От реки Колосов пробирался прямо через сугробы, переваливаясь, будто тральщик при бортовой качке. На плече его покачивалась не толстая, но длинная осиновая подтоварина, еще с весны обглоданная лосем, а будь это бревешко с сырью — пропал бы он в таком снегу.
Колосов уже четвертый год работал в этой отдаленной деревне ветеринаром и каждый год мучился с дровами. Городской человек, да к тому же молодой, он никак не мог сообразоваться с новой для него действительностью, и хотя готовил дрова летом, но их оказывалось так мало, что они неизменно кончались среди зимы. «Это возмездие!» — любил повторять Колосов, по грудь увязая в сугробах, когда таскал из поречных зарослей сушняк. Но даже и тогда, когда, обессилев, он заваливался в снег, отплевываясь солью с губ, на его сухощавом лице блуждала мефистофельская улыбка. «Возмездие дураку!» — хрипел он.
Однако при всей самокритичности он настолько привык к такому образу зимней жизни, что считал его вполне сносным и, должно быть, скоро признал бы единственно возможным, но в деревне стали поговаривать, что кто-то таскает жерди с заборов.
— Это на дрова, на дрова! — кричала в магазине доярка Малинкина, и как раз в тот момент, когда Колосов брал хлеб.
Он затылком чувствовал, что все смотрят на него, и ненавидел Малинкину в тот момент. «Раскаркалась, — с ненавистью подумал он тогда. — Ворона. Настоящая ворона…» И сразу эта женщина показалась ему более, чем была, черной и сутулой.
…Когда он пробился через последние сугробы, ступил на утоптанный снег двора и сунул дровину меж балясин казенного крыльца — он уже считал себя счастливым: оставались пустяки — распилить, расколоть, растопить печку, сварить ужин, поесть и завалиться поверх одеяла читать. Хорошо в это время! Не надо трястись на мопеде в летний коровий лагерь за восемь километров. Сейчас вызовут — скотный двор рядом. Вот за что любил Колосов зиму!
Он допиливал дровину, как вдруг услышал торопливые шаги.
«У кого-то стряслось…» — привычно мелькнула мысль. Присмотрелся — почтальонша.
— Вам пакет, Василь Васильич! — Голос хитрый, мяукающий.
В сумерках мелькнуло белое пятно.
— Ага! Спасибо… — А сам подумал: «От кого бы это?»
Он пытался разобрать штамп на надорванном конверте, а лисье-рыжая Валька, женщина еще молодая, но сильно располневшая, хотя и приходилось ей по долгу службы отмахивать с десяток километров ежедневно, стояла рядом, обхватив сумку толстыми руками.
— Не пойму, от кого… — пробормотал Колосов.
— От прокурора! — твердо сказала Валька.
Он поднял голову, но почтальонша резко, как руль, развернула сумку на толстом животе и умчалась.
Колосов не сразу нащупал скобку, дольше обыкновенного искал выключатель в потемках…
«Черт его знает, за что…» — растерянно шептал он, и, пока дорывал распотрошенный конверт, в голове его проносились все дела, связанные с бумагами: акты падежа, акты выбраковки по возрасту, по травмам — акты, акты… Неужели из-за той коровенки, двусисной, которую он разрешил зарезать на праздник как безнадежно больную?
Бумаг в пакете оказалось много. Мелькнули несколько листов из тетради, исписанных крупным малограмотным почерком. Пронумерованных. К ним приколота скрепкой машинописная записка за подписью прокурора.
«Председателю Осинкинского товарищеского суда тов. Колосову В. В.Прокурор р-на
Ввиду неясности криминала в деле г-ки Малинкиной М. К. предлагаю рассмотреть вышеназванное дело в товарищеском суде.Многоцветов.
При выяснении состава преступления, указанного в заявлении гр-на Герасимова, оставляю за вами право переслать дело в народный суд.3 февраля 1968 года».
«Ах вон в чем дело!» — обрадовался Колосов.
Не отходя от лампочки, прямо в шапке, он прочел и заявление. Написано было слезно и кляузно. Интерес к этому делу пропадал, но надо было прочесть до конца, а в конце было написано:
«…По причине того и поскольку телесное повреждение у меня в дни период времени от гражданки Малинкиной про чего все знают как и сам я прошу засудить ее по всем статьям.Герасимов».
Потом шла приписка:
«Изолировать прошу от обчества».
Колосов не любил суды, но его выбрали как самого грамотного в деревне председателем товарищеского суда, и он честно оправдывал доверие. Даже сейчас, вчитываясь в малограмотные строки весовщика Герасимова и в душе радуясь тому, что болтушке Малинкиной теперь не уйти от ответа, он все же решил сначала объективно провести следствие (это также он считал своей обязанностью), а заодно и вручить повестки.
Подробности стычки Малинкиной и Герасимова он знал хорошо и помнил, как на скотном дворе они подняли шум. Очевидцы утверждали, что будто бы все получилось из-за недовешенного сена, что весовщик не принял претензии, выругал Малинкину, а та двинула ему по уху скребком, которым в тот момент чистила корову. Те же очевидцы говорили, что у Герасимова капала кровь на фуфайку…
Не откладывая дела, Колосов раздвинул на столе немытые кастрюли, вырвал из блокнота два листка и, стоя, написал две повестки — истцу и ответчице. Откинув голову, он с удовольствием прочел написанное, затем ловко, одними локтями поддернул брюки — профессиональный жест, поскольку руки его обычно были или слишком стерильны, или грязны, — и отправился.
«Я еще успею», — заверил он сам себя, глянув на холодную плиту, на картошку, розовевшую из чугуна и уже залитую водой.
Герасимов Матвей встретил Колосова настороженно, а узнав, что дело будет разбираться в товарищеском суде, и вовсе огорчился. Он вяло свесил с печи ноги в валенках, но не слез на пол и не усадил гостя.
— Прокурор, говоришь, отписал? Сам? — недоверчиво глянул он сверху, белея апостольской бородой.
— Сам, — подтвердил Колосов.
Герасимов вздохнул, недовольный таким оборотом дела, и снова завалился на печь, поерзал там, пошуршал валенками и затих, будто затаился.
— Повестку оставляю вот тут, на столе, — напомнил Колосов.
— Что же это получается? — вдруг разгорелся Герасимов. — Выходит, каждый может бить другого чем попадя, а прокурор — хоть пиши ему, хоть нет — и в ус не дует! Это закон, да?
— Ему виднее…
— А может, и больнее? А? — он высунулся на свет и повернул к председателю суда пострадавшее ухо.
— Суд все разберет! — неожиданно официально ответил Колосов и еще более строго добавил: — Товарищ Герасимов.
С этим повернулся, чтобы уйти, но не успел надеть шапку — посторонился: дверь отворилась и вошла хозяйка. Она сердито громыхнула темным ведром с остатками отрубей. Пахнуло зашпаркой, давленой картошкой.
— Суд ваш — не суд! — сказала она, не поздоровавшись и, вероятно, подслушав под дверью. — Прошлый раз Саньку Коршуненка судили, а чего высудили? А?
— Санька получил высшую меру! — отрезал Колосов.
— А что это за мера?
— Десять рублей штрафу!
— А большой суд чего бы дал?
— Не знаю. А вы не расстраивайтесь: вот в субботу, если наш суд найдет нужным отправить дело обратно в район, — правильно оформим и отправим.
— Вот и надо бы! Пусть бы ей дали как следует, а то — ишь какая! — налетает ни с того ни с сего. Этак и я могла бы, только стоит совесть потерять!
— Ладно, не будем попусту терять время, — Колосов решительно толкнул коленом дверь и успел сказать из притвора: — В субботу не опаздывайте!
На улице было меньше пятнадцати градусов, это Колосов знал точно: снег не скрипел. Все дома стояли в огнях. Белым пунктиром светились и дворовые оконца — хозяйки хлопотали у скотины, — а кругом уже окреп северный, зимний, смоляной мрак. В такие ночи, говорили Колосову, сюда доходит северное сияние, но сам он еще ни разу его не видел.
Через широкую канаву-овражину Колосов перешел по герасимовскому мосту и тут же споткнулся об упавшие перила. «Ребятишки сломали, — решил он и по зимней привычке отметил: — А ничего дровина, сухая…» Он повернул в сторону Малинкиных, хотя идти ему не хотелось, но уж такая манера у него выработалась: узнавать подробности дел до суда.
«Не живется людям спокойно, — рассуждал он, досадуя, впрочем, только на Малинкину. — Ну вот зачем поскандалила? Почему-то решила, что ей меньше отвешено сена, чем другим дояркам, — дичь какая-то! Всем развозят одинаково. Серость! Просто серость! Ну вот и пусть теперь расплачивается!»
Он шел по деревне и думал, как хорошо было бы, если бы люди научились прощать друг другу слабости и вместо унизительных скандалов, магазинных сплетен, чрезмерной гордости, неуместных выпивок и прочих недостойных наклонностей, которые только портят и укорачивают жизнь, — вместо всего этого повернулись лицом друг к другу и посмотрели бы, как они, в сущности, хороши. Ведь все они безотказные труженики, каких поискать, и в душе своей — очень добрые люди, уж это-то он, Колосов, знает доподлинно… Он решил, что на суде скажет большую и яркую речь как раз об этом, чтобы кого-то пробудить, а кого-то предупредить от нелепых случайностей. Подумав так, он тут же пришел к выводу, что и школа, и местная печать мало уделяют внимания вопросу морального воспитания человека. «Придется и тут мне», — решил он и почувствовал приятное чувство гордости за это большое и нужнее дело. Более того, он считал, что вполне созрел и для понимания людских характеров во всей их глубине (так он был твердо уверен, что Малинкина — дрянь, хотя у нее и хорошая дочка), а также для социальных анализов большого круга жителей не только Осинкина, но и других, уже знакомых ему деревень. Теперь не то, что раньше, когда он только что приехал из города, — теперь он достаточно узнал, кто чем дышит… Да и трудно ли узнать? — рассуждал он. — В каждой семье поразительная однотипность быта, которая предполагает однотипность духовного мира. А некоторую разницу он усекал довольно просто: Герасимовы собрали сто двадцать мешков картошки, Малинкины — девяносто пять (не считая мелкой). У Герасимовых внучка уехала учиться в город на маляра, у Малинкиных осталась работать с матерью на скотном, зато сын их, Колька, выучился на шофера, но и тут большого преимущества Колосов не находил, ибо этот самый Колька недавно перевернулся и сильно повредил машину…
Колосов шел по деревне, погруженный в свои мысли, не замечая, как собаки срываются на него у каждого дома и передают, как эстафету, дальше, пока не ощутил над головой прозрачную, еле видимую сень старой березы у нужного ему дома.
Хозяйки дома не оказалось. На кухне у Малинкиных к смешанным запахам квашеной капусты, вареной картошки, огуречного рассола примешивался в этот час запах парного молока. На столе стояли две полные трехлитровые банки, уже покрытые марлей, а дочь Малинкиных, Галя — как мать, черноволосая, углеглазая и оттого еще более бледнолицая и красивая, — ополаскивала подойник.
— Здравствуйте! — поздоровался Колосов, рассчитывая тем самым не на Галю, с которой виделся на работе, а на кого-нибудь еще, но никого не увидел и спросил: — А где родители?
— Мама ушла куда-то, а папа дома… Папа!
— Ой! — тотчас отозвался сиплый голос.
— Проходите, Василий Васильич… Да разденьтесь: у нас жарко! — Галя торопливо вытерла руки, скинула передник, мигом отобрала у Колосова шапку и отворила дверь в комнату направо. — А пальто-то!
Снимая пальто, он почему-то вспомнил, как на Октябрьских праздниках — совсем недавно — веселая осинкинская старуха Марковна целый вечер приставала к нему за столом — все звала «соколик» и рассказывала всем, что над его казенным домом рассыпалась звезда, а она, Марковна, загадала, и теперь не миновать ему жениться…
«Какие у нее губы…» — подумал Колосов, необычайно медленно подавая Гале пальто.
В комнате стоял голубоватый полумрак от включенного телевизора. Было чисто. Пахло вымытым полом. Сам хозяин, Евдоким Малинкин, лежал на печи, промерзнув за день на ветру, и смотрел оттуда на экран. Под голову положил фуфайку, босой ногой сдвинул и отстранил занавеску и придремывал под звуки симфонического оркестра.
— А! Вон кто это! Ну, проходи, садись, а не то — забирайся ко мне, погрейся! Замерз небось дома-то аль не?
— Не замерз, — поморщился Колосов, невольно уколотый бездровьем.
— Ну, тогда я слезу. Да садись на диван-то, не бойся: клопов нету.
— Да я, собственно… — начал было Колосов, покосившись на Галю, выхватившую из шкафа платье и снова шмыгнувшую на кухню, но хозяин сразу все понял.
— Марьи нету. Подожди, придет скоро.
— А где она? — задал он нелепый вопрос и смутился, кашлянул.
— А кто ее знает? Только что ухлесталась куда-то… — похоже, уклонился Евдоким, а закурив, добавил: — Раз глаза на мокром месте, слова от нее все равно не добьешься — это уж как положено… Суд-то когда?
«Почтальонша разнесла…» — мелькнуло в голове Колосова, и он сказал, как всегда, определенно, с полной ясностью:
— Суд состоится в субботу.
— Понятно…
— А вот ей и повестка.
Евдоким, не читая, бросил бумажку на стол.
— Надо сказать загодя, чтобы клуб натопили получше, — деловито заметил он, будто готовился к интересному представлению.
— Я скажу.
— Сейчас хорошо судиться-то: зима, торопиться не надо. Все придут…
Он сполз с дивана на пол, сел на одну ногу, а вторую поставил так, что подбородок лег на колено, и стал смотреть телевизор. Лицо его, сухощавое, скуластое и загорелое на зимнем солнце, лучилось морщинками, а глаза устало и равнодушно смотрели куда-то далеко, за экран.
— Как это досадно, однако, что получилось это недоразумение, — начал Колосов, смущенный молчанием. — Взрослый человек и из-за какого-то сена…
— Верно. Взрослый. Семь месяцев до пенсии осталось, — согласился Евдоким и позвал дочь: — Галя! Сбегала бы нам в магазин, что ли!
— Сейчас, папа…
— Нет, нет! — встрепенулся Колосов. — Я пришел по делу. Не надо, прошу вас… Потом когда-нибудь…
— Ну ладно: вольному — воля… А что Марья из-за сена дала Матвею по уху — так это брехня, как положено! Не верь! Это сама придумала. За другое она ему дала.
— За что же? — Колосов повернулся на диване к Евдокиму и даже наклонился к нему.
— Есть за что, только долго рассказывать, да и рассказывать я не мастер.
— Ну что же, тогда она расскажет.
— Ни в жизнь!
— А на суде?
— И на суде.
— Почему?
— На суде — тем более. Не будет она прошлое ворошить, я ее знаю. Это у нее, как положено…
— Но ведь дело может быть направлено опять в район, в народный суд. Что тогда?
— А ничего!
— Да как — ничего? У нее двести шестая статья, часть вторая! — запальчиво пояснил Колосов, по опыту знавший, что такие заявления о статьях всегда производили сильное впечатление своей, должно быть, конкретностью, а самому ему доставляли большое удовольствие, как и любое знание, приложенное к делу.
Евдоким ничего на это не ответил, вероятно заинтересовавшись больше тем, что объявляла диктор на экране.
— Ну, смотрите, ваше дело… — вздохнул Колосов.
— Ты не обижайся, только она, скажу тебе, нервная и ничего не боится.
«Лжет, — подумал Колосов. — Не боится, а как узнала, что суд назначен, так и убежала в слезах… Нет, тут что-то не то…»
Колосов чувствовал голод. Он вспомнил залитую водой картошку, сало, застывшее в сенях, пахучую колбасу, от которой лишь раз откусил, когда уходил за дровами, но переборол себя и решил не уходить из этой избы, пока не дождется Марью, чтобы вытянуть из нее хоть какие-то истинные мотивы ее преступления.
Марья пришла не скоро. Пришла тихая, умиротворенная, как после исповеди. Скачала было слышно, что она пошепталась с дочкой на кухне, спросила, приехал ли с техосмотра сын Николай, потом вошла в комнату, поздоровалась с гостем по имени-отчеству. Как только наступила тяжелая пауза, она тотчас распорядилась насчет ужина, но не усидела и пошла помогать Гале.
— Поешь с нами, Василий Васильич, — попросила она Колосова. — Ведь дома-то все сухомятка, поди? Да уж что там отнекиваться — дело холостое, досуг ли варевом заниматься.
— Поужинай, чего там, как положено! — вставил Евдоким, а сам к жене: — Куда ты смахнула бумажку-то? Это тебе повестка. Вот он тебя в субботу судить будет, чтобы руки не распускала.
— Пусть… — только и ответила Марья.
— Мария Кузьминична, мне бы хотелось знать, каковы, собственно, причины… за что вы его? Скажите мне, это важно…
— А чего там говорить! Суди на здоровье…
Лишь в конце ужина она сама спросила:
— А разве он не сказал? — и кивнула на мужа.
— А я при чем? С тобой было, вот ты и расскажи человеку. — Побрякал ложкой в стакане и тверже потребовал: — Говори, чего там! Не за сплетней человек пришел, а по делу.
— Видно, что по делу…
— Ну и давай, чего там у вас с Герасимовым вышло? Давно-то?
— Нет, уж говорить, так с тебя надо начинать!
— А с меня-то зачем? А ладно! Только год не перепутай!
— Чего там путать, если Колька родился на покров, а ты из лесу пришел — ему было четыре месяца. Хорошо помню. Февраль был. Вьюжища. Сорок второй год…
— Верно, вьюга была большая, — прищурился Евдоким, будто видел за экраном ту вьюгу. — Отпустили меня из отряда на одну ночь, чтобы еды принес да посмотрел заодно что к чему — насчет немцев, как положено… Ну, вот, сплю я третью ночь…
— Но ведь отпустили на одну… — заметил Колосов.
— Верно, — согласился Евдоким и замолчал, покусывая папиросу. — А куда я пришел? Домой! После десяти смертей…
— Но ведь задание… — неловко оправдывался Колосов.
Евдоким посмотрел на него, сморщился и тихо пояснил:
— Эх, сынок, легко ли уйти из родного дома, да ведь мы же молодые были…
— Давай я! — вызвалась Марья. — Пришел он, а на третью ночь под кровать с вечера забрался.
— А это зачем? — удивился Колосов.
— Господи! Не понимает! Да полицейские припозднились в тот день у нас, в Осинкине. Нашу-то деревню лесную и раньше, до войны, любили. Как праздник — так, глядишь, идут и едут к нам на гуляние. Деревня тихая, прямая да вольная, сам видишь. А до войны какая была! О-о! Ну, загуляли они — как не загулять, коль в хозяевах остались?
— Много их?
— Да двое всего, Василий Васильич. Двое. У Матвея и гуляли.
— Приглашал, что ли?
— Какое приглашал! Пришли, уселись — не выгонишь. Ну вот, гуляют, а вечером-то стучат к нам. Глянула в окошко — один.
— Федька, сволочь, из Губина. Вместе отправлялись на фронт, — вставил Евдоким.
— Да-а… Стучит к нам…
— К тебе! — зло оскалился Евдоким и сплюнул.
Марья выпрямилась, сверкнула черным глазом. Смолчала.
— Открываю — нельзя не открывать! — он, паразит. Пьяный. Винтовку в угол поставил, а сам — на лавку, под образа. Ну, что, говорит, была на твоего похоронная? Нет? Ну все равно ему каюк, если и пробился к своим, а если к партизанам ушел — висеть ему вот на этой, на вашей березе!
— Ты скажи, чего он дальше… — ехидно вставил Евдоким.
— И скажу!
Евдоким затих.
— Постойте, а хозяин… — спросил было Колосов.
— Какой уж я хозяин! Я под кроватью лежу… — совершенно неожиданно он отвернулся, всхлипнул, привычным движением опустился с дивана на пол и удивительно ловко — по-петушиному — вытер нос об колено, на две стороны — раз, раз… И снова затих.
— А что же дальше? — как можно деликатнее спросил Колосов, усаживаясь поудобнее.
— А дальше известно — приставать ко мне стал… Не посмотрел, что у меня после родов еще брюхо не опало. Молодая была, вот как Галя сейчас…
Колосов посмотрел, как зарделась Галя, и вдруг представил ее на месте матери — красивой, беззащитной, и не мог понять, что бы она могла противопоставить тогда подлому вероломству.
— М-да-а… — только и сказал он, не решаясь спрашивать о подробностях и даже опасаясь, что Марья начнет говорить о них при Гале и при нем.
— Полез, паразит! — твердо сказала Марья, в упор глядя на покрасневшую шею Евдокима. — Что делать? Мой, как плаха, лежал под кроватью, а тут как звякнет чем-то…
— Ведром! — вставил Евдоким.
— Я обмерла, а потом ногой затопала. «Брысь! — кричу. — Брысь!» — будто на кошку, а потом подбежала к люльке, схватила Кольку, мечусь с ним да щиплю, чтобы орал. Ну он и дал деру: орет и всю пеленку обделал — радость-то какая! Паразит-то только ко мне, а я ему пеленкой-то в рожу. Ну, и заорал! Ну, и заматерился. На кухню рожу побежал мыть, моет из питьевого ведра, а сам грозит. Чего делать-то — бяда!
— Бяда! Небось раньше приваживала! — уколол Евдоким.
— Молчи! — пристукнула Марья синеватой, будто окоченевшей, ладонью и тут же к дочери: — Да выключи ты его к черту!
Галя тотчас погасила экран.
— Что же потом? — спросил Колосов, чтобы охладить Малинкиных.
— Не потом, а сразу я тут и есть — вылез. Хотел к топору, что за веником стоял, а гляжу — винтовка! Схватил ее — и на кухню. Там его и… у шестка… Потом побежал в деревню, второго разыскал. Хотел сразу, на месте, а потом связал руки да в ночь и увел в отряд. Вот как оно дело было… Это для того, чтобы в отряде не было много нареканий на меня. Вот, если по правде говорить, как положено…
— А что с вами стало? — спросил Колосов Марью, но Евдоким перебил:
— Ясно чего: я им сказал — бегите по деревням, к своим, кто может, потому немцы придут — повесят. Ну, они взяли лошадь, на которой полицаи приехали (у Герасимовых стояла), и поехали, кто опасался. Как там было — не знаю дальше. Ты давай! — кивнул он Марье.
— Ну, чего? Собралось нас три семьи, и Матвей со своей сели в сани. Он боялся: у него останавливались полицаи.
…За окном прошла какая-то машина. Галина привстала со стула, взглянула — отрицательно покачала головой: не Колька.
— Выехали мы через час, как мой ушел в лес, не больше. Вьюга поднялась — и хорошо нам, и худо. Хорошо, что немцы не увидят. Ну вот, выехали. Только от дома, только поплакала, простилась с домом, а Колька-то у меня на руках возьми да и разорись. Орет — не унять. Видать, молоко у меня перегорело от переживания, а я накормила на дорогу. Орет, хоть уши затыкай. Выехали за деревню — Герасимов зубами скоркает. Потом лошадь остановил. Говорит: «Сейчас немцы услышат в Губине, выедут на мотоциклах — конец нам». Я с головой Кольку укрыла. «Ничего, говорю, ветер с их стороны, авось проедем…» — «Авось?» — крикнул. Так я и обмерла. «Смотрите, люди, этого пащенка и человеком-то назвать нельзя, а нас всех повесят из-за него. Хватит, говорит. И так из-за твоего кобеля нам всем с мест подняться пришлось». Заплакала я. Он тронул лошадь, подъехал к мосту. Остановился. Задумал чего-то — сердце чует мое. И верно. Встал в санях да и открыл вроде собрание. «Вот, говорит, сейчас подымаемся за мостом в гору — Тут немцы и есть. Голосуем». Все молчат. Я дрожу. Колька орет, рот я ему закрываю — задыхается. «Господи! — думаю. — И что я не ушла с Евдокимом?»
— Нельзя в отряд! — буркнул Евдоким, не подымая охваченной ладонями головы.
— Ну вот, — продолжала Марья. — Встал и говорит: «Пожалей нас, Марья!» — «Как?» — спрашиваю. «Тебе, говорит, нельзя в деревню — завтра же искать будут, найдут и повесят. Одна тебе дорожка — уходить, а с ним, с горлодером, гибель». — «Что же делать?» — спрашиваю. «А вот, говорит, видишь, вон под бережком ключ?» — «Вижу…» — шепчу. А ключ тот никогда не замерзал тут. И тогда в снегу чернела вода… «Давай, говорит, Марья, сунь его головой на минуту — и царствие ему небесное! Не ори, дура! После войны еще десяток родишь». Выкатилась я из саней-то в снег. Колька орет на руках. А я и сама не могу удержаться. Голову теряю. Слышу, а Матвей-то Герасимов опрашивает всех, как, мол, быть. А потом мне: «Все, говорит, воздержались от моего предложения, а я — «за»! Давай, если не можешь, я сам…» И, гляжу, вылезает, черт сухорукий, из саней. Батюшки светы! Прижала я Кольку да бежать назад. Не дала ему Кольку. Вот как было… Вот…
Губы и руки ее дрожали. Евдоким так и не поднял головы.
— Н-да-а… — протянул Колосов. — Как же вы спаслись?
— А так и спаслась: постояла в риге часа два. Колька унялся, ну я и пошла. Всю ночь шла, наутро остановилась в одной деревне — пустили, накормили. Спрашивают, а я вру, что несу младенца больного к знахарке. Во вторую ночь дошла до тетки Овдотьи, до их деревни. Ничего, только руки поморозила — Кольку-то не бросишь! Вот, видишь, какие они у меня с той поры — синие и холода боятся.
Она тоскливо покрутила над столом синевато-фиолетовыми кистями. Колосов смотрел на ее руки и тоже молчал.
Дочь наклонилась к матери, шепнула что-то.
— Да включай, только не шибко.
Галя протянула к телевизору белую, голую до плеча руку, и вскоре на экране запел и задергался модный певец.
Колосову не хотелось уходить в свой холодный дом, и он досидел до той поры, пока под окошком не остановилась машина.
Марья первая отвела занавеску и воскликнула радостно:
— Приехал!
Евдоким поднял голову и сел на диван.
Галя уже подавала Колосову шапку, когда в прихожую вышла Марья.
— Ты не подумай, что я зло на Матвея держу столько лет. Давно уж прощено все. Отболело… А тут как накатило на меня! Помнишь, когда Колька перевернулся на молоковозе?
Колосов кивнул, заправляя шарф.
— А в кабине-то у него ведь Наташка Герасимова сидела, внучка Матвея. Мой-то дурак — по народу слышно — целовался с ней прямо за рулем да на полном ходу. Как не убились!
— Счастье! — вздохнула Галя. Марья глянула на нее строго.
— Ну вот… К чему это я? Да! А в тот день, как скандалу быть, пришел сухорукий — Матвей-то — на скотный, да и давай мне выговаривать про Кольку: «Твой, говорит, чуть внучку мою не убил». — «Так вместе, отвечаю, убились бы!» А он мне: «Твой-то — наплевать! Этот горлодер все равно не свой век живет!» Вот ведь как сказал — как ножом резанул. Это он про ту ночь на мосту…
Марья, не отворачиваясь, раздавила слезы ладонями и твердо закончила:
— Вот тут-то я ему и двинула скребком. Вот за это ты меня и суди, батюшка Василий Васильич!
И низко, покаянно поклонилась Колосову.
На уровне своего живота он увидел белую, с темным обрезом загара морщинистую шею и тотчас отступил к порогу.
— До свидания! Извините… — проговорил он скороговоркой и, приподняв плечи, вышагнул за порог.
У дома, впритык к березе, стояла машина-молоковоз. Под приподнятой крышкой радиатора, в колючем свете маленькой лампочки, шевелился Колька. Когда подошел Колосов, он прикрыл свет широкой темной ладонью и присмотрелся.
— А, Васильич! Здорово! Наши все дома?
— Все. Тебя ждут.
— Чего меня ждать…
А на губах его, таких же ярких, как у Гали, четко очерченных, играла хорошая улыбка.
— Васильич! Черт! Ты все-таки свой парень! — вдруг вскричал Колька.
— А что?
— Так ведь я же техосмотр сдал! — и он так хлопнул Колосова по спине ручищей, что тому захотелось кашлять.
За машиной послышался скрип шагов. «Примораживает, уже за пятнадцать…» — успел подумать Колосов и увидел, как выплыла на свет белая борода Матвея Герасимова.
— Ты чего это чуть не задавил меня сейчас? — приступил он к Кольке.
— Чего? — сморщился тот. — Больно надо сидеть из-за тебя! Ты посмотри на него, Васильич, — все думает, что я его хочу со свету сжить.
— Очень даже похоже, — с иконной строгостью в глазах произнес Матвей.
— У тебя, дед, вот тут, в системе подачи, видать, какой-то комок застрял. И давно, — Колька постучал себе черным пальцем меж бровей.
— Ладно, ладно! Умен! Я не к тебе пришел!
Колька спрыгнул на снег, полез в кабину убирать ключи, а под машиной забулькала вода из радиатора.
— Чего тебе там говорили? — тихо спросил Матвей, качнув головой на дом Малинкиных.
— Да всякое… — уклонился Колосов.
— Всякое, значит… — вздохнул Матвей. — Ну, пойдем к дому: по пути.
— Нет, я еще погуляю, — ответил Колосов и пошел в другую сторону.
— Эй! — крикнул ему Матвей вдогонку. — Я завтра заявление заберу! Не нужны мне здешние суды!
Колосов поднял ворот пальто, нахохлился, засунул поглубже руки в рукава и не торопясь направился за деревню. С первых дней жизни в Осинкине он полюбил вечерние прогулки. Первое время ему нравилось чувствовать себя Робинзоном. Кругом было все ново и непонятно. На каждом шагу его ожидали открытия и в образе жизни людей, и в их характерах, даже далекие огни Губина, светившиеся за рекой, он охотно принимал за огни диких стойбищ. Но вот прошли какие-то несколько лет, и уже с новым чувством прогуливался Колосов по Осинкину. Прежде — по крайней мере до сегодняшнего вечера — он казался себе мудрым Миклухо-Маклаем, считавшим, что для него нет непонятного в жизни этих людей, что он воспринимает их и оценивает с научной точки зрения. Так ему казалось до сегодняшнего вечера, но сейчас, выйдя от Малинкиных, он понял, что с ним происходит нечто необычное. Он чувствовал себя растерянным…
За последними сараями, ближе к мосту, дорога стала совсем узкой. Заснеженные обочины касались полы, то и дело осыпало снег в валенок.
«Мост!» — вспомнил он и прибавил шагу.
На мосту он приблизился к перилам и заглянул вниз. Там, на льду, лежала ровная, чуть светящаяся во тьме пелена снега. Колосов перешел на другую сторону, перегнулся через перила и невольно промолвил:
— Здесь!
На снегу, под самым берегом, черным пятном зияла проталина. Ключ в этом месте был так силен, что даже слышно было с моста, как он клокочет и борется с морозом.
«Удивительно!» — подумал Колосов, сам не понимая, что удивительно — не замерзающий многие десятилетия, а может, и столетия ключ или то, что он, Колосов, три года ходил здесь и ни разу не заметил его и не подозревал, что с ним связаны человеческие судьбы. Он снова показался себе маленьким, смешным Робинзоном, но уже всерьез начинающим обживать этот замечательный и интересный мир.
Когда он вернулся в деревню, в домах почти не было огней. Деревня засыпала. На скотном тихонько гудел мотор транспортера, подлаивали собаки на скрип шагов — вот и все звуки. Над лесом воспалился край облака — всходила луна, и Колосов заметил, что стало светлей. Около дома Матвея, еще издали, он увидел валявшиеся перила моста. Подошел. Ткнул ногой — легкие, сухие. Оглянулся. «Сопреет до весны…» — как бы оправдываясь, подумал он и потащил дровину к дому.