Несколько лет назад в Доме писателя привязали меня к какой-то комиссии. Тут уж ничего не попишешь — есть у тебя вдохновение, нет ли, а от общественной работы не посторонишься. Надо. Ну, сижу. Дела не делаю и от дела не бегаю. И вот заглядывает в комнату очень известный поэт, смотрит на меня и речет со страстью:

— Сидишь тут? А тебя внизу, у вахты, мужик какой-то спрашивает. С мешком!

Я, конечно, ни с места: если всем поэтам верить… И вдруг осенило: не дядька ли?

Ссыпался я с третьего этажа, глянул — дядя Митя? Точно. Он! Родной дядя, матери брат. Сидит на ступеньках мраморных, дворцовых, спина дугой согнута, локтем шапку прижал на колене, лысина во всю голову, ноги расставлены широко, по-мужичьи, новые галоши на валенках, а меж ними — холщовый мешок, на торбу смахивает. Сидит дядька под объявлениями о заграничных поездках, из-под галош лужица натаяла, а сам весь в дымище — курит! Сотни километров у человека остались за спиной, можно и отдохнуть.

— Дядя Митя! — окликаю.

Не слышит. Глухой. Подхожу вплотную и ладонью по спине, как по широкому колесу.

— Дядя Митя!

Вскинулся по-молодому, рассветился выжидающе-скуповатой беззубой улыбкой, сощурил обесцвеченные временем глаза, и сразу все в них — еще не ушедшая настороженность (приму ли?), тепло родного прищура, удивление (вырос Анны сын), усталость и радость. Радость, что нашел меня, желание скорей стать гостем, скорей отдаться в руки хозяина и занять исконную позицию нестороннего наблюдателя, чтобы досконально выявить, как живу…

Не обнялись. У нас это не принято в родовой. Я протянул ему хоть и не слабую, но уже гладкую, отвыкшую от рабочих ссадин руку, вложил ее в крепкую, широченную, как лемех, ладонь.

— Как нашел меня? — кричу в самое ухо.

— Стучал, стучал, — никого у вас дома нет, а вышел сосед да и натакал меня. Хороший человек: так, мол, и так, поезжай. Два пятака дал, до автобуса проводил. Надо ему водки купить…

Радость плескалась во взоре при этих словах, шутка ли: почти сам разобрался в таком городе!

Да-а… Разобраться-то дядька разобрался, а что мне делать? Дядьку надо принять с честью, как повелось искони, а у меня, как на грех, денег нет, не перевели из издательства, черепахи! Дома — тоже пусто: до последней десятки доколотились, да и ту жена унесла, а если где у нее и есть, отложенные по-хозяйски, — мышам не найти. А дядька не виноват. Дядька ждет. Он к племяннику родному приехал, не к кому-нибудь, первый раз в жизни приехал. Лично. А дивиться тут нечему, известно, что русский человек без родни не живет, и куда ни занеси тебя судьба — все равно рано или поздно отыщет тебя родня. Доберется. Недаром говорится, что кума к куме в решете, да приплывет.

Поднял я дядькин мешок — громыхнуло там что-то железное — и повел старика наверх. Показал весь дом, все парадные залы. Остановились в Белой гостиной, а там пусто, чисто. Кругом стены лепные, потолки. Громадные окна и двери. Всюду бронза, позолота. На каминах подсвечники, часы. Женская скульптура стоит — одно загляденье, а наверху люстры многопудовые, бра в простенках, зеркала. Старик потрогал пальцем позолоту на дверной виньетке — хмыкнул с понятием, а у самого, чую, робость закрадывается от всего этого великолепия. Однако подошел к окошку, обстукал кулаком подоконник, раму, а перед ним — стекло выше ворот деревенских, за стеклом Нева под самый подоконник прет, льдины по ней во всю ширь разметаны. Красота. Глядит на меня дядька скоса, а племянник ходит — грудь вперед, как царь, по всему дворцу, и еще больше надежд у старика: быть и угощенью царскому!

— Подожди тут! — говорю в ухо, а сам на промысел пустился.

Лечу вниз по мраморной лестнице, надо же, думаю, такой нескладухе случиться! Перехватить-то не у кого: час дневной, а наш брат, писатели, начинают копниться к вечеру, если же у того поэта спросить — козла доить. Тут решил я действовать крупно и капитально. Поспешил в Литфонд (благо рядом!), директора за руку — и в бухгалтерию. Выручайте, говорю, немедленно, ко мне генерал старый прибыл для разговора, книжку о нем писать подрядился, расходы, мол, непредвиденные. Всего, убеждаю, на две недели, потому как у меня договоров, как шелков, вот-вот деньги придут! Убедил! Хорошая это организация — Литфонд. Не бюрократическая. Взял я лист бумаги, написал клятву, что верну вскорости, — и все. Деньги в кассе были, и я обнаглел: крупными попросил, чтобы по дядьке ударить.

Вернулся я на крыльях. Крепость в ногах почувствовал. В Белой гостиной уже слоился дым. Слегка отдавало резиной, войлоком и надежным запахом трудового пота. Дядька, видимо, оклемался, отошел к витрине и рассматривал книги под стеклом — мою, должно быть, искал. Моей там не было.

— Дядя Митя!

Но старик не слышал. Я сел на его место около мешка, ждал, пока наглядится глухой. Вспомнилось тут мне, что он с самых юных лет без слуха. Контузило его в пятнадцатом, во время великого отступления под Ивангородом. Так глухим и в плен попал… Я смотрел на его согнутую плотницкую спину и думал, сколько он хлебнул в этом мире. Но та война оказалась цветочком, ягодкой эта выплыла.

После империалистической, после немецкого плена женился дядька, хоть и был глухой. Пошла за него тетя Марья, за золотые руки пошла. Детей нарожала — все по-людски, и жить бы, так нет: снова война! Когда объявили войну, дядька только рукой махнул — не возьмут глухого, но в сорок втором пришла повестка и ему. Война — черный труд. Не всем там дано стрелять, кому-то надо было и просто работать. Направили дядьку в строительный батальон. Ушел и пропал без вести. Фронт — неверное дело, зыбкий у него забор, потому-то, наверно, так и случилось, что мины падали и на строителей. Не герой мой дядька, но за одно могу поручиться, что все, что он делал, — делал навек. Не знаю, сколько он мостов построил, но через его мосты шла армия уверенно. Подвигов не было у старика. Один раз чуть под трибунал не попал. Надо было мост, который он же делал, взорвать. Легко сказать, при спешном-то отступлении. Местность открытая. Немцы пылят недалеко. Взорви — сразу кинутся перехватывать. Тут дядька и пошел на свой маневр. Пошел с одной пилой-ножовкой. Подпилил под мостом такие бревнышки, на которые сам надеялся, когда строил, и улизнул по излуке реки к своим. А свои видят, что мост цел, видят, что первые пехотинцы перебежали через него, — ну и повели в тихое место под винтовкой. Дядька твердит, что все в порядке, а командир ему — про приказ. А время лихое. Отступление. На месте решить могли. Тут, на счастье, пошли через мост машины. С НП доложили, что мост обрушился ко всем чертям с техникой и солдатами. Понимал дядька, нет ли, чем рисковал, — неизвестно, да и седина не расскажет, поскольку нашел средство от нее — оплешивел рано…

— Ну, пойдем! — крикнул я. — Пора пообедать!

Раздел я его, как положено в таких домах, повел в ресторан. В дубовом зале сели. Дядька валенки вывалил из-за стола, поозирался, но после рюмки-другой улеглось в нем последнее смятение. Глаз не так цепок стал, но за блюдами следит, перемены считает, как на свадьбе внимательный гость. Знал я: уж какой разговор с глухим, но беседа завелась — где же и быть ей, как не за столом? Подмывало спросить, зачем, мол, с инструментом в мешке пожаловал, да как тут спросишь — народ кругом. Разговор дядька начал сам. Закурил, нога на ногу, на спинку откинулся — приотузился, видимо, меня тут старшим считает.

— Чего робят учить бросил?

— Всему свое время.

Старик посветил полупустой розовиной десен, кивнул, понятливо прищурясь.

Видел я, что старику не терпится узнать, сколько же я получаю, если при таком доме состою, да и люди видные, в праздничных пиджаках, кто руку подает, кто по спине хлопает, кто из-за стола кивает — все народ внушительный.

— А Федька-то, дядька твой двоюродный, тоже большой начальник! — по-глухому прокричал дядька. — Во всем районе должности по нем не нашлось — в область забрали!

Я посмотрел на соседние столы — слышат ли? Слышат… Чувствую, шевельнулось во мне фамильное бахвальство, да у кого его нет!

— А каким делом Генка, братенник мой, заправляет? — погромче спросил я. — Хоть и двоюродный, а все же…

— Посажен! — грянул старик.

Что-то неуютно стало мне. Опорожнили поспешно графин. Скомкали обед. Я подозвал официантку и уже со стыдом достал сторублевую бумажку. На дядьку это, конечно, произвело впечатление. Теперь пойдут по деревням слухи о сахарном житье моем, о деньгах, коим счету не знаю, будут приахивать тетки и дядья, кто остался жив, станут ронять слезу, что вот, мол, матке с батькой не пришлось дожить, увидеть такого сына… Да. Верно. Не пришлось им дожить…

Я сразу повез дядьку к сестре — у той захотелось побывать. Ехали на электричке. Мелькали станции по Балтийской ветке. Дядька смотрел в окошко по ходу поезда. Вдруг что-то его насторожило. Поднялся — лбом к стеклу.

— А это чего там? Море? — кивнул на залив.

— Море.

— Какое?

— Балтийское.

Долго стоял у окошка. Потом похватал карманы, достал папиросу, ткнул ею, еще не зажженной, в сторону синей полоски Финского залива:

— Меня по нему из плена везли.

Набычил голову и пошел в тамбур курить, чуть пошатываясь специально — комплимент хозяину: напоил.

В плен он попал глупо, ну, да чего на фронте не было! Нынче послушаешь иных старичков ветеранов, особенно на людях, — все герои! Да это и неплохо бы, коль все, — плохо, что они, будто оловянные солдатики, ни боли вроде не чувствовали, ни страху. А если так, то откуда же понятие «героизм»? Ведь это преодоление слабости.

А что же дядька?

Его тоже выждал черный денек. И все было просто. Сидел в окопе под минометным, свиста мин совсем не слышал, но чувствовал, как лихорадит землю, как она, будто живая, отвечает дрожью, кидается на грудь тугими толчками. Потом услышал спиной, как плотно привалило его землицей, и стало вдруг спокойно. Нет, он не был ранен, лишь ткнуло головой в стену окопа, и тотчас пришло приятное забытье. Когда он пришел в себя, то понял, что хорошо прилежался. Повернулся с трудом, поосыпал землю с себя, но подыматься не хотелось. Тут же земля сказала ему, что наверху кто-то идет. Приложил голову к стенке — точно! «Сержант!» — подумалось. Тут же потянуло куревом, да таким духмяным, таким сладким, что нутро заскулило. Захотелось стрельнуть у сержанта такого табачку, но опыт подсказал: такой табак курит только большое начальство, а начальству попадаться на глаза… Шаги замерли, а приутихшая душа вновь поднялась, на этот раз желудок командовал. Судя по небу — давно пора быть походной кухне. Выпростался из-под завала, отыскал каску, надел ее звездой вперед, вытряхнул глину из котелка — постукал, подул и полез наверх с винтовкой за спиной.

Окоп его был на хорошем месте — как раз на краю ложбины, где применилась останавливаться кухня. Как вылез — тут и кухня. Скатился дядька в ложбину, глядит: кусточки тут, а чего-то новое. Земля взрывами наворочена — понятное дело, но кухня стояла не на месте. Она стояла совсем рядом. Вокруг никого, только повар белел фартуком, не торопясь возился у котлов. По всему было ясно, что пища роздана, но еще была надежда, раз кухня не уехала. Он прибавил шагу, но тут же осекся: кухня была не та, чья-то чужая. Раз он видел такую у наших артиллеристов — то была трофейная у них. Между тем повар вскочил наверх, меж котлами укладывал что-то. Дядька подсеменил сзади, постучал котелком по сапогу повара. И тут наступила ясность. Повар повернулся, глаза выворотились в страхе, рот округлился в крике, который услышал даже дядька. Повар котом шаркнул за котлы, потом — на землю и кинулся бежать. Дядька поднялся было к котлам, зачерпнул даже из одного своим котелком и в тот же миг увидел бегущих к нему военных людей в чужой форме. Он еще автоматически отхлебнул из котелка остывшей кофейной бурды, но его стащили, бросили на землю. «А где же наши?» — подумалось тогда, и к кофейной горечи тотчас примешался сладковатый вкус крови, кинувшейся в горло. «В котел залез… Они убьют меня!» — в страхе подумал дядька…

— Как же ты живой-то остался? — спросил я, когда старик вернулся из тамбура.

— Где? — наморщил он лоб.

— На войне, конечно! Помнишь, про кухню говорил в деревне?

— А-а-а… — приподнял голову и снова кинул ее подбородком на грудь. Расставил колени, положил на них локти, долго смотрел в пол. — Штуль меня спас! — вдруг сказал он, глянув на меня тяжелым, воловьим глазом, выставляя ко мне одно ухо.

— Какой штуль? Стул, что ли?

— Ну да! По-ихнему — штуль как раз будет. Он и спас…

— Ну?

— Так чего — ну? Мнилось им, что я разведчик. Трясут меня с переводчиком. Наставили на меня эти… А я говорю большому: товарищ командир, я плотник…

— Ты немцу так говорил?!

— Так кому же? Других там не было… — обиделся старик, снова недобро глянул на меня за непонятливость и продолжал: — Видят, что я глухой. Позвали очкастого, тот мне в ухо залез, покивал.

— Ну, а стул-то?

— Потом напачкали на бумаге, дали мне. Глянул — а там нарисован тот самый штуль. Делать велят, а не то — вот, показывают на автомат…

— Сделал?

— А чего не сделать! — ухмыльнулся, рукой махнул — о чем, мол, тут говорить! — Материал, инструмент дали.

— Понравился штуль?

Вскинул старый голову. Глаза заискрились теплой влагой.

— Беготни-то было у них! Таскают тот штуль, галдят, нюхают — думают, дураки, я его на гвоздях или на клею крепил, а я все поставил на одни шипы и так загладил стыки — глазом не возьмешь! Отправили в лагерь… — махнул снова рукой и со вздохом закончил: — Худо было в этот раз в плену, очень худо.

Скрестил пальцы рук, будто сунул вершинами друг в друга два корявых сука. Я окликал дважды, но он не слышал, кряжист и неподвижен, как старый пень.

— Дядя Митя! — дохнул я в самое ухо старику. — А тебе ничего потом, за плен-то?

— Не-ет, — облегченно и долго мотал головой, посвечивая плешью, и по привычке махнул рукой: — Все по плотницкому делу.

— В колхозе-то работал?

— И в колхозе, и по шабашкам.

С каким-то упреком самому себе я понял, что за тридцать лет, с той самой поры, как покинул края отчие, мне лишь наездами приходилось бывать там. Понятно, что за столько лет поотбился от родни.

— По шабашкам-то у меня много хожено! — дострагивал он любимую мысль. — Там меня люди ценили.

То, что дядьку ценили по всей округе, что за ним приходили из дальних деревень, перебивали друг у друга заказчики — это я знал. Была работа. И хоть не накопил он сундуки добра, но руку большого мастера сохранил, и стоят те дома в десятках деревень, стоят с резными подзорами по карнизам, по окошкам, с крыльцами о четырех столбах, обшитые «в елочку» и «по-польски» — кому как нравилось, кто как заказывал, у кого какой был материал… Да что дома! Он мебель делал на манер заводской, только крепость была в ней не заводская — дядькина крепость. На века. И казалось мне, закажи ему часы деревянные — одним топором сделает, и ходить будут…

— Дядя Митя! А чего ты с инструментом ко мне наладился?

— Дак мне Нюшка наша говорила: была-де в Симанове, а там слух прошел, что ты хотел стол делать. Письменный, по картинке. Так ли?

Я вспомнил, был такой разговор когда-то и с кем-то из родни, но вызывать старика я не смел, и вот он приехал сам.

— Сделаю тебе стол да заодно посмотрю, как живете тут, а то, может, больше и не придется…

Ему больше не пришлось.

Я пишу этот рассказ за его столом — крепким, удобным, с тумбочками и той самой отделкой, какая была на фотографии из старинного журнала. Не убоялся мастер никаких выкрутасов-украшений, лишь прищурился, будто высмотрел того старого мастера, потом кивнул — ничего: люди делали, и мы сотворим!

Помнится, упросил я его, и он дал мне запилить левый ближний угол стола, но как я ни старался, как ни целился, а все же запилил с ошибкой, криво — осталась небольшая щель на стыке. Как получилось — ума не приложу. Дядька больше меня не подпускал к тонкой работе, но и я заупрямился — не дал ему переделывать мою огрешину, пусть, мол, остается укором мне.

В середине стола натянуто зеленое сукно, дядька посадил его на клей своей варки — из копыт. Сукно еще не выцвело, а дяди Мити уже давно нет. Но сколько же добрых дел оставил в мире этот простецкий, малограмотный человек! Скольких людей одарил он радостью — изделиями своих рук! Вот он, смысл жизни, — часто думается мне, когда порой смотришь на себя со стороны, на свое зачастую пустое мельтешение в этом многоречивом, сложном мире.

Когда хоронили дядьку, к дороге вышла не только его деревня Лихачево, вышли все деревни, через которые его везли, — Струбищи, Лохово, Хабоцкое… В последние годы, я слышал, он любил уходить один по деревням, смотрел на дома, поставленные им, расспрашивал, кто жив, кто умер, словно опасался уйти из мира последним из своих однокашников… Стояли его дома по левую и по правую руку. В них жили еще те, при ком он рубил эти бревна, но никто ни из ушедших, ни из живущих не мог сказать ему слова упрека. И вот он ехал в последний путь по большой дороге через деревни, как по своей улице. Молчала молодежь. Крестились и кланялись старухи своему, народом признанному плотнику.

…Левый угол стола — ус — напоминает мне, что не все идеально в этом мире. Я заделываю трещину клеем, но он выкрашивается, и щель снова обнажается. Это некрасиво, да и неловко бывает порой перед гостями, ведь каждому не объяснишь, как это произошло, но все чаще и чаще я думаю: так не годится. Хороший стол и вдруг — трещина.

Надо будет этот ус запилить заново.