Боль знала свое дело: из острой, игловой, она понемногу притуплялась, но в то же время коварно растекалась по всему боку, напоминая хозяину, что у него имеются в том месте ребра, чуть выше — лопатка, плечо, которыми теперь не шевельнуть, да и внутри еще всякой всячины вдосталь. И все это сейчас мешало дышать и идти. Николай придержал бок сразу двумя ладонями и болезненно пискнул, вперед, в темноту, где маячила спина приятеля:

— Сёмк! Погоди… расшагался…

Он поотстал от высокого Семена, хотя и перешел на мелкий, цыплячий шаг — так меньше трясло — и частил как спортсмен-ходок. Тот остановился, прикурил и если бы не потушил зажигалку, то увидал бы на лбу Николая глубокую морщину мученика, да и глаза его, недавно горевшие в схватке яростным огнем, сейчас попритухли, выслезились, замутили ангельскую синеву.

— Ну, Коля, ты ему тоже приварил! Скамейкой!

— Я хоть честно… а он, гад, ногой… лежачего… а ну кабы по лицу?

— Своротил бы! — заверил Семен.

Ему было радостно, что не он, здоровяк, а низкорослый Николай завалил скамейкой форсистого парня, сразу показал, что не зря водит дружбу с ним, с Семеном.

— И откуда такой взялся? — снова пискнул Николай.

— А хрен его знает!

По вечерам в их поселок вторую неделю подряд вальмя валила молодежь. Наезжали из соседних деревень — благо автобус пустили! — даже со станции, из новых каменных домов, и кто знает откуда еще. Так посмотреть, вроде и погода-то не гулевая: Октябрьские прошли, пора бы зиме налаживаться, а осень все еще навы́передки идет — ветры, дождь, грязь… Но молодежь лезла и лезла в новый клуб, только что открытый перед праздниками, осваивала «плацдарм». А клуб и впрямь был хорош, весь горел, как новый пятак, и каждому хотелось оставить на нем свою мету. Местным парням и молодым мужикам не занравилось это многолюдье, привыкли они безраздельно верховодить в своем княжестве. Тот же Николай вот уже шестой год как пришел из армии, женился, а в старый клуб ходил по-прежнему. Опоздает на полсеанса — все равно идет. Мест нет — проходит вперед, приподымает край скамейки — посыпался народ на пол… А тут, в новом клубе, все переменилось. Мелюзга и та огрызаться стала, уваженья к себе требует, а что до приезжих — те и вовсе чуть ли не на «вы» начали. А чтобы покурить во время сеанса — ни-ни! Хорошо, из старого клуба скамейки принесли да в фойе поставили, тут и курильню устроили.

— Тихо! — Николай приостановился у калитки своего дома. — Не спят, кажись…

— Ладно. Я пойду тогда.

— Погоди. Надо бы перевязаться, что ли, только потише, чтобы наши…

— Хуже стало?

— А ты думал!

— Тогда неси чего-нибудь большое. Полотенце неси, да подлинней!

Придерживая бок, будто у него за пазухой десяток сырых яиц, Николай укряхтел в дом. Семен прошел в калитку и остался ждать у крыльца. Он вострил сразу два уха — одно в дом уставил, опасаясь там позднего скандала, другое настраивал на отдаленный шумок у клуба. Там что-то было неладно: поднялся гомон, но ни песен, ни смеха. Кто-то пробежал совсем близко, разбрызгивая грязь, но не видать кто, поскольку лампочек на столбах меньше, чем зубов у Колькиной тещи. Беспокоило, что народ все еще гуртился у клуба, хотя кино кончилось.

В этом было что-то непонятное, заставлявшее тревожиться за Николая. Да и как не тревожиться: по правде говоря, ведь тот-то парень остался лежать на полу…

С Николаем они друзья давнишние. Вместе росли, вместе в эту деревню, что стала вдруг называться поселком, зятьями вошли и вместе теперь работали — газ возили из района.

Семен — шофер.

Николай — экспедитор.

Оба дипломированные газовики, и в работе к ним не подкопаешься, хоть и хлебают волю горстями, как вырвутся за деревню, а вот в таком деле, как теперь… «И черт его дернул скамейкой!» — уже без ликованья подумал Семен.

Приятель появился из дому тихо, на цыпочках:

— Ну что там?

— Спят, но Тонька скоро встанет, ей на дежурство, — прошептал Николай, дрожа. — Держи! Самое длинное полотенце.

Похоже, что его лихорадило, но голос немного повеселел, видимо рад был, что его сварливая Тонька, женщина очень крупная, которой он едва доставал до плеча, не видит вечерней порухи мужа, а то и второй бок не сохранишь…

Они отошли к сараю. Николай, постанывая, стянул пиджак, с трудом, как из хомута, вылез из рубахи. Семен достал зажигалку, осветил бок приятеля и крякнул: дегтярно-черный, как показалось ему в полумраке, синяк растекся от подмышки до пояса. Опухоль тоже была под стать — окатиста и плотна.

— Хорошо поправился, ни одного ребрышка не видать!

— Да давай ты скорей!

— Сейчас затяну, только смочить бы надо конец-то… этим самым… Старухи говорят: лучшее лекарство.

— Так ты давай.

— Это тебе надо. Своя пользительней.

— Все равно, ведь не пить же! — капризно проворчал Николай, но все же отошел в сторону и через минуту вернулся с мокрым полотенцем.

— Вот это и есть домашняя медицина! — Семен встряхнул полотенце, приложил к больному месту и стал затягивать. — Теперь от тебя, как от детских яслей несет… Подыми руку, я тебя покрепче засупоню.

— Да не-ет, тут не детскими яслями пахнет, тут, пожалуй, дух-то покрепче будет… Тихо ты!

— Все-все…

От клуба донеслось тарахтенье машины, но это был не автобус: последнему автобусу еще рано. Они стояли и слушали, не понимая, что там — скорая помощь или милиция, но тревогой не поделились. Смолчали. Расходясь, условились так: если утром Николаю не подняться, Семен поставит машину на однодневный ремонт — причин хоть отбавляй, а если и на другой день ему не обмочься, Семен один съездит за баллонами. Потом настанет выходной, ну а время, известно, лучший доктор, поэтому с понедельника они снова отправятся за газом вместе, в одной кабине, если, конечно, там ничего…

Они прислушались к звукам в центре, и каждый из них без труда выделил фыркнувший мотор.

— Машина какая-то, — как бы между делом сказал Семен. Он зевнул для верности, но игру заметил Николай.

— Да. Отошла, — вздохнул он.

На этом и расстались.

* * *

Паника началась поутру.

Теща нажала кнопку выключателя, пошаркала по чистой половине, натыкаясь на мебель, поторкалась по стенам, как сова на свету, и что-то все шептала, ворчала, пока глаза не привыкли к свету люстры. Если прислушаться, то можно было разобрать, что вся ее старческая воркотня относилась к молодым, и в первую очередь — к зятю. Наконец она подняла глаза на красный угол и охнула, будто наступила на гвоздь: на иконе не было полотенца, ее длинного, вышитого красным полотенца. С минуту она стояла в раздумье, соображая, не снимала ли сама для стирки, но как ни прикидывала в уме, все выходило так, что с вечера оно висело на месте, а ночью никакой стирки не было. Для верности она заглянула на кухню, но там сиротливо висело лишь малюсенькое платьишко внучки да Тонькино шмотьё.

— Ироды! Богородицу раздели! — на весь дом запричитала она. Голос то усиливался и подымался, то глох у самого пола, видимо, заглядывала старуха под мебель.

Николай спал в летнем прирубке в одно оконце на двор. Вход был через чистую половину, но, поскольку прирубок делал он сам, это была его законная территория. Однако теща обстреливала ее и на расстоянии. Сейчас все проклятья посыпались на него, хотя и употреблялись во множественном числе, потому что Тонька с ноля часов и до двенадцати ушла на дежурство в кассу вокзала.

— Эвона, чего удумали! Полотенце затащили — страм! Эка страмотища! И почто им занадобилось? Вешаться, что ли, удумали, так я бы веревку нашла, длинну, да толсту, да крепку! А они, ишь они, полотенце сняли втихую, будто я слепая! Своего еще не нажили, а уж берут, не спрося. Наживите свое, а потом и берите…

Николай осторожно придвинулся к краю постели, выпростал из-под одеяла ногу и толкнул дверь пяткой. Это надо было сделать еще и потому, что могла проснуться дочка. Головенка ее тотчас исчезла, как только пластина двери обрезала поток света из тещиной половины. Причитанья продолжались, но были приглушены дверью. Уже который раз Николай ругал себя, что так и не собрался к директору совхоза с просьбой дать квартиру на троих, вот и терпи теперь… Здоровой рукой натянул одеяло на голову. Испытанный способ.

Через какое-то время, но все еще по́темну, в окошко осторожно стукнул Семен. На стекле, как на засвеченной фотографии, проступил силуэт приятеля. Николай кое-как, знаками, дал понять, что он сегодня не работник. Шофер кивнул и отправился ставить машину на ремонт.

После полудня прибежала Тонька. Она еще с порога заревела в голос: видимо, деревенские доброхоты еще ночью принесли ей новость о муже, а утром добавили, и среди этих новостей есть, конечно, такие, что не знает он, Николай. Так оно и было. Сквозь вой и обрывистые объяснения матери он узнал, что «паразит», то есть он, уготовил себе тюрьму, потому что того парня увезли вечером в больницу. К утренним известиям относился звонок управляющего в больницу и звонок следователя.

— Вот те на! — горестно вздохнул Николай.

Тонька ворвалась наконец в прирубок и увидела мужа. Он сидел на постели, свесив босые ноги и низко опустив голову. Из-под рубахи свисало полотенце, ладонью он придерживал бок. Тонька повела носом и ощерилась:

— Ты чего это, поганец?

— Да ничего! Это вот…

Он приподнял подол рубахи, но даже и полотенце не укрыло грехи: выше и ниже обмотки проступал устрашающий темный натек.

Тонька ахнула и примолкла.

Теща глянула — разговорилась опять:

— Батюшки светы, до чего же мы докатились! Арестант в дому да еще и побит! Это на чего же похоже? А? Только этого у нас и не было, а так все было. Да за что же нам такое несчастье-то? А? Да за какие же грехи-то великие? Я-то уж ладно, старая, а ты, доченька, дожидайся теперь арестанта своего, а придет, так инвалид — кормить и поить надо, да еще и ухаживать… Ой-ень-ки-и-и!

Это «ой!» старуха выдала на такой высокой ноте, что было слышно, наверно, на станции.

Николай крепился. Он крамольно матерился в душе и набожно молчал. Теперь его занимала не теща, теперь были мысли поважнее. Он понимал, что никакой синяк не спасет его от ответа, если, не дай бог, тот громила не выживет или, очухавшись, подаст в суд. Он не знал, что можно предпринять, с отчаяньем вспомнил вчерашний вечер, пустячную ссору, даже неизвестно из-за чего, и проклятую скамейку. Наконец мысли немного выстроились. Для начала надо было узнать, откуда такой налетел и кто он. Николай, перекрывая тещины вопли, выкричал Тоньку из кухни и дал ей понять, что надо все это разузнать, чтобы начать что-то делать, а то, и верно, все может кончиться самым дрянным образом.

Тонька убежала в правленье. Теща тоже засобиралась, но в более надежный центр информации — в магазин. Она покружила по дому и выкроила Николаю еще немного:

— Верно люди сказывали: наплачетесь с таким зятем, ревмя нареветесь — вот так и выходит. Будем знать, дураки, как этаких субчиков в дом примать! Этаки жизь устроят — ни себе, ни людям. Да это рази жизь? Это рази муж, коли с утра по году из синяков не вылезает?

Это была наглая ложь, как считал Николай. За последние десять лет он впервые подрался серьезно, да и то не помнил, как могло это свалиться на него, хотя и не был пьян.

— Синяки мои! — огрызнулся он.

— А дом — мой! — тотчас вспрыгнула теща на своего любимого конька.

— Ладно. Вот скоро получу казенную площадь и уйду.

— Получишь, получишь! И уведут! — охотно подхватила она с ловкостью. — Только вот узнать бы, на сколько годов дадут тебе казенную-то. Пойти спросить у добрых людей, сколько тебе причитается. Сколько дают ноне за смертоубийство-то…

— Не каркай! — сердито крикнул ей вослед.

Он не на шутку забеспокоился. В такие минуты трудно оставаться одному. Он с трудом поднялся на ноги, прошел до шкапа и достал свежую рубаху. Осторожно, с большим трудом надет ее поверх полотенцевой обвязки. Тело вдохнуло свежесть чистой льняной рубахи, тоскливо тронуло душу: в чистую влез, как перед кончиной… Носки и сапоги долго не давались одной руке. Пиджак надеть не изловчился, он просто приподнял его в здоровой руке и подлез под него, накинув на плечи. «Как разболелось все, будто черти горох молотили на мне», — уже без усмешки подумал Николай.

На двор вышел — темнее тучи. Полдневное осеннее солнышко, такое редкое после ненастья, и то глянуло тещей. Ничего не радовало сейчас, и тревога росла вместе с болью в боку. Надо было бы дойти до медпункта, обратиться к медсестре, но это казалось неважным. Он сел на ступеньку крыльца и стал дожидаться Тоньку, но раньше ее прилетел Семен.

— Живой?

— Ну.

— Болит?

— А ты думал! Машина-то как?

— Ай!.. Покопался для виду… Я вот чего пришел: надо взять справку у медсестры, что он тебя тоже уделал. Она сделает тебе техосмотр, напишет, что у тебя полетело…

— Вот еще…

— Слушай! Потом надо составить акт, что он тебя бил ногами да еще первый напал. Подпишут, кто видел.

— Не буду я никаких актов писать.

— Ну и дурак!

— Ну и пусть!

Семен выкатил на приятеля крупные серые глазищи, пожевал толстую губу и тихо проговорил:

— Статью схватишь.

Николай тяжело вздохнул, а в боку при этом так ломануло, будто ребро лагой поддели. Лучше бы Семен не говорил этого.

— Да я не боюсь, только вот… дочку жалко.

— Во-во! — казалось, обрадовался Семен. Он присел на самую нижнюю ступеньку и глядел Николаю в лицо. — Про это еще Пушкин-старик писывал, как один чмур в молодости под пистолеты вставал легохонько, только поплевывал, — стреляй, мол, гадило, мне все равно — не боюсь! Потом тот же чмур уже семьей обзавелся да и забыл, что за ним должок: стрелять по нему другой должен был.

— За что?

— По уговору! — отмахнулся Семен. — И вот как пошел он под пистолетик, так и задрожал, потому что семью вспомнил. Вот так и ты… Эвон, дуроломина твоя несется! А за ней и Акимовна чешет.

И верно, за женой мела подолом и теща. Тонька шла решительно, а старуха была чем-то сильно взволнована, это было видно издали.

— Расселись! — закричала Тонька. — Натворили дедов, так хоть сейчас-то башкой подумайте!

— Чего думать-то?

— Ехать надо в больницу, а не штаны просиживать. Бригадир звонил сейчас, узнавал все про того…

— Чей он? — спросил Николай.

— Из Кручева.

— А! Из Кручева! — обрадовался Николай, будто это и было самое главное.

— Живой, значит! — ядовито цыкнул слюной Семен.

— Вот и поезжайте, пока живой, недотепы! Может, договоритесь, если пустят вас, или записку напишите, чтобы не накатывал на тебя следователю. Чего сидите-то? — взмахнула она руками, как ощипанными крыльями, и влетела по ступеням крыльца. Ее крашеная голова белым пузырем чиркнула за косяк.

Слово «следователь» подбросило Семена. Он напялил кепку потуже и заторопился к своему грузовику. Навстречу колыхалась Акимовна.

— Свету конец! — возопила она так, словно крикнула «караул».

К ней с разных сторон и на разных скоростях, точно рассчитав точку встречи — у калитки, прямо через грязь плюхали подруги-чаёвницы. Все пенсионерки. Все независимые.

— Свету конец! — теперь уже у самого дома.

Николай заметил, как крик этот еще сильней подстегнул старух. Ему хотелось уйти, но что-то было в этом крике, что-то важное и, главное, непритворное.

— Люди добрые! — приостановилась Акимовна, воздев руки к небу и низко, в пояс, кланяясь женщинам. — Свету конец!

Две уже стояли около угла дома, перевязывали торопливо платки, а еще две брали канаву, но ни одна не спрашивала ни о чем, каждая знала по опыту, что после такого призыва утаить что-то — смертный грех, поэтому Акимовна обязана выложить причину, как пирог на стол, иначе зачем людей скликать? Акимовна знала, что от нее ждут пояснений. В этом случае можно было потянуть, покуражиться, раздразнить интерес, но новость была, видать, столь ошеломляюща, что весь ритуал сразу забылся.

— Полюбуйтесь, люди добрые, до чего народ дошел: свой на своего руку подымает, свой своего убивает! Свету конец! Эвона сидит зятек мой разлюбезный. Вчера в новом клубе двоеродного брата убойным боем бил. Колюшку Белова из Кручева! Ой-ень-ки-и-и! С братом, с сыном Павла Степановича, валеноката, насмерть побились!

— Ой! До чего же, и верно, народ дошел! — поддержала подруга.

— До последней моченьки. Верно, что свету конец! — отозвалась другая.

Николай, ошарашенный такой новостью, растерянно слушал их восклицанья, и они уже не раздражали его, а точно и беспощадно били по чему-то самому больному. Он молча принимал эти удары, как заслуженное наказанье, как первую справедливую кару, за которой тревожно надвигалась другая, а за ней должно грянуть, наконец, просветленье, какое-то великое просветленье. И все же что-то протестовало в нем. «Не может быть! Не должно!» — билась в нем слабая надежда, в которую сам он уже мало верил, да и тещины причитанья не оставляли сомнений.

— Свету конец! Брат на брата! Матка-то Колюшкина в позапрошлое лето ко мне заходила. Чай пили. Сыночка хвалила… Свету конец!

— А ну хватит народ глушить! — окликнула Тонька с крыльца и сделала выразительный знак рукой: домой!

За Акимовной в дом ушли сразу две закадычные подруги, две другие остались, но не уходили — ждали персонального приглашенья, а пока, отвернувшись, будто наблюдали за приближающейся машиной Семена, переговаривались:

— Верно говорит Акимовна: позаветрел народ, родной к родному не прилегает. Добром это не кончится…

— Надо бы! — отозвалась другая. — Слышала, в загородной стороне, будто бы в Радугах, молодые поженились тайком. Пожили-пожили да и поехали родным объявляться. Взяли у знакомых машину легковую да у невестиного дому и разбились насмерть. Потом-то как глянули старики — и обмерли: брат с сестрой, двоюродные, поженились, не знавши. Вот оно и есть, наказанье-то…

Машина Семена затарахтела у самого угла, заглушила последние слова женщин. Николай поднялся и потащился к Тоньке за деньгами. Что ни говори, а ведь в больницу с пустыми руками не пойдешь.

Минут через пять он уже приноравливался сесть в кабину, но тут к дому подкатил «козлик», подрагивая брезентовой крышей. Из него вышел усталый человек лет сорока с папкой в руке.

— Это дом Сорокиных?

— Сорокиных, — неуверенно ответил Николай.

— А Сорокин Николай Васильевич не вы будете?

Николай мельком глянул на приятеля и ответил:

— Можа, когда и буду, а пока — это не я.

Это была последняя защита, и он мученически уставился в глаза следователя, но не выдержал и полез в кабину.

Семен гнал на совесть, не жалея Николая. Да и как убережешь, если все шоссе до города в колдобинах. Терпи, казак! Скоро, однако, они поняли, что никакой погони за ними нет, поехали потише. То, что они ушли от следователя, радовало Николая, а предстоящая встреча с больным вселяла главную надежду. Он свято верил в то, что удастся уговорить брата замять это дело, ведь как-никак брат, родственник. При этой мысли острота тревоги за себя и за семью отошла, но зато, как боль в боку, подымался второй вал беспокойства, пока еще неясного, невыверенного, и касалось оно не только его самого или Тоньки, не только Акимовны, дочки, Семена, соседей, не только всех родственников, но почему-то и всех жителей вот из этих деревень, что наплывали на ветровое стекло, проносились мимо, и всех людей, о которых с такой горечью кричала теща, предрекая им тревожное будущее. И действительно, думалось Николаю, как могло случиться, что он чуть не убил двоюродного брата? Как и когда вырос этот родной ему человек? Но тут он вспомнил, как много-много лет назад к ним в деревню приехали гости и кто-то подвел к нему малюсенького человека, только-только учившегося ходить. Николаю было уже лет шесть, и он помнил, кто-то сказал: два Николы! И еще помнил, что в те годы было голодновато в деревне, и в кулачках малыша были зажаты два ломтика вареной картошки. Он доверчиво и щедро протягивал их Николаю… А вот теперь он там, в больнице…

— Свету конец! — со стоном выдохнул Николай.

— Тебе чего? Худо?

Николай отрицательно покачал головой — поводил затылком по спинке сиденья — и закрыл глаза.

В городе остановились у продуктового магазина. Семен вызвался сбегать поскорей, но Николай решил сам. Он с большим трудом выбрался из кабины, пересеменил дорогу перед машиной, набитой ящиками чуть не до проводов, и бочком похромал к магазину. Семен что-то крикнул из кабины, Николай обернулся, но ничего не понял из-за шума машины, не разобрал, куда и зачем показывает приятель пальцем, и с досадой махнул рукой: все знаю — сам с усам!

Он вошел в магазин, зажав деньги в кулаке, и не подозревал, что сзади у него выбился и свисал до самого полу расписной конец полотенца.