветров.

— Вы? — удивленно спросила Рита.

— Да, я!

— Но вы же... — Она не докончила начатой фразы, почувствовав, что будет невежливым высказывать свое разочарование.

Ветров понял ее.

— Вы хотите сказать, что на меня не надеетесь? — жестко проговорил он. — Не стесняйтесь, доканчивайте. Я не обижусь...

— Нет... Совсем не так... — поторопилась она исправить свою ошибку. Некоторое время она подыскивала наиболее удобное выражение: — Нет, я просто удивилась вашей смелости. Взять его под свою ответственность, это очень решительно и... и любезно с вашей стороны. Я уверена, что Борис в надежных руках...

— Благодарю за комплимент, — сухо возразил Ветров, слегка наклоняясь в ее сторону. — Я сделаю для Бориса все, что в моих силах. Итак, — продолжал он, — после дороги вам необходимо привести себя в порядок? Вот ключ от моей комнаты... — Он протянул ей свой ключ, проводил до дверей и сдал уже дожидающейся няне, считая, что говорить больше не о чем.

В коридоре он встретил Михайлова. Тот, по обыкновению, еле заметно кивнул и хотел пройти мимо. Ветров остановил его.

— Лев Аркадьевич, — сказал он, — на минутку.

Они прошли в ординаторскую.

— Я давно хотел извиниться, — продолжал Ветров. — Извиниться за ту резкость, которую допустил по отношению к вам в нашей памятной ночной беседе. Тогда я плохо владел собой. Вы должны понять меня и простить мою нетактичность. Я очень прошу вас.

Майор неподвижно стоял, слушая слова, обращенные к нему. Чуть заметная довольная улыбка появилась на его губах, но он поспешил скрыть ее. Вероятно, извинение Ветрова было для него неожиданностью, и он не совсем понимал, чем оно было вызвано. Тем не менее, он был удовлетворен. Он деланно засмеялся и ответил:

— Э-э, Юрий Петрович, о чем вы вспомнили. Я ничуть не обижаюсь. Я ведь тоже много резкостей наговорил вам. Мы оба погорячились. Мало ли что бывает. — Он помедлил и, подумав, что Ветров раскаивается в своем решении, как бы между прочим спросил: — А что, с больным плохо?

— Напротив, Лев Аркадьевич, с больным очень хорошо. Он прекрасно себя чувствует, и температура сегодня, наконец, упала до нормы. Вы были правы, говоря, что его десять шансов могут восторжествовать.

Ведущий хирург никогда не говорил так. Но то обстоятельство, что ему приписали эти слова, не вызвало его возражений. Он снова помедлил, решая, серьезно ли это произнесено и нет ли здесь тайной иронии, но, не заметив в открытом выражении лица Ветрова ничего иохожего на усмешку, поспешил обрадоваться.

— Ну, вот и прекрасно, — сказал он. — Откровенно говоря, я очень боялся осложнений.

— Я тоже, Лев Аркадьевич, боялся. Но вы видели сейчас эту девушку?

— Которую вы провожали?

— Да.

— Это ж целая дама, — сострил Михайлов.

— Вот она, я и Ростовцев учились вместе когда-то. Нас объединяют, таким образом, некоторые узы. И вот причина той горячности, которую я тогда проявил. Я был очень взволнован.

— Понимаю, теперь понимаю, — самодовольно усмехнувшись, произнес майор, удовлетворяясь искренностью Ветрова.— Молодость. Но это хорошо, на то мы с вами и хирурги, чтобы горячиться.

Слово «хирурги» Михайлову удавалось меньше всего. В этом была какая-то ирония судьбы. Свое профессиональное звание он не мог выговорить правильно и у него получался вместо него звук странный: «хигугги». Подумав об этом, Ветров сдержал улыбку.

— Я вызвал нарочно эту девушку, — пояснил он, — чтобы рассеять больного.

— И хорошо сделали.

— Вы не возражаете, если она будет ухаживать за ним?

В другое время Михайлов вряд ли разрешил бы постоянно присутствовать в отделении постороннему человеку, но после извинения Ветрова он отнесся к этому снисходительно и сказал:

— Ничуть... Кстати, вы давно не показывали мне больного. Не пройти ли нам сейчас к нему?

Мир был восстановлен. Они вместе осмотрели Ростовцева. Ведущий хирург придирчиво выстукивал его и выслушивал, очень подробно расспрашивал о самочувствии, и Ветров, следя за его вопросами, понял, как тонко может этот человек разобраться в заболевании, если он этого захочет. Он убедился, что только задетое самолюбие заставило его вступить в спор, после которого их взаимоотношения испортились. Если бы он еще тогда потрудился внимательнее отнестись к сущности дела, то, без сомнения, увидел бы сразу результат, который теперь наступил и о котором Ветров в то время лишь интуитивно догадывался.

Как бы то ни было, но в настоящее время угроза ампутации миновала, и у Ветрова были все основания радоваться. Теперь Ростовцеву было необходимо время и только время, чтобы окончательно подняться с постели. О приезде Риты он ничего не сказал Борису, рассчитывая преподнести ему сюрприз. Сейчас это было уже безопасно, потому что его состояние позволяло ему волноваться.

Рита появилась в госпитале после обеда.

Она переоделась, убрала назад волосы. Чистенький халат, предложенный ей Ветровым, оказался почти впору, и она выглядела в нем привлекательно. Она распахнула его настолько, чтобы было видно синее шелковое платье, выгодно оттенявшее ослепительную. белизну шеи. Овальный золотой медальон на тонкой желтой цепочке мутно блестел у самого начала выреза.

Ветрову снова она показалась красивой, но в красоте ее было что-то вызывающее.

Он подвел Риту к палате и остановился.

— Сюда, — Ветров открыл ей дверь, а сам остался в коридоре. Ему не хотелось присутствовать при их встрече. Неизвестно, отчего им овладело неприятное чувство, и он, постояв, вернулся к себе.

Он заходил по комнате крупными шагами из угла в угол, заложив руки за спину. Он не мог объяснить себе причины волнения, но чувствовал, что нервничает. Стараясь думать о чем-нибудь постороннем, он подошел к окну. Мысли настойчиво возвращались к тому, что происходило в эту минуту в палате, и он попытался убедить себя, что волнуется за Бориса. Он не предполагал ранее, что будет задумываться об этом, а не отнесется к их свиданию с полным безразличием. Ему была чужда мысль, что прежнее оставило в его памяти какой-то след, кроме сожаления о напрасно растраченных первых чувствах. И меньше всего ему хотелось завидовать Ростовцеву.

Случилось так, что судьба вторично свела их вместе на одной дороге. Когда это произошло в первый раз, Ветров удалился, не желая никому мешать. Неважно, что это было для него тяжело. Он был ненужен, и поэтому он ушел. Но обстоятельства изменились. Они снова встретились, встретились уже при других условиях, и теперь он оказался полезным для них обоих. Он сделал для Бориса все, что было в его силах. Он сделал бы это и для совершенно постороннего человека, но здесь ему было труднее: в случае неудачи он рисковал многим. Счастье улыбнулось ему, все прошло благополучно, и он намеревался второй раз уйти с их дороги, удовлетворяясь сознанием, что им помог.

«И все-таки меня нервирует то, что они встретились,— подумал он, снова останавливаясь у окна. — Почему? Если я волнуюсь за Бориса, то это глупо, потому что он чувствует себя превосходно и не нуждается почти в моих заботах. Если, как предполагает Иван Иванович, Рита остается для меня небезразличной, то это лишь отголосок далекого прошлого, слабый и неестественный, который нужно подавить в себе, вырвать и выбросить, как сорную траву из цветочной клумбы».

Он усмехнулся своему сравнению, и оно показалось ему удачным. Приложив пальцы к оконному стеклу, он пробарабанил какой-то мотив и развеселился оттого, что у него ничего не получилось.

— Нет уж, музыканта из меня не выйдет, — сказал он вслух и добавил: — Вот если бы получился порядочный хирург или, как говорит мое начальство, «хигугг»— тогда другое дело. Тогда было бы здорово! А обо всем другом печалиться не следует. Оно — не главное.

Он вспомнил, что еще не обедал, хотя время обеда прошло, и решил спуститься на кухню. Там он застал Тамару.

— Приятного аппетита, — пожелал он, усаживаясь рядом. — Чем-то меня сегодня угостят? Уж не гуляш ли приготовили?

— Его, товарищ доктор,-—подтвердил повар, подавая первое. — Поздненько вы сегодня...

— Задержался, — ответил Ветров.

Тамара, окончив свой обед, поднялась с места, но потом опять села и обратилась к Ветрову:

— Доктор, я давно собиралась поговорить с вами по одному делу. Не знаю, удобно ли будет сейчас...

— Удобно, — пошутил Ветров, не отрываясь от своего занятия. — Говорите, я умею одновременно переваривать и слушать.

— Мне кажется, в нашем отделении скучновато. Нужно бы как-нибудь развеселить больных. Правда, я читаю им газеты, достаю книги, но все это так, от случая к случаю. Почему бы нам, например, не связаться с какой-нибудь школой и не попросить ее взять над нами шефство. У наших больных, вероятно, тоже есть дети, и им будет приятно, если к нам иногда заглянут ребятишки, расскажут о своих школьных делах и покажут, что умеют. Какую-нибудь пьеску или еще что-нибудь. Можно бы попросить об этом комсомольскую организацию одной из школ, и она пошла бы нам навстречу.

— Вы правы, — ответил Ветров. — Я всегда говорил, что хорошие идеи приходят во время пищеварения. Вы — умница.

— Моя идея пришла ко мне раньше, — улыбнулась Тамара его шутке.

— Все равно. Зато я усвоил ее лучше за этим занятием. Возьмитесь за это дело сами, а я побеседую с майором.

— Хорошо,— с готовностью согласилась Тамара и поднялась. — Я схожу завтра же в школу и договорюсь обо всем.

3

Первый визит Риты продолжался довольно долго. Она засиделась в палате до самого вечера, стараясь развлекать Бориса. Правда, это было для нее трудно: о школе, в которой она работала, ей говорить казалось неинтересным, а в жизни своего провинциального городка она тоже не видела ничего привлекательного. Поэтому она чувствовала некоторое стеснение и сердилась на себя за то, что фразы, заготовленные ею по пути, куда-то вдруг исчезли сразу после того, как она села у его постели. Она не так представляла себе их первую встречу. Она думала, что они оба будут чувствовать себя гораздо свободней, чем это получилось на самом деле.

Так иногда бывает. Люди, которые находятся далеко друг от друга и мечтают встретиться, всегда ждут от этого чего-то необычайного. Но наступает встреча, они взволнованно смотрят друг на друга и после первой радости вдруг замечают, что у них осталось очень мало общего. У них не стало общих знакомых, их уже занимают иные мысли, и на многие вещи они начинают смотреть по-разному. Вначале они не понимают, что это происходит оттого, что они жили порознь, что их окружала совершенно различная обстановка, и чувствуют себя стесненно, недоумевая, почему они стали внезапно чужими.

В первые минуты это ощущение связывало их обоих. Чтобы не молчать, Рита рассказывала о том, как ехала сюда, но, говоря, она чувствовала на себе изучающий взгляд Бориса, и от этого ей становилось неловко. Ей казалось, что она говорит не то, что нужно вести себя как-то иначе, и она видела, что Борис понимает это. Она оборвала рассказ на полуслове и замолчала.

Они оба почти обрадовались, когда в палату вошла Тамара.

Увидев незнакомую посетительницу, Тамара произнесла:

— Вам пора уходить. После обеда больные должны отдыхать.

Ростовцев пояснил, что с разрешения доктора Рита может приходить в любое время, и предложил им познакомиться. Тамара, назвав свое имя, слабо пожала руку Риты. Когда она вышла, Рита бросила ей вслед недоверчивый взгляд:

— Кто это?

— Наша сестра.

— Она красивая...— задумчиво сказала Рита.

— Она очень хорошая, — с горячностью подтвердил Ростовцев.

— Хорошая?

— Да.

— Лучше меня?

— Я не сравнивал... И это неуместный вопрос... Но...

— Нет, — снова перебила его Рита с неожиданной настойчивостью, — нет, ты отвечай прямо: кто лучше, она или я?

Рита вскинула на него глаза и прищурилась. Сжав губы, она ожидала ответа.

— Ты, — тихо сказал Борис.

Она улыбнулась.

— Все-таки, ты долго думал...

После первого визита Рита являлась к нему ежедневно, подолгу просиживая у кровати. Иногда они беседовали друг с другом, иногда молчали, но чаще читали вместе какую-нибудь книгу или газету.

Борис свыкся со своим положением, и оно перестало его тяготить. С каждым днем он чувствовал, как постепенно восстанавливались его силы, появлялась твердость в руках, и проникался все большей уверенностью в то, что окончательное выздоровление не так-то уж и далеко. О своих чувствах они не говорили. Борис не считал нужным затрагивать эту тему, и Рита молча с ним соглашалась.

Вначале ее несколько развлекали те книги, которые они читали вместе, и та тихая спокойная обстановка, которая их окружала. Но прошла неделя, и Рита как-то неожиданно для себя почувствовала неудовлетворенность от этого однообразия и даже нечто вроде скуки, которую, впрочем, она постаралась скрыть от Бориса. Она попрежнему ежедневно приходила к нему, но, просидев около Бориса некоторое время, украдкой начинала посматривать на свои позолоченные часики.

Однажды она не удержалась и сказала, что ей очень хотелось бы осмотреть город, и Борис не должен сердиться, если она на следующий день придет к нему позднее, чем обычно. Он не придал какого-либо значения ее словам и ответил, что, действительно, странно — прожить в городе неделю и не найти времени, чтобы его осмотреть,

На другое утро Рита долго гуляла по улицам, наслаждаясь весенней свежестью и вдыхая воздух полной грудью. После нескольких дней, которые она провела в душной палате, он казался ей особенно чудесным. Когда она вспомнила, что вечером опять должна идти в госпиталь, ей почему-то стало неприятно. Она поймала себя на этой мысли, но, анализируя ее, пришла к выводу, что нет ничего предосудительного в желании отдохнуть и посвятить только себе один единственный день.

Проходя мимо кино, она купила билет на вечерний сеанс. Когда кассирша давала ей сдачу, она неожиданно попросила:

— Простите, я передумала. Можно взять не один, а два билета? Только, пожалуйста, вместе...

Возвратившись к себе, она застала дверь отпертой и увидела Ветрова, который рылся в своих книгах. Едва поздоровавшись, он опять взялся за книгу и начал ее перелистывать.

— Скажите, вы свободны сегодня вечером?— спросила Рита.

— Смотря для чего, — ответил Ветров. — В госпитале я не дежурю. Но мне хотелось бы сегодня почитать.

— Научную книгу?

— Да.

— Она может подождать. Я купила для вас билет в кино.

— За что такая честь? — спросил он, улыбнувшись.

— Хотя бы за то, что вы предоставили мне эту комнату.

— Вы неудачно выбрали способ благодарить. Я не люблю ходить в кино специально. В нашем госпитале организованы теперь почти ежедневные сеансы.

Рита, не торопясь, сняла пальто и повесила на вешалку.

— Я купила два билета, — сказала она, поправляя перед зеркалом прическу. — Мне не хочется идти одной. Я решила просить вас сопровождать меня, потому что никого больше здесь не знаю.

— Итак, поскольку нет ничего лучшего, вы снисходите до моего общества...

Его тон обидел Риту. Она взглянула на него серьезно и тихо произнесла:

— Понимайте, как хотите. Я не заставляю вас следовать за мной. Мне казалось, что вам не будет противен мой поступок. Но я могу пойти и одна...

4

Тамара выполнила свое намерение. Она связалась с дирекцией детской музыкальной школы, находящейся поблизости, и школа приняла ее просьбу о шефстве над хирургическим отделением. В один из вечеров в небольшом зале госпиталя состоялся концерт, который был тщательно подготовлен юными музыкантами. Тамара принимала самое деятельное участие в его организации. Она поспевала всюду, и ее фигура бесшумно двигалась по палатам, помогая тем из больных, которые без посторонней помощи не могли добраться до зала. Она все делала без торопливости, без спешки, со спокойной деловитостью. И тем не менее все у ней получалось быстро и хорошо.

Концерт прошел интересно и живо. Исполнителям дружно хлопали, и они, уступая просьбам, повторяли некоторые номера дважды. Особенно всем понравился паренек, игравший на баяне. Когда он залез на стул, обнаружилось, что его ноги не доставали пола. Пришлось принести несколько книг и положить в виде подставки, чтобы ему было удобнее играть. Голова его едва была видна из-за черного баяна, поблескивавшего перламутровыми кнопками. Но, несмотря на это, играл он очень хорошо. Его тонкие пальчики четко бегали по ладам, в порой казалось удивительным, как они перепрыгивали через всю планку баяна, чтобы поймать нужную кнопку. Он ни разу не ошибся, и звуки, плавные и мощные, получались у него естественными и красивыми.

Он исполнил несколько народных песен с мотивом то грустным, то стремительно быстрым и веселым, искрящимся неожиданными переборами. Тамара, сидевшая в первом ряду, слышала, как ее сосед, опираясь на клюшки, говорил хрипловатым шопотом другому:

— А ведь молодец! Ей-богу, молодец! Шустрый мальчишка! У меня вот такой же дома остался. Все письма мне писал... И тоже деловой, пострел! Сам себе балалайку смастерил и все играть учился... Приду домой, куплю ему двухрядку. Обязательно... Ах, и здорово, шельма, играет!.. — Он отложил клюшки и размеренно захлопал мозолистыми ладонями. Его пушечные хлопки оглушили Тамару. Поддерживая его костыли, она повернулась в его сторону и спросила:

— Ну, как, нравится?

— А как же? — широко улыбнулся раненый и, нагнувшись к ней, зашептал то же самое, что минуту назад говорил соседу: — У меня дома такой же растет. Вот вроде этого... На балалайке все играл. Сам сделал...

Она слушала его и радовалась, потому что ее предприятие оказалась удачным. Она жалела, что на концерте не присутствовал Ветров. Вероятно, он разделил бы ее радость, увидев улыбки на лицах раненых. Она знала, что ему очень нравилось, когда о его больных заботятся и когда они веселы.

После концерта участники его разбежались по палатам и для каждого из малышей нашелся взрослый приятель.

Когда на следующий день Рита пришла к Борису, он встретил ее с радостными глазами. Едва она села на свое обычное место, как он сказал:

— Посмотри, чем меня порадовали вчера мои маленькие друзья.

— Какие еще «маленькие друзья»? — переспросила Рита, беря патефонную пластинку, которую он ей протянул.

— Воспитанники музыкальной школы, которые приходили вчера к нам. Они подарили мне «Ариозо Ленского» в моем исполнении. Эту пластинку записали в студии перед моим отъездом. Я не знал, что она увидела свет. Это было для меня большой неожиданностью. Значит, меня все-таки вспоминают в музыкальном мире.

— Подарок довольно странный, — сказала Рита, откладывая пластинку на столик. — «Маленьким друзьям» еще рановато слушать любовные арии.

— Не в этом дело. Важно их внимание... — он достал со стола пластинку, бережно завернул в газету и попросил Риту спрятать ее в ящичек стола. Когда она выполнила его просьбу, он сказал: — Жалко, что тебя не было вчера вечером. Говорят, они так хорошо играли... Вероятно, ты была очень занята?

Рита быстро вскинула на него глаза.

— Что за намек? — спросила она, внезапно раздражаясь. — Разве я не могу посвятить один вечер себе? Разве я не могу сходить в кино? Мне кажется, у тебя нет оснований жаловаться на мою невнимательность и претендовать на то, что я плохо отношусь к тебе!

Ее резкость была так неожиданна, что Борис не сразу нашелся, что ответить. Он не видел в своих словах ничего обидного и поэтому был озадачен ее вспышкой.

— Очевидно, ты не так поняла меня, — сказал он, помолчав. — Я ни на что не намекал, и я никогда не собирался связывать твою свободу. Ты вольна распоряжаться своим временем, как находишь нужным, и я никогда не позволю себе требовать от тебя отчет, а тем более на что-то претендовать... Пожалуйста, извини меня, если я тебя нечаянно обидел. Я не хотел этого.

Рита почувствовала, что погорячилась. Намереваясь загладить свою резкость, она произнесла:

— Нет, это я должна извиниться перед тобой. Я тебя обидела. Прости меня...

— Ты просто устала, — ответил он, беря ее руку. — Тебе необходимо отдохнуть...

Этот разговор не остался без последствий. Рита, как и всегда после небольших размолвок, сделалась предупредительнее к Борису. Уходя от него, она вспоминала, что однажды он просил ее быть внимательнее к Ветрову. Решив выполнить эту просьбу, она взяла из кухни продукты и решила готовить Ветрову домашние обеды. Обязанности домохозяйки не особенно ее увлекали, но сейчас она принялась за них с энтузиазмом.

Ветров был несколько удивлен, когда она объявила ему о своих намерениях, но возражать не стал. Вернувшись однажды в свою комнату после работы, он застал ее орудующей у единственной кастрюли, которая имелась в его несложном хозяйстве. На плитке шипела сковородка, неизвестно откуда взявшаяся.

— Это я на кухне достала,— доложила Рита, перехватив взгляд, обращенный в сторону сковородки.

Усевшись у стола, он молча наблюдал за ее действиями, а потом, намереваясь в ожидании обеда скоротать время за книгой, подошел к своей этажерке. Здесь его ожидал сюрприз. Рита, взявшаяся за хозяйство всерьез, не только приняла шефство над обедами, но не оставила без внимания и порядок в комнате. Две верхние полки этажерки из имеющихся трех окончательно освободились от книг, и вместо них здесь разместились предметы, по мнению новой хозяйки, более необходимые. Здесь теперь стояли: маленькое зеркальце, зубной порошок со щеткой, две гребенки и какая-то коробочка с нарисованной на крышке пухлой дамой. Всмотревшись внимательнее, он определил, что это была пудра. Озадаченный своим открытием, Ветров подумал, что для окончательной гармонии здесь недостает лишь губной помады, но и ее нашел тотчас за зеркалом.

— Часть ваших учебников я убрала под кровать, — сообщила Рита, заметив его попытки что-то найти.

Вздохнув, Ветров опустился на колени и, действительно, обнаружил за чемоданом в углу стопку своих книг. Той, которую он искал, среди них не было. Он снова подошел к этажерке и окинул ее унылым взором. Нижняя полка с неубранными еще книгами была покрыта салфеткой, и поверх нее расположились три флакончика с одеколоном и какие-то неизвестные коробочки. Чтобы добраться до книг, нужно было сначала снять одеколон и коробочки, поднять салфетку, а потом, взяв искомое, поставить все на прежнее место. Справедливо оценив громоздкость этого мероприятия, Ветров хотел уже отказаться от поисков, но вдруг ему пришла счастливая мысль попытаться достать книгу, не убирая салфетки. Он начал перебирать корешки. В то время, когда он, уже добрался до последнего, несколько верхних книжек скользнули в сторону, и вся косметическая надстройка рухнула на пол. Один из пузырьков разбился, и в награду за свои труды Ветров почувствовал, как благоухание одеколона заполнило комнату, борясь с запахом поджаривающегося сала. Всплеснув руками, Рита бросилась на помощь.

— Как вы неповоротливы! — воскликнула она с упреком, расставляя все на прежнее место. — Но ничего, вы еще привыкнете.

Ветров подумал, что, в конце концов, действительно, можно привыкнуть решительно ко всему и, несколько расстроившись, с видом провинившегося уселся за стол. Он уже забыл о своей книге и вспомнил о ней лишь, когда увидел ее на кастрюле. Он догадался, что книга расплачивается за то, что он до сих пор не удосужился приобрести к кастрюле крышку. Кожаный переплет ее разбух от выходящего пара, и капелька осевшей воды висела с корешка, готовясь упасть на скатерть. Вздохнув еще раз, он с грустью посмотрел на книгу, но избавить от выпавших на ее долю испытаний почему-то не решился.

Совместный обед прошел без особенных происшествий. Сконфуженный Ветров не обратил внимания на то, что суп был слегка пересолен, а картофель пережарился и пригорел. На вопрос Риты, нравится ли ему второе, он ответил вполне искренно, что нравится. Тем не менее после обеда он осторожно сказал ей, предварительно выразив благодарность:

— Мне, право, неудобно, Рита, что я наделал вам столько хлопот. Не лучше ли будет оставить все попрежнему, и мне питаться в столовой?

Она ответила, что никаких разговоров об этом и быть не может, что заниматься хозяйством ей не составляет никакого труда и что это даже немного ее развлекает. Он вынужден был снова поблагодарить ее и пошел в комнату Ивана Ивановича, чтобы отдохнуть и почитать размокшую от паров супа книгу. Воронов, знавший о затее Риты, при виде Ветрова спросил:

— Ну, как, дорогуша, прошел обед семейный?

— Превосходно! — ответил Ветров, закуривая папиросу. — Превосходно, потому что кроме разбитого одеколона и попорченной книги никаких убытков не имеется... На сегодня я отделался дешево...

5

Следующий день выдался для Ветрова тяжелым. Майор Михайлов, заболев, прислал записку, что не сможет явиться в госпиталь. Утром поступила большая партия раненых, и Ветрову пришлось простоять подряд восемь часов у операционного стола. Осталась последняя операция, которую в другое время он не стал бы делать без ведущего хирурга. Но она была важной, и откладывать ее он не решился. Он велел готовить инструменты, а сам отдыхал в ординаторской, выкуривая подряд вторую папиросу. Пальцы, ее державшие, коричневые от иода, немного дрожали. Он знал, что после отдыха эта дрожь, появившаяся от нервного перенапряжения, пройдет. Откинувшись на спинку кресла, он смотрел перед собой, ни о чем не думая. Он не сразу услышал стук в дверь, который прошел как-то мимо сознания.

— Добрый день, — приветствовала его Рита, вошедшая в комнату, не дождавшись разрешения. — Вы даже не сделали сегодня обхода, — произнесла она и села без приглашения на стул. Освоившись, она держалась в госпитале увереннее и чувствовала себя здесь своим человеком.

— Я был занят, — ответил Ветров, помедлив.

— Борис прекрасно себя чувствует, — продолжала она, чтобы не сидеть молча. — Мне стало немного скучно, и я зашла к вам побеседовать... Я вам не мешаю?

— Нет...

Он отвечал односложно. Разговаривать ему не хотелось, и приход Риты был весьма некстати. Он с удовольствием провел бы эти полчаса с самим собой.

— Ему неудобно лежать все время на спине, — говорила между тем Рита, не замечая, что Ветров почти ее не слушал. — Можно попросить сестру, чтобы она устроила Бориса в полусидячем положении?

— Можно...

— Тогда я попрошу ее от вашего имени?

— Попросите... Кстати, скажите, чтобы повязку на шее ему заменили наклейкой. Так будет лучше... — Он закрыл глаза и потянулся так, что хрустнули суставы.

Рита поморщилась, заметив его движение, и наставительно сказала:

— В присутствии женщины это делать некрасиво.

— Я знаю...

— Зачем же делаете?

— Потому что хочется... — Он считал, что разговор окончен, и ожидал, что Рита выйдет. Но она оставалась на месте.

— Вы сейчас идете домой? — спросила она после паузы.

— Нет еще...

— А чем будете заниматься?

— Буду оперировать.

— Но ведь уже поздно. Рабочий день имеет свои пределы.

Ветров не отвечал.

— А операция будет интересная? — спросила она снова.

— Очень.

Рита задумалась на мгновение и потом неожиданно попросила:

— Разрешите мне посмотреть.

— На что?

— Посмотреть, как вы будете оперировать.

— Этого нельзя.

— Почему?

— Посторонним присутствовать в операционной не полагается, — он сказал это устало и снова потянулся, намекая на то, что ей пора уходить. Но Рита не унималась. Появившееся желание прочно завладело ей, и она не хотела так быстро отступать.

— Я не отношусь к числу посторонних. Я выполняю здесь некоторые обязанности. К тому же я могу чем-нибудь помочь вам. Поддержать больного или что-либо еще...

Ветров улыбнулся.

— У меня есть помощники, — сказал он, поднимаясь. — А вы, вероятно, и крови-то испугаетесь. Еще, чего доброго, в обморок упадете. Мне некогда будет возиться с вами.

В его тоне не было решительного отказа, и Рита со свойственным женщине чутьем уловила это. Она просила его с такой горячностью, что он, в конце концов,, уступил:

— Ну, хорошо, я возьму вас. Только с двумя условиями: во-первых, вы ни к чему не будете прикасаться, и, во-вторых, вы выполните безоговорочно все то, о чем я вам ни скажу. Любое мое слово в операционной должно быть для вас законом. Поняли?

— Да, — кивнула она.

— Пойдемте.

Пока Ветров тщательно тер щеткой руки, привезли больного. Рита со смешанным чувством любопытства и страха проводила глазами катящийся столик до самых дверей операционной. В молчаливо деловой обстановке, царившей здесь, она сразу как-то потерялась и не знала, как себя вести и куда девать руки. Она стояла поодаль и наблюдала, как с локтей Ветрова сбегает в раковину пышная мыльная пена, и он, не жалея мыла, все трет и трет пальцы белой щеткой. Ей показалось, что прошла целая вечность с тех пор, как он начал мыться. Наконец, Ветров отошел от крана и шагнул к дверям операционной, держа руки вверх. С локтей его падали капельки чистой воды.

— Закройте воду, — бросил он ей на ходу, — и идите за мной... Встаньте пока вот здесь... — он кивнул ей, указывая направление, и коротко сказал, не обращаясь как будто бы ни к кому: — Давайте тазик и готовьте халат.

Рита, теряясь все больше и больше, смотрела то на больного, лежащего под светом непонятного абажура, то на сестру в халате, укладывающую на своем столике блестящие инструменты, то на Анну Ивановну, одетую в такой же глухой халат и маску и стоявшую в странной позе с поднятыми вверх кистями рук. Никто из присутствовавших не говорил почти ни слова. Чувствовалось, что все до мелочей знают свои обязанности, и эта молчаливая согласованность действий невольно бросилась Рите в глаза.

Анна Ивановна покрыла больного салфетками. Она укладывала их аккуратно, и образованный ими четырехугольник выделял своей белизной участок коричневой, смазанной иодом кожи.

«Ему, вероятно, будут резать живот», — подумала Рита и почувствовала, как от этой мысли побежали по телу мурашки.

Ветров, державший руки в эмалированном тазике, выпрямился и сказал:

— Одеваться!..

Она видела, как он продевал руки в поднесенный ему халат, и как сестра завязывала на его спине смятые тесемки. На него надели белую шапочку, и когда губы его скрыла маска и сестра укрепляла ее, завязывая узел, он говорил:

— Туже... еще... вот так.

Рита обратила внимание на то, как относились к его словам окружающие. Они словно видели в них какой-то закон, и все то, о чем он говорил скупо и точно, исполнялось мгновенно. Даже Анна Ивановна смотрела на него выжидающе, и по ее виду можно было догадаться, что она считает его здесь хозяином и диктатором. Это было новостью для Риты. Правда, она и раньше замечала, что к Ветрову и больные, и сестры относились с большим уважением, но то, что она увидела теперь, было для нее из ряда вон выходящим. Невольно и сама она взглянула на него с уважением и даже некоторым страхом.

— Дайте иод.

Ветров тщательно обработал руки и подошел к операционному столу. Осторожно, на носках, стараясь не шуметь, приблизилась за ним и Рита. Она остановилась в некотором отдалении, но так, чтобы видеть все, что будет происходить. Ей казалось, что даже дышать здесь надо осторожно, и она смотрела на коричневый прямоугольник кожи больного, сдерживая дыхание.

— Шприц, — потребовал Ветров. — Будем делать под местной анестезией, — сказал он Анне Ивановне, — но, возможно, придется перейти на наркоз.

Он воткнул иглу в кожу. Больной вздрогнул.

— Лежите смирно, — властно приказал Ветров. — Это один укол.

На коже вздулся желвак. Ветров перенес иглу дальше, и новый желвак появился рядом с первым. Вскоре вдоль протянулся целый валик. Из одного укола выступила капелька крови.

— Скальпель, — сказал Ветров.

Сестра уже подавала ему маленький, точно игрушечный, ножичек. Его лезвие блеснуло, отражая свет.

«Сейчас будет резать», — подумала Рита. Ей стало неприятно.

Скальпель уперся брюшком в кожу и прошелся вдоль всего желвака. Рита вздрогнула: кожа разошлась в обе стороны легко, как бумага. Выступила кровь и какая-то водянистая жидкость. Рите показалось странным, что крови было так мало. Она ожидала, что как только нож прикоснется к телу, кровь хлынет ручьем. И то, что она ошиблась, успокоило ее и вместе с тем удивило. Скальпель между тем погружался все глубже. Жир, лежавший под кожей, разъединялся необыкновенно легко. Казалось, что нож режет не живое тело, а масло. В одном месте из-под ножа брызнула кровь. Рита испугалась, но Ветров быстро прикрыл это место тампоном. Он что-то сказал сестре и маленькими щипчиками, которые та ему подала, прицелился и схватил кровоточащий участок. Сделал он это без спешки, и Риту удивило, что кровь сейчас же остановилась. Щипчики как-то странно щелкнули и уже не разомкнулись больше.

Смотря на его точные быстрые движения, Рита проникалась к нему все большим уважением. Она следила за его действиями с интересом, похожим на азарт. Вид крови и сознание того, что на ее глазах режут живое тело, щекотали нервы, и она почувствовала, что у нее кружится голова. Чтобы отвлечься, она перевела взгляд на лицо Ветрова. Марлевая маска и белая шапочка закрывали большую его половину. Профиль его показался заострившимся и резким. Она заметила, что лоб его, обычно матовый, сейчас блестел от мельчайших капелек пота.

«Вероятно, он нервничает», — подумала она, хотя никаких других признаков волнения не заметила.

Когда она вновь посмотрела на рану, то почувствовала, что голова закружилась сильнее. Растянутые края обнажили что-то багрово-красное, лежавшее среди блестевших никелем инструментов, и руки Ветрова перебирали эту багровую живую массу, что-то отыскивая. Они были красными от прилипшей крови.

«Боже мой, ведь это же кишки! — мелькнуло в ее голове, и она покачнулась. — Настоящие человеческие кишки!»

Она уже раскаивалась в том, что вызвалась наблюдать операцию. Она поняла, что не выдержит до конца, но уйти сразу ей не пришло в голову. То хладнокровие, с которым Ветров и Анна Ивановна обращались с живыми человеческими внутренностями, теперь уже пугало ее, и вид их вызывал страх и отвращение. Она еще пыталась бороться с собой и сдерживалась.

Ветров нагнулся к ране, и его голова скрыла от Риты неприятную картину. Это помогло ей несколько успокоиться. Анна Ивановна вытирала кровь марлевыми шариками и бросала их в сторону. Вероятно, она сделала не так, как хотел Ветров, и он сказал ей несколько слов сквозь зубы. Рита поняла, что он сердится. На месте Анны Ивановны она бы обиделась на его замечание, потому что оно было резким. Но Анна Ивановна молчала и, не возражая, стала лишь быстрее работать. По нахмуренному лицу Ветрова Рита догадалась, что у него что-то не ладится. Больной, лежавший до этого молча, застонал.

— Больно... больно, доктор... О-ой, больно...

— Потерпите... одну минутку... Сейчас кончаю... — Ветров, занятый своим делом, цедил слова скупо. — Не двигайтесь! — возвысил он вдруг голос, когда больной попытался пошевелить руками. — Я вам говорю: лежать спокойно! Вы не маленький. Надо терпеть!..

«Какой он жестокий, — подумала Рита. — Неужели же он не видит, что человеку больно?»

Она снова взглянула на Ветрова.

В это мгновение из раны бросилась вверх тонкая красная струйка. Кровь забрызгала его щеку и хлестнула на белое полотно халата, оставив на нем яркие пятна.

— Ах, чорт!—Вырвалось у него. — Пеан, скорее... Я же русским языком говорю: пеан!.. — он бросил злой взгляд в сторону сестры, подавшей ему по ошибке не тот инструмент.

Опять в глубине раны что-то щелкнуло, и Анна Ивановна облегченно вздохнула.

— А у вас кровь на щеке, — сказала она.

— Пусть. Умываться будем потом. — Ветров на секунду оторвался, чтобы передохнуть, и покачал головой.

Вспомнив о Рите, он повернулся в ее сторону. Необычайная бледность поразила его. Рита сдерживалась из последних сил и была близка к обмороку.

— Идите отсюда! — властно приказал он ей. — Слышите? Идите домой сейчас же!

Его голос несколько отрезвил Риту. Она повернулась и, покачиваясь, пошла к выходу, плохо соображая, что с ней творится. Перед ней, как в тумане, стояло его лицо с застывшими капельками крови на щеке и та красная струйка, которая так ее испугала. Только когда она шла по коридору, она поняла, что ее выгнали. Именно выгнали, потому что она едва не потеряла сознание. Это смутило ее, и она почувствовала себя виноватой. Ей стало неприятно оттого, что это видела и Анна Ивановна, и сестра, которая подавала инструменты, и еще кто-то, бывший в операционной. Она обиделась сначала на себя, а потом на Ветрова, который обошелся с ней так грубо. И от этого почувствовала себя оскорбленной. Ей захотелось пожаловаться кому-нибудь близкому, захотелось, чтобы кто-то разделил с ней ее настроение и успокоил. Первой мыслью было пойти к Борису, но, уже взявшись за ручку двери, она раздумала.

«Разве он поймет?» — мелькнула мысль. От этого у нее появилось раздражение к Борису. Она скоро забыла про него и прошла в ординаторскую. Усевшись в кожаное кресло, на котором перед операцией отдыхал Ветров, она вновь задумалась о случившемся:

«Если раньше он не замечал меня, то теперь, после того, как увидел мою слабость, он будет просто презирать меня. И для чего мне понадобилось проситься на эту операцию?.. Загорелось, словно глупой девчонке!..»

Она не знала, сколько времени прошло с тех пор, как покинула операционную. Не отдавая себе отчета в том, зачем сидит и не уходит, она ждала возвращения Ветрова и в то же время боялась с ним встретиться.

Он пришел нескоро. Войдя, он тяжело опустился на стул, как человек, смертельно уставший от непосильной работы.

— Кончили? — спросила его Рита, стараясь определить, осуждает ли он ее или нет.

— Да.

— Все сошло удачно?

— Кажется, да.

Рита помолчала.

— Скажите, вы не сердитесь на меня? — спросила она, стараясь не смотреть на него.

Ветров сидел, опершись локтями на стол и закрыв лицо руками. Опустив их, он устало взглянул на Риту:

— За что?

— За то, что я так глупо себя вела. Я чуть не потеряла сознание...

— Ах, вы об этом... Нет, не сержусь. С непривычки это бывает. Вы же никогда не видели операций, в том все и дело... — Он достал папиросу, закурил и с удовольствием глубоко затянулся. — А вы не обиделись?

— За что? — спросила в свою очередь Рита.

— На мой окрик.

— Нет, — солгала Рита. Его вопрос внезапно ее обрадовал, потому что он звучал, как извинение. — Нет, нисколько.

— Когда оперируешь, всегда нервничаешь. Говорят, что даже люди, оперировавшие всю жизнь, и те нервничают перед операцией. — Ветров снова затянулся. — Хорошо, что я еще сдерживаюсь и не ругаюсь. А иногда, признаться, ругнуться хочется. Но самое большое, что я себе разрешаю, это чертыхнуться. И то в самом крайнем случае, когда никак молчать нельзя.

— А сегодня такой случай был? — спросила Рита, вспомнив струйку крови.

— Сегодня был, — согласился Ветров.

Он бросил в пепельницу недокуренную папиросу и сидел, снова закрыв лицо руками и отдыхая.

Его черные волосы растрепались и лежали неровно. Рита смотрела на них, и вдруг где-то далеко, далеко в ее сознании родилось желание подойти к нему так, чтобы он не заметил, и разгладить эти непокорные жесткие волосы.

 

Глава третья

1

Два дня Рита не показывалась в госпитале. Почему-то ей не хотелось встречаться с Борисом, и она под различными предлогами откладывала свой очередной визит к нему. Она предполагала, что ее отсутствие не будет беспокоить его, и ограничилась коротенькой запиской, где предупреждала, что ей нездоровится. Но она не была больна: ей нужно было время, чтобы на свободе подумать о своих отношениях с Борисом.

Рита чувствовала, что в эти отношения вкрадывалось нечто новое. Она не могла еще понять, что именно, но это новое было очень похоже на отчуждение. Она помнила, что еще в первый момент встречи с Борисом, он показался ей не таким, как прежде. Его неподвижная поза, повязка, скрывавшая его шею, тихий шопот, которым он с ней беседовал — все это делало его в глазах Риты жалким. Да, и тогда она пожалела его. Пожалела, как, вероятно, пожалела бы всякого, кто оказался на его месте.

Первое время к жалости, которая появилась у Риты, примешивалось чувство раздражения на то, что его ничем не выделяют из остальной массы раненых. Потом она постепенно привыкла к этому и украдкой стала наблюдать за ним, невольно сравнивая его с другими. Ничего подобного она не делала раньше. Она как-то слепо считала его лучше других, и результаты сравнений теперь поразили ее. Она увидела, что он был таким же человеком, как и многие, со слабостями, с недостатками и с достоинствами. Правда, последних он имел несколько больше, чем первых, но это не меняло дела, потому что большинство ее знакомых отличались подобными же качествами. Были они и у Ветрова, за которым она в последнее время много наблюдала.

Однажды, возвращаясь к себе, Рита прошла мимо своей двери и нерешительно постучала в комнату доктора Воронова. Она предполагала извиниться, если ей откроет Иван Иванович, и сказать, что у ней есть дело к его товарищу. Ей пришлось повторить стук, чтобы дождаться разрешения войти. Голос Ветрова приглушенно донесся до нее, и, услышав его, она заколебалась: входить ли?

Помедлив, она вошла.

Ветров был один. Он лежал на кровати, смяв одеяло и заложив руки за голову. В комнате было темно. Распахнутое настежь окно выхватывало четырехугольник вечернего неба с красноватым после захода солнца горизонтом. Кровать стояла в дальнем углу, и Рита не сразу рассмотрела Ветрова.

— Здравствуйте, — сказала она, когда он поднялся навстречу, загораживая своей фигурой часть окна.

— Добрый вечер... — Ветров включил свет и, пожав ей руку, пригласил садиться. — Иван Иванович сегодня дежурит, — продолжал он. — А я остался за хозяина... Лежу вот и думаю...

— О чем? — поинтересовалась Рита.

— О вещах, для вас непривлекательных...

— И все-таки, о чем же?

— Во-первых, о собаках... — медленно ответил Ветров.

— О каких собаках? — удивилась Рита.

— О самых обыкновенных... О тех, на которых я собираюсь экспериментировать. Видите ли, у меня есть кое-какие соображения относительно сосудистого шва. Я хочу проверить их на практике...

— Скажите, — не дала ему начать новую фразу Рита, — вы всегда только об этом думаете?.. — Она запнулась и, взглянув в упор на него, вдруг спросила:

— А обо мне вы не думаете?

— О вас?

— Да, обо мне?

— Откровенно говоря, нет.

Рита помедлила и потом сказала:

— А я о вас думаю. Это, вероятно, плохо?

Порывистым движением Рита поднялась и подошла к окну.

— Мне хочется посоветоваться с вами, — продолжала она торопливо. — Я решила... мне кажется, что я не люблю Бориса и не буду его женой... Видите, я с вами откровенна. Мне было очень трудно решиться. Я и сейчас еще не уверена, что сказала именно то, что чувствую. Но, вероятно, все-таки я не люблю его... Посоветуйте, что мне делать.

— Мне трудно что-нибудь вам советовать, — произнес Ветров, озадаченный ее словами. — Вероятно, вы ошибаетесь и спешите с выводами.

Рита опустила глаза.

— Не знаю. Может быть... Но все получилось как-то очень странно... После школы мы вместе поехали в Москву. Он поступил в консерваторию. Я подала документы в университет, но не прошла по конкурсу. Пришлось вернуться домой. Чтобы не терять год, пошла в педагогический. А потом он приезжал, предлагал перейти в Москву. Может быть, я сделала ошибку, что не послушалась: было жалко институт — привыкла. И вот теперь работаю в той самой школе, где когда-то все мы сидели за партами...

Ветров молчал, хмурясь и не понимая, для чего она говорит все это.

Рита задумчиво перебирала руками занавеску. Оставив ее, она сказала:

— Помните, Юрий, наш выпускной вечер? Мы с вами точно так же вот стояли у окна, и оба волновались. Я прекрасно понимала, что происходило тогда с вами. Вы были робким и нерешительным и боялись даже взглянуть на меня прямо. Помните те взгляды, которыми мы обменивались, сидя на уроках? Вы всегда опускали глаза первым... Где это время, Юрий? Неужели оно прошло?.. Как жалко его, как жалко!..

На небе зажигались первые звезды. Они еще были бледными, едва различимыми. Слабый ветер шевелил верхушки деревьев. Они шелестели тихо и сонно. Тонкий аромат духов, исходивший от Риты, пьянил Ветрова, и он, взволнованный ее словами и воспоминаниями, которые они принесли, дышал глубоко, всей грудью в ожидании чего-то необычного и большого. Он боялся пошевельнуться, чтобы не спугнуть это.

— Вы хотели сказать мне в тот вечер, — продолжала Рита, — что я вам нравлюсь. То-есть, ты хотел сказать, что я тебе нравлюсь. Да, да, я видела это по твоим глазам, по твоему волнению. Но ты боялся тогда произнести это, потому что был маленьким стеснительным мальчиком... Ты вырос теперь. Ты стал сильным. Почему же ты до сих пор боишься сказать мне то, о чем собирался говорить еще тогда?.. Почему?..

Он не сразу понял то, о чем она ему говорила. Только когда ее рука коснулась его, и она приблизилась к нему, он догадался, что это было тем, о чем он мечтал в юности. Тем далеким, которое раньше в мыслях он называл счастьем. Но было ли это действительно счастьем?..

Преодолевая себя, он снял ее руку и отвернулся.

— Вы опоздали... — глухо произнес он и не узнал своего голоса. — Вы опоздали ровно на шесть лет! И вы напрасно обо всем этом вспомнили. Вы были для меня образом. Понимаете?.. Нетелесным, чистым образом, который я хранил в своей памяти. Он не был похож на вас, ои имел с вами внешнее сходство. А сейчас вы осквернили, испачкали его... Зачем?.. Вспомните Бориса и не будьте неблагодарной к нему. Он не заслужил этого... Сядьте, — Ветров придвинул стул, а сам отошел в сторону.

Рита подняла на него большие блестящие глаза.

— Это — все, что вы можете сказать?

— Чего ж еще? Я могу только попросить вас не посвящать Бориса в нашу беседу...

— И теперь — все?

— Да, теперь — все!

Рита поднялась. Придерживаясь за спинку стула, она произнесла с обидой:

— Вы заявили однажды, что платите людям тем же, с чем они приходят к вам. Я вижу, что вы говорили неправду... Как хотите. Я скоро уеду. Мы расстанемся навсегда. Я не буду плакать. Я была глупа сегодня, но я переживу этот вечер...

— Это будет нетрудно, Рита, — прервал ее Ветров.

— Для вас? — спросила она.

— И для меня, и для вас,— ответил с расстановкой, выдерживая ее пристальный взгляд. — Спокойной ночи!

Когда она ушла, он долго еще ходил по комнате, временами останавливаясь у окна и смотря в темное пространство. Ему вспомнилось почему-то, что закат был сегодня красным, и он подумал, что завтра, вероятно, будет дождь. Словно в ответ на его мысль в комнату бросился свежий порыв воздуха. Ветер схватил занавеску, и она, трепыхаясь, как пойманная птица, забилась в его объятиях. Ветров наблюдал за ней и потом сказал тихо, как бы отвечая самому себе:

— Ну да. Это будет нетрудно и для нее... — он помолчал и закончил уверенно: — и для меня!..

2

Рита вышла, стараясь ступать твердо. Но когда за ней закрылась дверь, и Ветров не мог ее видеть, она вдруг почувствовала изнеможение. Оно было настолько сильным, что Рита остановилась. Она испытывала смятение и неуверенность от своего, сделанного не совсем обдуманно, поступка. Но отступать было поздно.

Она отправилась в госпиталь. Дневальный, сидевший в вестибюле, пропустил ее. Рита поднялась наверх и вошла в ординаторскую. Анна Ивановна, дежурившая в эту смену, удивилась ее позднему приходу. Рита во избежание расспросов предупредила:

— Мне нужно посетить Ростовцева. Доктор Ветров об этом знает. Могу я взять этот халат?

— Возьмите.

Рита надела халат.

Борис еще не спал. Приход Риты в такое позднее время встревожил его:

— Что-нибудь случилось?

Рита, взглянув на него, внезапно испугалась того, что она собиралась ему сказать сейчас. За минуту до этого она не подозревала, что ей понадобится столько сил, чтобы осуществить свое намерение.

«А он еще ничего не знает, — подумала она, и ей стало жалко его. — Нет, надо скорее кончать, потому что это тяжело».

Стараясь не смотреть на него, она ответила:

— Ничего не случилось, Борис. Я только пришла проститься.

— Проститься?

— Я уезжаю, — продолжала она тем же тоном, но волнение, охватившее ее, помешало ей закончить. Она замолчала и опустилась на стул, чтобы собраться с силами.— Я уезжаю, вероятно, завтра. Мой отпуск истек.

— Почему же так внезапно?

— Я не сказала еще тебе всего, — она оставила его вопрос без внимания. — Я уезжаю совсем... Навсегда. Я больше не вернусь к тебе... — Она заторопилась, чтобы не дать ему перебить себя: — Конечно, я могла уехать, не приходя к тебе. Так было бы легче нам обоим. Но я считала, что это будет нечестно. И я решила все сказать тебе сама. Не осуждай меня. Я очень много думала и решила, что иначе поступить не могу. Зачем обманывать себя? Нужно трезво взглянуть в лицо правде.

Для Ростовцева ее слова были настолько неожиданными, что он с трудом понимал ее.

— Погоди! — воскликнул он, проводя рукой по лицу.— Что случилось?.. Что ты говоришь?.. Какая правда?..

— Неужели ты не понимаешь? — сказала она с легкой досадой. — Неужели ты не видишь, что мы стали друг для друга не тем, что прежде?.. Значит, я увидела это первой!

— Ты хочешь сказать, что намерена покинуть меня совсем?

— Да.

— Но... но ведь ты меня любишь?

Рита молча покачала головой.

— Как? — вырвалось у Бориса. — Хотя о чем я спрашиваю!.. Но... но, может быть, ты шутишь?

— Нет, — она снова покачала головой. — Нет, это не шутка. Это вполне серьезно...— Она проговорила это и сразу успокоилась от сознания, что самое тяжелое и неприятное уже высказано. И она теперь взглянула на Бориса с каким-то любопытством, желая определить, как он реагирует на ее слова.

— Как это нехорошо! — сказал он и замолчал, пытаясь собраться с мыслями. Он закрыл глаза и тяжело вздохнул. Он не желал ни спрашивать ее, ни требовать от нее объяснений. Ему захотелось только, чтобы она ушла. Ушла и оставила его одного.

Но Рита не уходила. Ей показалось, что он осуждает ее, и она произнесла:

— Не сердись на меня, Борис. Я старалась бороться с собой. Но что я могла поделать? Не думай, что мне легко.

Борис не менял положения. Он почти не слышал ее.

«Для чего она оправдывается? — спрашивал он себя. — Разве не все ясно?» Не открывая глаз, он прошептал вслух: — Хорошо... Но теперь уйди. Иди, я все понял.

Он слышал, как она отодвинула стул и поднялась. Ему до боли захотелось взглянуть на нее, взглянуть в последний раз, чтобы запомнить навсегда ее лицо, но он сдержался. Он слышал, как прозвучали ее неуверенные шаги. Один... второй... третий... Вот она, вероятно, подошла к двери, вот остановилась почему-то. У него мелькнула слабая надежда, что она сейчас вернется и все останется попрежнему.

Вернется, положит руку на его лоб и тихо скажет, что пошутила, что все это неправда и что она останется с ним и никуда не уходит. Он на мгновение обрадовался и даже хотел сказать, что так шутить нельзя, что это жестоко— шутить такими вещами. Но необычайная тишина вернула его к действительности, и он понял, что этого случиться не может.

Скрипнула отворяемая дверь. До него долетел ее голос:

— Прощай, Борис!

Он не ответил. И когда шаги ее постепенно стихли, он вдруг испугался.

«Ушла».

Ему показалось, что в комнате стало нестерпимо душно. Он провел рукой по шее и нащупал марлю. Плохо понимая, что делает, он сорвал ее и бросил куда-то в сторону. Ладонью он растирал горло, не ощущая боли и тревожа еще не закрывшуюся рану. Опомнившись, он почувствовал, что рука стала липкой, и, взглянув на нее, увидел, что это от крови.

— Для чего это я? — спросил он себя с недоумением.

Ему сделалось стыдно оттого, что он не сдержался и потерял власть над собой. Нащупав на стене кнопку, он позвонил.

— Я нечаянно снял повязку, — сказал он вошедшей Кате. — Извините меня, но ее придется, вероятно, восстановить.

Катя всплеснула руками и выбежала. Через минуту она вернулась с марлей и клеолом.

— И отчего это вы такой неловкий,— рассуждала она, перевязывая его снова. — Как это вы?

Он не ответил на вопрос и только сказал:

— Я прошу вас, Катя, не говорить об этом доктору.

В этой просьбе Катя увидела нечто таинственное. Это заинтересовало ее.

— Вы боитесь? — спросила она.

— Вы слишком любопытны...

Катя кончила перевязывать его, но не уходила.

— Любопытство, — философствовала она, — осуждать нельзя. Когда я училась в школе, нам говорили, что врач должен быть любопытным.

— Но вы же пока только сестра, — ответил Борис. Ему хотелось, чтобы она ушла, и в то же время он боялся остаться один. Он чувствовал, что не заснет сегодня.

— Я обязательно буду врачом, — ответила гордо Катя.— После войны я пойду учиться дальше. Мне все говорили, что я способная...

В коридоре зазвонил звонок.

— Меня зовут, извините...— Катя еще раз улыбнулась и выбежала из палаты.

Утром у Бориса неожиданно повысилась температура.

3

Рита уехала с первым поездом, не прощаясь с Ветровым. Она оставила ему ключ от двери и коротенькую записку.

Ветров прочитал ее, повертел в руках и, подумав, разорвал на мелкие кусочки. Обращаясь к Ивану Ивановичу, с которым они сидели вместе в его комнате, он сказал:

— Ну, вот и все, коллега. Я могу теперь переселиться восвояси. Моя квартирантка уехала, жилплощадь освободилась.

— И вы снова переходите на общественное питание?— улыбнулся Воронов. — Как говорится: «От кухни нездоровой к общественной столовой...»

— Вероятно...

— Недолго же продолжалось ваше счастье.

— Да, — задумчиво произнес Ветров, — вы правы... Очень недолго. Впрочем, мое счастье впереди. Работа! Большая интересная работа — вот в чем мое счастье!.. Кстати, я на днях вычитал в журнале, что один из наших советских физиологов занимается пересадкой сердец холоднокровных животных. Кое-какие результаты он уже получил. Что вы на это скажете?

— Скажу, что интересно.

— А я думал, вы назовете его романтиком.

Воронов смущенно улыбнулся.

— Вы, дорогуша, оказывается, злопамятны,— сказал он. — Нехорошо... Вместо того, чтобы обижать старика, зажгите-ка свет. И, если хотите, давайте-ка сыграем партийку в шахматы. Вам ведь сегодня не надо дежурить?

— Да, сегодня очередь Анны Ивановны. В прошлый раз за Михайлова дежурил я, а сегодня — она. Лев Аркадьевич что-то долго хворает.

— Что с ним?

— Грипп, говорят. Будто бы лежит и никуда не выходит. А без него трудновато... — Ветров поднялся и включил свет. Наблюдая, как Иван Иванович расставляет шахматы, он улыбнулся: — А ведь я опять обыграю вас, Иван Иванович.

— Посмотрим, посмотрим...

Они замолчали, сосредоточенно вглядываясь в квадратики поля. Иван Иванович играл хуже Ветрова, и, чтобы не проиграть, подолгу думал над каждым ходом. Когда партия была в самом разгаре, в дверь резко постучали. Не дожидаясь разрешения, в комнату вбежала Тамара. Она была в халате и тяжело дышала от быстрой ходьбы.

— Доктор, — обратилась она к Ветрову, — вас срочно требуют в госпиталь!

Иван Иванович, недовольно покосившись сначала на нее, потом на Ветрова, нахмурился:

— Ну, уж... И часу без доктора пробыть не можете. Все у вас срочно.

— Нет, я пойду, — сказал Ветров, поднимаясь. — Извините. Доиграем после.

Он вышел вместе с Тамарой. По дороге она коротко рассказала, в чем дело. Ростовцеву внезапно стало плохо. Еще днем он дышал с некоторым трудом, а сейчас начал совсем задыхаться.

Услышав ее рассказ, он ускорил шаги. Он почти вбежал в ординаторскую, схватил халат и, на ходу просовывая руки в рукава, быстро прошел в палату, где его ждали.

— Ему хуже с каждой секундой,— прошептала Анна Ивановна. — Я не знаю, что делать.

Ветров с первого взгляда понял все.

«Отек голосовых связок! — врезалась в его мозг страшная мысль. — Надо резать горло. Сейчас же!»

Ростовцев делал чудовищные усилия, чтобы протолкнуть в свои легкие воздух. От чрезмерного напряжения лицо его багровело, а глаза с расширенными от ужаса зрачками готовы были вылезти из орбит. Он широко раскрывал рот, стараясь захватить как можно больше спасительного воздуха, судорожно хватался за спинку кровати руками, на которых, вздулись вены. Его тело напрягалось, и на шее при каждом вдохе веревками надувались мышцы. Он боролся за каждую каплю воздуха, боролся за жизнь, но эта борьба становилась бесполезной. Тонкая свистящая струйка, еще проникавшая в его легкие, была слишком незначительна, чтобы поддержать его силы, чтобы не дать погибнуть.

Ветров понял, что нужно было действовать максимально быстро. Сейчас дорога была каждая секунда.

— Скальпель и иод! — почти крикнул он, обращаясь к Тамаре. — И как можно скорее! — он хотел еще добавить, чтобы она захватила марлевые салфетки, но Тамары уже не было в комнате.

— Для трахеотомии? — спросила Анна Ивановна.

— Да.

— Вы хотите делать ее здесь? И без анестезии?

Ветров внезапно рассердился.

— А где же еще? Пока его несут в операционную, он окончательно задохнется. Разве вы не видите? Лучше подержите голову и руки, чтобы он не мешал мне... Да скорее же! — он испытывал раздражение оттого, что Анна Ивановна растерялась.

Откупорив принесенный Тамарой пузырек с иодной настойкой, он вылил половину содержимого на руки. Капли иода попали на простыню, и на ее белизне остались коричневые пятна.

— Подвиньтесь... Вот так,— сказал он Анне Ивановне и нагнулся над Борисом, нащупывая на шее выступающий хрящ. Раньше ему никогда не приходилось делать этой операции, хотя она и не считается сложной. И он волновался тем более, что делает ее в таких необычных условиях.

Острое лезвие раздвоило кожу. В месте разреза сразу скопилась кровь.

— Держите крепче, — процедил сквозь зубы Ветров, чувствуя, как напрягается под его локтем тело Ростовцева. Он нащупал хрящевые кольца трахеи, приложил к ним скальпель и надавил. Хрустнули рассеченные хрящи. Ростовцев закашлялся. Из образовавшегося разреза в лицо Ветрова вылетели брызги крови, и в горле Бориса что-то заклокотало. Но грудь его вздохнула свободно и жадно. Он делал максимально частые и глубокие движения, словно не веря тому, что может вдохнуть настоящий чистый воздух, которого было так много вокруг и который еще минуту назад был ему недоступен.

— Принесите канюлю и расширитель... Марлю тоже... — Ветров говорил уже спокойно, удерживая открытой рану.— Надо остановить кровь.

Тамара принесла требуемое. Он ввел в трахею блестящую трубочку. Когда все было сделано, он вышел, чтобы умыться. Нагибаясь над раковиной, он почувствовал, что у него дрожат колени. Ноги как-то сами собой подгибались, и, чтобы не упасть, он был вынужден прислониться к стене. Теперь, когда все было кончено, он ощутил сильную слабость. Закрыв кран, он взял полотенце и опустился на стул.

__ Ну, как? — спросил он вошедшую Анну Ивановну.

— Теперь все в порядке, — ответила она. — Но скажите, отчего это все получилось? Еще вчера он чувствовал себя замечательно... Это же отек связок?

Ветров утвердительно кивнул головой.

—- Но отчего же? Рана уже гранулировала.

Ветров бросил полотенце на спинку стула.

— Если бы я знал отчего! — ответил он устало.— Для меня эта история была, пожалуй, еще большей неожиданностью, чем для вас. Вероятно, попала инфекция. Но вот как она попала? Когда попала, почему попала, и кто в этом виноват?.. Теперь ясно, отчего утром скакнула вверх температура! А мне-то показалось, что у него опять с ногой неладно... Если бы все предполагать, можно бы заранее интубировать, и разреза, вероятно, не понадобилось бы.

Ветров поднялся.

— Ну, я пошел, — сказал он. — Счастливо оставаться. Только за Ростовцевым понаблюдайте. Назначьте стрептоцид.

— Обязательно... Спасибо вам.

Первые капли дождя упали на его лицо, когда он шел по дорожке парка. Крупные и тяжелые, они приятно охлаждали кожу. Небо закрыли тучи, и было так темно, что ему приходилось пробираться почти наощупь. В то время, как он перешагнул порог комнаты, где его поджидал сидящий за шахматной доской Воронов, дождь забарабанил по крыше с внезапной силой.

— Как раз успели, — сказал Иван Иванович,— а то бы вас промочило. — Ну-ка, присаживайтесь, я, кажется, нашел вариант, в котором вам не поздоровится... — он хитро взглянул на Ветрова и вдруг воскликнул: — Ба, да вы чем-то расстроены. Что там случилось?

— Ничего особенного, Иван Иванович.

Ветров повернулся к окну. Дождь расходился все сильнее и сильнее. Брызги влетали на подоконник. Занавеска, промокшая и отяжелевшая, висела неподвижно.

— Ничего особенного, — повторил он.

— Тогда садитесь! Доиграем партию...

Ветров повернулся с неожиданной резкостью.

— К чорту партию! — возбужденно воскликнул он.— Какие могут быть шахматы, когда... когда... Нет, вы не знаете, что я сейчас сделал вот этими самыми руками!..

— Конечно, не знаю, дорогуша. Потому и спрашиваю.

— У Ростовцева начался отек голосовых связок. Когда я пришел, он задыхался. Его могла спасти лишь трахеотомия, немедленная, срочная. Я сделал ее. Я разрезал ему горло и спас ему жизнь!..

— И правильно поступили, дорогуша, — вставил Воронов. — Зачем же волноваться? А я уж, было, подумал, что вы «вот этими самыми руками» кого-нибудь ограбили, а теперь мучаетесь угрызениями совести... Так садитесь, ваш ход...

— Я спас ему жизнь, — продолжал Ветров, не обращая внимания на его слова, — но я отнял у него самое большое, самое ценное. Я погубил его голос!.. Голос! Вы понимаете, что он уже не сможет теперь петь? А вы говорите — шахматы... Я не думал о голосе, разрезая его горло. Предо мной в ту минуту было одно — его жизнь! А потом, когда я шел сюда, возникла эта мысль. Она не уйдет от меня долго, может быть, всю жизнь... Но что можно было сделать еще?.. Что?

Иван Иванович слушал его, поглаживая бородку и хмурясь.

— Вероятно, ничего, — ответил он. — Но не волнуйтесь. Что ушло, того не воротишь. Как бы вы ни расстраивались, все останется попрежнему. Надо беречь нервы. Каждое несчастье проходит, и каждая рана заживает. Впереди будут еще разочарования, и если каждое из них вы будете принимать так, близко к сердцу, это помешает вам правильно жить.

— Но поймите же, что Ростовцев, узнав о потере голоса, пустит себе пулю в лоб! И я буду виноват в этом. Для него не существует жизни вне искусства!

Иван Иванович взглянул Ветрову в лицо:

— Неверно, дорогуша! Неверно, и почти смешно! Любое несчастье преодолимо. Нет таких положений, из которых нельзя найти выход. И если ваш друг человек стоющий, то он найдет этот выход. А пуля в лоб — это слишком примитивно. Если он поступит таким образом, то, простите меня, но жалеть его будет не за что. Да, да, не за что, ибо это будет означать, что он малодушный слабый человек, и что он струсил... Да, кроме того, еще неизвестно, отразится ли ваша операция на его голосе. Может быть и не отразится.

— Нет, Иван Иванович, — возразил Ветров уже более спокойно, — на это надежда слабая.

— Кто знает, — пожал плечами Воронов. — Бывает всякое.

Они замолчали. Дождь порывами бросался в окно и откуда-то из темноты летели мельчайшие брызги, похожие на водяную пыль. Он уже не барабанил, а шумел ровно, и этот монотонный шум заполнял комнату. Ветров поднялся, чтобы закрыть окно.

— Не надо, — остановил его Воронов, — пусть так. Я люблю такую погоду.

— Да вы же простудитесь...

— Ничего,— успокоил он Ветрова и задумчиво продолжал:— Знаете, в ней есть что-то такое особенное. И потом приятно сознание, что вот идет дождь, погода беснуется, а нас с вами ей не достать...

Ветров подошел к столу и сел.

— Иван Иванович, скажите, было ли у вас в жизни какое-нибудь большое желание, большое дело, которому бы вы были преданы беспредельно, до страсти. Чтобы это дело являлось основой всей вашей жизни?

— У меня? — переспросил Воронов задумчиво.— Не знаю... Это вы трудный вопрос задали. В молодости, верно, было... В молодости оно у каждого бывает, а сейчас... право, затрудняюсь вам сказать. Года уж стали другие... А относительно Ростовцева — не беспокойтесь. Ничего с ним не случится, с вашим другом. Люди нашего времени сделаны не из глины... Да вы посмотрите на наших раненых: у них же стальной характер. Ведь ни один из них не захныкает. Их без наркоза оперировать можно, и они не скажут, что больно! Только разве зубы стиснут крепче. И они не испугаются никаких трудностей в жизни. И Ростовцев ваш не должен испугаться.

Ветров, слушая, взял с доски короля и машинально крутил фигурку в руках. После некоторого молчания он произнес:

— Вы не все еще знаете, Иван Иванович. Позавчера в этой самой комнате вот у этого окна Рита сказала, что... — он запнулся, — что... любит меня.

— Вас?

— Да.

— Странно...

— Очень даже... Она сказала, что любит меня и не любит его. Это, конечно, было для меня новостью.— Ветров поставил шахматную фигурку на стол и продолжал: — Вчера она уехала и, вероятно, успела сообщить ему о своей новой прихоти. Так, по крайней мере, она написала в записке. Таким образом, я совершенно неожиданно оказался причиной их разрыва. Я не хотел этого. Я нарочно избегал ее, старался меньше с ней встречаться, но... но вот видите, как получилось...

— Оттого и получилось, что вы избегали ее, — усмехнулся Воронов.

— Может быть... Во всяком случае, у меня такое чувство, что я провинился перед Ростовцевым. Рассуждая здраво, я, конечно, не виноват. Я никаких надежд не подавал ей, и она написала мне в записке, что ненавидит меня... Это, конечно, глупо с ее стороны. Но и это неважно. Все-таки вышло так, что я вклинился между ними и причинил Борису горе. Позавчера он потерял ее. Сегодня он потерял голос. И я вот этой рукой отнял у него то, что было основой его жизни! Я, опять я! Как все странно сложилось и переплелось между собой. — Ветров прикоснулся руками к своему лицу, словно отгоняя назойливые мысли. — Это очень тяжело — сознавать себя причиной несчастья другого человека. Очень тяжело! — Он вздохнул и поднялся. Пройдя мимо Воронова, он остановился у стены, где висела скрипка. Он дотронулся до струн. Они слабо вздрогнули от прикосновения и зазвенели.— Как жалко, что я не умею играть! Сыграйте вы за меня, Иван Иванович. Вы ни разу еще при мне не играли...— Он снял скрипку с гвоздя, бережно взял смычок и подал Воронову.— Играйте же!.. Но так, чтобы я понял.

Иван Иванович молча принял скрипку.

Мягкий, вибрирующий звук вылетел из-под смычка. Дрожа, он повис в воздухе, потом усилился и перешел в мелодию, грустную, хватающую за сердце. Она спорила с шумом дождя, то слабея и растворяясь в нем, то нарастая и ширясь, тревожа душу предвкушением чего-то большого.

Ветров напряженно вслушивался в эти звуки, и ему казалось, что он понимает их.

Следя за простой мелодией и чувствуя, как нарастает в нем какое-то особое сладкое волнение, он вспомнил почему-то Риту, и ему показалось, что он грустит о ней. Но он вспомнил не ту Риту, которая была здесь позавчера, а другую, далекую, совсем не похожую на ту и созданную мечтами его юности. Он поймал себя на том, что жалеет созданный им самим образ, но не устыдился своей мысли и не прогнал ее.

Но что это? Грустная мелодия вдруг исчезла. Скрипка заговорила густыми низкими нотами, и в них зазвучало что-то упорное и настойчивое. Звуки, отрывистые и быстрые, побежали каскадом, обгоняя друг друга в ритме стремительного марша. Пропала печаль, пропал шум дождя, и в импровизации появилась бодрость. Она звала вперед и вперед, навстречу неизвестному и новому.

Звуки как будто бы говорили, что печаль и грусть — это только эпизод, а настоящая жизнь заключается не в этом. Настоящая жизнь, полная и красивая, состоит в движении к этому неизвестному и новому, в движении непрерывном, не останавливающемся.

Ветров впился глазами в бегающие по грифу пальцы Ивана Ивановича и невольно проникся благодарностью к этому старому человеку, который играл для него, и который намеренно указывал ему туда, вперед, где его ждало дело.

Когда прозвучал последний отрывистый аккорд, и Иван Иванович опустил смычок, Ветров подошел к нему.

— Вы очень хорошо играете, — сказал он. — Я не знал...— Он взял его руки и, пожав, произнес с неожиданной теплотой в голосе: — Спасибо вам. Я понял. Я все понял и благодарю вас. Это лучше слов...

 

Глава четвертая

1

Лето пришло как-то незаметно. Солнце стало пригревать настойчивее, сделалось жарко. Веселая трава покрыла клумбы госпитального парка. Дорожки, усыпанные песком, высохли и затвердели.

Больные, которым разрешалось ходить, медленно прогуливались, отдыхали на лавочках и слушали радио. Под деревьями в тени всегда располагались любители домино. Азартное стукание костяшек, восклицания и остроты по поводу неудач разносились по всему парку. Но когда начиналась передача сводки Совинформбюро, все затихало, и игра прекращалась. Лица делались сосредоточеннее, и люди с напряжением вслушивались в голос диктора, стараясь не пропустить ни одного слова.

После того, как передача кончалась, кто-нибудь с досадой произносил, выражая чувство всех присутствовавших:

— Опять без перемен... Эх, скоро ли!..

В этом «скоро ли» содержалось все — и досада, что они вынуждены сидеть здесь, дожидаясь выздоровления, и желание, чтобы застывшая линия фронта тронулась и снова неуклонно двинулась к западу, и тревога, не скрывается ли за этими словами неблагоприятного положения на каком-либо направлении фронта. У всех были еще свежи в памяти события прежнего лета, когда немецкие танки двигались от Черного до Каспийского моря, стремясь к Волге. Люди чувствовали, что враг не успокоился и попытается опять использовать лето. И всех волновал вопрос: удастся ли его задержать? В том, что немецкая армия не предпринимала никаких операций, многие видели подготовку нового наступления, прорыва. И когда разговор больных затрагивал этот вопрос, кто-нибудь, загораясь, восклицал:

— Эх, кабы знать, что они, сволочи, замышляют!..

— Ничего, Сталин знает! — уверенно отвечали ему сразу несколько голосов. — Он пока нам с тобой ничего не говорит, а сам знает! Скоро увидишь...

И эти слова вселяли уверенность.

Тамара не меньше других ждала благоприятных перемен на фронтах. На оккупированной немцами территории остались ее родители. Они не успели выехать из родного города, когда его занял враг. Последнее письмо от них она получила после того, как радио принесло известие о сдаче города. Она хранила это письмо, перечитывала его. В коротких фразах, написанных матерью, она угадывала скрытое беспокойство за нее, безграничную любовь к ней, единственной своей дочери. Мать скупо писала о себе и ни словом не упоминала об опасности, грозившей городу, где они жили. Но зато она задавала Тамаре бесчисленное количество вопросов о том, как она живет, хорошо ли питается, продолжает ли свою учебу.

Тамара почти наизусть знала содержание письма. Она помнила даже, что конверт с одной стороны расклеился, что, с нетерпением вскрывая его когда-то, она нечаянно оторвала уголок письма и что почтовый штамп был поставлен почему-то ниже марки. На штампе нельзя было разобрать числа, но название города отпечаталось ясно: «Орел». Орел! Было очень больно оттого, что старый город с таким гордым русским названием, пусть временно, но все же не принадлежал народу, который его построил. Там жили русские люди, но хозяйничал там кто-то другой. Было трудно думать, что нельзя туда послать ни письма, ни телеграммы, что напрасно ждать оттуда ответа, что невозможно туда поехать и встретиться с родными. Это было так необычно, что не укладывалось в сознании.

И еще больнее было оттого, что не один только этот город был оторван от родины. Было много таких городов, деревенек и сел, при защите которых пролилась русская кровь. Было много таких людей, родные которых остались по ту сторону фронта и которых, может быть, не суждено было больше увидеть.

В то, что тяжело и что окончательно еще неизвестно, не хочется верить. И Тамара не верила, что она не встретится больше с отцом и матерью. Она не хотела об этом думать и отгоняла такие мысли, если они приходили к ней помимо ее воли. Она никому не говорила об этом. Она знала, что не у ней одной было такое горе и что это горе стало обычным, повседневным. Она только внимательно слушала и читала сводки Совинформбюро, надеясь, что в них снова упомянется город Орел, но прозвучит его название торжественно и гордо. Она не знала, скоро ли это будет, но в том, что это рано или поздно случится, она не сомневалась ни на минуту. И она ждала, ждала настойчиво и терпеливо.

В ней сложилось бессознательное убеждение, что самое важное теперь — это взять обратно Орел. И когда так будет, то дальше все пойдет легче. Это не было проявлением эгоизма. Нет, она знала, что нужно будет бороться за каждый клочок земли! Но когда она думала о Родине, о России, перед ее глазами вставал прежде всего родной город, где она росла, и родная Москва, где она училась. Эти понятия она не могла принять одно без другого. Но она знала, что есть еще много городов и сел, которые нужно также освободить, потому что они были родными для ее друзей, для ее подруг, для больных, за которыми она ухаживала, для России. Она видела, сколько несчастий принесла людям война, и ей было жалко их. Она хотела помочь им, облегчить, насколько это было в ее силах, их горе. Это стремление настолько завладело ею, что сглаживало остроту ее собственных потерь, и переносить их ей было легче.

С того дня, когда Ростовцеву была сделана трахеотомия, она стала относиться к нему с большим состраданием, чем прежде. Она понимала, что ему тяжело. Она чувствовала, что он терял самое дорогое из того, что имел раньше. В том, что голос его после операции не сохранится, она была уверена. Но ей было неясным, знает ли об этом он сам. Она предполагала, что не знает. Он не спрашивал ее об этом, но, если бы и спросил, то она вряд ли сказала бы ему правду. Он не пытался говорить об этом ни с кем: ни с Ветровым, ни с Катей, ни с ней.

Последние дни он вообще почти ни с кем не говорил. Он лежал, молча смотря неподвижными глазами перед собой. Иногда он закрывал их, и тогда казалось, что он спит. Но если кто-нибудь задавал ему вопрос, он вздрагивал, как человек, неожиданно оторванный от своих мыслей, и переспрашивал. Если вопрос ему повторяли, он отвечал односложно и снова погружался в тяжелое раздумье. Он не отказывался от лекарств и пил их с одинаковым безразличием, хотя некоторые из них и были противны.

Когда признаки отека голосовых связок миновали, Ветров вынул металлическую трубку, а рану зашил наглухо. После операции он предписал Борису строгое молчание. Выдержать это Ростовцеву не составляло никакого труда. Он находился в состоянии какого-то оцепенения, и все, что делалось в палате или за ее пределами, было для него безразличным. Он даже не читал приносимые ему газеты, которыми раньше так интересовался, а те книги, которые доставляла Тамара, подолгу лежали на том же месте, где были положены. Его никто не беспокоил. Даже словоохотливая Катя подходила к нему на цыпочках и не решалась задавать никаких вопросов. Он был бессознательно благодарен за то, что его не тревожили и оставляли наедине с самим собой. Но если бы его спросили, о чем он думал все это время, он не сумел бы ответить. Пожалуй, у него не было сколько-нибудь определенных мыслей, и, скорее всего, он ни о чем не думал в первые дни после обрушившегося на него несчастья.

Временами перед ним без всякой системы вставали отрывочные образы прошлого. Часто он видел себя волнующимся перед выходом на сцену. Иногда ему казалось, что он слышит аплодисменты и шум в зале и видит цветы, которые бросают к его ногам... Букеты, один за другим, летят к нему отовсюду, и их скапливается так много, что ему становится душно от сладковато-приторного запаха. Громадной пестрой массой они ложатся у его ног, заполняют все пространство... Кругом цветы, цветы... Они разные — красные, голубые, синие...

И вдруг все пропадает, уходя далеко, далеко. И нет теперь ни рампы, ни яркого света сцены, ни темноты шумящего зала, ни зрителей. Нет ничего, есть только засыпанное снегом поле и белые фигурки, бегущие из-за маленького, словно игрушечного, станционного здания. И есть желание не пустить их сюда, остановить пулеметной очередью, прижать к земле, чтобы они не могли подняться. Есть бесконечная злость к ним, этим бегущим людям, которые хотят уничтожить его и его товарищей. И для того, чтобы остановить их, надо заставить пулемет забиться в руках и брызнуть в пространство смертью. Но для этого необходима сила, много силы. Он стискивает рукоятки, но они не держатся в руках, и пулемет молчит. Скорее, скорее... Они приближаются, эти люди... Скорее, скорее... Но почему все-таки он молчит?

«Да ведь я сплю, — мелькает мысль. — Надо проснуться».

Перед глазами — белый потолок и какая-то черная неподвижная точка. Она замерла и потом еле заметно двинулась. Что это такое?

«Да ведь это муха, — приходит будничная мысль. — Муха на потолке, а потолок — это палата... Палата госпиталя...»

И сразу приходит действительность. Грубая действительность, не похожая на прошлое. Встает лицо Риты. Оно холодное, безразличное. На губах — надменная улыбка. Она смотрит на него, но ему кажется, что она его не видит. Ее взгляд проходит через него и не задерживается на нем.

«Почему она улыбается? Разве это смешно? Разве смешно все то, что со мной случилось? Ну, конечно же, для нее смешно. Она не любит меня, она любит его... А он? Надо его спросить... Для чего? Для того, чтобы и он смеялся? Нет, нет... Что она говорит? Лекарство?.. Ах, да, лекарство... Это не она... Это — Катя. Конечно, надо принять лекарство... От него пройдет голова...»

Он пьет какую-то горькую жидкость.

«Почему оно горькое? Ах, да, ведь это — лекарство. Но, может быть, только кажется, что оно горькое? Может быть, вообще все только кажется? Может быть, это — не палата, и Рита не ушла? Нет, конечно, она ушла... ушла...»

Это состояние полузабытья продолжалось несколько дней.

Ростовцев с трудом понимал, что с ним происходило. Какая-то тупость владела им. Порой ему хотелось сосредоточиться на чем-нибудь одном, но это никак не удавалось. И от этого приходило раздражение. Он придирчиво наблюдал за приходящими к его постели людьми, и ему казалось, что они двигаются чересчур медленно и говорят слишком громко. Ему казалось, что они спрашивают его об очень неинтересных, пустых вещах и задают иногда просто глупые вопросы. Он сдерживал себя и старался отвечать им спокойно, но раздражение от этого только усиливалось. Ему казалось, что обеды стали готовить плохо, и суп почему-то всегда был либо пересоленым, либо недосоленым. Он отказывался от него, но, если уж очень просили, ел и морщился оттого, что было невкусно.

Однажды Тамара принесла ему апельсин.

Ростовцев с удовольствием взглянул на свежую оранжевую корочку. Он поблагодарил ее и вдруг подумал, что она сделала это из жалости. И ему стало неприятно. В то время, как она поправляла подушку, он неожиданно спросил:

— Какое сегодня число?

— Пятое июня... — Тамара выпрямилась и взглянула на него.

Ему показалось, что в ее больших добрых глазах залегла жалость, и он спросил со скрытым раздражением:

— Почему вы всегда на меня так смотрите?

— Как? — не поняла она.

— Смотрите так, словно считаете меня конченным человеком. Разве я очень жалок теперь?

— Вы ошибаетесь, — мягко возразила Тамара. — Я всегда смотрю так.

— Нет, — с ударением произнес он, — нет, я знаю. Вы думаете, что мне теперь крышка, что я никуда не гожусь! И вам любопытно. Вы, наверно, думаете, что вот, мол, был человек, а теперь — грош ему цена, и никому до него дела нет. И поэтому дай хоть я его пожалею...

— Вы опять ошибаетесь, — возразила Тамара, — я не думаю так.

— Разве я не вижу? Вы всегда останавливаетесь возле меня и подолгу наблюдаете, как за покойником. И лимон этот... или, как его... апельсин принесли в утешение. И подушки поправляете...

— Я не знала, что вам не нравится. Я не буду больше.

— Не в этом дело, — продолжал Ростовцев, раздражаясь оттого, что его не так поняли. — Если я спрошу вас, что будет с моим голосом, вы из жалости и правды мне не скажете?

— Я скажу, что голос ваш, возможно, не пострадает,

— Конечно! Что другое вы можете ответить? Ведь меня следует успокоить! Больному нельзя знать правды, как выразилась однажды ваша подружка. «У нас, медиков, такое правило!..» Да я и без вас знаю, что моя песенка осталась недопетой. Все! Кончено! Покалечен, и живи, как знаешь! На, возьми апельсин и успокойся! Думай, что все хорошо, а когда не умрешь, а выздоровеешь, можно и сюрприз тебе преподнести! Был бы лишь жив, — вот ваше медицинское правило... «Голос не пострадает...» Да я не такой-то дурак, чтобы вам верить! Я знаю, что за инструмент горло певца: ведь я студить даже его не имел права! А вы хотите, чтобы оно осталось таким же после вашего дурацкого ножа!..

Тамара слушала спокойно, и в глазах ее светилась та же скрытая боль. Ростовцева бесило ее спокойствие. Ему почему-то хотелось, чтобы она обиделась на него, рассердилась, наговорила ему резкостей. Он сам шел на это, не зная, для чего, собственно, добивается ссоры. Может быть, бессознательно он хотел, чтобы его обидели, и он мог оправдать свое раздражение.

— Не надо нервничать, — сказала она тихо. — Если вы на меня сердитесь или я мешаю вам, я уйду. Но нужно иметь мужество.

— Мужество? — возбужденно воскликнул Ростовцев. — Вы говорите — мужество, чорт возьми? Рассказывайте это кому хотите, но не мне! Я видел смерть и не боялся ее! Нас было двадцать, а осталось в живых лишь пятеро. Я видел, как люди не отходят от пулемета, если даже им перебило ноги. Я видел, как простым ножом отсекают собственную раненую ногу, чтобы она не мешала стрелять! Понимаете? Сами отсекают, ножом, таким, каким хлеб режут! Нет, не учите меня мужеству, я знаю, что это такое. Но я прошу: не унижайте меня вашей жалостью. Жалеть можно собаку, сдохшую под забором, жалеть можно мертвого, но для живого жалость унизительна. Поймите, унизительна! Я не нищий, чтобы принимать ваши подачки! Слышите? Да, да. Я могу сотню раз повторить вам это. Даже тысячу! Оставьте вашу жалость при себе! Неужели вам не понятно, что у человека может быть гордость?.. — он закашлялся и смолк.

Тамара не уходила. Молча она стояла, опершись пальцами на шершавую обложку книги, которая лежала на столике. Руки ее едва заметно дрожали. Ее несколько обидела резкость, с которой Ростовцев к ней обращался. Но она понимала его и старалась держаться как можно спокойнее.

— Я согласна с вами, — произнесла она, — жалость для сильного человека унизительна. Но нужно видеть разницу между жалостью и участием. Если вы ее не видите, то мне, действительно, лучше уйти. Однако перед уходом я еще хочу вам сказать о другом. Конечно, то, что вы видели на фронте, было мужеством. Но есть и еще одно мужество. Оно заключается в том, чтобы не падать духом, когда кажется, что жизнь проиграна. Это бывает трудно и удается не всем. Иногда это бывает труднее, чем не побояться смерти. Труднее, чем сознательно на нее пойти. И вот вам может понадобиться такое мужество. Я говорю, может понадобиться, потому что, возможно, операция не отразится на вашей профессии. Но если я ошибаюсь и произойдет худшее, то тогда вам придется хладнокровно, очень хладнокровно обдумать, что делать дальше. Не впадать в панику, не отчаиваться, но взвесить все и подумать, как начать жизнь заново, как сделать ее полезной. Вот о каком мужестве я сказала...

— Короче говоря, вы хотите предложить мне профессию портного? Или сторожа? — Ростовцев грустно усмехнулся. — Согласитесь, что между артистом и этими занятиями мало общего.

— И однако же общее имеется, — серьезно возразила Тамара. — Общее в том, что и тот и другие полезны. Конечно, я говорю о хорошем портном и о хорошем актере.

— То-есть, вы думаете, что из меня и хорошего портного не получится?

— То, о чем я думаю, я сказала. Вы прекрасно поняли меня. Для чего же бросать неуместные шутки?

Ростовцев взглянул на нее с любопытством. Его раздражение постепенно улеглось, и он слушал ее, отчасти удивляясь. Ему было странно слышать от девушки, и притом молодой девушки, такие рассуждения. Он не удержался и спросил:

— Скажите, Тамара, сколько вам лет?

— Двадцать один год, — ответила она все так же серьезно.

— Я думал, что вдвое больше... — Он помолчал и затем продолжал: — Извините меня, я незаслуженно вас обидел. Вы обиделись вначале?

— Немножко...

— Хорошо, что вы сознались... Знаете, мне кажется, что если бы все девушки были похожи на вас, то на свете, вероятно, было бы легче жить.

— Девушки все такие, — улыбнулась Тамара. — По крайней мере, наши девушки.

Улыбка ее была какой-то особенной. Она появлялась на лице мягко, словно извиняясь за свое появление. Невольно Ростовцев вспомнил Риту. Вспомнил такой, какой она представлялась ему во время его полуснов.

— Нет, Тамара. Вот теперь вы ошибаетесь. Девушки, к сожалению, такие не все, — произнес он, вздохнув. — Я как раз знал одну, которая была непохожей на вас. Очень непохожей. Она не нашла для меня тех слов, которые нашли вы. А она была близка мне...— Он снова вздохнул и сказал: — Я хочу, чтобы мы сделались с вами друзьями. Возьмите стул и сядьте, пожалуйста, рядом. Конечно, если вы не заняты.

— Я свободна.

— Вот так... — Ростовцев некоторое время задумчиво смотрел перед собой и затем продолжал: — Все то, о чем вы говорили мне, не было для меня новостью. Почти то же я сам говорил одному моему сослуживцу. Помните? Тому, чьи письма пришлось отсылать вам. Я тогда нехорошо поступил, нечаянно напомнив о вашем несчастье. Но я не знал. И когда сегодня вы говорили мне так терпеливо о мужестве, я думал о вас же самих. Вы старались помочь мне, мужчине, а ведь вы — девушка, у которой есть свое горе! И горе, вероятно, большее, чем мое.

Тамара отвернулась. Борис заметил, как ее тонкие пальцы нервно сжали складку белой материи халата.

Ростовцеву захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, теплое и простое. Но все фразы, приходившие в голову, казались ему не такими, и он с досадой отбрасывал их. То большое и чистое, которое трудно назвать каким-то определенным именем и которое было неотъемлемой частью ее души, не нуждалось в его словах.

Помолчав, Борис осторожно сказал:

— А о мужестве вы сказали правильно. В вас оно есть. Хотелось бы, чтобы оно было и во мне.

— В вас его больше, — грустно улыбнулась Тамара.

— Да... — неопределенно произнес Ростовцев.

— Что вы сказали? — спросила его она.

— Дайте мне спички. Они в столике.

Тамара выдвинула ящичек и подала коробок.

— Теперь, пожалуйста, дайте сверточек с моими документами, — попросил он ее. — Он лежит там же.

Отыскав какую-то фотографию в своем бумажнике, он подал ее Тамаре.

— Вот карточка той девушки. Она принесла ее перед моим отъездом на фронт. На обратной стороне она написала: «В знак нашей дружбы». И когда дружба кончилась, я слишком погорячился. Нужно было сделать другое.

Он чиркнул спичку и поднес ее к уголку фотографии.

Пламя лизнуло бумагу. Сначала уголок почернел, затем вспыхнул. Желатина потрескивала и коробилась, разгораясь коптящим пламенем. Огонь постепенно охватывал все большую поверхность карточки. Вот он дошел до платья Риты, вот почернел и загорелся медальон. Когда пламя дошло до лица, Ростовцев бросил карточку на пол. Догорев, она потухла, и на ее месте осталась лишь тонкая пленка серого пепла.

В комнате запахло паленым.

— Вот что нужно было сделать вместо того, чтобы портить себе жизнь, — сказал Ростовцев. — Это было бы проще и естественнее. А это...— он протянул Тамаре три новенькие хрустящие десятирублевые бумажки, — это деньги, которые она дала мне, чтобы я вернулся... Я не отдал ей долг. Возьмите их и купите на них вина. Мы выпьем его вместе, когда я поправлюсь.

— Я не пью, — возразила Тамара, улыбнувшись своей особой извиняющейся улыбкой.

Она подошла к окну и распахнула его настежь. Запах горелого еще носился в комнате. Чистый воздух широкой волной хлынул в палату.

— Одно вы забыли, Тамара, — произнес Ростовцев, когда она вернулась на прежнее место. — Вы забыли напомнить мне, что дни, в которые мы живем, не просто проходят. Они испытывают нас, проверяют на стойкость. Наше будущее все-таки чудесно. Но не каждый имеет на него право, а только тот, кто выстоит, кто не струсит, кто докажет, что он не зря зовется советским человеком. Война окончится, и наши люди выйдут из нее еще более сильными. И знаете, как они будут говорить о том времени, которое мы переживаем сейчас? По-моему, они скажут о нем, что это были...

— Дни испытаний, — тихо докончила за него Тамара.

— Да, — кивнул он, встречаясь с ее взглядом. — Вы правы, дни испытаний...

2

Ростовцев, привыкнув к госпитальной обстановке, почти не испытывал скуки. Странное дело: до разговора с Тамарой ему было тяжело переживать каждую минуту, а каждый час ему казался чуть ли не вечностью. Теперь стало иначе. Он стал чувствовать себя лучше, сделался спокойнее, начал снова интересоваться газетами и книгами, которые в избытке ему доставлялись. В письмах, которые он теперь писал матери, появилась бодрость и страстное желание подняться быстрее на ноги. Ходить, скорее ходить и чувствовать под своими ногами землю — вот что ему было нужно теперь и о чем он беспрерывно думал.

— Все-таки это бессовестно с твоей стороны, — жаловался он Ветрову при обходах. — Ты держишь меня в кровати уже второй месяц. Я совсем разучусь двигаться, и мне придется начинать заново набираться этой премудрости.

Ветров успокаивал его, обещая, что время, когда он встанет на собственные ноги, не за горами.

С момента отъезда Риты между ними возникла какая-то настороженность. Ни один из них не произносил ее имени в присутствии другого. Они вели себя так, как будто бы ее совсем и не существовало на свете. Стараясь избегать тем, которые бы напоминали о ней, они приглядывались друг к другу, и каждый чувствовал себя так, словно чем-то провинился перед другим.

Ветров стал реже посещать палату Ростовцева. Отчасти это было потому, что состояние Бориса уже не внушало ему никаких опасений. С другой стороны, это являлось следствием того, что Ветров был теперь больше занят. Он вообще сократил свое ежедневное пребывание в госпитале. Во-первых, он сумел упорядочить свой день и тратил времени на ту же работу уже меньше. Во-вторых, часть больных он передал Анне Ивановне, которая понемногу под его руководством активизировалась в хирургической работе. И, наконец, самым важным было то, что он нашел небольшую комнату в подвальном этаже госпиталя и возился там со своими собаками, которых ухитрялся доставать неизвестно какими путями, В этой комнате он проводил теперь большую часть своего времени, делая пробные операции на животных. Никто не знал, удачными или нет были его эксперименты. Он не говорил пока о них никому. Даже с Иван Ивановичем он делился скупо. Но именно эта скупость в информации наводила Воронова на мысль, что у него что-то получается. Он давно подметил черту Ветрова советоваться лишь в том случае, если в его опытах возникали какие-либо затруднения. Если же все шло гладко, он отмалчивался и ограничивался односложными ответами на те вопросы, которые тот ему задавал. Когда Ветрову требовались помощники, он обращался к операционной сестре. Вдвоем они провели немало часов, склонившись над своими необычными пациентами.

За одной из таких операций их застал начальник госпиталя капитан Бережной.

— Заняты? — спросил он, наблюдая, как Ветров липкими от крови руками перевязывает артерию у распластанной перед ним собаки. — Жаль. Тут с вами поговорить хотели насчет ваших экспериментов. Может, оторветесь на минутку?

Ветров, не любивший посторонних наблюдателей, с силой затянул лигатуру. От чрезмерного натяжения нитка лопнула.

— Чорт знает, что такое... — С досадой отшвырнул обрывок, выпрямился: — Мы же с вами условились, товарищ Бережной: говорить будем через месяц. У меня же всего-навсего двенадцатый опыт... Только мешаете с этими разговорами...

— А вы, оказывается, ершистый, товарищ Ветров. И даже чертыхаетесь...

На звук незнакомого голоса Ветров обернулся: на пороге стояла женщина в белом платье. Смуглая, тонкая, с насмешливо прищуренными глазами, она походила на спортсменку. Ветров критически окинул взглядом незнакомку и счел необходимым пояснить:

— Кетгут слабый. Поэтому и чертыхнулся.

Вздохнув, он хотел прервать опыт, но женщина в белом платье сказала примирительно:

— Вы на нас не обращайте внимания. Мы постоим и посмотрим. Можно? — Она улыбнулась хорошей понимающей улыбкой и подошла к столу, на котором оперировал Ветров. Ее лицо сделалось серьезным и внимательным. Эта серьезность как-то сразу расположила Ветрова, и он, довольный тем, что опыт не сорвался, разрешил:

— Пожалуйста.

Ветров нагнулся над собакой. Держа перевязанный сосуд за лигатуру, он быстрыми и ловкими движениями отпрепаровывал артерию. Он работал молча, изредка отрываясь, чтобы проверить дыхание животного.

— Вы бы, Юрий Петрович, объяснили, — попросил Бережной.— Наталье Николаевне очень интересно знать, в чем состоит ваш метод.

Ветров недовольно нахмурился: «Всего двенадцать опытов, а уж разговоры о «методе». И перед какой-то Натальей Николаевной». Он сердито взглянул на незнакомку. Та не выдержала и рассмеялась:

— Ох, и злющий же вы человечище...

Ветров хотел сказать ей резкость, но вдруг неожиданно для себя тоже улыбнулся. И, нагибаясь над столом, чтобы скрыть эту непрошенную улыбку, подумал о незнакомке: «А она, пожалуй, симпатичная».

— Ножницы, — потребовал он у сестры.

Взяв отпрепарованную артерию на раздвинутый пинцет, Ветров рассек сосуд. Брызнула кровь. Наталья Николаевна не успела посторониться: на ее белом теннисном платье зацвело алое пятно. Перехватив испуганный взгляд Ветрова, она поспешно его успокоила:

— Ничего, сама виновата. Дома ототру.

Бережной хохотнул:

— Вы, Юрий Петрович, как нельзя более точно выполняете просьбу: объяснили — лучше не надо. Надолго запомнится!..

Глядя на их веселые лица, Ветров разогнал сошедшиеся у переносицы брови и тоже засмеялся. Чувство неловкости от присутствия этой посторонней женщины куда-то пропало. И, несмотря на то, что за все это время она сказала всего несколько полунасмешливых слов, ему показалось, что он познакомился с ней давно. Появилось желание рассказать ей о том, что его волновало, рассказать не как постороннему человеку, но как товарищу, который может помочь.

— Задача состоит в том, — сказал он, — чтобы быстро соединить разрезанный или порванный сосуд, например, вот эту артерию. Я ее нарочно разрезал...

— Чтобы любопытствующих разогнать, — вставила Наталья Николаевна.

— Да нет, чтобы потом соединить. Вот смотрите.

Ветров надел на один конец артерии маленькое колечко и, как манжетку, завернул краешек сосуда.

— Теперь все это я вдвигаю в другой конец поврежденной артерии. Видите? А теперь вокруг перевязываю. И все. Сосуд соединен. Можете проверить: концы не разойдутся.

— Интересно. — Наталья Николаевна потянула артерию. — Значит, никаких швов не надо?

— В том то и дело, что не надо, — загораясь, подтвердил Ветров. — Чтобы швы наложить, потребуется полчаса, может быть, да к тому же швы в условиях боевой обстановки накладывать невозможно. А мы с вами — люди не очень опытные, и то все сделали минуты за полторы. Выгодно?

Ветров быстро закрыл, рану и наложил на кожу металлические скобки.

— Теперь бинтуйте, — сказал он сестре и отошел от стола.

— Подождите, — остановила его Наталья Николаевна, которой передалось его волнение.— А дальше? Как будет вести себя потом этот сосуд? Ведь ваша манжетка вроде инородного тела. А это, насколько я знаю, может вызвать воспалительный процесс или еще что-нибудь.

— В этом вся и штука, — весело сверкнул глазами Ветров. — Манжетки-то там и не останется.

— Как не останется? Вы же сами сейчас ее оставили в ране?

— Я-то оставил, а все-таки ее там не будет.

Наталья Николаевна недоумевающе пожала плечами.

— Неужели рассосется? — догадался Бережной.

— Вот именно. Я делаю эти колечки из целлоидина, лигатуру накладываю кетгутовую. И то и другое рассасывается. А за это время сосуд срастается. Понимаете? Это как раз та штука, над которой я больше всего ломал голову. И, кажется, нашел все-таки.

В прищуренных насмешливых глазах Натальи Николаевны загорелись радостные огоньки.

— А ведь вы, хоть и злюка, а молодец! Хорошая у вас голова. И мне совсем не жалко испорченного вашей милостью платья.

Ветров смотрел на ее смуглое лицо, руки, покрытые здоровым ровным загаром, на ее улыбку, в которой принимали участие и губы, и глаза, и черные, крыльями разлетевшиеся в сторону брови, на платье с потемневшим пятнышком на груди, похожим теперь на нелепую большую пуговицу, — и ему становилось радостно от ее похвалы.

Потом, когда они оба мыли руки под краном, Наталья Николаевна спросила Ветрова:

— Ну, а как же дальше? На людях этот ваш сосудистый шов можно накладывать?

Ветров покачал головой:

— На людях рано. Тут еще много надо экспериментировать. Нужно заняться гистологией шва, проследить отдаленные результаты. И потом, знаете, не всегда сохраняется проходимость сосуда. Нужно выяснить, почему.

Они оба взялись за полотенце. Наталья Николаевна пошутила:

— Не поругаемся?

— Не следовало бы...

— Когда же вы все-таки планируете перейти на людей?

Ветров подумал.

— Месяца через четыре. Если, конечно, все пойдет гладко.

— Так долго?

— А как бы вы думали? — внезапно разгорячился он. — Раз-два и готово? А потом осложнения? Думаете, за это спасибо скажут?..

— Четыре месяца, — словно не слыша его, повторила Наталья Николаевна. — Четыре месяца в военное время! Это значит, тысячи больных, тысячи советских людей, которых можно было бы спасти. Вы понимаете, что это значит?

— А может быть и за четыре месяца не управлюсь! — с сердцем сказал Ветров, раздражаясь от ее упрекающего тона. — И, наверно, не управлюсь, особенно если будут ходить и нотации мне читать. У меня не десять рук. Я один.

— Вот именно, — подтвердила Наталья Николаевна.— Один. И две руки. Кустарь-одиночка.

Ветров вспылил.

— Ну, знаете...— И едва сдержался.

Наталья Николаевна бросила на него быстрый взгляд:

— Вот и поругались. Я же говорила — поругаемся. И поругались. Это все оттого, что надо было по очереди полотенцем пользоваться.

— Не остроумно.

— И я говорю: не остроумно. Не остроумно, что вы один. Сидите в своей комнате, ломаете в одиночку голову, злитесь, когда вам помочь хотят. Секретничаете сами с собой. Собачек в одиночку ловите.

— С животными, действительно, трудно, — вырвалось у Ветрова невольное признание. — Это здорово задерживает. Но что же делать?

— Вот что делать. — Наталья Николаевна села на стул. Наблюдая, как сестра отвязывает подопытную собаку, пригласила по-хозяйски: — Садитесь и вы.

Ветров подчинился.

— Вот что делать, — повторила она. — Надо поставить на вашу работу не одну голову, а десять, и не две руки, а двадцать. Это на первый случай.

— То-есть?

— То-есть связаться с научно-исследовательской лабораторией. Работать не по-американски, а коллективом.

Ветров, захваченный ее мыслью, даже привстал.

— А ведь это было бы здорово! Тогда бы... тогда бы за месяц все провернули!

— Неужели за месяц? — улыбнулась она.

— И даже раньше! — убежденно подтвердил Ветров.— А вы поможете? — спросил он, почему-то проникаясь доверием к этой незнакомке и почти не сомневаясь в том, что она сумеет помочь.

Лицо Натальи Николаевны сделалось снова серьезным:

— За тем и приехала. Завтра за вами придет машина часика в три. Вы подготовите небольшой доклад, наметите план дальнейших экспериментов. Доложите профессорам института. И это кустарное заведение,— она обвела взглядом маленькую комнатку, — прикроем. Животных ваших переведете в институтскую лабораторию. Согласны?

Еще бы Ветров не был согласен! Это предложение поворачивало все по-новому, и его мечты сразу сделались чем-то реальным, близким, видимым, ощутимым.

На прощанье он с благодарностью пожал ей руку и как был — в халате, перепачканном кровью, — проводил на улицу. Наблюдая, как энергично она открыла дверку машины, сказал Бережному:

— Башковитая докторесса. И где это вы такую откопали? В институте разве?

Бережной неторопливо достал портсигар, протянул собеседнику.

— А я ее не откапывал. Сама узнала.— И прибавил с хитринкой: — Но только она не докторесса.

— А кто же? — недоверчиво спросил Ветров, зажигая спичку.

— Партийный работник. Секретарь райкома.

— Что?! — Ветров остолбенел. Вспомнив, как брызнула кровь на новое платье и как ему хотелось ругнуть эту, показавшуюся сначала непрошенной, незнакомку, он с силой отшвырнул в сторону уже зажженную спичку и осуждающе посмотрел в веселое лицо Бережного: — И вы тоже хороши! Не могли раньше сказать. Инкогнито...

3

Тамара часто навещала Ростовцева. Он уже не сердился, когда она задерживалась у кровати или поправляла ему постель. Наоборот, ему нравилось, если она наклонялась над ним и спрашивала, удобно ли ему лежать. Собственно говоря, он был теперь уже не настолько слаб и вполне мог обойтись без ее помощи, но тем не менее с удовольствием принимал ее. Он объяснял это себе тем, что ему еще рано шевелиться, но на самом деле ему просто нравилось ее внимание, и чувствовать его на себе у него стало потребностью. В беседах они часто возвращались к той теме, с которой началась их дружба, и однажды Борис сказал ей:

— Знаете, Тамара, я очень много думал над вашими словами. Вы были правы, тысячу раз правы. Но вы были не правы в одном, — в том, что мне нужно переквалифицироваться в портного.

Тамара улыбнулась.

__ Об этом заговорили вы, насколько я помню. Вы, а не я.

— Верно. Но это к слову. Нет, в случае, если моя звезда закатится, я не буду ни портным, ни инженером, ни кем-нибудь еще. Я выбрал себе музыку, театр, и я останусь им верен. Вне их у меня нет и не будет жизни. Я так решил... Вы знаете, это похоже на опиум. Кто побывал на сцене, тот будет чувствовать себя несчастным, если отойдет от нее. Большая настоящая музыка будет преследовать его, присутствовать с ним везде, где бы он ни был. И если он не сможет вернуться к ней, то ему будет трудно. Она затягивает, она захватывает тебя всего, целиком. Понимаете?

— Всякое дело, если оно нравится, захватывает, — возразила Тамара.

— Не спорю. Но музыка — особенно. Нет, если у меня сохранится хоть слабый, хоть самый плохой голос, но все же пригодный для сцены, я пойду в какой-нибудь провинциальный театр и буду петь в нем. Если же я распрощаюсь с голосом навсегда, то я попробую сам писать музыку. Да, сам!

— Писать музыку? — повторила Тамара.

Ростовцев с каким-то внутренним напряжением взглянул ей в лицо. Ему показалось, что в ее тоне проскользнуло сомнение.

— Вы думаете, что я не справлюсь? — спросил он и замер в ожидании ее ответа.

— Это очень благодарная, но трудная задача, — сказала она после небольшого молчания. — Чтобы решить ее, может потребоваться много сил, энергии, времени и...

— Таланта? — подсказал Ростовцев.

— Да, — кивнула она. — И если вы чувствуете его в себе, то вам не только следует писать музыку, но вы обязаны ее писать!

— Я еще ничего не знаю о своих способностях, — произнес Борис, — но все-таки я попробую! Мне хочется написать нечто значительное, героическое. Такое, которое соответствовало бы нашему времени, той великой эпохе, в которую мы живем. Написать так, чтобы запечатлелись люди, погибшие во имя общего дела, отдавшие свою жизнь ради всего человечества. Я видел таких людей, я встречался с ними, спал под одной крышей, ел из одного котелка, говорил с ними так же, как говорю сейчас с вами! И они заслужили, чтобы о них пели, складывали стихи, передавали их имена из поколения в поколение. Они должны стать бессмертными. Ах, если бы вы знали, как мне хочется написать о них музыку! Могучую, сильную и серьезную музыку!.. Но, действительно, хватит ли у меня способностей? Как бы было замечательно, если бы хватило! Но если у меня не получится это, тогда я пойду в музыкальную школу. Я стану педагогом, буду учить других, чтобы они сделали то, о чем я мечтал, и что мне не удалось сделать. Ведь я все-таки кое-что знаю, и мои знания могут пригодиться. Если же и здесь меня постигнет неудача, тогда я пойду... ну, хотя бы билетным кассиром в театр. Я попрошусь в швейцары, в рабочие сцены, в сторожа, наконец, куда угодно, лишь бы только не уходить из театра, слышать музыку, быть с нею рядом, находиться там, где она звучит, ибо я люблю ее!.. Но это — крайность. А сейчас я буду пытаться создавать ее...

И он начал писать.

Тамара принесла стопку нотной бумаги, и он, полусидя в кровати, подложив под бумагу дощечку, целыми днями вычерчивал на линейках значки с палочками и без палочек, с хвостиками и без них. Новое занятие увлекло его и заняло все мысли. Мелодии возникали в его голове, и он старался быстрее фиксировать их на бумаге, чтобы не забыть. И только что записав одну, он чувствовал, что ей на смену приходит другая. Они зарождались в сознании какими-то смутными образами, сначала далекими и неясными. Мелькнув, они пропадали, и он, закрыв глаза и сосредоточившись до предела, ловил их, и, отыскав, брался за карандаш. Иногда, промелькнув, они исчезали, и он, несмотря на все старания, никак не мог вспомнить их снова. Это мучило, нервировало и вызывало неуверенность.

Он опять закрывал глаза, откидывался назад и застывал в таком положении. Он был способен просиживать так по целым часам, не замечая, как бежит время. Словно погружаясь в новый таинственный мир звучаний с его собственными законами, он не видел, что творится вокруг него, и сердился, если его отрывали.

О том, как шли у него дела, Тамара догадывалась по стопке нотных листков, которые он откладывал на тумбочку. Эта стопка была барометром его настроения: если она росла, в его глазах светилась радость, он улыбался, шутил. Но если она оставалась сегодня такой же, как и вчера, он хмурился и был неразговорчив.

Тамара с интересом наблюдала за его работой. Сама того не замечая, она тоже волновалась и вместе с ним радовалась его успехам и огорчалась его неудачами. Он видел это и был благодарен ей.

— Мне сейчас недостает одного, — часто говорил он ей, — возможности передвигаться. Очень недостает. Все те наброски, которые я сделал, я должен прослушать, проиграть их и узнать, как они звучат. Одно дело — ноты и совсем другое — звуки. Я сейчас тороплюсь и делаю, вероятно, массу ошибок. Их надо исправлять. Как мне хочется сесть за рояль и посмотреть, что у меня получилось! Но нога, нога мешает, будь она проклята!

— Разрешите мне проиграть то, что вы написали,— попросила однажды его Тамара. — Правда, я не профессиональный музыкант, но все-таки кое-что могла бы помочь вам поправить...

— А вы играете на рояле? — спросил удивленный Ростовцев.

— Да, немного.

Он подумал, но, не решившись дать ей свои ноты, дипломатично сказал:

— Это хорошо. Я обязательно воспользуюсь вашим предложением. Но не сейчас. Пока еще рано. Ведь у меня одни только наброски. Они не обработаны. Я сначала приведу их в некоторую систему... Но почему вы раньше не сказали, что играете?

— А вы не спрашивали меня об этом,— улыбнулась она.

— Да, верно. Но теперь мне кажется, что вы не просто играете. По-моему, вы должны хорошо играть.

— Отчего же вам так кажется?

— Оттого, что у вас есть душа. А для музыки душа необходима. Мне бы хотелось послушать вашу игру.

— Я сыграю вам, — согласилась Тамара, — когда вы подниметесь на ноги. Однако, мне думается, что вы ничего не потеряете, если и не услышите меня.

— Вы скромничаете. Это хорошо и нехорошо.

Не отвечая, Тамара взяла со стола исписанные им нотные листки. Ростовцев следил за ней. Он видел, как сосредоточилось ее лицо, когда она всматривалась в неровные, торопливо набросанные значки. Ему захотелось, чтобы на нем отразилось одобрение, и он напряженно ждал, что она скажет. Но она не сказала ничего. Посмотрев, она положила ноты обратно и тепло взглянула на него. Он встретил ее взгляд, и она опустила глаза.

— Скажите, Тамара, — спросил он, продолжая наблюдать за ней, — вы ко всем относитесь так же хорошо, как ко мне?

Она наклонила голову, слушая его. Подумав, она тихо ответила:

— Я отношусь ко всем одинаково.

— А, может быть, ко мне чуть-чуть лучше, чем к остальным?

— А вам это хочется?

— Да.

Она, поколебавшись, серьезно сказала:

— К вам, может быть, чуть-чуть лучше.

Через минуту Ростовцев произнес:

— Последнее время я часто спрашиваю себя, хорошо ли, что мне хочется дружить с вами? Наверное, я со своими маленькими горестями просто надоедаю вам. Правда,— улыбнулся он,— по положению больного мне разрешается быть немножко эгоистом. Но, может быть, я злоупотребляю этим положением?

На лицо Тамары набежала грусть.

— Нет, ничего, — сказала она почти шопотом.

Она ушла, и он опять взялся за работу.

Он думал, записывал, перечеркивал, снова думал и снова писал. Это было даже интересно —ловить далекие и еще неясные мелодии, вкладывать их в узкое пространство пяти линеек, подбирать к ним новые звуки и помещать их аккордами в другую строчку, ниже первой. А потом воображать, как они будут звучать все вместе, поддерживая и дополняя друг друга.

И чтобы получилось правильно, приходилось вспоминать то наполовину забытое, чему он учился в консерватории. Гаммы, созвучия, доминанты — все, чему он не придавал особенного значения раньше, оказалось теперь так необходимо. И, кроме того, было очень неудобно писать без инструмента. Иногда ему казалось, что стоит только сесть за рояль, как все эти трудности, встававшие на каждом шагу, исчезнут, и все станет значительно легче. У него мелькнула мысль подождать и отложить работу до того момента, как он поднимется с кровати. Но он отбрасывал эту мысль как искушение. Поддаться ей — значило спасовать, признать свое бессилие, а он не желал этого. Он не желал этого тем более, что за его работой наблюдала Тамара. Он хотел предстать перед ней крепким волевым человеком, хотел, чтобы она уважала его. Вероятно, и проиграть уже написанное он не дал ей потому, что не был уверен, хороша ли созданная им музыка. Он боялся, как бы она не подумала, что он не умеет, что он бессилен написать хорошо. Он хотел убедиться сначала сам в том, что получилось нечто стоющее и только потом уже показать ей.

И он, стиснув зубы, напрягал до предела воображение, стараясь в уме воспроизвести записанные звуки и сравнить их с теми, которые легли в основу записи.

Иногда ему казалось, что он не в состоянии записать ни единой ноты. Он знал, что нельзя создать веселое, когда приходит грусть, и нельзя написать сильное, если чувствуешь неуверенность. Но он не откладывал работы в ожидании вдохновения. Он старался сам сделать себе настроение. Он уходил в себя, рисовал в воображении необходимые картины, виденные раньше, и, когда они захватывали его, звуки приходили сами собой. Он словно гипнотизировал себя, вкладывая в это всю свою волю. Это удавалось ему почти всегда, и в такие минуты карандаш бегал по бумаге быстро и нервно, оставляя после себя бесконечную вереницу точек, черточек, палочек, кружочков. Часто звуков собиралось так много, что он не успевал их фиксировать. Но бывало и так, что ему приходилось искать их, подбирая один за другим, как подбирают бусинки, нанизываемые на нитку. Важно было, чтобы они не вредили друг другу, не вносили дисгармонию в общую идею, а были связаны как звенья одной и той же цепочки.

Да, конечно, было нелегко, но он не позволял себе думать о том, что может не справиться. Он должен был справиться, он должен был написать большую настоящую вещь, он должен был услышать свою музыку на сцене. Это было нужно для его народа, это было нужно и для него, потому что в этом было его удовлетворение. И он писал, перечеркивал и опять писал и писал, исчерчивая один за другим нотные листки. Стопка их увеличивалась медленно, но неуклонно.

4

Это получилось несколько неожиданно для Ростовцева. Утром в одно из воскресений в палате появился Ветров. Он принес с собою два костыля, деловито поздоровался и сказал:

— Ну, Борис, кажется, сегодня можно попробовать

— Что попробовать? — переспросил его Ростовцев, догадываясь, о чем он говорил, но не смея верить этому.

— Попробовать ходить. Правда, пока одной ногой. Но все же и это достижение. Поднимайся-ка!

Ростовцев откинул одеяло и сел на край кровати. Он надел туфлю на здоровую ногу. Другая нога в полусогнутом положении была фиксирована гипсовой повязкой.

— Вот бы эту штуку снять, — сказал он, дотрагиваясь до повязки и вопросительно смотря на Ветрова:— Очень мешает.

— Рано еще. Не все сразу.

Опираясь на костыли, Ростовцев с усилием поднялся. От непривычного напряжения зарябило в глазах и закружилась голова. Чтобы не упасть, он вытянул вперед руку, хватаясь за воздух. Костыль с шумом грохнулся на пол, и он, чувствуя, как Ветров крепко схватил его за талию, услышал далекий слабый голос:

— Э-э, да ты еще слаб, не полежать ли, пока не окрепнешь?

— Нет, нет, это пройдет. Это сейчас пройдет...— ответил он, опускаясь с помощью Ветрова на кровать. Он испугался, что, его опять упрячут под одеяло и всеми силами решил показать, что ему совсем нетрудно...

Отдохнув, он снова оперся на поданный костыль и встал довольно твердо.

Было очень странно ощущать под собственной ногой мягкий коврик. Палата, в которой он провел около двух месяцев, показалась ему совсем другой, не такой, какой он привык ее видеть с высоты своей кровати. Опираясь на костыли, он осматривал ее с тем удивлением, которое испытывает ребенок, открывая в окружающем его мире с каждым днем новые, неизвестные до этого, предметы. Даже собственная кровать с измятой простыней и откинутым в сторону одеялом показалась какой-то изменившейся.

Постояв несколько минут, он снова сел. Руки, сжимавшие костыли, дрожали. В суставах ноги, на которой он только что стоял, появилась приятная усталость.

— Я немного отдохну, а потом попробую ходить. Можно?

— Можно, — согласился Ветров.

— А рояль где-нибудь поблизости здесь имеется? — спросил Борис, ободренный его согласием.

— В зале есть. Только, по-моему, плохонький.

— Это не так далеко отсюда?

— Шагов сорок по коридору.

— Ты разрешишь мне пройти туда сегодня?

— Разрешу. Но сначала надо тебе одеться...

Ветров вышел и вскоре вернулся, неся полосатую пижаму. Она оказалась как раз впору Борису. Натягивая ее, он спросил с некоторым нетерпением:

— Скажи, а когда я смогу попробовать голос? По-моему, моя шея уже почти зажила.

— Голос? — переспросил Ветров, отчего-то нахмурившись. — Голос пока пробовать еще нельзя. Потерпи...— Он помолчал и затем добавил: —Ты, конечно, можешь не послушаться, но имей в виду, что этим сделаешь себе значительно хуже. Понял?

— Да. Но как ты думаешь, есть у меня надежда, хоть самая маленькая надежда, на то, что я не потеряю его? Ты же должен знать, ты врач. Скажи мне, но скажи правду. Я тебя очень прошу. Ты же знаешь, как это для меня важно!

Ветров наморщил лоб. Черные брови его дугами поднялись вверх.

— Ну, как ты думаешь?

— Я ничего не думаю. Время все покажет. Теряться в догадках бесполезно.

Кусая губы, Ростовцев смотрел в пол. Он чувствовал, что Ветров не отвечает лишь потому, что не хочет успокаивать ложью. Его пальцы медленно застегивали пуговицы пижамы. Когда была застегнута последняя, он взялся за костыли.

— Пойдем, — сказал он, — я готов. Будь добр, возьми с собой эти ноты.

Сорок шагов, отделявшие палату от зала, показались Ростовцеву целым километром. Он двигался очень медленно, часто останавливался, придерживаясь за стены, и тем не менее испытывал неповторимое удовольствие оттого, что идет сам без посторонней помощи. Опустившись на стул возле рояля, он откинул лакированную крышку с каким-то особым, радостным чувством. Неуверенно взяв несколько аккордов, он долго вслушивался в затихающие звуки, словно стараясь их запомнить. Было приятно ощущать под пальцами гладкие холодные костяшки клавишей, ударять по ним и слышать, как это вызывает к жизни звучание, то низкое, то высокое, то громкое, то едва слышное.

Оторвавшись от рояля, он спросил Ветрова, стоявшего возле:

— Могу я пробыть здесь до обеда?

— Пожалуйста. Но потом попроси, чтобы тебя проводили. Будь осторожен, не упади...— Ветров постоял еще немного, наблюдая за Борисом, и, убедившись, что тот не нуждается в помощи, вышел, оставив его наедине с роялем.

Наконец-то осуществилось долгожданное! Борис мог сидеть за инструментом в продолжении нескольких часов и мог воспроизвести все то, что было написано на бумаге. Волнуясь, он поставил перед собой ноты и начал играть. Руки взметнулись на клавиатуру, опускаясь на клавиши грациозно и легко. Восьмые, шестнадцатые, четвертые воплотились в звуки, и он внимательно вслушивался в них, — в звуки, которые он создал сам и которые поэтому были ему бесконечно дороги.

Не отрываясь, он сыграл первый лист и сменил его. Он хотел играть все подряд, дойти до конца, чтобы получить общее впечатление, и лишь после этого придирчиво разобрать каждую строчку, каждый аккорд, который он написал. Но в начале четвертого листа он остановился и поставил перед собой снова первый. Не доиграв до конца и его, он наугад вытащил из середины стопки новые ноты. На лице его появилось недоумение. Он еще раз сменил ноты, взяв из пачки самые последние. И когда он играл их, у него появилось желание остановиться. Ему показалось, что рояль расстроен. Без перерыва он перешел на хорошо знакомую с детства пьесу, чтобы посмотреть, как будет выглядеть она. Он играл ее наизусть и прислушивался, не появятся ли фальшивые звуки.

Он даже хотел, чтобы они остались и теперь, и поэтому особенно придирчиво относился к встречавшимся сочетаниям. И все же теперь рояль звучал правильно, и пьеса оставалась совершенно такой же, какой и раньше. Он снова сыграл несколько отрывков из того, что было написано им самим. И опять рояль показался ему расстроенным. Он попробовал играть не так, как было написано на бумаге, а иначе, подбирая по-новому сочетания звуков. Это оказалось неимоверно кропотливым и неблагодарным трудом. Приходилось делать массу комбинаций, отыскивая наиболее подходящие друг к другу ноты. Он торопился, недорабатывал и, проверив написанное, нашел, что получилось бледно и неестественно. Сделав еще несколько таких попыток, он, наконец, остановился;

«Не то, конечно, не то, совсем не то, — думал он, глядя на испещренную значками бумагу. — Даже совсем ничего похожего!.. Фальшь!..»

Ему внезапно стало обидно. Обидно потому, что вся его работа оказалась плохой, потому что у него ничего не получилось. Хотя он и говорил, что готов сделаться кем угодно, лишь бы не покидать театр, про себя он все-таки надеялся, что сумеет писать музыку. За последнее время он приучил себя к этой мысли, и она стала основой его внутреннего мира. А сейчас он вдруг увидел, что первая попытка не удалась, и силы, растраченные на нее, пропали попусту. Это было совершенно очевидно и настолько ясно, что не оставалось никаких поводов для сомнений.

Он долго сидел неподвижно, угрюмо смотря на исписанные листки. Потом нехотя взял костыли и поднялся. Занося их вперед, он почувствовал, что отчаянно устал. Это была не физическая усталость, а какая-то другая, неприятная и тяжелая. Он двинулся к выходу и в коридоре сказал попавшейся навстречу няне:

— Там в зале лежат ноты. Отнесите, пожалуйста, на кухню. Они будут хорошо гореть, и ими удобно растапливать печки.

Он проговорил это глухим голосом и, тяжело опираясь на костыли, двинулся к своей палате. Если раньше этот путь был длинным, то теперь он показался ему бесконечным. С огромным наслаждением лег он на кровать и с головой накрылся одеялом. В этом положении его застала Тамара.

Не увидев на столе знакомой стопки, она тревожно его окликнула. Он откинул одеяло и слабо улыбнулся.

— Почему вы здесь? — спросил он, поворачиваясь в ее сторону. — По-моему, сегодня не ваше дежурство.

— Я пришла навестить вас.

— Именно меня?

— Ну, да. Что ж в этом удивительного?

— Вам не хватит времени, если вы будете навещать каждого больного по отдельности.

— Но вспомните: я сказала, что отношусь к вам чуть-чуть лучше, чем к остальным.

— Напрасно! — Ростовцев хотел снова улыбнуться, но улыбки у него не получилось! —Напрасно... — повторил он еще раз.

— Почему же напрасно?

— Потому что я ровным счетом ничего не стою. Считайте меня за пустое место, и вы не ошибетесь...

Тамара поняла, что к нему вернулось прежнее настроение. Она подошла ближе и неуверенно протянула вперед руку. Борису показалось, что она хотела погладить его волосы. Он замер в ожидании, но рука ее, заколебавшись, остановилась на полпути и затем опустилась на спинку кровати. Она поправила висящее здесь полотенце, хотя оно было в порядке, и спросила:

— Что-нибудь с нотами? Да?

— Я велел сжечь их, — лаконично ответил Борис.

— И поэтому вы грустите?

— Вероятно...

— Не надо, — сказала она просто. — Не надо. Успокойтесь. Почему вы думаете, что они не хороши?

— Я сегодня проиграл их сам. Понимаете? Получилось отвратительно. Так плохо, что хуже не может быть. Я не композитор. Теперь все ясно...— Он глубоко вздохнул и продолжал: — Оказывается, писать музыку чертовски трудно. Когда я исполнял чужую музыку, я не думал об этом. А выходит, что нужно быть сверхчеловеком, чтобы создавать ее. Я же просто человек... Слишком обычный, маленький, серенький человек, и ничего больше. Право, вы напрасно теряете время, посещая меня. И напрасно относитесь чуть-чуть лучше, чем к другим.

Тамара ласково взглянула на него.

— Не огорчайтесь, — сказала она. — Вы должны снова попробовать писать.

— Я попробую писать у рояля. Но мне теперь страшно, что может ничего не выйти. Не считайте меня малодушным. Вы должны понять меня, если вспомните, сколько несчастий свалилось на мою голову за это время. Мне всегда везло. А теперь все поворачивается против меня, и я иногда теряюсь. Знаете, мне кажется, что самое ужасное в жизни — это страстно желать что-либо и не иметь физических данных выполнить желаемое.

— Пожалуй, вы правы, — ответила Тамара. — Но нужно как следует захотеть. Вот именно, как вы говорите, страстно захотеть. И тогда получится. Мне кажется, что и у вас должно получиться.

— А если нет? Что тогда?

— Тогда?.. Если человек физически не в состоянии справиться с большим делом, то он должен найти себе по силам другое, пусть меньшее, но такое, которое было бы тоже полезным и которое он мог бы делать хорошо. Человек обязан расти. Он должен расти каждый день, каждую минуту. Но, если судьба сыграла с ним злую шутку и выбила из-под ног опору, он не должен падать, а обязан выстоять... Вы можете потерять голос. Вы можете не сделаться композитором. Но вы не должны падать духом! Конечно, жалко несбывшихся надежд, жалко той жизни и той обстановки, к которым вы привыкли. Но сумейте начать новую жизнь, если к старой нет возврата! Пусть эта новая жизнь не будет блестящей, пусть она будет жизнью незаметного труженика, — важно, чтобы вы перенесли эту перемену и не испытывали тоски по той старой жизни. Важно, чтобы вы не потеряли интереса к жизни вообще, поняли, что она заключается в труде и удовлетворились бы сознанием того, что вы полезны. Поймите, что неважно блистать и искать славы, а важно трудиться и приносить пользу. А это доступно каждому. И если вы будете жить так, то слава придет к вам сама... Я говорю это не для того, чтобы вы бросили писать музыку. Нет, вы обязаны ее писать! Если это удастся, вам будет легче пережить случившееся, потому что вы останетесь почти тем же, чем были. А вот если из этого ничего не выйдет и вам придется переменить занимаемое место в жизни на более скромное, то вам потребуется геройство. Не обычное геройство, а незаметное и простое. О нем будете знать только вы, и о нем будут догадываться ваши близкие. Но геройство, о котором не знают другие, не теряет от этого, а выигрывает...— Она остановилась и, видя, что он ждет продолжения, заговорила снова: — Война кончится. Скоро ли или еще не скоро, но она кончится. Мы освободим нашу землю. И тогда разве перед вами одним только встанет вопрос о том, как жить дальше? Таких, как вы, будет много. Одни потеряют семью, другие — здоровье, третьи — дело, которым они не смогут заниматься... И вы думаете, им не будет трудно? Нет, им будет трудно. Но они найдут другое применение своим силам, пусть более скромное, но все-таки нужное. Засучив рукава, они будут работать на этом месте с неменьшим жаром, чем дрались на фронте. А то дело, которое им придется оставить, продолжат другие, более молодые, более здоровые...

Голос Тамары звучал спокойно. Она взвешивала каждое слово, и чувствовалось, что все это она передумала раньше. Выражение лица ее почти не менялось. Только большие глаза, всегда грустные, смотрели сейчас серьезно и уверенно.

Ростовцев наблюдал за ней через полуопущенные веки. Она стояла перед ним высокая, стройная, в белом глухом халате и косынке. Она была такой же, как и всегда, и в то же время в ней было нечто новое. Когда она умолкла, он сказал:

— Знаете, Тамара, бывают в жизни разные встречи. Приятные, неприятные, неожиданные и ожидаемые. Люди встречаются, расстаются и после этого испытывают горе или радость или еще что-нибудь... Я не знаю, какое чувство буду испытывать я, когда мы с вами расстанемся, но мне всегда будет приятно вспомнить вас вот такой, серьезной и вдумчивой. Вы обладаете удивительной способностью успокаивать. С вами становится легче и проще. Задачи, которые до вас казались неразрешимыми, приобретают ясность, и решение приходит само собой... Вы опять, как и в первый раз, не сказали мне ничего нового, а между тем мне стало легче. Я буду писать. Я буду творить и, знаете, как я назову мою симфонию?.. Я назову ее «Героической»...

И он снова погрузился в красочный мир звуков.

Целыми днями просиживал он за инструментом, и новая стопка исписанных нотных листков, лежавших на черной поверхности рояля, увеличивалась с каждым днем.

К концу июня Ростовцев закончил первую часть своей симфонии. Несколько дней ушло на оркестровку, а еще через несколько дней он послал написанное в Москву одному из своих сослуживцев. Он просил посылаемые ноты дать на просмотр кому-нибудь из профессоров консерватории. Он писал, что автор этой музыки — один из его товарищей, и что он, Борис, принимает в нем участие. Ростовцев намеренно умалчивал об истинном положении вещей, считая, что так будет лучше. Музыка, принадлежащая перу неизвестного, должна была подвергнуться, как он думал, более придирчивой и более здоровой критике. Именно такая критика была нужна ему, и поэтому на заглавном листе он вместо своего имени поставил первую пришедшую ему в голову чужую фамилию. Он ни словом не упомянул о том положении, в котором находился в данную минуту. Лишь вскользь заметил о своем, якобы несерьезном, ранении и о том, что скоро надеется выйти из госпиталя и опять пойти на фронт. В последней фразе он был искренним. Это, действительно, было его желанием.

5

5 июля немцы, собрав на узком участке фронта бронированный кулак, перешли в наступление на Орловско-Курском и Белгородском направлениях. Вспыхнули ожесточенные бои.

Утро, в которое радио принесло это известие, предвещало хороший летний день. Солнце светило ярко, и не было ничего, что бы говорило о чем-нибудь необычном. И тем не менее лица больных сделались суровыми, и в палатах повисла мрачная тишина.

К Ветрову, когда он пришел в госпиталь, один за другим явилось несколько человек из выздоравливающих. Все они, точно сговорившись, просили об одном: они хотели скорее выписаться в свои части. То, что они явились с этой просьбой именно сегодня, было понятно. Начиналась крупная битва, и они считали, что в это время никто не имеет права оставаться в стороне.

— Вы же поймите, доктор, — говорил Ветрову один из просителей, — полтысячи немецких танков подбито за день! Полтысячи! Вы подумайте, что это значит!..

Те люди, которые видели немецкие танки и которые поджигали их собственными руками, понимали очень хорошо эту цифру. Одна эта цифра говорила о том, что происходит на Орловско-Курском направлении. Одна эта цифра звала их туда, где день и ночь снаряды выкидывали вверх тонны горячей сухой земли, где, грохоча и лязгая, коверкало поля железо гусениц, где визжали осколки и чокались с землею пули. Люди просились в этот ад, считая, что их место там, а не в тылу. Они успокоились лишь после того, как Ветров пообещал пропустить их побыстрее через комиссию.

В это утро Ростовцев не написал ни одной строчки.

Он уже передвигался довольно свободно, обходясь одним костылем и палкой. Позавтракав, он спустился в парк и, выбрав место в тени, уселся на лавочку.

День обещал быть знойным и душным. Лучи солнца падали сбоку на неровную песчаную дорожку, и в ямках лежали тени. Воздух был неподвижен, и ветви деревьев с зелеными листьями не шевелились. Было необычайно тихо. В этой тишине было как-то странно думать, что где-то идет борьба, жестокая, беспощадная, что где-то льется кровь, и чьи-то руки в конвульсиях царапают пальцами отвердевшую землю. И там, где это происходит, есть такое же солнце и такое же безоблачное небо...

Задумавшись, Ростовцев не расслышал приближающихся к нему шагов.

— Вот вы куда забрались! — вернул его к действительности знакомый голос. — Я искала вас в зале, но там вас не было. И рояль закрыт... Вы забыли о лекарстве.

Перед ним стояла Тамара. Он принял из ее рук таблетку.

— По правде говоря, это уже лишнее, — сказал он, проглотив лекарство. — Я уже почти здоров. Но хорошо бы сейчас быть совершенно здоровым...

— Чтобы снова ехать на фронт? — спросила Тамара.

— Да.

— Не торопитесь. Всему свое время...— Она помолчала и затем нерешительно спросила: —А здесь разве вам плохо?

— Здесь хорошо... Но... Но вы же понимаете...— Он чертил палкой на песке замысловатые фигуры и, начертив, разрушал их.— Мне все-таки хочется туда. Я ведь, в сущности говоря, не воевал как следует. Я оборонялся. А мне бы хотелось наступать. И, знаете, теперь мне воевать стало безопаснее. Я бы совсем ничего не боялся...

— Почему?

— Терять нечего. Вчера я попробовал свой голос. Таковой отсутствует... Дело выяснилось.

Тамара быстро взглянула на него. Ей показалось странным спокойствие, с которым он сказал это.

— И вам тяжело? — полувопросительно произнесла она, дотронувшись до его плеча.

— Мне совсем не тяжело, — сказал Ростовцев, улыбнувшись. — Наоборот, я доволен. Все стало ясным, все определилось, и я, как видите, даже улыбаюсь. Улыбаюсь вполне естественно, а не играю. Да, да, вы можете поверить мне, ибо со вчерашнего дня я уже не артист. Определенность всегда лучше неизвестности.

Он умолк и, вычертив концом палки букву «Т», тотчас же стер, точно боясь, что Тамара ее заметит.

— Смотрите, какой замечательный день начинается,— продолжал он, поднимая голову. — Словно нет никакой войны, а между тем...

— А между тем — неизвестность, — тихо перебила его Тамара. Как будто бы про себя она добавила: — В Орле живут мои отец и мать. Во всяком случае, они жили там, до того, как пришли немцы... Но мне пора...— Она отвернулась и медленно пошла к госпиталю.

Глядя ей вслед, Ростовцев подумал:

«Я не знал этого. Она ничего не говорила мне о своих родителях». — Впрочем, — сказал он вслух самому себе, — я еще многого о ней не знаю. Я даже не знаю ее фамилии! Странно... Фамилию не знаю, а кажется, что знаком с ней чуть ли не всю жизнь...

После обеда Ростовцев решил переговорить с Ветровым о своей дальнейшей судьбе. Он дошел до ординаторской и постучался. Ветров сидел за столом и что-то писал. Белый халат его был распахнут. При виде Бориса он поднял голову и вопросительно на него взглянул.

— Послушай, Юрий, — обратился к нему Ростовцев, — можешь ты мне уделить минут десять?

— Хоть двадцать, — ответил тот, откладывая ручку. — Садись.

Ростовцев сел, положив на колени клюшку.

— Видишь ли, Юрий, — заговорил он, смотря на письменный прибор, стоящий на столе, — я очень давно лежу у тебя.

— Не так давно. Другие лежат больше,— перебил его Ветров.

— Возможно... Но я уже чувствую себя прилично. Видишь? Я уже хожу довольно хорошо. Но я хотел спросить тебя, смогу ли я, в конце концов, обходиться без этих вот палок? — Он приподнял клюшку и снова ее опустил.

— В конце концов — сможешь.

— Хорошо. Еще один вопрос: смогу ли я драться?

Ветров сделал удивленное лицо.

— Драться? — повторил он и засмеялся. — Смотря по тому, с кем. Если тебе вздумалось поколотить меня, то советую подождать до лучшего времени. Ну а если ты решил помериться силами с сиделками, то...

— Перестань, Юрий, — раздражаясь, перебил Ростовцев. — Для чего шутки, когда я тебя серьезно спрашиваю. Ты прекрасно понимаешь, что я говорю об армии. Буду я годен к службе?

— Это определит комиссия...

— А как по-твоему?

— По-моему? — Ветров сделался серьезнее. — По-моему, сразу по выписке из госпиталя не будешь. Вероятно, дадут отсрочку на полгода или год с переосвидетельствованием.

— А потом?

— Потом снова будет комиссия. Ну, а с годик придется ждать.

—С годик?!

— Да.

— За этот годик война может кончиться! А мне что прикажешь делать?

— Выздоравливать...— Ветров закрыл чернильницу и продолжал: — У тебя была раздроблена кость. Постепенно она восстановится, окрепнет, но на это необходимо время. Ходить ты начнешь уже скоро без всяких костылей, разве только с палочкой. Но бегать, прыгать или резко двигаться тебе будет нельзя еще несколько месяцев.

Обескураженный словами Ветрова, Борис слушал молча. Бессознательно он снял с чернильницы металлический колпачок и вертел в руках. Потом поставил на прежнее место и попросил:

— Дай закурить.

Ветров протянул папиросы. Жадно затянувшись, Ростовцев откинулся на спинку стула, выпустил длинную струю дыма и сказал:

— Значит, и здесь неудача.

— А еще где? — спросил Ветров.

— Еще с голосом. Голос пропал.

— Уже пробовал?

— Вчера... Не везет мне последнее время, — вздохнул он, гася недокуренную папиросу в пепельнице. — Чего доброго, я скоро начну верить в судьбу: две неудачи было — нужно ждать третью. Так и идет все одно за другим.

— Если верить в судьбу, — осторожно поправил его Ветров, — то третья уже была.

— Какая?

— А Рита?

— Рита? — переспросил Борис. — Нет. То, что произошло между нами, для меня скорее удача теперь, чем несчастье.

— Почему?

— Долго рассказывать...— уклонился Ростовцев от ответа и, желая перевести разговор на другую тему, вернулся к прежнему: — Ты скажи лучше, нельзя ли сделать как-нибудь, чтобы меня признали годным к службе? Ты же будешь в комиссии? Поговори с ними, попроси. Тебе уступят. Вы, медики, можете обо всем договориться...

Ветров недовольно поморщился. Он хотел было доказать Борису ошибочность его мнения, но, внезапно раздумав, суховато ответил:

— Этого нельзя.

— А, может быть, можно?

— Не могу. Врачи, входящие в комиссию, не нуждаются в моих советах.

Ростовцев вздохнул. Решив, что дальше просить бесполезно, он сказал:

— Ну, что ж, нельзя так нельзя. Но души в тебе нет, Юрий! Как ты не поймешь моего состояния? Ведь ты думаешь, что ничего не случится, если в армии одним человеком меньше будет. А ты в положение этого человека войди. Ему-то каково?

— Во-первых, я вхожу в положение этого человека, — ответил Ветров, — а, во-вторых, если тебя не возьмут в армию, даже и количество ее не уменьшится...— Он улыбнулся и продолжал: — Вместо тебя пойдет заместитель. Вчера я подал рапорт об отправке меня на передовую!

— Ты?

— Я.

— На передовую?

— Да, на передовую.

— В батальон?

— В медсанбат.

— Ничего не понимаю!..

От удивления Борис не сразу пришел в себя. Он рассматривал Ветрова с таким выражением, словно видел его в первый раз. Желая убедиться, не ослышался ли он и не шутка ли это, он переспросил снова:

— На передовую?! Это зачем же тебе понадобилось?

В глазах Ветрова сверкнули веселые искорки.

— А что ж тут удивительного? — ответил он вопросом, невольно любуясь впечатлением от своих слов. — Разве я не имею права быть на фронте? Я такой же гражданин, как и ты.

— Так-то так, — морща лоб, усваивал Борис услышанное, — но все же не совсем понятно.

— А что ж непонятного?

— Видишь ли, здесь тебя... Ну, как бы сказать... уважают, ценят... Здесь ты нужен и, так сказать, находишься на своем месте. Приносишь пользу больным... вот, хотя бы и мне. Лечишь хорошо, даже... очень хорошо. Ну, и вообще соответствуешь своему месту. А там... там... ну, а там еще неизвестно.

Слушая его не совсем связные фразы, Ветров улыбался. Ему было весело и хотелось смеяться оттого, что Борис с таким трудом переваривает простую истину. Потом, сделавшись серьезнее, он оперся на ручки кресла, порывисто встал и по привычке заходил по комнате.

— Несколько месяцев тому назад, — начал он, — в одном городке мне довелось встретить знакомого. Этот знакомый собирался так же вот, как и я теперь, воевать. Он был очень счастлив до этого: его любила девушка, его любила публика, его любила мать. Все шло у него в жизни гладко, так гладко, что казалось, будто ему чертовски везет. Все его любили, все ему удавалось, и все восхищались им. И, узнав о его намерении, я, как ты сейчас, задал ему вопрос: для чего он бросается на фронт, рискуя потерять все? Ты не помнишь, случайно, что ответил мне тогда этот знакомый и почему он обиделся немножко на мой вопрос? Я могу вкратце повторить его слова. Он сказал, что его будет упрекать совесть, если он не сделает так, как хочет сделать. Он сказал, что видел мать, у которой сын потерял на фронте ноги, и он сказал, что видел ее горе. Он сказал, что таких матерей и такого горя в России появилось много в связи с войной. Он говорил тогда еще и о ненависти к тем, кто породил это горе... Но я не буду повторять его слова до конца. Мне не хочется также вспоминать об упреке, который он тогда бросил мне, узнав, что я еду работать не во фронтовой госпиталь. Я не буду тебе напоминать о нем, ибо я думаю, что ты не забыл наш разговор. Во всяком случае, сейчас ты уже вспомнил — я вижу это по твоему лицу. Ведь так?.. — Ветров, качнувшись на носках, остановился перед Борисом.

— Да, помню, я говорил так, — ответил Ростовцев и, помолчав, спросил: — И ты, наконец, понял, Юрий?

— Я понял это давно, — сказал Ветров, отчеканивал слова. — Сейчас я все поясню тебе. Видишь ли, когда я был еще студентом, у меня появилась мечта. Тогда она была только мечтой, и если бы я сказал о ней кому-нибудь, меня бы попросту подняли насмех. Высмеяли бы — и все, потому что она казалась несбыточной. Она и сейчас пока несбыточна, но сейчас она сформировалась у меня в несколько ином, более реальном виде...— Ветров снова заходил по комнате взад и вперед, размеренно и однообразно: — Наша хирургия, — продолжал он, — еще не все может. Вот, например, восстановить потерянную конечность врач не в состоянии. И даже более того — многие ранения, особенно те, которые сопровождаются повреждением крупных сосудов и нарушением кровоснабжения органа, заставляют хирурга идти на ампутацию. В результате больной остается без ноги или руки и делается на всю жизнь инвалидом... Какое же желание возникает поэтому у врача? Вполне естественное желание — сохранить больному конечность! А как это можно сделать? Ясно — прежде всего, восстановив сосуды, сшив их в том месте, где они разорваны. И это уже пытались сделать. Существует методика сосудистого шва. Но дело в том, что лишь очень хороший хирург владеет ей, да и то не всегда получает удовлетворительные результаты. Очень часто в месте такого шва возникает тромб, то есть кровяной сгусток. Сосуд закупоривается, и вся операция идет насмарку. Таким образом, сейчас сосудистый шов если и употребляется, то чрезвычайно редко и исключительно в хорошо оборудованных клиниках. И я долго думал над тем, как бы улучшить эту методику? Каким образом видоизменить ее так, чтобы швы на сосуды могли накладывать не только маститые хирурги в клиниках, но и обычные рядовые врачи в условиях прифронтовой полосы? Каким образом эту операцию упростить, сделать легкой и в то же время дающей лучшие результаты?.. Ведь если бы мне это удалось, был бы сделан первый шаг к разрешению более сложного вопроса — к восстановлению больному утерянной конечности! А это как раз и было моей мечтой, о которой я упомянул вначале, и которая преследует меня и теперь, когда, я, кажется, придумал все-таки свой метод шва. Простой, очень простой и удобный метод! Вот уже целый месяц я, как проклятый, вожусь со своими собаками. Я пересекал им, сосуды и сшивал снова. Я вырезывал целые куски сосудов и опять восстанавливал своим методом. Сначала я накладывал швы сразу после перерезки и в этом случае все проходило блестяще. Потом начал сшивать через сутки, через двое суток после перерезки и остановки кровотечения. И здесь пошло хуже. Оказалось, что чем раньше наложен шов, тем больше шансов на полное восстановление сосуда. Да это и понятно... Было трудновато, но мне помогли в институтской лаборатории. Мы начали работать вместе и, наконец, перенесли этот метод на людей. Мы сделали несколько операций. Они прошли благополучно. И я решил, что настало, наконец, время проверить мою работу в условиях фронта, — там, где она будет наиболее эффективна. Вчера, как я уже сказал тебе, я подал рапорт... Вот и все.

— Не рано ли? — с легким сомнением спросил Ростовцев, чрезвычайно заинтересованный услышанным. — Ведь у вас всего несколько случаев.

— Нет, не рано! Во-первых, мы совершенно уверены в успехе. Во-вторых, ждать некогда. Каждый день, каждая неделя дорога. Я не могу ждать, потому что с каждым днем становится все больше и больше искалеченных людей, увеличивается число тех несчастных матерей, одну из которых — помнишь? — ты видел в памятный день нашей встречи. Я должен торопиться, должен внедрить свою методику во фронтовые госпиталя и медсанбаты. А отшлифовываться и дорабатываться буду на ходу. В этом мне опять помогут товарищи. «Ум хорошо, а два — лучше» — слышал?..— Ветров прошелся по комнате еще раз и сел на прежнее место. Закурив, он продолжал уже спокойнее: — Наконец, если и выявятся какие-нибудь недостатки, то они будут легко устранимы, потому что мы все продумали до мелочей...— Он помолчал и тихо добавил: — А когда все будет налажено — подаю в партию. Как ты думаешь, Борис, примут?

— Конечно, — ответил Ростовцев. — Только зачем ждать? Ты можешь подать в партию сейчас. Я с удовольствием дам тебе рекомендацию. Я уже имею стаж.

— Благодарю, — возразил Ветров, — но вот это-то как раз делать и рано.

— Почему?

— Потому что я еще ничем себя не проявил, а член партии — это очень серьезно! По-моему, на звание большевика может претендовать тот, кто доказал либо трудом, либо героическим подвигом, что достоин этого звания. А я? Что сделал я?.. В первые месяцы войны кончил учиться, затем снова учился в клинике, а потом начал работать в госпитале... И только! Правда учился неплохо, работать тоже стараюсь лучше, хоть иногда и ошибаюсь. Но всего этого мало. Я должен доказать, именно доказать, что не зря копчу небо. И когда докажу, — сам попрошу тебя дать рекомендацию! А получив билет, буду знать, что получил его не зря!

Наблюдая за Ветровым, слушая его горячую исповедь, Борис испытывал тревожное чувство. Он понял, что Ветров целиком захвачен своей мечтой, что он живет ей, думает о ней каждую минуту, и что, значит, он имеет цель, настоящую и определенную. И он сравнивал с ним себя, сравнивал свое намерение писать музыку с его работой. Это была тоже цель, но цель, как ему показалось, еще далекая, еще неясная. И в то время, как Ветров уже чего-то достиг, он еще ничего не сделал. Вероятно, поэтому сейчас, когда он сидел с ним рядом и слушал его, в нем зародилось что-то очень похожее на зависть. Вздохнув, он нащупал клюшку и с усилием поднялся.

— Ты куда? — спросил его Ветров.

— Пойду к себе. В палату.

— Не торопись, посиди еще.

— Да нет уж, пойду. Поговорили, довольно...— Он медленно заковылял к двери и у порога остановился: — Так относительно комиссии не поможешь?

Ветров повернулся к нему всем туловищем.

— Нельзя, Борис. Для чего-то ведь существуют определенные законы...

Ничего не сказав больше, Ростовцев толкнул дверь и вышел. Ветров проводил его глазами, открыл чернильницу и принялся дописывать незаконченную историю болезни.

 

Глава пятая

1

...Без десяти минут двенадцать. Скоро последние известия.

Тамара включила радио и, отыскав в тумбочке шпульку, перекусила нитку. Конечно, было бы лучше поднять спустившуюся петлю крючком, но он был спрятан где-то у Кати, спавшей после дежурства. Беспокоить ее из-за какого-то крючка не стоило. Уж эти заграничные чулки! Всегда они рвутся после того, как их проносишь один день.

— ...Проверьте ваши часы. Короткий сигнал дается ровно в двенадцать часов...

Из репродуктора донеслись размеренные удары. Тамара бросила взгляд на будильник. Стрелки подходили к цифре 12.

Прозвучали сигналы точного времени, и голос диктора объявил:

«Говорит Москва. Передаем последние известия... Приказ Верховного Главнокомандующего...»

Ожидавшая услышать обычную сводку Совинформбюро, Тамара насторожилась. Она поняла, что случилось что-то важное.

«...Генерал-полковнику Попову, генерал-полковнику Соколовскому, генералу армии Рокоссовскому, генералу армии Ватутину, генерал-полковнику Коневу... — Диктор сделал паузу и затем продолжал, отчеканивая каждое слово: — Сегодня, 5 августа, войска Брянского фронта при содействии с флангов войск Западного и Центрального фронтов в результате ожесточенных боев овладели городом Орел...»

Что это? Тамара, вздрогнув, опустила руки на колени и внимательно посмотрела в репродуктор. Не ослышалась ли она? Или кто-то, действительно, произнес это слово, это замечательное слово, которого она ждала так долго? С нарастающим волнением, глубоко дыша, она слушала дальше.

«...Сегодня же войска Степного и Воронежского фронтов сломили сопротивление противника и овладели городом Белгород.

Месяц тому назад, 5 июля, немцы начали свое летнее наступление из районов Орла и Белгорода, чтобы окружить и уничтожить наши войска, находящиеся в Курском выступе, и занять Курск.

Отразив все попытки прорваться к Курску со стороны Орла и Белгорода, наши войска сами перешли в наступление и 5 августа, ровно через месяц после начала июльского наступления немцев, заняли Орел и Белгород.

Тем самым разоблачена легенда немцев о том, что будто бы советские войска не в состоянии вести летом успешное наступление.

В ознаменование одержанной победы...»

Дальнейшее Тамара не слышала. Радость охватила ее, и она даже несколько растерялась. Ее город, ее родной город, в котором была знакома каждая улица, каждая площадь, в котором остались ее отец, и мать, этот город был, наконец, свободен! Почти два года она не получала из Орла писем, и больше двух лет она не видела своих родных. А теперь Орел освобожден. Снова свободен!

Отложив шитье, Тамара поднялась. Она испытывала потребность двигаться, что-то делать, куда-то спешить, с кем-то говорить. Подойдя к зеркалу, она оправила прическу и надела берет. Но тотчас же сняла его и отложила. Повернувшись, она бросила взгляд на спящую подругу. Ничего не слышавшая Катя дышала глубоко и ровно. Разжатый кулачок ее спокойно лежал на подушке рядом с головой.

«Как она может спать, когда передали такое известие?»— подумала Тамара. Ей захотелось разбудить ее и поделиться своей радостью. На носках она подошла к койке и шопотом позвала:

— Катя!

Не получив ответа, она положила руку на ее плечо и легонько толкнула. Тело спящей безвольно качнулось, но глаза остались закрытыми.

— Катя!— позвала она уже громче.— Да проснись же! Проснись, говорю тебе!— Разжигаемая нетерпением, Тамара принялась решительно тормошить подругу.

Наконец, катины веки вздрогнули и приподнялись.

— Что?..— спросила она, лениво потягиваясь.— Что?

— Орел! Орел освобожден! Вставай!

— Сейчас...— Катя сладко и откровенно зевнула, а потом, повернувшись лицом к стене, сделала попытку заснуть снова.

— Катюша, лентяйка!— притворно рассердилась Тамара.— Разве можно спать в такой день? Поднимайся!

Она насильно усадила подругу на кровать и, не будучи в силах сдерживаться, расцеловала крепко и настойчиво.

Еще раз зевнув, Катя пришла в себя. Не отвечая на объятия и недоумевая по поводу их происхождения, она невольно спросила:

— Что же, наконец, случилось? Ничего не понимаю. Объясни толком.

— Орел! Понимаешь? Мой город освободили. Сейчас приказ Сталина передавали. Орел и Белгород. Понимаешь?..

— Ну, хорошо,— заявила она, потягиваясь.— Предположим, освободили. Ну, а я при чем? За что ты меня целуешь?..— Катя посмотрела в лицо Тамаре, положила руку на ее лоб и серьезно сказала:— Мне кажется, у тебя жар.

— Чудачка ты. Да ведь я же рада! Я сейчас готова не только тебя, а всех расцеловать!

— Всех? — с сомнением спросила Катя.

— Конечно всех!

— Даже Льва Аркадьевича?

— Даже и его! Ведь такой день бывает раз в жизни!

— А если он рассердится?

— Кто?

— Лев Аркадьевич.

— Не рассердится он, чудачка ты моя,— весело сказала Тамара.— Он поймет.

Катя заинтересовалась.

— А доктора Юрия Петровича?— спросила она, подумав.

— Что? — не поняла Тамара.

— Ну, доктора Ветрова ты бы тоже поцеловала?

— Поцеловала бы.

Это Кате уже почему-то не понравилось. Она отвернулась и обиженно замолчала. Но дуться долго она не умела. Вскоре на ее лице опять появился интерес, и она спросила:

— А... а... — она запнулась от невероятной мысли, пришедшей к ней внезапно, и, собравшись с духом, решительно выпалила:— А нашего повара, дядю Гришу?

— И его бы тоже. И вообще всех, всех!

— По-моему, ты врешь,— усомнилась пораженная Катя.— А еще хвалишься, что всегда говоришь правду! Нехорошо...

—Я и сейчас говорю правду,— рассмеялась Тамара.

— А докажи!

— Как?

— Как...— Катя некоторое время думала, нахмурив брови. Потом она просветлела:— А вот как: ты поцелуешь первого, кто придет к нам в комнату сегодня, не говоря ему перед этим ни слова. Ладно?

— Да ведь к нам никто не ходит, Катя.

— Ну, а если все-таки кто-нибудь придет. Поцелуешь?

— Если придет — поцелую.

— Серьезно?

— Вполне серьезно, Катюша, очень серьезно, чрезвычайно серьезно... Впрочем, нет! Мне не хочется быть сейчас серьезной. Я так рада, так рада!.. Я хочу дурачиться, бегать, прыгать, как маленькая, как школьница... Если бы ты знала, как это хорошо! Послушай, Катя,— предложила она неожиданно,— давай играть в догонялки. Чур, не я...

Тамара отскочила в сторону. Катя прыгнула с кровати и, как была, в легком платьице, босая, бросилась ее догонять. На середине комнаты она настигла ее. Тамара попыталась вырваться. Борясь, они приблизились к кровати и вместе упали на нее, задыхаясь и смеясь.

— Все равно я сильнее тебя,— пыхтела раскрасневшаяся Катя, пытаясь высвободиться из-под прижавшей ее подруги.— Все равно сильнее... Ну, довольно, пусти. Дай я оденусь...

Отдуваясь, они уселись рядом. Застегивая ремешки туфель, Катя напомнила:

— Только смотри, не забудь об уговоре.

— О каком?

— Поцеловать того, кто к нам придет. Если ты меня обманешь, я никогда не буду тебе верить.

— Хорошо, хорошо, не забуду,— ответила Тамара, не придававшая особенного значения ее словам. Гости в их комнате были очень редким явлением, и она почти ничем не рисковала, обещая Кате сдержать слово, брошенное под горячую руку.— Знаешь,— мечтательно проговорила она, следя, как Катя оправляет подушку, — знаешь, когда я получу отпуск, я поеду в Орел. Зайду в школу, где училась, пройдусь по улицам... Только там, вероятно, все разрушено. А мне хочется, чтобы сохранилась моя школа. Я загляну в свой класс. Помнится, на выпускной контрольной я сильно нервничала и сделала несколько ошибок. Я даже написала «копуста», поставив вместо «а» букву «о». Наша учительница еще посмеялась потом, сказав, что я похожа на одного чеховского чиновника, который тоже писал «копусста»... Смешно! А я так была огорчена тогда... На школьном дворе у нас была волейбольная площадка. Бывало, мы собирались там после занятий и играли. Как это все было интересно... — Музыка из репродуктора заглушила ее слова. Тамара выключила радио и продолжала:— И неужели же все это разрушено? Неужели там была война, и все исковеркано снарядами? Как не хочется этому верить! И по моей школе, может быть, ходили немцы?

Тамара задумалась и умолкла. Она вспомнила о своих родителях, и ею снова овладело жгучее беспокойство: живы ли? Она попыталась отогнать невеселые мысли и уверить себя, в том, что с ними ничего не случилось. Теперь она должна ждать писем, и ей так захотелось получить их побыстрее. И, может быть, они уже идут к ней, эти письма?

Катя не мешала ей. Она стояла у зеркала и почему-то время от времени посматривала на часы.

В дверь слабо постучали.

Катя наспех закрыла пудреницу: из-под крышки вылетело белое облако. Подскочив к подруге, она толкнула ее в бок и с искрящимися от смеха глазами шепнула:

— Условие помнишь?..— Она прыснула, справилась с душившим смехом и тоненьким голоском, стараясь быть солидной, пропищала:— Войдите, пожалуйста.

На пороге появился Ростовцев. Опираясь на крепкую трость, он остановился у входа и поздоровался. Ему никто не ответил. Катя взглянула на него с недоумением, подумала и спряталась за спину Тамары.

— Ну? — шепнула она ей и подтолкнула вперед.— Иди же!— Не сдержавшись, она снова прыснула и зажала рот...— Ага, боишься! А еще говорила...

Тамара нетерпеливо повела плечами:

— Отстань!

В первое мгновение она растерялась. Со страхом она смотрела на стоявшего в другом конце комнаты Бориса, ощущая, как колотится ее сердце. Ей показалось ужасно диким то, что она должна была сделать, согласно обещанию, данному так неосторожно. Некоторое время она оставалась неподвижной. Потом, движимая каким-то странным чувством, шагнула вперед и сказала вслух Кате:

— И совсем не боюсь!

Застыв на какую-то долю секунды в нерешительности, она вдруг спокойно взглянула в глаза Борису и твердо двинулась ему навстречу. Положив руки ему на плечи, она приподнялась на носках и поцеловала его в губы.

Катя бурно захлопала в ладоши и, давясь от смеха, пулей проскочила мимо оторопевшего Ростовцева в коридор.

Борис с недоумением посмотрел на Тамару, не зная, как расценить все происшедшее. Она не говорила ни слова. Тогда он нерешительно хотел обнять ее, но Тамара отстранилась.

— Не надо...— прошептала она, сдерживая дыхание.— Прошу вас, не надо... Сядьте, и я объясню вам все... Не обижайтесь на меня, это... случайность.

Борис опустился на стул. Тамара, подыскивая наиболее мягкие выражения, села напротив. Но ей не пришлось начать объяснение: в комнату, пригибаясь, вошел повар «дядя Гриша», как все в госпитале его называли.

Дядя Гриша нисколько не походил на повара по внешнему облику. Он был высок и худощав. Глядя на него, казалось, что этот человек перенес длительную голодовку. Входя куда-нибудь, он обязательно наклонял голову, точно опасаясь, что заденет ею за косяк. Его непомерно длинная фигура с совершенно гладким, точно отполированным лысым черепом придавала ему удивительное сходство с медным черпаком на длинной ручке, которым повара разливают суп. Однако смешное сходство с профессиональным орудием ничуть не мешало ему быть на отличном счету и относиться к своим обязанностям с большой любовью.

Остановившись в дверях, дядя Гриша сказал, пряча руки за спину:

— Мне бы сестричку Катюшу...

— Она куда-то вышла,— ответила Тамара.— А я не могу вам быть полезной? В чем дело?

— Да пустяки, сестричка. Палец на днях занозил, а ночью он и разболелся. И занозка-то ерундовая, а болит. И работать мешает. Я Катюше ночью показывал. Она обещала мази дать и зайти велела сегодня аккурат в это время. Ночью-то у ней такой мази не было... Вы поглядите, может, у ней на столике баночка стоит. С ртутной мазью. А вы уж совсем ходите? — обратился он к Ростовцеву.

— Да,— односложно ответил тот.

— Почему же с ртутной?— спросила Тамара.

— Обязательно ртутной надо. Ахтиоловая не помогает. Здесь покрепче надо. У меня также раз болело и только такой мазью и спасся.

Тамара подошла к столику Кати и, действительно, обнаружила баночку с мазью. Подавая ее, она попросила:

— А ну-ка, покажите палец. Может быть, резать надо?

— Что вы,— испугался дядя Гриша, — зачем резать? И так пройдет. Приложу мази, и пройдет. Она мазь такая, действующая... Премного вам благодарен...

Он неумело повернулся по-строевому, отчего его руки мотнулись в разные стороны, и вышел.

— Какая негодница!— вырвалось у Тамары, когда за ним закрылась дверь.

— Кто? — не понял Борис.

— Да Катя.

— Отчего же это?

— Она, оказывается, прекрасно знала, что к ней явится дядя Гриша. А я на радостях, что освобожден мой город, пообещала ей поцеловать первого, кто к нам сегодня придет.

— И первым оказался я? — спросил Борис, и ему стало досадно.

— Да. Но обычно у нас никого не бывает.

— А если бы первым оказался дядя Гриша? Вы бы и его поцеловали?

— Вероятно.

— Так... — Он нахмурился и умолк.

— Вы обиделись? — спросила Тамара, беря его за руку.

— Нет, отчего же, — деланно усмехнулся он. — Меня давно не целовали девушки, и мне должно это быть приятным. Хоть поцелуй и не совсем обычный, сделанный, так сказать, на пари, но все же он остается поцелуем. Благодарю вас.

— Вы опять шутите.

— Разве шучу я? — едко сказал Борис. — По-моему, как раз наоборот. Вы шутите, а я очень серьезен. Только для чего вы шутите?.. Между прочим, вы можете продолжать вашу шутку. Дядя Гриша, верно, еще не ушел далеко. Догоните, но не забудьте захватить табуретку. Иначе вам не достать до его губ.

— Вы злой, — прошептала Тамара. В больших темных глазах ее стояли слезы. — Конечно, это ребячество, это недопустимо с моей стороны. Но... но... — не зная, что сказать, она отвернулась: — Как хотите...

Он уже жалел, что наговорил ей резкостей. Ему захотелось как-нибудь исправить сказанное, но он не знал, с чего начать. Он подумал, что, может быть, лучше встать и уйти. Он уже готов был сделать так, но почему-то все сидел и сидел, ожидая, когда она успокоится.

Тамара молча вернулась на свое место и села, сжимая в руке белый, обшитый кружевами платочек.

— Не будем говорить на эту тему, — попросила она. — Как обстоят дела с вашей комиссией? Кажется, она была назначена на сегодня?

— Да.

— И что же?

— Негоден к службе с исключением с учета. Переосвидетельствование через двенадцать месяцев. Вот бумажка...— Он протянул решение комиссии. — Завтра, вероятно, будут готовы остальные документы, а через день или два нужно будет ехать.

— Куда? — спросила Тамара, развертывая сложенную бумагу.

— Куда? Мало ли, куда. Россия велика, можно ехать куда угодно. А окончательно не решил еще. Вероятно, пока поеду к матери. А там... там видно будет. Мать обрадуется. Хоть и подштопанный сын, хоть и не совсем целый, а все-таки ее, кровный... Да, вот и все, — продолжал он после паузы. — Подлечили меня, научили ходить заново, правда, с палочкой, и надо ехать. А куда ехать и как жить, это нужно придумывать самому. Снова придумывать...

Борис заметил, что Тамара нервничает. Чтение, в которое она погрузилась, было лишь предлогом скрыть волнение. Она прочитала решение комиссии несколько раз и возвратила лист.

— Вы недовольны? — спросила она, протягивая бумагу.

— Еще бы я был доволен! Но я знал, что так будет. Ветров предупредил меня раньше. Если бы подождать, пока он уедет, и проходить комиссию без него, то, по-моему, решение было бы лучшее. Я бы уговорил их как-нибудь. Они меня щупали, вертели, приседать заставляли. Потом смотрели рентгенопленку. Ветров, правда, молчал, но мне кажется, это — его рук дело. Там старичок был хороший, Воронов, если не ошибаюсь, из терапевтического отделения. Пока я стоял за перегородкой, мне было слышно, как он сказал: «Может быть, сделаем человеку хорошее дело? Дадим только ограничение второй степени?» Хирурги же напустились на него: «Как, — говорят, — это можно! Его из части сейчас же пришлют обратно». Ну и решили: «Не годен». Вот и пришел я к вам, вроде как бы попрощаться. А вы встретили меня вот этой... шуткой. — Тамара умоляюще взглянула на него, словно прося остановиться. — Нет, нет, — возразил он — это не должно остаться невысказанным. Я обиделся и в свою очередь оскорбил вас. А ведь вы не догадываетесь, почему я обиделся... Погодите, не прерывайте меня... Конечно, не догадываетесь. И я сам даже только сейчас понял, отчего. Знаете, мне кажется, что я... — он запнулся, — что я... Ну, в общем, это до смешного просто. Кажется, вы нравитесь мне, Тамара.

Щеки Тамары покрылись румянцем.

— Вы не получили еще письма от вашего друга? — спросила она неожиданно, оставляя без ответа его последнюю фразу.— От того, которому вы послали свои ноты?

— Нет, не получил, — Борис быстро взглянул на нее. — Но вы не ответили мне.

— Что я должна ответить вам?

— Что?.. Ну, хотя бы скажите, очень ли неприятно вам было мое... признание?

На лице Тамары появилась теплая улыбка с так хорошо знакомым Борису оттенком извинения. Темные брови чуть-чуть приподнялись, и она внятно произнесла:

— Есть вещи, Борис Николаевич, о которых не говорят, но догадываются. Но как бы то ни было, вы знаете, что я не могу сейчас относиться к вам иначе, как к хорошему доброму другу. Относитесь же и вы ко мне так. Пусть останется между нами все попрежнему. Это будет лучше всего.

Ее спокойный голос действовал как-то отрезвляюще. Борис невольно улыбнулся с грустью ей в ответ и сказал:

— Что ж, вероятно, вы правы. Действительно, так будет лучше. И все-таки мне не хочется расставаться с вами. Мне будет недоставать вас. Я буду хандрить. Ваше присутствие как-то скрашивало мои неудачи, и после отъезда мне будет казаться, что я одинок.

— А Ветров тоже уезжает скоро? — спросила Тамара, чтобы перевести разговор на другую тему.

— Да. Я завидую ему: он едет на фронт доделывать начатое. И я верю: у него все будет удачно. Он не такой человек, чтобы останавливаться на полдороге. И он молодец! Кажется, что он незаметен, а между тем он упрямо и настойчиво проводит в жизнь свою идею. Он не любит много говорить, но сделает много.

Тамара о чем-то напряженно думала.

— Знаете, — внезапно сказала она, — давайте устроим завтра прощальный вечер в честь отъезжающих. И, кроме того, отпразднуем нашу победу и взятие Орла. На дежурстве меня заменят. Вы свободны и пригласите Ветрова. Соберемся вчетвером и простимся. Мы так привыкли друг к другу, что просто расставаться, по-моему, нехорошо. Согласны?

2

На маленьком столике, примостившемся в углу, лениво крутился диск патефона. На черной пластинке лежала блестящая дорожка от яркого света электрической лампочки. Мембрана размеренно колебалась.

Комната после того, как были вынесены кровати и все лишние предметы, казалась расширившейся. Посередине скромно стоял стол с чистенькими приборами и стаканчиками, добытыми из кухни через посредство того же дяди Гриши. Около стола расположились четыре стула. Еще несколько стульев стояли по бокам у стен.

Тамара, уставшая от приготовлений, села у столика с патефоном и подняла мембрану. Сразу стало тихо.

— Вот и готово, — сказала она Кате, которая старалась покрасивее расположить на скатерти вилки и ножи. — А гости наши запаздывают...

— Сейчас придут, — успокоила ее Катя. — Впрочем, я могу сама сходить за ними.

— Сходи, — согласилась Тамара.

Оставшись в комнате, она осмотрелась, желая проверить, не было ли что-нибудь забыто или недоделано. Убедившись, что все в порядке, она села на прежнее место и задумалась.

Она боялась сознаться себе, что ей нравится Ростовцев, и что она жалеет о его отъезде больше, чем полагается при расставании с обычными друзьями. Еще вчера, после его ухода, она поймала себя на том, что когда ей пришлось поцеловать его, она сделала это совсем не против воли. Нет, ей было даже приятно подойти к нему и осторожно прикоснуться руками к его широким плечам. Ей было приятно почувствовать его рядом и заглянуть в его глаза. Но тем не менее она не могла сейчас решить, любит ли его и не является ли ее отношение к нему простым сочувствием человеку, потерявшему так много и бьющемуся за то, чтобы сохранить твердость духа, несмотря на постигшее его несчастье. Она видела, что сделалась необходимой Борису, и что ее отсутствие он будет переживать особенно тяжело, если попытка писать музыку не увенчается успехом. Это будет новым ударом для него, если он потеряет ее поддержку. Она не думала о себе и не старалась копаться в своих переживаниях. Прежде всего она хотела поступать так, чтобы не принести огорчений другим. И она боялась обидеть Ростовцева, на долю которого и без того уже выпало много испытаний. Но пойти за ним, чтобы облегчить его участь, она не решалась, ибо считала это нечестным по отношению к тому другому, которого любила раньше, и который при жизни любил ее. В этом было какое-то противоречие, и решить его она была не в состоянии.

Временами она склонялась к мысли, что должна помочь выдержать Ростовцеву те трудности, которые перед ним встанут. Помочь даже в том случае, если это будет идти вразрез с ее собственными интересами.

«А, может быть, мне самой хочется ответить ему положительно? — спросила она себя. — Может быть, все мои рассуждения направлены к тому, чтобы только найти оправдание перед своей совестью, чтобы сгладить на будущее ее упреки?.. — задала она неожиданный вопрос, одновременно удивляясь этой новой для нее мысли. — Как было бы хорошо, если бы рядом была мама. Она бы помогла мне, она всегда помогала... Как бы хотелось с кем-нибудь поделиться!»

Тамара вспомнила мать, и ей опять стало грустно. Чтобы отвлечься, она наугад выбрала пластинку и завела патефон. Звуки фокстрота, который ей попался, были сейчас очень некстати. Она остановила диск и услышала в коридоре шум.

«Кажется, идут»,— подумала она и поднялась навстречу.

— А мы вчетвером, — весело сообщила вбежавшая Катя. — Еще доктора Воронова с собой привели. Уж как он упирался, если бы ты видела!..

Без долгих церемоний гости начали рассаживаться. Стол был рассчитан на четверых, и кому-то приходилось садиться на угол. Иван Иванович высказал желание выбрать себе это неудобное положение, мотивируя его тем, что он оказался «сверхпрограммным гостем», но все дружно запротестовали.

— Садитесь сюда, — настойчиво сказал Ветров, уступая ему место. — Вы самый почетный гость...

Он усадил Ивана Ивановича, а сам поместился на углу между ним и Катей.

— Смотрите, — пошутил Воронов, улыбаясь своей добродушной улыбкой, — как я слышал, вы обрекаете себя на «семь лет без взаимности». Мне-то не страшно, а вам...

— Ничего, я не суеверен, — возразил Ветров. — И к тому же мне не привыкать...

Для первой рюмки потребовался тост.

— Я предлагаю, — сказала Тамара, — произносить тосты по очереди. Вас, как самого старшего, просим начать, — обратилась она к Ивану Ивановичу.

Все горячо ее поддержали, и Иван Иванович, поднявшись, сказал:

— Я, конечно, могу начать, но перед этим хочу внести дополнение: каждый из нас коротко и ясно должен сформулировать то, что он считает в жизни самым основным, самым существенным. Согласны? — Все согласились, и он продолжал: — Я не предложу ничего особенного, но зато, вероятно, выражу желание всех присутствующих. Выпьем за победу, которая приближается, и за здоровье людей, которые ее куют. За фронтовиков!.. — Он выпил и обратился к Ветрову: — Ваша очередь.

Ветров возразил с места:

— Мне кажется, неудобно пить подряд. Нужна передышка.

— Нет, нет, — заметил Ростовцев, — пулемет тем и хорош, что стреляет очередями.

Ветров поднялся.

— Если это мнение всех присутствующих, я подчиняюсь... За науку! За кропотливый, настойчивый и важный труд! — коротко воскликнул он. — Прошу продолжать...— обратился он к Кате, втыкая вилку в ломтик колбасы.

Рюмки снова наполнились. Катя покраснела от волнения.

— Я, право, не знаю... Я не буду...— попробовала она отказаться. На нее обрушилось шутливое негодование. Она покосилась на Ветрова, невозмутимо пережевывавшего колбасу, и, вздохнув, встала. Покраснев еще больше, она помолчала и вдруг, собравшись с духом, выпалила: — За любовь!

— ...К ближнему и ненависть к мухам, — серьезно дополнил Ростовцев.

Все дружно засмеялись. Даже Ветров, возившийся с колбасой, потерял свою сосредоточенность и фыркнул. Катя обиженно на него посмотрела. Ростовцев, почувствовавший, что нужно как-то сгладить свое замечание, сказал:

— Наливайте, моя очередь... — Он налил всем собственноручно и продолжал: — Я поддерживаю тост Кати, но без своего дополнения... Вы недовольны? — спросил он, услышав, что его упрекают в повторении. — Тогда я расширю тост. За любовь! За музыку! За искусство!

Несколько примиренная его речью, Катя отказывалась пить. Ее уговаривали, но она не соглашалась. На помощь пришел Ветров.

— Вы, кажется, собираетесь быть врачом? — спросил он.

— Да, после войны.

— Тогда вам надо учиться пить.

— Разве это обязательно?

— Обязательно! — подтвердили в один голос Иван Иванович и Ветров.

Катя снова вздохнула, поднесла ко рту рюмку с видом обреченного и сделала глоток. Поперхнувшись, она замахала руками и расчихалась.

— Не будет из вас врача, — с притворным сожалением констатировал Ветров.

Когда очередь дошла до Тамары, она встала и, спокойно смотря на Ростовцева, с ударением произнесла:

— За дружбу! За хорошую обоюдную дружбу!

Он понял, что это было сказано для него, и потупился. Потом поднял голову и кивнул в знак согласия.

— Хорошо. За дружбу!.. — произнес он и с каким-то ожесточением опрокинул в рот вино.

Постепенно все слегка захмелели, стали разговорчивее и веселее.

Ростовцев первым встал из-за стола. Он подошел к патефону и завел вальс.

— Танцуйте,— сказал он.— Юрий Петрович, Тамара, прошу!

— А ты? — спросил Ветров, поднимаясь.

— Ты же сам запретил мне двигаться. Я буду заведывать музыкой.

Ветров пригласил Тамару вальсировать. От вина у него немного кружилась голова, и он танцевал не совсем уверенно. Тамара с трудом приспосабливалась к его движениям. Ее разгоряченное лицо было совсем рядом, и Ветров невольно любовался ее темными волосами и матовой белизной ее кожи.

«А ведь она красивая», — снова, как тогда в коридоре у ее стола, подумал он и вслух сказал: — Вы очень хорошо танцуете. Я для вас — неподходящий партнер.

— О, нет, — ответила она, глубоко дыша, — у нас не получается потому, что я много выпила.

Тамара улыбнулась, и ему показалось, что в глазах ее появилось что-то особенное. Его вдруг неудержимо потянуло к ней, красивой и гибкой. Он неожиданно привлек ее к себе, но она тотчас же отстранила его.

— Простите, я устала, — сказала она мягко, словно не желая его обижать.

Ветров подошел к Ивану Ивановичу, одиноко сидевшему у отодвинутого в угол стола.

— Скучаете?

— Не так, чтобы очень, но немножко, — ответил Воронов. — Я же говорил, что мне, старику, не место среди вас, молодежи. А вы, дорогуша, тоже что-то невеселы... Все не дождетесь, когда на фронт отпустят?

Ветров помолчал.

— Откровенно говоря, да, Иван Иванович, — сказал он после паузы. — Ведь подумайте: больше месяца все это тянется. Много времени пропадает зря. — Он снова помолчал. — К тому же здесь, чего доброго, еще влюбишься в кого-нибудь, — добавил он, — и тогда — все пропало.

— В кого же? — спросил Иван Иванович.

— Мало ли в кого, — ответил Ветров уклончиво, следя за Ростовцевым и Тамарой, которые о чем-то беседовали друг с другом... — Смотрите, у них, кажется, дело идет на лад, — кивнул он в их сторону. — Я уже давно заметил, что между ними что-то происходит...

— Не слишком ли вы наблюдательны? — упрекнул его Воронов.

— Я? Возможно... Извините, меня, кажется, зовут,— сказал он, увидев, что Ростовцев манит его зачем-то к себе.— В чем дело, Борис? — спросил он, подходя к нему.

— На одну минутку...— Ростовцев взял его за рукав и отвел в сторону. — Мне хочется выпить с тобой, Юрий. Один на один.

— Прости, но я не могу.

— Почему?

— Я уже довольно выпил.

— Погоди... — Ростовцев отошел куда-то и вскоре вернулся с двумя рюмками и нераскупоренной бутылкой. Не обращая внимания на возражения, он откупорил бутылку так, что пробка выстрелила в воздух, и налил рюмки. — Возьми, — сказал он, протягивая одну ему и оставляя другую себе, — возьми и слушай. Это не простое вино, это вино особенное. Оно куплено на деньги Риты. Ты помнишь такую девушку?

— Ну и что же?

— Ничего. Я знаю, что ты ее помнишь. И я знал также, что ты когда-то мне завидовал... Ведь завидовал, сознайся?

Ветров задумчиво рассматривал отражение света от боков хрустальной ножки рюмки. Она была тонкая, тонкая, и лучи, отбрасываемые ею, приобретали сине-фиолетовое сияние. Он ответил не сразу. Качнув отрицательно головой, он произнес:

— Нет, ты ошибаешься. Тогда я тебе не завидовал. Если говорить о зависти, то она, может быть, появилась... сейчас. — Ветров, быстро вскинув глаза, взглянул прямо в лицо Борису. — Именно сейчас... — Он сделал особенное ударение на последнем слове и докончил, слабо махнув рукой: — Но и то потому только, что я немножко пьян. Немножко...

— Все равно, — сказал Ростовцев, не поняв намека,— все равно, мы выпьем эти рюмки. Выпьем только по одной и больше не будем. А это, — он так тряхнул бутылкой, что ее содержимое взметнулось вверх, — это я вынесу на улицу и разобью своею тростью. Разобью вдребезги, чтобы и осколков не осталось. Нехорошо напиваться за чужой счет! Ну, давай же чокнемся.

— За что?

— За что? — переспросил Ростовцев. — За твой тост и за успех твоего дела. У тебя все-таки чертовски хорошая специальность, и сам ты хороший человек. Ты спас меня однажды, и я так хочу, чтобы все, что ты задумал, осуществилось. Чтобы хоть ты победил судьбу, если она меня опрокинет. Поверь, от души хочу, чтобы из тебя вышел настоящий большой человек... Вот мы вместе учились, а ведь до сих пор друзьями не сделались. Но давай условимся: после войны мы должны обязательно встретиться. Обязательно! Дай обещание, что ты ко мне приедешь. И тогда я рекомендую тебя в партию, как мы условились.

— Хорошо, хорошо, — ответил смущенно Ветров, несколько обескураженный его горячей речью, — приеду, коли выживу.

Они выпили.

— Слушай, выйдем на улицу, — предложил Ростовцев. — Там, наверно, очень хорошо. И пригласим с нами кого-нибудь... Тамара, Катя, пойдемте с нами! — позвал он девушек. — И вы, доктор.

Катя с радостью согласилась, а Тамара, которая видела, что Воронову не хочется уходить, наотрез отказалась:

— Идите, а мы с доктором послушаем музыку.

Ветров и Катя вышли. Борис, захватив с собой трость и бутылку, последовал за ними.

— Мы скоро вернемся, — сказал он, с сожалением посмотрев на Тамару.

3

— Ну, чего вы не пошли, дорогуша, — мягко сказал Иван Иванович Тамаре, когда они остались вдвоем.— Шли бы за ними, а я бы и один посидел. Стоит ли из вежливости жертвовать своим удовольствием?

Тамаре сделалось очень грустно. В том, как он назвал ее, ей почудилось что-то родное, близкое. Она не знала, что обращение это у Воронова было обычным.

«Какой он хороший, — подумала она, — и, наверно, добрый».

Она взглянула на него с признательностью. Иван Иванович встретил ее взгляд своей улыбкой, так шедшей к его лицу с морщинистыми щеками и седой бородкой. Потом снял очки в металлической оправе и долго старательно протирал их большим платком. Тамаре показалась, что делал он это для того, чтобы оттянуть время. Она обратила внимание на его одежду. Старенькая, но чистенькая гимнастерка без знаков различия была подпоясана узким солдатским ремнем. Воротничок, подшитый несколько выше, чем требовалось, окружал его шею свободно и местами загибался внутрь. Гимнастерка была ему велика и поэтому слегка морщилась и лежала складками.

Иван Иванович спрятал платок и снова надел очки, старательно заправив за уши тонкие проволочки.

— Так... — проговорил он. — Ну, что же, патефон хотя бы завести? А то вы совсем соскучитесь... Скверная штука старость, дорогуша. А никуда от нее не убежишь. Бойтесь ее, старайтесь, чтобы как можно на большее хватило бы вашей энергии!.. — Он помолчал. — А почему я говорю так, спросите вы. Вот почему, дорогуша. Жалко мне доктора вашего. То-есть это неверно, что жалко. Просто полюбил его и не хочется с ним расставаться. Вот прожил я почти свой век, а ни семьи, ни детей не нажил. Ну и привязался к нему, словно к родному. Да и человек он стоящий. Знаете, с искоркой. Но искорку эту не сразу видно. Она скрывается в нем и нужно копнуться поглубже, разобраться, тогда только и увидишь ее...

Тамара прислушивалась к его словам, и они все более и более располагали ее к нему. Внезапно ей захотелось рассказать ему о своих сомнениях и попросить у него совета. Она подумала, что он, проживший жизнь и видевший много на своем веку, сможет помочь ей. Решившись, она подошла и села рядом.

— Иван Иванович, — спросила она, — можно рассказать вам одну небольшую историю? Хотя это даже и не история, а просто пример или... или скорее случай. И мне хотелось бы знать ваше мнение.

— Я слушаю вас, дорогуша.

— Видите ли, Иван Иванович, — начала не совсем уверенно Тамара, — вы только не удивляйтесь и не думайте, что я бы смогла обратиться к любому. Нет, вы хоть и не знаете меня, но мне кажется, что вы... что вы очень добрый.

Воронов улыбнулся.

— Поэтому мне и захотелось говорить с вами, — продолжала она. — Речь идет об одном человеке. Этот человек был увлечен своей работой. Но внезапно он потерял физическую возможность заниматься ей. Понимаете? Совсем потерял, потому что... ну, потому что его ранило. Он, конечно, сильно страдал от этого. И он встретился с девушкой, которая его понимала. В дружбе с ней он находил силы, чтобы бороться, чтобы не быть в жизни простым балластом. Он решил заниматься другой работой, не менее важной, чем прежняя, но более трудной, потому что для нее необходимы особые данные, а быть может и талант. Я не знаю, есть ли у него эти данные, но он и сам еще вряд ли знает это. Он только пробует силы на этом новом для него поприще. И вот этот человек намекает девушке, с которой он дружит, на то, что он ее... что она ему нравится.

Иван Иванович, внимательно ее слушавший, задумался.

— Насколько я понимаю, — произнес он мягко, — эта девушка вы?

Тамара поколебалась, но все-таки кивнула головой:

— Да, я. А тот человек...

— Этот друг и пациент нашего доктора, — докончил за нее Воронов.

— Да, — вновь кивнула она. — Вы понимаете, это очень важно, о чем я спрашиваю. Это важно прежде всего для него. Но имею ли я право сказать ему «да», и не будет ли он же потом упрекать меня за это?

— По-моему, — все также мягко заговорил Иван Иванович, — вы не упоминаете о самом главном.

— О чем же?

— О том, как вы к нему относитесь. Именно вы.

— Я? — Тамара кусала губы. — Я? Право, не знаю, Иван Иванович. Иногда я думаю, что он тоже нравится мне, но иногда я... я пугаюсь этой мысли. Вы не осуждаете, что я так откровенна с вами? — спросила она внезапно. — Вам должно показаться это странным. Но право же, все это очень важно, и я не могу решать одна.

Воронов улыбнулся.

— Ничего, дорогуша. Почему-то мне всегда поверяют тайны. Но, успокойтесь, я умею хранить их... — Он опять задумался. — Знаете, — сказал он, — мне все-таки кажется, что и вы к нему расположены больше, чем к другу. Откровенно говоря, мне бы больше хотелось, чтобы ваше расположение распространилось на кого-то другого, но это... это так, к слову,— он вздохнул. — Это просто стариковская причуда, не обращайте на нее внимания. Я тоже болею за своих друзей... Итак, вы спрашиваете, что вам делать? Уже одно то, что вы так волнуетесь и столько думаете о Ростовцеве, говорит о чем-то вполне определенном. Мне нелегко вам советовать, ибо это очень щекотливое дело, но, по-моему, дорогуша, ответьте ему «да», и вы не ошибетесь. Излишнее мудрствование иногда ничего, кроме вреда, не приносит.

— Благодарю вас, — сказала Тамара, сжимая пальцы так, что они хрустнули. — Но мне еще придется многое обдумать. Надеюсь, вы не передадите этот разговор никому?

— Никому, дорогуша, никому решительно.

— Даже Ветрову?

— Даже ему, — ответил Воронов и повторил с грустью: — Даже ему.

Тамара отошла и завела патефон.

— Вы не возражаете? — спросила она, приподнимая на время мембрану.

— Нет, нисколько. Я люблю музыку, дорогуша, только извините, не джазовую... Нет ли там что-нибудь из русских песен? Поищите, будьте добры.

Тамара, перебирая пластинки, нашла «Утес Стеньки Разина».

Воронов задумчиво слушал песню, покачивая в такт головой. На его старом, морщинистом лице появилось довольное выражение.

— Да, именно: «диким мохом одет». Хорошо. Сразу как-то за сердце берет. «И стоит сотни лет» и будет еще стоять долго, потому что он — частичка нашей русской земли, — проговорил он с гордостью.

Вскоре возвратились гулявшие. Они вошли, смеясь и шумно разговаривая. Катя по обыкновению подбежала к Тамаре и сообщила, как тепло в парке, и как хорошо они провели время.

— Жалко, что ты не пошла, — докончила она и, повернувшись к патефону, бесцеремонно сменила пластинку, поставив танго. — Я хочу танцевать с вами, — заявила она Ветрову, игриво поводя глазками. Он не отказался, и они плавно двинулись по комнате.

Иван Иванович просидел еще около часа, наблюдая за танцующими. Наконец, он поднялся, чтобы идти домой. Заметив это, Ветров присоединился к нему. Катя начала возражать, но они настояли на своем.

Иван Иванович вышел первым. Следовавший за ним Ветров, дойдя до порога, нерешительно остановился. Повернувшись, он подошел к Тамаре.

— Прощайте, Тамара, — сказал он, протягивая руку, несмотря на то, что перед уходом простился со всеми. — Прощайте и извините меня.

— За что?

— Вы знаете...

Тамара слегка покраснела и, чтобы скрыть смущение, быстро спросила:

— А вы, кажется, тоже от нас уезжаете? Больные будут очень жалеть.

— Больные?

— Да.

— А здоровые?

— Здоровые... тоже будут жалеть, но...

— Но?.. — выжидающе спросил Ветров.

— Но больные будут жалеть больше.

— Вероятно... — произнес он, смотря себе под ноги.— Однако на мое место едет заместитель.

— И скоро?

— Что — скоро?

— Скоро уезжаете, хотела я спросить.

Ветров пожал плечами.

— Как сдам дела. Надо думать, на этой неделе! — докончил он с ударением. — Итак, всего хорошего!..

Крепко, по-мужски, пожав руку, которую она не отнимала во все время их короткой беседы, он повернулся и вышел вслед за Вороновым.

4

Как ни странно, но об отъезде Ветрова Катя узнала самой последней. И случилось это совершенно неожиданно. Когда она, пришедшая после вечера к выводу, что Ветров совсем уж не такой сердитый и строгий, как ей все время казалось, явилась в госпиталь на очередное дежурство и принесла ему на подпись рецепты, он улыбнулся и отодвинул ее тетрадку в сторону.

— Неужели опять ошибка? — испугалась она, думая, что снова напутала, переписывая рецепты. С латынью Катя имела частые недоразумения и всегда огорчалась, когда Ветров, качая головой, вставлял в ее писания пропущенные буквы или исправлял дозировки. Сегодня она все трижды проверила сама, и жест его тем более был досаден.

— Нет, Катя, — успокоил ее Ветров, — на этот раз вы превзошли сами себя. Все правильно.

Катя облегченно вздохнула.

— Тогда подпишите.

— Не имею права, Катюша.

— Как не имеете права? — изумилась она.

— Очень просто. С сегодняшнего дня я уже у вас не работаю. Разве вы ничего не знаете?

Ветров, улыбаясь, рассказал ей о том, что переводится. Она выслушала его с упавшим сердцем, а когда узнала, что он уезжает в этот же день, загрустила еще сильнее.

— Как же так, — растерянно замигав, сказала она, — как же так?.. Я буду занята сегодня на дежурстве...

— И хорошо, — ответил Ветров, — дежурьте себе на здоровье.

— Но должна же я вас проводить на станцию?

— Это зачем же?

Для Кати было совершенно ясно, почему она должна была его провожать. Но ей было совершенно ясно также, что Ветров этого не понимает. Объяснять ему истину она не решилась и, слукавив, привела себе в оправдание одно из самых веских доказательств, которыми располагала.

— Мы же с вами вместе работали!

— Если все, с кем я работал, — возразил Ветров, — пойдут меня провожать, то получится целая процессия. Нет, Катя, вам придется остаться...

Несмотря на то, что сказал он это довольно строгим тоном, Катя решила его не послушаться. Раньше она никогда бы себе не позволила этого, но сейчас она посчитала себя вправе преподнести ему небольшой сюрприз. Выбрав свободную минуту, она покинула госпиталь и, как была, в халате и косынке, пробежала через парк до общежития. Она очень обрадовалась, застав Тамару в комнате.

— У меня к тебе просьба, — возбужденно сообщила Катя, хватая ее за руки. — Очень большая просьба. Ты сможешь за меня подежурить?

— Смогу, — согласилась Тамара, — но когда?

— Сегодня вечером.

— Вечером?

— Ну да, вечером!

— Вечером не смогу.

— Почему?

— Буду занята.

— Занята? — разочарованно переспросила Катя. — Чем?

— Поеду на вокзал.

Страшное подозрение заставило Катю насторожиться. Но еще не веря в окончательное вероломство подруги, она задала ей каверзный вопрос:

— Кого-нибудь встречать?

— Нет.

— Тогда зачем же?

— Чтобы проводить одного человека.

Катя побледнела.

— Одного человека? — переспросила она с глубокой укоризной в голосе. — И тебе не совестно? А еще подруга! Теперь я все поняла! Недаром тебе тогда так хотелось его поцеловать... А я-то тебе поверила!..

Оскорбленная до глубины души, она замолчала и нахмурилась. Потом, вспомнив, что ее могут хватиться в госпитале, она повернулась и, оставив Тамару в недоумении, вышла, сильно хлопнув дверью. Когда она возвратилась к своему столу, к ней подошел Ростовцев.

— Я уезжаю, Катя, — сказал он. — Мне бы нужно взять из кладовки обмундирование.

Только теперь Катя вспомнила, что Ростовцев, действительно, сегодня выписывается из госпиталя. И внезапно ей стало ясно, кого Тамара собиралась провожать. Это открытие сразу рассеяло ее подозрения.

Борису не было надобности спешить. Документы были у него на руках, поезд отходил вечером. Не зная, куда девать оставшееся время, он прошелся по коридору и отворил дверь в палату.

Белье на его кровати было уже сменено, и она стояла заново заправленная, готовая к приему следующего больного. Он не решился садиться на нее, чтобы не измять свежей простыни. Подойдя к тумбочке, он отворил дверцу и, взяв свои вещи, сделал небольшой сверточек. Особенно тщательно он упаковывал патефонную пластинку — подарок воспитанников музыкальной школы.

После обеда он спустился вниз. Вещи его, принесенные из кладовки, были здесь же. Из прежнего обмундирования оказались целыми лишь широкий офицерский ремень и погоны. Остальное было либо пробито осколками, либо перепачкано кровью, либо разрезано ножницами. Одевшись во все новое, он туго затянул ремень и заметил погоны, лежавшие на стуле. Он долго смотрел на их потускневшие звездочки, потом, вздохнув, взял в руки, спрятал в карман брюк и подумал:

«Если не пригодятся — пускай останутся на память».

Когда он совсем собрался, к нему подбежала Катя.

— Вы еще не ушли — вот хорошо! — сказала она и протянула ему конверт. — Только что принесли почту. Оказалось, что и для вас есть.

Борис поблагодарил и взглянул на адрес. Письмо было из Москвы.

«Вероятно, относительно моей музыки», — подумал он и заволновался. Ему захотелось скорее разорвать конверт и узнать, что в нем содержится. Он уже надорвал один уголок, но вдруг остановился и спрятал письмо нераспечатанным в карман.

— Прощайте, Катя, — сказал он вслух, подавая ей руку. — И спасибо, за все спасибо. Это я говорю не только вам, а всем. Передайте всем спасибо.

Катя, улыбаясь, кивнула головой, а когда он, захватив вещевой мешок, и шинель, прихрамывая и опираясь на трость, зашагал к выходу, она проводила его глазами и весело побежала наверх в свое отделение.

С шумом захлопнулись за Борисом тяжелые двери вестибюля. Не оборачиваясь, он пошел через парк к общежитию, где его ждала Тамара.

— Вот и я, — произнес он, входя в комнату, — встречайте гостя. Сейчас пока встречайте, а... — он посмотрел на часы, — а через полчаса будете провожать. Как я ни надоел вам, но уж на это время запасайтесь терпением.

— Не беспокойтесь, моего терпения может хватить на значительно больший срок, — пошутила Тамара.

— Вашего, — может быть, но мое истекло, — сказал Борис, вытаскивая письмо, которое ему передала Катя. — Вот здесь должен содержаться ответ на один очень важный вопрос. Я принес его вам, не читая. Давайте читать вместе.

Он вскрыл уже надорванный конверт. Вытащив сложенный вчетверо лист, он развернул его, быстро пробежал глазами и плотно сжал губы. Дочитав письмо до конца, он протянул его Тамаре.

— Теперь читайте вы. Только не читайте вслух, потому что я уже все понял..., — Он помолчал и раздельно добавил: — Я не композитор. Положение стало еще определеннее...

Он следил за ней и почти раскаивался в том, что не распечатал письмо раньше. Если бы он сделал это, можно было бы ничего не говорить Тамаре. Пусть она не узнала бы, что он не умеет, что он не может писать музыку, и пусть бы он оставался в ее памяти таким, каким был все это время. Ему хотелось быть в ее глазах сильным, настойчивым, упорным в борьбе с жизнью. Ему хотелось, чтобы она уважала его за эти качества. Но ему не хотелось, чтобы она узнавала о его поражениях. А то, что он прочитал, показалось ему именно поражением. Он с тревогой ждал, когда она кончит, и как только она подняла глаза, спросил, кусая губы:

— Как вы находите?

— Там не сказано, что вы не композитор, — возразила она.

— Но там сказано, что я написал «неграмотно»! Этого, по-моему, более чем достаточно, чтобы понять все!

— «Неграмотно» — это не значит — «бездарно». Это значит только, что необходимо учиться грамоте, учиться технике письма... — Тамара сложила лист, спрятала в конверт и продолжала с улыбкой: — Я не вижу в отзыве ничего плохого. Наоборот, Борис Николаевич, там сказано, что отдельные места у вас звучат хорошо и своеобразно. А это значит, что вам нужно работать над собой, нужно учиться и ни в коем случае не бросать начатого. Нужно добиваться того, чтобы зазвучало хорошо все в целом. Это же очень простой и естественный вывод.

— Когда не хотят человека обидеть,— сказал Ростовцев, — то неприятную для него правду снабжают легкой похвалой. Так обычно делают во всех рецензиях.

Тамара отрицательно качнула головой:

— Вы не верите в свои силы?

Вопрос был неожиданным. Борис даже сначала обиделся, но потом понял, что она была вправе его задать. Слишком много сомнений одолевало его в последнее время, и слишком часто он ощущал в себе что-то очень похожее на неуверенность. Он знал, что было большой опасностью поддаваться этому чувству, но порой не мог с собой сладить.

«Неужели же я становлюсь слабым безвольным человеком? — спросил он себя. — Неужели начинаю походить на Голубовского, который тоже вздыхал, плакал и в конце концов безнадежно запутался?»

От этой мысли ему стало неприятно. И в эту минуту он вспомнил еще другой вопрос, который был ему задан прежде, когда он жил в маленьком карельском домике. Но тогда его спрашивали не о слабости. Тогда его спросили, в чем он черпает свои силы. Значит, тогда он был сильным, был уверенным и совсем не похожим на то, чем он стал сейчас.

— Нет!

— Что — «нет»? — удивленно спросила Тамара.

— Я хотел сказать, что я верю в свои силы! — ответил он и продолжал уже спокойнее: — Может быть, это последние часы и минуты, которые мы проводим вместе. И мне не хочется, чтобы сейчас вы думали обо мне так. Я сейчас сам не узнаю себя. Я не был таким раньше. Мне всегда все казалось ясным и определенным, но все эти события выбили меня из колеи. И я, действительно, чуть было не потерял веру в себя. Если бы это случилось, я бы погиб. Но, к счастью, я во-время понял, отчего это произошло: я замкнулся в четырех стенах своей палаты, ушел в свой мир, занялся своими ощущениями и не вспомнил, что есть еще один мир, громадный, чудесный мир, живущий полной целеустремленной жизнью. Это — моя страна! А я забыл, что я часть ее, и поэтому покачнулся. Вот в чем была моя слабость! Но сейчас я вспомнил об этом, и чувствую себя так, словно вырвался на вольный воздух. Я знаю, что у меня не может быть интересов, оторванных от интересов моей страны, моего народа. И больше я не забуду об этом, потому что я знаю теперь: забыть об этом — значит, запутаться, потеряться и в конечном итоге — погибнуть! Мне трудно далось это знание. Оно стоило мне дорого, но зато теперь я стал вдвое сильнее оттого, что испытал на самом себе, как опасно оторваться от общей жизни даже на такое время, которое я провел здесь... Нет, нет! Я теперь не слабый, не качающийся человек, я сделался опять тем же, чем был. И вы правы: нужно учиться, нужно работать, настойчиво и упорно, чтобы создать произведение, достойное моей Родины! И я буду работать. Буду, буду, дорогая моя Тамара! Обязательно буду!..

По мере того, как он говорил, у него разгорались глаза, и голос делался тверже. Тамара с радостным удивлением наблюдала эту перемену, и ей казалось, что это говорит она, что он высказывает ее мысли. Она не сумела бы только их выразить так воодушевленно, так страстно, как получилось у него, но она чувствовала в эту минуту то же, что переживал и он. Она не заметила, как случилось, что он взял ее руку. Когда он крепко и благодарно ее пожал, она покраснела и смутилась.

А Борис между тем продолжал:

— Да, Тамара, и мне кажется, что мы будем работать вместе. Мы построим вместе нашу жизнь, мы будем работать так, чтобы наш общий труд был не вдвое, а втрое, вчетверо полезнее нашей замечательной стране. Мы будем помогать друг другу, и если споткнется один, то его поддержит второй! Но я не думаю, все-таки, что нам придется спотыкаться!.. Я не буду спрашивать сейчас, как вы ко мне относитесь. У нас еще есть много времени. Вы обдумайте все и взвесьте каждую мелочь. Вы можете ответить мне не сейчас, можете написать мне письмо, когда я уеду. Но знайте, что вы не должны говорить мне ни в коем случае «да», если это не будет вашим искренним желанием. Вы не должны отвечать мне так из-за одного только участия!.. Помните, я сказал вам однажды, что я одинок, что мне будет тяжело, если мы разойдемся? Теперь я хочу поправиться. Действительно, мне, вероятно, будет тяжело, но одиноким я не буду. Нет, не буду, потому что я понял свою ошибку. И как бы вы мне ни ответили, я найду свое новое место в жизни! Так или иначе, но с вами мы останемся друзьями. Вы разрешаете мне надеяться на это?

— Конечно, — прошептала Тамара, отчего-то все сильнее волнуясь. — Конечно...

— Вот и хорошо. А теперь я пойду. Знаете, когда я шел к вам, у меня было прескверное состояние. А теперь я весел, теперь мне хорошо. Не скрою, я был бы доволен, если бы вы меня проводили. Но если у вас нет времени или вам не хочется, я тоже не обижусь.

— Я провожу вас, — возразила Тамара, беря его вещевой мешок.

Они вместе вышли из комнаты, миновали парк и очутились за воротами госпиталя. Борис остановился и протянул ей руку, смотря открыто и дружески.

— Вы не пойдете дальше? — спросил он.

— Я пойду с вами на станцию, — ответила она, намеренно не замечая его протянутой руки.

Вместе они пошли по улице. Борис еще не мог двигаться быстро. Он шел, прихрамывая, опираясь на трость, и испытывал особое чувство радости, ощущая под своими собственными ногами ровную асфальтированную поверхность. Все ему казалось новым и волнующим. Он с удовольствием читал вывески магазинов, провожал глазами обгонявших его прохожих и смотрел, как по широкой прямой улице, шурша резиной, проносились приземистые длинные автомобили.

Свернув за угол, они подошли к трамвайной остановке.

— Нам туда? — спросил Борис, указывая в ту сторону, где, по его мнению, должен был находиться вокзал.

— Да, — кивнула Тамара. — А разве вы не были здесь никогда прежде?

— Мальчишкой, кажется, приезжал. Но это было давно. Правда, перед самой войной мы должны были ехать сюда на гастроли. Однако события развернулись слишком быстро: поездка расстроилась.

Вскоре подошел трамвай. Борис самостоятельно поднялся на подножку и вошел в вагон. Пожилая женщина, обращаясь к девочке, сидевшей в кресле, возле которого он остановился, наставительно сказала ей:

— Ниночка, разве ты не видишь? Уступи место дяде-инвалиду.

Борис невольно оглянулся и, не заметив кроме себя никого еще, похожего на инвалида, понял, что женщина заботится именно о нем. Улыбнувшись, он остановил слезавшую со своего кресла Ниночку и погладил ее по голове:

— Сиди, Ниночка, сиди. Мама ошибается. Я не инвалид и быть им не собираюсь. Мне не нужно уступать места.

Девочка обрадованно снова влезла на кресло и высунулась в окно. Ветер подхватил ленточки ее банта, и они затрепыхались в воздухе. Вскоре она, что-то вспомнив, подняла кверху лицо и пояснила:

— Это не мамочка. Моя мамочка на лаботе. Это бабуска. Мы с бабуской везем мамочке завтлак.

— Очень хорошо,— похвалил ее Борис и рассмеялся.

Когда они приехали на вокзал, уже начиналась посадка. Публика широким потоком устремилась на перрон, и люди, выходя, торопливо бежали в поисках своих вагонов. Вагон, номер которого стоял на билете, оказался в самом начале состава, и Борису с Тамарой пришлось пройти всю платформу, чтобы до него добраться.

— Ну, Тамара, кажется, теперь-то я скоро уеду, — сказал Ростовцев, берясь за железные поручни. — Нам остается пожелать друг другу всего самого хорошего. Будем продолжать наше знакомство в письмах. Простите меня за этот вопрос, но я должен, наконец, узнать вашу фамилию. Как это ни странно, но до сих пор я ее не знаю. Вы всегда были для меня просто Тамарой... — Борис вынул записную книжку и продолжал: — Итак, диктуйте ваш полный адрес, а потом я продиктую вам свой.

Тамара стояла возле него и, не отвечая, смотрела куда-то в сторону. Лицо ее было сосредоточено, и казалось, что она решает в уме какую-то сложную задачу. Потом она неожиданно улыбнулась и спросила:

— Вы что-то сказали? Простите, я не расслышала...

— Мне нужен ваш адрес, — повторил Борис. — Я хочу записать его.

— Ах, да... Адрес... Но вы его знаете. Пишите на госпиталь.

— А фамилию? Вашу фамилию?..

— Фамилию? — переспросила снова Тамара, и в ее лучистых темных глазах появилась нежность. — И фамилию мою вы знаете... Пусть я буду для вас Тамарой... — она остановилась, подумала еще и тихо прошептала: — Тамарой Ростовцевой.

— Как? — не понял ее Борис, думая, что она оговорилась.

— Ростовцевой, — повторила она. — Разве это не понятно?

Борису показалось, что надвигающиеся сумерки куда-то исчезли.

— Значит, вы, наконец, решили? — воскликнул он, чувствуя, как кровь приливает к его лицу, и оно начинает гореть.

— Да, я, наконец, решила, — кивнула она в ответ. — Я решила, что нет смысла откладывать для писем того, что можно сказать сейчас.

— И это вполне искренне? От чистого сердца?

— Да, — снова кивнула Тамара, смущаясь от его радостного взгляда. — Вполне искренно!..

Вот такой улыбающейся и смущенной, ласковой и доброй видел он ее перед собой, когда через полчаса, пролетевших, как одно мгновение, она стояла на платформе и махала ему рукой в знак большой настоящей дружбы, в знак того, что они расстаются ненадолго. Поезд увеличивал скорость, мелькнули последние стрелки, высунувшиеся из окон пассажиры давно заслоняли от него перрон, а образ ее все стоял перед ним, и ему казалось, что он все еще видит ее улыбку и слышит ее задушевные слова. Ему захотелось петь, ему захотелось сказать всем, что жить — хорошо, что жить — интересно, и что жизнь, как бы временами она ни была трудна, — очень замечательная и чудесная вещь. В его сознании зародился мощный красочный мотив, и зазвучал он вполне отчетливо и ясно. Он понял, что это его собственная тема, что это — начало его новой музыки. Он вынул блокнот и, торопясь, начертил пять поспешных неровных линеек...

А Тамара, переждав, пока последний вагон скрылся из глаз, повернулась и с улыбкой пошла назад по краю опустевшей платформы. У самого ее конца она заметила невысокого пожилого человека в поношенной гимнастерке и зеленой полувоенной фуражке. Он стоял к ней в профиль, и ей было видно, как, приподняв очки, он вытирал глаза большим белым платком. Вглядевшись в его лицо с седой бородкой, она с удивлением заметила, что это был доктор Воронов. Поровнявшись, она назвала его имя.

Иван Иванович отнял платок от лица и обернулся в ее сторону. Увидев ее, он почему-то растерялся, сохраняя ту позу, в которой она его застала. Потом быстро снял с носа очки и трясущимися руками стал их протирать.

— Запылились... стеклышки запылились, — объяснял он прерывающимся голосом, словно боясь, чтобы она не подумала что-нибудь другое: — Я их... протираю... Вы идите, — попросил он неожиданно. — Я потом вас... того... догоню...

Тамара медленно прошла мимо. Через несколько шагов он, действительно, догнал ее, и они пошли вместе.

— Вы кого-нибудь провожали, дорогуша? — спросил он уже спокойнее.

— Да... Знакомого, — ответила она.

— Вот и я... провожал. Доктора вашего провожал. Он ведь тоже сегодня уехал... — Воронов помолчал и добавил, глядя себе под ноги: — Мы с ним видели вас.

Тамара, слегка покраснев, ничего не ответила. Иван Иванович тоже шагал молча. Лишь когда они вышли за пределы вокзала, он заговорил снова:

— Вот, знаете, уехал он, ваш доктор, то-есть. Уехал, а я... я привязался к нему и... и полюбил даже. Именно полюбил... Ну, а вы? — неожиданно спросил он.

— Что - я?

— Вы почему его не полюбили?

Тамара задумчиво взглянула на старика.

— Вы же знаете, Иван Иванович, что... что двоих любить невозможно.

— Да, конечно, — кивнул он, соглашаясь. — Невозможно... Это... это верно...— Он достал из кармана опять свой большой платок и, запинаясь, попросил: — Вы идите... вперед. А у меня... в глаз... что-то... попало. Уж простите старика...

 

Глава шестая

1

Прошло три года. Кончилась война, отгремели последние салюты, и наступил долгожданный Победный мир. Мир, которого ждали с нетерпением, мир, о котором мечтали, мир, который был завоеван дорогой ценой лишений и крови.

С далеких западных рубежей на восток, к родным деревням, городам и поселкам пробежали по исковерканной войною земле эшелоны с веселыми крепкими людьми, отстоявшими в боях честь своей отчизны. Закаленные и обветренные, они возвращались к семьям, к труду, который покинули, взявшись за оружие. Радостно встречала их Родина. Цветами, заботой и любовью был окружен их путь.

Страна постепенно оправлялась от ран, нанесенных войной. Вставали из-под обломков разрушенные города, росли корпуса многочисленных заводов, новые плотины перегораживали стремительное течение рек, на полях шелестели колосья обильных урожаев. Новые мысли воплощались в линии технических чертежей, в цехах строились сложные машины, непрерывным потоком лилась расплавленная огненная сталь в узкие замкнутые формы. Восстанавливались железнодорожные пути, двигались груженые составы, и каждый новый день приносил новые победы в громадном созидательном труде.

Героику войны сменила героика будней.

В один из воскресных дней начинающейся осени, когда солнце еще светит ярко, а в воздухе носится паутина, по зеленой улице подмосковного города шел человек в военной форме. Китель сидел на нем просто, но складно, брюки защитного цвета навыпуск были тщательно отглажены, а темные начищенные ботинки блестели квадратными носами. Шел он не спеша, но ступал уверенно и твердо. Его походка, белые узкие погоны с двумя красными просветами и звездочкой посередине, медицинская фуражка с зеленым околышем, начисто выбритое лицо и острые внимательные глаза, — все это гармонировало между собой и оставляло впечатление аккуратности и уверенности. Его широкоплечая фигура невольно внушала уважение, и, несмотря на нестроевые погоны, равные по званию строевики козыряли ему даже первыми.

У одного из одноэтажных домиков военный остановился и вынул из кармана записную книжку. Убедившись, что это именно тот дом, который он отыскивал, он шагнул на крыльцо и надавил кнопку звонка.

Ему открыла женщина. Она с удивлением взглянула на человека, показавшегося ей незнакомым, и вдруг, узнав его, радостно вскрикнула и, схватив за руку, потащила за собой. Не давая ему вымолвить ни слова, она звонко и весело кричала в комнаты:

— Борис, скорее иди на помощь!.. Скорее же! Смотри, кого я веду!.. Да скорее же, а то он упирается!..

В прихожей навстречу им вышел мужчина в простом домашнем костюме, Это был Ростовцев.

— Ветров?.. — воскликнул он, словно не веря своим глазам. — Юрий? Какими судьбами?.. Ах, чорт возьми, как здорово, что ты приехал! Ну, пойдем же скорее...

Он подхватил гостя под руку, и несколько сконфуженный бурным приемом майор медицинской службы под дружеским конвоем Бориса и Тамары был доставлен в комнаты и усажен на диван, На него посыпались десятки самых разнообразных вопросов. Не будучи в состоянии ответить на них одновременно, он улыбнулся и, наконец, произнес:

— Это же бессовестно. Сначала вы хотели меня замучить марафонским бегом, а теперь добиваете словесными залпами. Дайте хоть отдышаться!..— Он несколько раз вздохнул нарочно глубоко и потом рассмеялся: — Ну, теперь спрашивайте, только поодиночке.

Борис рассмеялся вслед за ним и подошел к Тамаре:

— Мне кажется, нужно чем-то отметить нашу встречу. Ты что-нибудь сделаешь?

Тамара кивнула и вышла. Ветров проводил ее взглядом и сделался серьезным.

— Итак, ты зажил теперь счастливой жизнью семьянина?— спросил он, когда Борис сел рядом.

— Кажется, да.

— Тебе повезло. У тебя замечательная подруга. Тебе повезло, как всегда.

— Я согласен с тобой, — ответил Борис. — Мне, действительно, повезло, но... — он покачал головой, — но не как всегда. А ты? Все холост?

— Все холост... — отозвался Ветров.

На некоторое время они замолчали. Обилие вопросов, которые им хотелось задать друг другу, как-то внезапно исчезло, оставив после себя нечто похожее на стеснение. Ветров, откинувшись к спинке дивана, медленно осматривал комнату, вглядываясь подолгу в каждый предмет, и припоминая, что все вещи, стоявшие здесь, были ему знакомы. И рояль, и стол, и этажерку с нотами и кресло, — все это он когда-то видел. И, однако, это был уже другой город, другой дом, другая комната и вещи эти стояли иначе. И ему показалось, что комната дышит спокойным уютом, который притягивает и который не хочется покидать.

— А где Рита? — спросил он, сам не зная, почему ее имя пришло к нему в голову.

— Не знаю, — ответил Борис безразличным тоном.

Они опять замолчали, думая об одном и том же.

Ветров сбоку смотрел на Ростовцева, но смотрел не на лицо, а ниже — на шею. Там едва заметной белой полоской тянулся рубец, начинаясь почти от края хряща и доходя до воротника рубашки.

— Ты не баловал меня письмами, — заговорил после паузы Борис, — и я почти ничего о тебе не знаю. А между тем за это время ты, кажется, многое успел, судя вот по этим предметам... — Он дотронулся рукой до одной из его орденских ленточек с белой полоской посередине: — Ведь это Красное Знамя?

— Да.

— За что ты получил его?

— За работу... — лаконично ответил Ветров.

—- Скромничаешь. Наверное, ты выкинул какую-нибудь отчаянную штуку.

— Я не выкидывал ничего отчаянного, — возразил Ветров. — Я разработал свой метод сосудистого шва, и им стали пользоваться другие. Сейчас у нас уже достаточно фактического материала, и меня командировали на съезд армейских хирургов. Вчера я приехал в Москву и, вспомнив, что ты живешь неподалеку и приглашал меня после войны, решил прокатиться к тебе в гости. Завтра начинается съезд. Мне дали десять минут, и в эти десять минут я должен уложить то, что сделал за три с половиной года. Я должен рассказать о всех 186 случаях сосудистого шва, которые я прооперировал лично и которые имел возможность наблюдать до самого выздоровления. Всем этим больным мой метод оказался весьма полезен, потому что без него добрая половина из них лишилась бы своих конечностей. И я думаю, что эти 185 человек не должны на меня обижаться!

— А сто восемьдесят шестой? — спросил Ростовцев. — Он разве обижен?

— Сто восемьдесят шестой — это я сам... — Ветров засучил левый рукав. На четверть выше сгиба кожу его мускулистой руки изуродовал зигзагообразный рубец. — Вот смотри...

-— Ты был ранен? — воскликнул Борис.

Ветров оправил китель.

— Это ранение, — продолжал он, — я получил во время налета немецких бомбардировщиков на наш медсанбат. Господа немецкие ассы, как тебе известно, считали палатки с красными крестами очень удобными объектами для испытания своей неимоверной храбрости. Осколком бомбы мне перебило в этом месте плечевую артерию и повредило кость. По всем правилам после такого ранения мне следовало распрощаться с рукой. Положение создалось отчаянное. Я попросил своих сослуживцев-хирургов сделать мне самому точно такую же операцию, какую я делал своим подопытным собакам, работая в госпитале. Я попросил их сшить мой сосуд моим же методом. И вот теперь сто восемьдесят шестой больной, как видишь, тоже не имеет оснований жаловаться на изобретателя новой методики. Но благодарить самого себя как-то не принято, и поэтому об этом случае я, обыкновенно, умалчиваю. Вот тебе пока и вся моя трехгодичная биография.

— А что ты собираешься делать дальше?

— Дальше?.. — задумчиво переспросил Ветров.— Дальше я буду писать диссертацию. Литература у меня подобрана. На оформление потребуется еще полгода, но мне кажется, что будет лучше, если я уложусь в три месяца. А защитив ее, я буду работать над тем, что зову пока мечтой. И мне очень хочется, чтобы эта мечта превратилась в обычный жизненный факт. И еще мне хочется, чтобы это было сделано нашими русскими людьми, нашими русскими учеными. Я верю, что так и будет!

Ветров поднялся во весь рост и несколько раз прошелся по комнате, заложив руки за спину. Ростовцев следил за ним глазами и, когда он остановился, сказал:

— Следовательно, первую часть своей жизненной программы ты уже выполнил. Завтра ты докажешь, что не зря прожил свои тридцать лет...

— Двадцать восемь, — перебив, поправил его Ветров.

— Хорошо, двадцать восемь. Но, помнишь, ты сказал, что когда сделаешь это, ты сам попросишь меня об одной вещи?.. Ты догадываешься, о чем я говорю?

— О поручительстве в партию?

— Да.

— Я уже член партии... — Ветров достал из бокового кармашка партбилет и показал Борису. — Видишь?.. Я подал в партию сразу после того, как прооперировал пятидесятого больного. Тогда я сказал себе, что имею на это право. И за меня поручились мои товарищи. Как раз те, которые потом спасли мою руку. Я не воспользовался твоим предложением. Но я надеюсь, что ты извинишь меня: я не мог больше ждать.

В комнату, мягко ступая, вошла Тамара и пригласила всех на веранду. Борис взял Ветрова под руку. Усаживаясь за стол, Ростовцев шутливо заметил:

— Все хорошо, Юрий, но одного ты недооценил. Жениться тебе нужно! Смотри, как замечательно мы живем с Тамарой! Право же, наш пример достоин подражания.

— Мое время не ушло, — возразил Ветров. — Все придет само собой, и не это я считаю главным... — Он поблагодарил Тамару, подавшую стакан, и продолжал: — Но скажи мне откровенно, Борис, ты не жалеешь о своей прежней жизни? О том, что тебя ожидало и чем ты сделался?

Ростовцев отрицательно покачал головой.

— Нет, нисколько... Я стал преподавателем музыки в училище. Партия поставила сейчас меня на эту работу, и я стараюсь выполнять ее по возможности хорошо. Если партия скажет, что я необходим на заводе, я пойду на завод. Если партия позовет меня на поля, — я поеду в деревню. И если, наконец, она прикажет мне снова защищать свою землю от недоброжелателей, — я возьмусь за оружие. Теперь я уже смогу взяться, потому что нога моя окрепла и я опять годен к строевой службе. Мы вместе с Тамарой построим нашу трудовую жизнь, но, если понадобится, мы вместе пойдем и на фронт. Я пойду драться, а она будет лечить пострадавших в бою. Да, моя Тамара теперь уже врач! И я горжусь ей. Она тоже, как и ты, Юрйй, не любит говорить, но она до страсти любит работать!.. — Борис посмотрел на жену.

Ветров уловил это и в свою очередь взглянул на нее. Только сейчас он заметил в ней какую-то перемену. Она оставалась все такой же серьезной, какой он знал ее прежде, но в ней появилось что-то новое, зрелое. Лицо ее посвежело, а в осанке была уверенность взрослого человека. Все это теперь стало более отчетливым, потому что она сделалась красивой взрослой женщиной. Ветров подумал, что вот такого товарища в жизни и он хотел бы иметь, и о таком товарище он мечтал в далекой юности. Видя, как тепло посмотрела она на мужа, он отчего-то вздохнул и повторил уже сказанное прежде:

— Да, тебе, все-таки, повезло, что ты встретил такую девушку!

Тамара перевела глаза на Ветрова и, улыбнувшись, возразила:

— Мне тоже повезло! Повезло, что я встретила его.

Ветрову почему-то стало грустно.

— Ты совсем теперь не поешь?— спросил он Бориса.

— Редко...— ответил тот. — Разве для себя, потихоньку. Прежней силы в голосе уже нет, и часто срываюсь.

— Может быть, все-таки споешь что-нибудь? Как тогда, — помнишь? — на выпускном вечере? «Ариозо Ленского»!

— Нет, — подумав, отказался Ростовцев. — Нет, не стоит. Так, как тогда, теперь не получится... Лучше мы сделаем по-другому.

Он поднялся из-за стола и вышел. Вскоре он вернулся с патефоном. Молча поставив его на стол, он выбрал пластинку и, крутя ручку, произнес:

— Когда я лежал в госпитале, мне подарили эту пластинку. Я храню ее до сих пор и завожу, если вспоминаю о прежнем.

Медленно завертелся диск, и с первых звуков Ветров узнал знакомую мелодию и понял, что это было «Ариозо Ленского». Голос певца звучал выразительно и нежно:

...Я люблю вас, Я люблю вас, Ольга, Как одна безумная душа поэта Еще любить осуждена...

И образы прошлого всплыли перед Ветровым так ясно, что он прищурил глаза, чтобы ничто не мешало следить за ними. Он вспомнил переполненный зал, погруженный в темноту, звуки оркестра, яркий, громадный квадрат сцены, обрамленный занавесом, и девушку, впившуюся пальцами в зеленый бархатный барьер ложи. Он вспомнил сладкое замирание, заполнявшее тогда и его грудь, вспомнил другого человека, который пел тогда, приблизившись к рампе, и увидел его стоявшим теперь рядом с ним и следившим за покачивающейся мембраной. Что испытывал сейчас этот человек? Неужели он оставался совершенно равнодушным к тому, что ушло от него навсегда, и неужели ему не было тяжело смотреть на эбонитовую пластинку, — это напоминание о днях его былой славы?

Ветров взглянул на Бориса, стараясь прочитать в выражении лица волновавшие его мысли. Но оно было спокойным, совершенно спокойным, и только в мелких морщинках уголков его глаз таилась внимательная заинтересованность. Казалось, он оценивает постороннего исполнителя, вслушивается придирчиво в каждую ноту, в каждый оттенок, и, удовлетворяясь, временами с одобрением кивает головой, словно желая сказать, что все хорошо, что все пока идет именно так, как и следует. И когда мембрана, пройдя последний круг, остановилась, он поднял ее и с удовольствием сказал, ни к кому не обращаясь:

— Кажется, неплохо... — Уловив в глазах Ветрова что-то похожее на сожаление, он вдруг заговорил с жаром: — Многим из моих знакомых кажется, что потеря голоса была для меня трагедией. Одно время — самые первые дни после того, как ты разрезал мое горло — мне тоже казалось так. А потом я понял, что отчаиваться рано. Понял, когда переступил, наконец, порог госпиталя и увидел людей, спешащих, работающих, интересующихся, живых людей. Я начал новую жизнь. Сейчас я работаю в музыкальном училище. Я уже выучил много неплохих музыкантов, а четверо из моих воспитанников совершенствуются в консерватории. И я теперь по-настоящему счастлив, потому что знаю, что делаю тоже полезное дело. Пусть я — маленький человек, пусть я — незаметный винтик в нашей сложной машине, но все-таки я необходимый винтик! За таких, как я, подымал Сталин свой тост. А раз сам Сталин пил за меня, значит, я знаменит!..

Ростовцев остановился, отхлебнул из своего стакана. Ветров смотрел в зеленое пространство сада, освещенного похолодевшими лучами спускающегося к горизонту солнца. На его лице было неопределенное выражение.

Борису показалось, что он нарочно смотрит в сторону, чтобы не высказать недоверия в искренность его слов. Отодвинув стакан, он продолжал:

— Сейчас если бы мне предложили заново прожить время от начала войны и до настоящего момента, я бы, не задумываясь, прожил его в точности так же. Я бы снова пошел на фронт и отдал бы даже свой голос за то, чтобы защищать всю страну! Правда, в эту войну я не получил орденов, не прославился, но я все-таки убил несколько вражеских солдат. Если бы я не убил их, они убили бы наших советских людей, принесли горе их семьям. А за это стоило пожертвовать голосом и даже собственной жизнью! Я не остался посторонним наблюдателем великих испытаний, я принял сам в них участие, и я горд сознанием, что так же, как и ты, не зря числюсь гражданином моей страны!.. — Он сел на свое место и, помолчав, добавил: — Я не все еще рассказал о себе, но на сегодня, пожалуй, довольно... Ты будешь завтра вечером свободен? — неожиданно спросил он.

— Завтра — нет. Завтра вечером я как раз должен выступать с докладом.

— Жалко... — произнес Борис. — Ну тогда, если сумеешь, советую послушать радио примерно около одиннадцати вечера.

— Зачем?

Борис улыбнулся и уклончиво ответил:

— Так... Будет интересная передача... Транслируется интересный концерт...

— Хорошо, я постараюсь, — согласился Ветров, не придавая значения его словам.

Тамара, сидевшая до сих пор молча, взглянула на часы и тревожно напомнила Борису:

— Ты не опоздаешь? По-моему, у тебя в шесть репетиция.

— Да, да, — вспомнил тот. — Нужно собираться.

— Что за репетиция? — поинтересовался Ветров.

Борис замялся.

— Это — в училище, — неопределенно пояснил он. — Мне там придется обязательно быть. Я должен вас покинуть.

— Тогда и я с тобой, — поднялся Ветров.

— Ну, нет, ты должен остаться! У тебя время есть, и если ты убежишь, это будет означать, что общество Тамары ты посчитал неинтересным. И я бы обиделся на ее месте.

После такого аргумента Ветрову ничего другого не оставалось, как сесть снова. Прощаясь, Борис сказал, что рассчитывает увидеть его у себя еще раз. Они крепко пожали руки и расстались.

Тамара проводила мужа и вернулась.

— Боюсь, что будете скучать со мной, — сказала она, и Ветрову почудилось смущение в ее голосе. — Я плохая собеседница... Может быть, вам налить еще чаю?

— Спасибо, — отказался Ветров, — я уже напился.

— Мне бы очень хотелось послушать ваш доклад, — продолжала она, — но, вероятно, я не смогу освободиться завтра к вечеру.

— Вы будете на работе?

— Нет, я буду занята в другом месте. А ваш доклад, кажется, очень интересен?

Ветров пожал плечами.

— Для меня — очень. Но я надеюсь, что и другие им заинтересуются. Правда, в основном он будет состоять из цифровых данных, из статистики. Однако мне бы хотелось коснуться и методики моей работы. Только очень мало времени. За десять минут многого не расскажешь. Мне придется докладывать так, чтобы возбудить критику. Это необходимо, потому что «истина рождается в споре»... — Он помолчал и спросил: — А вы теперь врач?

— Да, уже несколько месяцев. Я окончила институт этой весной.

— А где работаете?

— Меня оставили ординатором при кафедре факультетской терапии.

— Вероятно, вы очень неплохо учились,— сказал: Ветров. — Если у меня появится сердечная болезнь,— пошутил он, — я приду лечить ее к вам.

Тамара улыбнулась, но ничего не ответила.

— Вы возьметесь лечить мое сердце? — повторил он полусерьезно.

— Боюсь, что я не справлюсь с этой задачей... теперь, — она сделала особенное ударение на последнем слове.

— А раньше?

— Раньше?.. — переспросила она. — Раньше вы бы не обратились ко мне с этой просьбой.

— Почему?

— Потому что я была только сестрой.

— Нет, не поэтому, — возразил Ветров и уже прямо, без намеков сказал: — Потому что я был недогадлив. Ваш муж оказался догадливее меня.

Тамара несколько смешалась. Но она быстро овладела собой и с достоинством произнесла;

— Я очень просила бы вас не затрагивать эту тему. Это совершенно лишнее.

Ветров почувствовал, что, продолжая разговор, он может ее обидеть. И все-таки какая-то сила заставила его сказать:

— Хорошо, я не буду затрагивать эту тему. Но, пожалуйста, ответьте мне на один только вопрос. Если бы три года назад с Борисом не случилось несчастья, согласились бы вы тогда стать его женой?

Легкая краска набежала на ее лицо, и на нем отразилась досада. Но она опять подавила в себе недовольство и спокойно возразила:

— Я не буду вам отвечать.

— Тогда я отвечу за вас,— внезапно загорелся Ветрев. — Я знаю, что вы бы не согласились! Вы бы поняли, что тогда он бы смог прожить и без вас, и вы бы не сделали этого шага. Но в вас заговорило особое чувство матери, вам захотелось его поддержать, вдохнуть в него силы и быть рядом, чтобы постоянно им руководить.

Тамара подняла на него свои чистые темные глаза, и ее ресницы дрогнули.

— Если бы это было даже так,— сказала она,— то в этом нет ничего предосудительного. Я не хотела вам отвечать, но вы вызываете меня на это. Хорошо, я отвечу вам. Знайте же, я долго колебалась, но сказала ему «да» после того, как увидела, что он уже поборол в себе слабость. И тогда я согласилась стать его женой. Я удовлетворила ваше любопытство, но теперь вы ответьте на мой вопрос. Вы были с Борисом друзьями, вы спасли ему ногу, а затем, у меня на глазах, вы спасли ему жизнь. И скажите мне, как вы расцениваете вашу беседу с его женой в его отсутствии? Скажите, для чего вы ее начали? Только не обижайтесь на меня, потому что я, быть может, ошибаюсь и понимаю вас неправильно...

Тамара произнесла это все так же спокойно, и только глаза ее блестели сильнее.

Ветров взглянул на нее, и ему стало неловко. Он пожалел, что не ушел вместе с Борисом. Он не видел ничего особенного в своих словах, и он думал, что намекнуть женщине на то, что она вызывает к себе симпатию,— это не должно показаться обидным. Это ни к чему не обязывает и в ответ ничего не требует. Стоило ли объяснять, что и ему хочется дружбы, и стоило ли извиняться за то, что за годы войны он, быть может, слегка огрубел и иногда говорит лишнее? Он подумал, что не стоит, и решил, что ему лучше будет уйти.

И он ушел. Прощаясь, он осторожно пожал ее руку и, когда она затворила дверь, некоторое время стоял возле дома. Потом медленно пошел вдоль забора, за которым был сад. И когда дошел почти до конца, до него долетела приглушенная расстоянием музыка. Он скорее угадал, чем понял слова:

Я люблю вас, Я люблю вас, Ольга...

Он подумал в первое мгновение, что эти слова предназначались для него, но сразу понял невероятность и даже ненужность своей мысли. Вряд ли она думала о нем, слушая голос того, кого любила, и вряд ли она могла предполагать, что Ветров услышит эту музыку. Они, эти два человека, были счастливы, у них была семья, они были нужны друг другу... А он?

Ветров задумался...

Спускался чудесный мягкий вечер. Темнело небо. Слабый ветерок догнал фигуру идущего человека и вместе с собой принес последние едва различимые слова знакомого ариозо...

2

...После информации председательствующего, вставшего из-за стола с массивной, красного бархата, скатертью и сказавшего, что согласно распорядка дня объявляется десятиминутный перерыв, Ветрова охватило волнение. Мысль, что сразу после перерыва должно следовать его выступление, принесла странное ощущение, будто останавливается сердце. Непонятная слабость в ногах, руках и в каждой самой маленькой мышце заставила его остаться сидеть на своем кресле. Опустевшие ряды с правильными линиями спинок сидений открыли ему все пространство зала, и он с каким-то тоскливым чувством смотрел вперед, — туда, где на возвышении стоял стол президиума и где отдельно ото всех скромно поместилась трибуна. На нее он должен скоро подняться и с нее ему предстояло делать свой доклад. И это будет через несколько минут. Всего через несколько минут!

Он никогда не думал, что способен так волноваться. Ему приходилось впервые делать сложные операции, от исхода которых зависела человеческая жизнь, ему приходилось подвергаться воздушным налетам и слышать противный свистящий звук падающей бомбы, ему приходилось по трое суток держать себя в постоянном напряжении, не выходя из операционной палатки, но ни разу в жизни он не испытывал такого состояния, какое охватило его сейчас, когда было все спокойно и когда кругом была такая дружелюбная товарищеская атмосфера. Он прекрасно понимал, что у него нет никаких оснований для волнения. Доклад был написан, время рассчитано с точностью до секунды, а написанное он знал почти наизусть. Нужно было только выйти и четко, выразительно прочитать все, как это он делал, устраивая себе маленькие репетиции. Это казалось до смешного простой и нетрудной задачей. И тем не менее он страшно волновался. Волновался, потому что приближающийся момент был итогом трехлетнего напряженного труда, труда, ответственность за который не покидала его ни на одно мгновение.

Он взглянул на часы. Прошло всего три минуты. Три минуты, показавшиеся целой вечностью! Значит, впереди было еще семь, а в переводе на секунды это составляло четыреста двадцать. Число и очень большое и одновременно очень мизерное.

Сидеть в бездействии становилось невозможным. Ветров поднялся и пошел вдоль рядов вперед к возвышению. На демонстрационной доске была уже приготовлена таблица, схематично изображавшая моменты его операции. Все было в порядке, оставалось только ждать.

Чувствуя слабость, он вышел в фойе. Здесь группами и в одиночку стояли люди — пожилые и нестарые, худые и полные, веселые и серьезные. Они о чем-то беседовали друг с другом, шутили, улыбались, качали головами, жестикулировали или же, напротив, произносили слова деловито и сухо, одними губами. Не останавливаясь, Ветров прошел в буфет, решив что-нибудь выпить. Во рту сделалось сухо, и он подумал, что кружка пива несколько спасет положение. Он заплатил деньги и поднес ее к губам. Резное стекло глухо стукнуло о зубы от его порывистого движения, и он рассердился на свое волнение. Стараясь успокоиться, он прислушался к разговору двух соседей.

— А разве все такие?— горячо возражал один из них своему собеседнику. По его голосу Ветров представил себе небольшого роста нервного человека.— Разве все, я вас спрашиваю?

— Конечно не все,— ответил, соглашаясь, другой, уравновешенный и солидный.— Но таких все же очень мало.

— И я говорю, что мало. Но они есть! Да, да, милостивый государь, пока еще есть! А нужно, чтобы не было! Да, да, чтобы совсем не было!..— Нервный человек разгорячился и заговорил быстро и с возмущением:— У меня был один такой... Понимаете, работал в лаборатории шесть с половиной лет! Шесть лет с ним возился! Это же не шутка! И хоть бы одну работу написал? Ни одной! Вызвал я его в кабинет.— Ну,— говорю,— голубчик, подумайте: вы научный работник, и ни одного печатного труда! А? Каково? И не совестно? — И знаете, что он ответил? Помолчал, улыбнулся этак юмористически и заявил: — «Как,— говорит,— ни одного? Я,— говорит,— уже два труда напечатал!» — Это,— спрашиваю,— где же? Что-то мне ничего о них неизвестно...— «Как же,— отвечает и улыбается,— первый — объявление о разводе со второй женой, а второй — объявление о разводе с третьей...» — Ага,— говорю,— понятно! Ну, а о разводе с первой вы ничего не напечатали?— «Первая,— отвечает,— сама от меня ушла, без объявлений...» Видите, каков гусь?.. Юмор, вы скажете, анекдот, шутка? Ничего подобного — чистейший факт! Есть еще такие типы! Их нужно разоблачать, гнать, а не возиться! На него государство деньги тратит, заботится, а он?.. Он, негодяй, сидит и ничего не делает! И от скуки женится да разводится. Это — не юмор, это — сознательное вредительство. Да, да, самое настоящее вредительство! Гнать, гнать таких, и больше ничего!..— Нервный человек возбужденно засопел и умолк.

Ветров допил свою кружку и возвратился в зал. Оставалось две минуты. Почти сто двадцать биений сердца, и наступит его очередь!

Как томительно медленно наполняется зал, и как ужасно медлительны люди, рассаживающиеся по своим креслам! И почему они не спешат? Можно подумать, что они, замечая его волнение, нарочно останавливаются в проходе и беседуют о чем-то напоследок друг с другом.

Вот, например, эта женщина... Разве не могла она наговориться в перерыве с тем седым человеком? И о чем она с ним говорит?.. Ветров нетерпеливо взглянул на нее, и ему показалось, что именно из-за нее председательствующий выжидает и не продолжает заседания. Наконец, женщина кивнула собеседнику и, пригнувшись, пошла в сторону Ветрова. Она села рядом с ним на свободное кресло и спросила:

— Простите, у меня нет программы. Вы не знаете, чей сейчас будет доклад?

Ветров хотел сказать: «Мой!», но слово это застряло в горле, и он вместо ответа поспешно сунул ей в руку программу. Женщина поблагодарила, но он не расслышал. Все его внимание сосредоточилось на высоком бодром старике, стоявшем на председательском месте и наблюдавшем умными глазами за залом. Отсюда Ветрову не было видно, какие глаза у этого старика, но он бессознательно был уверен, что они умные.

Услышав наименование своей темы, и еще раньше того, как высокий старик успел назвать его фамилию, Ветров поднялся так неожиданно резко, что женщина, только что задававшая /ему вопрос, вздрогнула.

Крупно зашагал он вперед по проходу, боясь, как бы не покачнуться, и сжимая в руке свернутые в трубку листы со своим докладом. Поднимаясь к отделанной под дуб трибуне, он услышал, как председатель спокойно сказал:

— Я предупреждаю докладчиков, что они должны строго укладываться в. отведенное время. Прошу прощения, но неуложившихся я буду прерывать.

Ветров, выжидая, когда он кончит, отстегнул часы и положил рядом с развернутым текстом. Быстро вспомнив начало, он впервые взглянул в зал и замер.

Какая масса голов, сколько глаз было устремлено на него! И как тихо вдруг сделалось! Но в этой тишине ему почудилось колоссальное напряжение. Он обернулся вправо к столу президиума и увидел пристально-сверлящие глаза приземистого лысого профессора. Маленькие квадратные стеклышки его пенсне блестели сухо и деловито, а от выбритого лысого черепа, как показалось Ветрову, отражался электрический свет.

— Прошу вас...— услышал Ветров вежливый голос председателя.

И самое последнее, что он успел увидеть, был громадный портрет внимательно-доброго человека со скрывавшими губы усами. Сталин словно ободрял его своей уверенной улыбкой, так хорошо знакомой и близкой по рисункам. Казалось, что он ждет его отчета и вместе со всеми и даже больше всех будет слушать то, о чем было написано в развернутом перед ним тексте. Эта мысль подействовала успокаивающе, и Ветров произнес первое слово:

— Товарищи!..

Но ему показалось, что голос звучит еще не совсем твердо, и он повторил:

— Товарищи! Материал Великой Отечественной войны показал, как часто в условиях фронтовой обстановки встречаются ранения с повреждением крупных кровеносных сосудов. Эти ранения в сочетании с размозжением мягких тканей и повреждением костей сплошь и рядом ставят раненого бойца под угрозу потери конечности. В связи с этим возникла естественная потребность разработать новую методику сосудистого шва, позволяющую быстро восстанавливать поврежденные сосуды. Эта манипуляция должна была удовлетворять двум основным требованиям: во-первых, она должна была быть технически простой, и, во-вторых, она должна была давать максимальную эффективность. Как вам известно, имеющиеся в нашем распоряжении методики зарубежных авторов не соответствовали этим требованиям и потому не могли быть применены в обстановке непосредственной близости к боевым операциям. Мне и моим товарищам — хирургам Н-ского медико-санитарного батальона — удалось, как нам кажется, разработать свой способ восстановления поврежденных сосудов и проверить его в эксперименте сначала на подопытных животных, а потом и непосредственно на раненых, поступивших в наш медико-санитарный батальон.

Для иллюстрации полученных нами результатов я хочу предложить следующие, имеющиеся в нашем распоряжении, статистические данные. Всего прооперировано мною 185 случаев и моими товарищами 471 случай. Из общего количества 656 случаев нам удалось проследить до полного выздоровления 591 больного. Наблюдение по этапам эвакуации производилось следующим образом...

Ветров, углубляясь в чтение текста, постепенно ощущал, как прежнее волнение исчезает, и на смену ему приходит чувство интереса к своей работе, к своему делу. Голос его окреп, и он совершенно успокоился, когда, взглянув на часы, увидел, что точно укладывается в рассчитанное время. Но когда он дошел до цифр, он по-настоящему воодушевился. Строгие колонки их не были для него сухими отвлеченными числами. Напротив, за каждым процентом, за каждой десятой и сотой долей его стояли десятки живых, честно выполнявших свой долг людей, скрывались человеческие жизни, их счастье, их благополучие в будущем. И с подлинным вдохновением он бросил в притихший зал новые цифры, так ярко свидетельствовавшие о всей значимости его работы. Эти цифры сложились в многочасовом труде, и выросли они из многих разрезов, сотен швов и тысяч узлов, завязанных его липкими от человеческой крови пальцами. Они рождались в бессонных ночах, они были записаны уставшими от работы руками, и слипающиеся глаза подсчитывали их. Но, несмотря на это, в них не вкралось ошибок, и подсчитаны они были точно, так точно, как делаются только самые ответственные математические расчеты. И это было понятно, потому что в них была борьба за жизнь человека, и не простого человека, а человека нового, рожденного женщиной самой великой, самой замечательной на земле страны!

И Ветров уже не смотрел в свой текст. Ему не приходилось искать слов — они сами приходили к нему, складывались в прекрасные деловые фразы и неслись в зал к застывшим в напряжении слушателям. Он забыл и о часах, и о том, что время его ограничено, и с жаром рассказывал о своей работе, о своих поисках. Говоря, он видел перед собой тех людей, которые поступали к нему с изуродованными телами. Он вспоминал, как бережно чинил их мышцы, и как их кровь, чистая алая кровь, смачивала его руки. И он вспоминал, как он берег каждую каплю этой крови.

Но когда Ветров дошел до самого главного — до описания своего метода, председательствующий прервал его и сказал, что время истекло, и, согласно регламента, он должен прервать докладчика. Эти слова вернули Ветрова на землю. Растерянно он взглянул на часы и с горьким чувством увидел, что минутная стрелка уже прошла ровно десять делений. Да, у него вышло время! Ему следовало покинуть трибуну, освободив место для нового докладчика, а он не рассказал самого главного, самого основного! Что же делать? Уходить?

«Конечно, уходить»,— мелькнуло в голове, и он вспомнил, что председательствующий сделал еще перед началом специальное предупреждение.

Налившимися, свинцовыми руками он собрал непрочитанные листы и повернулся, чтобы сойти с трибуны, так и не показав вывешенной таблицы. Но что это?

Почему зашумел зал, и почему председатель, этот высокий старик, ему улыбается? Что он говорит?.. Неужели он говорит, что съезд разрешает ему продолжать, и дает еще целых пять лишних минут?.. Пять минут! Конечно, этого достаточно... Но что он говорит еще? Ах, да, он добродушно предупреждает, что больше докладчику не будет снисхождения... Ну, конечно, теперь он не задержит съезд. И какой он добрый и хороший, этот старик, и какие чудесные эти люди! Они всегда помогут, они всегда выручат, и с ними не пропадешь!

Радостно Ветров опять развернул рукопись и продолжал доклад. Он рассказал, как просто, как чрезвычайно просто он вместе с товарищами решил эту выдающуюся проблему, которую еще не сумели решить за рубежом. Он рассказывал и видел, как одобрительно смотрят на него слушатели. Украдкой повернувшись к президиуму, он заметил, что профессор, который смутил его своей сухостью в самом начале, тоже сделался внимательным и деловито-серьезным. Теперь его пенсне уже блестело по-другому, и выбритый череп не казался таким педантичным и отталкивающим.

Когда добавочное время истекло, он закончил доклад и в заключение произнес:

— Те данные, которые я предложил вашему вниманию, есть результат дружной работы всего врачебного персонала Н-ского медсанбата. От имени моих товарищей и от моего собственного я хотел бы выразить мнение, что наш метод является ценным не только в обстановке фронта, но и сослужит хорошую службу в условиях мирного послевоенного труда для сохранения жизни и здоровья наших людей. Я прошу извинить меня, что я задержал вас, товарищи. Но теперь я кончил.

Шагая по проходу к своему месту, он слышал аплодисменты. Ему хлопали в зале, ему хлопали и в президиуме. Председательствующий, стоя, выжидал, когда успокоится зал, и тоже хлопал. Лысый профессор в пенсне строго и внимательно провожал глазами его удаляющуюся фигуру и аплодировал не спеша, редкими. слабыми движениями ладоней.

Ветров опустился на свое кресло, и женщина, которая недавно раздражала его медлительностью и затянувшимся разговором, сказала ему шопотом только два слова:

— Вы — молодец!

Ветров почувствовал, как она взяла его руку и пожала крепко.

Он поднял голову и услышал, что аплодисменты еще не стихли. Издали, оттуда, где он только что стоял, смотрело на него с холста портрета все такое же знакомое лицо человека, одобрительная улыбка которого поддержала его, когда он волновался. И ему показалось, что в выражении этого лица он прочитал дружескую укоризну:

«Никогда не волнуйся, никогда не нервничай, если ты добросовестно и честно делаешь свое дело!»

3

После нескольких докладов регламент вечернего заседания был исчерпан. Вместе с другими Ветров покинул зал. Получив на вешалке плащ, он задержался перед зеркалом и надел фуражку. Он уже намеревался отойти, когда заметил в его отражении коренастую фигуру лысого профессора, направлявшегося в эту же сторону. Он предупредительно освободил место, но профессор последовал за ним.

Подойдя к Ветрову, он блеснул стеклышками пенсне и протянул руку:

— Разрешите познакомиться.

Профессор отрекомендовался, и Ветров, пожимая его сухую ладонь, понял, что это — ученый, фамилия которого известна каждому рядовому врачу. Эта фамилия встречалась и ему, стоящей в заголовках многих научных трудов, но, читая ее, он никогда не думал, что их автор выглядит именно так. Ветров представлял его себе седым, бородатым стариком, обязательно бородатым, и в довершение ко всему грузным и малоподвижным. А в жизни он оказался совсем иным, совсем непохожим на этот образ. Ветров с уважением рассматривал его и выжидал, недоумевая, для чего этому заслуженному человеку понадобилось искать знакомства с ним, никому неизвестным рядовым врачом.

— Я задержу вас на одну минуту, — деловито продолжал профессор: — Вы, кажется, военный врач?

— Да, — ответил Ветров, — но я скоро демобилизуюсь.

— Вы хотите быть научным работником?

— Это моя мечта!

— Прекрасно. В моей клинике есть место ассистента. Я беру вас.

Он сказал это безапелляционным тоном, несколько обескуражившим Ветрова. Когда он стоял на трибуне и чувствовал на себе его сухой испытующий взгляд, ему казалось, что человек в пенсне им недоволен и даже на что-то сердится. А теперь получалось совершенно наоборот.

— Я очень рад, — ответил он, — но мне кажется...

— Вы не хотите? — поднял брови профессор.

— Напротив, я очень хочу, — торопливо пояснил Ветров, — но вы же совсем меня не знаете?

— Я слышал ваш доклад, — возразил профессор.

— Он понравился вам?

— О докладе мы поговорим после. Я не люблю делать комплименты. Но в вас есть страсть, а это качество очень важно... Помните, что сказал Иван Петрович Павлов? Он сказал, что если бы у научного работника было две жизни, то и их ему бы не хватило!.. Подумайте о моем предложении, и завтра мы найдем время побеседовать подробнее. До свидания...

Надев плащ, Ветров пошел к выходу.

Погода испортилась, и улица встретила его сыростью. Шел мелкий осенний дождь. Асфальт сделался мокрым, и в нем отражались огни белых электрических фонарей. Сырость пропитывала воздух, и зонтики, под которыми скрывались прохожие, от нее не спасали. Мельчайшие капельки воды дождевою пылью забирались всюду — и под одежду, и под фуражку.

Ветров поднял воротник плаща и шагнул со ступенек на тротуар. В это время кто-то дотронулся до его плеча, и чей-то знакомый голос произнес:

— А я уж думал, что пропустил вас, дорогуша!

Из-под кепки выглянула тоненькая проволочная оправа стариковских очков.

— Иван Иванович!.. Вы?..

— Я, дорогуша, конечно, я, — кому же больше?..

В мутном свете фонаря Ветров различил совсем седую знакомую бородку. Она была влажной. Капельки воды были и на его коже, и на носу, а кепка с нависшим вперед верхом казалась отяжелевшей.

— Почему вы здесь? — спросил Ветров, дотрагиваясь до его пальто. — Батюшки, да вы весь промокли!..

— Нет, дорогуша, нет. Это вам... кажется, — отвечал он, и Ветров заметил, что его голова трясется. — Это, конечно, кажется. Я же... прятался. Я стоял в сторонке... вот здесь. Здесь не мочит. Я укрывался.

— Да зачем же вы стояли?

— А вас ждал... Ждал, когда выйдете... А вы и не шли. Я уже и подумал, что... пропустил вас... Все прошли, а вас и нет. Хотел было домой ехать... С глазами-то у меня хуже теперь. Плохо они видеть стали... А вы и не шли... — Он говорил, временами останавливаясь и повторяясь.

Ветров подумал, что это либо от волнения, либо от холода.

— Зачем же вы ждали меня? — спросил он.

— А как же?.. А как же мне было не ждать?.. Я сейчас недалеко, под Москвой работаю. Узнал, что будет съезд, и решил, что уж вы-то, дорогуша, обязательно там будете. И приехал... Приехал, чтобы свидеться. Не вытерпел. Ну, дайте я на вас погляжу... — Он бережно повернул его к свету, вгляделся и удовлетворенно закачал головой: — Хорош, хорош, такой, как и прежде... Да вас мочит, — спохватился он. — Еще простудитесь. Идите-ка на мое место...

— Ах, Иван Иванович, дорогой вы мой! — не выдержал Ветров, обнимая от всей души старика и не замечая холодной мокрой материи, которой коснулись его руки. Он представил, как, сутулясь и прячась в воротник пальто, стоял Иван Иванович под дождем и с тревогой выискивал его фигуру среди выходящих людей. Он представил, как вглядывался он в них своими ослабевшими глазами и сколько горькой обиды испытал, когда все уже прошли, а тот, которого он ждал, не появлялся. И чувство благодарности за эту старческую любовь заполнило Ветрова. — Да ведь вас самих мочит, — с теплой укоризной сказал он и, настойчиво взяв Воронова под руку, повел по улице: — Пойдемте ко мне в номер. Там и побеседуем...

Иван Иванович старался идти в ногу и бодрился. Не обращая внимания на погоду, он все говорил и говорил, радуясь встрече и тому, что угадал, где нужно было искать Ветрова. Он даже старался забежать чуть-чуть вперед, чтобы, оборачиваясь на ходу, лучше видеть спутника.

По дороге Ветров рассказывал ему о своем докладе. Услышав о его успехе, старик, сверх ожидания, нисколько не удивился. Он только удовлетворенно кивал головой и иногда вставлял свои замечания в бессознательной уверенности, что это было в порядке вещей и что иначе быть никак не могло, раз за это взялся Ветров. У перекрестка он неожиданно остановился.

— Знаете, дорогуша, — нерешительно попросил он: — поедемте лучше ко мне. Сядем в электричку и через полчаса доедем. Чайку согреем, поговорим. У меня и переночуете. А?.. Уважьте старика!..

В его тоне Ветров уловил столько просьбы, что обидеть отказом не решился.

— Что ж, поедем, — согласился он. — Посмотрю, как вы живете. Тем более, что скоро опять друг к другу в гости ходить будем... — Он рассказал Ивану Ивановичу о предложении, которое сделал ему профессор.

Иван Иванович обрадовался этой новости. Мысль, что они снова будут встречаться, не давала ему покоя до самого вокзала. Он развивал ее все время, пока они ехали в метро и затем поднимались наверх.

У выхода он попросил Ветрова подождать, отведя его в защищенное от дождя место, а сам, быстро семеня, побежал по мокрому асфальту в сторону пригородных билетных касс.

Ветров взглянул на часы. С трудом он различил стрелки — они показывали четверть двенадцатого.

«Значит, заседание кончилось раньше одиннадцати»,— почему-то подумал он и вдруг вспомнил, что как раз в это время Ростовцев еще вчера просил его послушать радиопередачу.

С противоположной стороны площади из рупора донеслась к месту, где он стоял, музыка. Чтобы лучше ее слышать, Ветров вышел из-под укрытия. Мелкие брызги сразу обдали его фигуру с головы до ног, и по спине побежали мурашки. Не обращая на это внимания, Ветров старался вслушиваться в то нарастающие, то слабеющие звуки. Музыку заглушал временами грохот пробегавших неподалеку трамваев, и ей мешали шелестящие шумы мокрой резины проходивших машин. Черные, с отраженными бликами, лакированные тела их мелькали то и дело перед глазами, взбивая колесами мелкие лужицы. Со здания вокзала на площадь прожектора бросали пучки света. Они выхватывали из темноты мутные полосы насыщенного водяной пылью воздуха. Расстилавшееся пространство площади казалось громадным.

Ветров так и не усвоил как следует музыку, отрывки которой ему удалось слышать. Он понял только, что было в ней временами что-то очень сильное и могучее, такое, которое голосом труб царило над всей площадью и покрывало другую, слабую тему, почему-то очень ему знакомую. Он напряг память, чтобы вспомнить, где он слышал эту вторую тему, и почему она показалась ему известной. И удивленно подумал вдруг, что она чрезвычайно напоминала ариозо, звуки которого донеслись к нему вчера, когда он покинул дом Ростовцевых.

Ветров сравнил их еще раз. Действительно, он не ошибся! Эта вторая тема очень походила на ариозо своей нежностью, своим лиризмом. Но звучала она слабо, словно отголосок, словно красивое воспоминание. В ней порой проскальзывала боль, но тотчас же ее сменяла мощь и могучая простота звуков, несшихся торжественно и побеждающе. В них, этих новых звуках, была сила, уверенность и призыв к новому, прогрессирующему и побеждающему.

И он понял, что это была музыка Ростовцева. Может быть, первая, может быть, ищущая, но все-таки его собственная. И он понял еще и то, почему Тамара сказала, что будет занята именно в это время сегодняшнего вечера. Он представил ее, внимательно слушающую музыку Бориса, и опять подумал, что она счастлива. И не только она — счастливы они вместе. И их счастье будет еще большим, если после музыки вспыхнут аплодисменты.

Аплодисменты! Но еще недавно, всего каких-нибудь полчаса тому назад, Ветров слышал другие аплодисменты. Они, эти другие аплодисменты, не были очень бурными, они не перешли в овации, и слышал он их впервые. Он ждал их очень долго — целых три с половиной года, и они не будут повторяться часто. Собственно, это неверно, что он ждал их. Он никогда о них не думал, они пришли сами. Но разве оттого, что они редки, и оттого, что не бурны, разве от этого они хуже, чем те, которые выпадут на долю Ростовцева в будущем?

Нет, они не хуже их! Они, может быть, даже лучше, потому что были они для Ветрова неожиданностью. Те, кто ему аплодировали, были образованнее его, были известнее, но, тем не менее, они аплодировали ему, как равному. Ни за что на свете он не променял бы свой труд на что бы то ни было! Он много работал, он будет еще больше работать, не мечтая о славе, потому что если он сделает, что задумал, то слава придет сама!

И слава — это не главное. Любовь женщины — это тоже не главное. А главное, это — любовь к своему труду и любовь к народу, для которого ты трудишься!

Ветров гордо поднял голову, и с козырька его фуражки сбежало несколько капель воды. Он вспомнил слова академика Павлова, переданные недавно профессором, и с сожалением произнес вслух:

— А у меня — только одна!

— Что — одна? — спросил подошедший с билетами Воронов.

— Только одна жизнь, Иван Иванович! — сказал Ветров, беря его под руку. — А дела задуманного — на целых две! Как же быть?

Воронов весело посмотрел на мокрую фуражку друга и, мягко улыбнувшись, ответил:

— Значит, каждый один день, дорогуша, придется проживать дважды...

— Вы правы, Иван Иванович! — воскликнул Ветров, поворачиваясь к нему всем корпусом. — Тысячу раз правы! Если скупая природа отпустила нам так мало времени, то нужно обмануть ее и за одну жизнь сделать столько, на сколько другому потребуется целых две! Нужно за одну жизнь прожить две жизни, и это будет замечательно!

Два человека зашагали рядом к выходу на перрон. Дождь не останавливался, а они, перестав его замечать, шли, держась прямо и по-дружески обнявшись. Они прошли за железную ограду, а вслед им неслась могучая сильная музыка, словно биение большого мощного сердца...