Легкая рассохшаяся дверь на крыльце, лазейка, заскрипела под утро. Это разбудило Ерофеича и тотчас озаботило: коль ветер пришаливает до солнца — озерной глади не жди. «Ишь, скрипит, язви ее!..» Впрочем, на дверь он не сердился, она тут ни при чем, да и привык он к этому скрипу еще с той давней поры, когда жена подымалась раньше его, откидывала крючок и шла выпускать кур, а дверь вольно пошатывалась, будто открывала дорогу новому дню. Теперь, живя бобылем, он никогда, разве что зимой, не закладывал крючок на ночь, — со скрипом веселее. Он навострил ухо и уловил еще один звук — шелест березы. Корявая, за долгие годы пригнутая озерными ветрами в сторону от воды, она каждое лето была лучшим барометром. По шелесту ее листьев, по тому, как роется ветер в ее кроне — долго или коротко, с нахрапом или только балуясь, широко захватывает или дергает лишь макушку, просверливает ее насквозь, расчесывая длинные, плакуче опущенные ветви, или, сдержанно охватив сразу всю, ласково охаживает и трогает каждый листок — по любому настроению березы он мог точно сказать, не глядя в окно, какое в тот час озеро. И порой, проснувшись и не открывая глаз, он вслушивался в шелест листвы и в скрип двери, безошибочно определял высоту волны, обдумывая, в какую сторону идти с бригадой похожать сети и стоит ли идти — смотря по погоде.
«Ишь, воздымает, язви ее!..» — ворчал он на заводившуюся в озерном просторе волну, будто видел ее. Потомственный рыбак, волны он не боялся даже в таком коварном просторе, как Ладога, но сегодня — особый случай…
Рыбачий поселок всегда просыпался рано — все, от мала до велика, и только дачники летом да заезжая, присланная продавщица тянулись до рыбьего разброда. Однако Ерофеич чувствовал, что подыматься рано даже в белую ночь. Он еще подремал какое-то время, понежился для праздника, а когда снова позвала его дверь и розовое пятно закачала береза на стене, он решил, что пора вставать. Послонялся по избе, помелькал сизым рубцом из-под рубахи, от ключицы до середины груди — осколочное, пошел погоду выверять. Вышел, и солнце от самой воды ударило по глазам, в штыковую. Он ослеп на миг и уже подошвами учуял, что роса на траве малехонькая и может собраться дождь.
— Васька-а! — окликнул он на всякий случай.
— Ой! — тотчас отозвалось из-под берега.
Он не знал, что еще прокричать: и так был доволен, что его верный рулевой Васька, сын артельного механика, уже сидит у лодки. Послышался шорох каменьев, и вот уже шагах в сорока, над береговым обрезом, показался парнишка лет одиннадцати в немыслимо пестрой рубахе, в зимней шапке и босиком. Одолев береговой подъем, он кинулся к Ерофеичу. Солнце качалось у него на шапке, а лицо, веснушчатое, широкое, как молодой подсолнух, светилось радостью.
Ерофеич почесался спиной о косяк, спросил, косясь на поселок — на два десятка раскиданных домишек и на один двухэтажный, казенный:
— Народ-то чего?
— Встают. Собираются понемногу да продавщицу будить ладят, а то скоро ехать на кладбище…
— Им еще рано.
— А нам?
Ерофеич не ответил. Он еще раз почесался всласть и прошел к берегу. Ладога уже притемнилась зыбью, но волну еще не набрала — мало времени. Еще часок, и станет ясно, можно ли на лодке идти к дальнему, невидимому берегу, или трястись вместе со всеми в тракторном прицепе — душу толочь. Еще ни разу Ерофеич не ездил в этот день на тракторе да в такую даль, он любил на лодке, с гармошкой. В первые годы старухи и бабы недобро косились — такой день и с гармошкой! — но потом пообвыкли, и теперь не грянь его гармошка в троицын день — померкнет белый свет в поселке.
— Дедко Иван, давай сбираться, — напомнил Васька.
Старик сгорбатился против ветра, как чайка, кинул в сторону длинные руки:
— Экой нетерпеж! Посмотреть надо, эвона какой покачень! — кивнул он на боковой ветер, на волну, что уже припенивала в камнях под берегом.
— По-окачень! Чуток в «скулу» бьет, а ты — по-окачень!
Ерофеич повернул к мальчишке удлиненное продольными складками и бородой лицо, все исхлестанное ветрами, понял, что Васька правильно определил удар волны, и стал придираться:
— А ты чего это для такого праздника вырядился, как скоморох? Рубаху-то таку срамну почто напялил? Откуда она у тебя така срамна? А?
— Дачники дали.
— Мода, что ли? — прищурился Ерофеич.
— Ага.
— Что же это за мода, если рубаха исписана вся, как уборная на вокзале? Не-ет, парень. Поди-ко сыми ее да другую надень, а то в Рядках ты и на берег не сойдешь: собаки тебя там закусают и девки засмеют. Нельзя в этакой рубахе в Рядки. Я, бывало, как туда ехать — неделю сапоги чистил да гимнастерку гладил. Рядки — деревня чистая. Иди, оденься! Неровен час, невесту себе там приглядишь, — мечтательно сощурился Ерофеич и вздохнул, шумнул ноздрями в бороду. — Потом, глядишь, оженишься.
— Не-а!
— Чего? Жениться не хочешь?
— Не-а!
— Ну и дурак! А переодеваться все одно беги, а то не возьму!
Ваську ветром сдуло.
Рано выезжать Ерофеичу было не с руки. В Рядки он все равно прибудет раньше всех, поскольку вода — дорога прямая, к родне зайти поначалу тоже не хотелось: родня уж повыветрилась и поостыла к нему. Ждет его только Олёна… И так хотелось старику, чтобы сегодня поутру приехал в поселок сын, чтобы вместе… Чем у него сердце оковано, что ни разу в этот святой для любого человека день он не приехал? К матери не приехал! Ерофеич и ждал и не ждал его сегодня, но уехать раньше восьми он не мог, вдруг с утреннего автобуса выйдет сын на большаке в половине восьмого, а тут еще ходу полчаса. Сели бы вместе в лодку… Нет, тут как ни кинь, а до восьми ждать надо.
— Дедко Иван, гляди!
Васька нашел его под берегом и, стоя над кручей, показался старику в другой рубахе и с ватником под мышкой.
— Во! Совсем другого фасону парень. Теперь за тебя в Рядках любая девка пойдет.
— Не-а!
— Не некай, парень. Девки в Рядках — клад!
— А ты откуда знаешь?
— А молодой был.
Васька понимающе кивнул.
— Дома спросился? Ну, и чего тебе батько сказал?
— А сказал: утонешь — домой не приходи!
— Боишься утонуть-то?
Васька серьезно прищурился на прибрежные барашки, уперся взглядом в темно-синий горизонт и решительно ответил:
— Не-а! Не боюсь!
— Хорошо… Ты не куришь?
— Не-а!
— И не надо. А будешь курить, у тебя бельма пожелтеют, как у тухлой рыбы. — Ерофеич помолчал немного и полез на кручу. — Ну пойдем, раз не куришь, бензин заливать. Мотор навесим, уложимся, а потом ухи вчерашней похлебаем. Уха на дорогу — лучшая еда: и вертеться легко и в утробе плотно.
Лодка была давно готова, уложен в носу мешочек с едой. Под средней банкой лежала канистра с бензином. Бачок тоже был полон, а мотор, прикрученный двумя болтами, желтел яркой терракотовой краской, задрав винт над водой. Осталось только взять гармошку, оттолкнуть лодку… Ерофеич любил эти минуты и раньше. Бывало, приготовит все, и лодка, как оседланный конь, готова к спуску, а он неторопливо возвращается в дом и, пока жена собирает на стол, занимается каким-нибудь пустячным делом.
— Ешь-ешь, не торопись! — хмурился Ерофеич на Ваську. — Хорошую уху и есть надо со вкусом. Хорошая уха? То-то! У рыбака, известное дело, голы бока, да уха царская.
Хмурился он потому, что уже было начало девятого, а в поселок от большака не пришел ни один человек.
— Ну, Васька, держись! Веди, как я учил: волна нехорошая.
Они спустились под берег к лодке. Столкнули. Васька, прикусив язык, устанавливал весла, но Ерофеич передал ему гармошку, вынул весла и одним вывел лодку на глубину. Мотор схватил сразу. Ваську качнуло назад, и он, поняв жест старика, нырнул ему меж ног и очутился на корме.
— Ишь ловкач! Держи средний! — крикнул на ухо парнишке, а сам полез в нос, горбатясь.
Он уже накинул ремень гармошки на плечо, хотел было расстегнуть меха, но вдруг привстал и уперся взглядом из-под ладони в берег. Ему показалось, что там вышел его сын, но дальнозоркие старческие глаза высмотрели точно — баба в штанах и короткая стрижка. «Дачница, язви ее!..» — подумал Ерофеич да так и не расстегнул меха. Положил гармошку в нос, подальше от брызг. Напрасно Васька ждал той минуты, когда старик возьмется и запоет, ведь ради этого тоже стремился он в эту заветную лодку. Нет, не пелось Ерофеичу. Не пелось…
Вот уж который год он изводил себя мыслью о том, что не кончится добром, коль народ костенеет душой и даже в разъединственный день в году не идет поклониться родным костям. Ведь никто в церковь не гонит, денег не требует, всего и дела-то — прийти на родную могилу, покаяться в худых делах, посветить душой за хорошее, подумать на досуге, как жить дальше. Тут же, над холмиком, вызвать в очерствевшей памяти светлые дни, авось и в грядущие поверится. Так нет, забывается доброе-то. Вот хоть бы и сына спросить: как же ты живешь на белом свете? Коль ты не идешь на материнскую могилу, ведь и к тебе не придут! А коль к тебе не придут — зачем жил? Жил-то зачем? Для мотоциклетки своей али для фасону?
Волна уже раза два лизнула ему колено, а Васька давно сидел на сырой банке. Ничего не поделаешь — вышли на простор.
Васька хоть и в мокрых штанах, но был доволен и серьезен. Хороший парень растет, думал Ерофеич, а пойдет ли на батькину могилу — неизвестно… Он поершил сердце, хотел посердиться и на парнишку, но неожиданно подумал: чем же они виноваты? Раньше, бывало, людей семейно хоронили, а теперь, в городах-то, куда чиновник пальцем ткнет — туда и ложат. Иная семья по семи местам разбросана, как же тут быть? Непорядок это. Не хотят думать ни о живых, ни о мертвых, ни о родителях, ни о себе: продудить до пенсии — и в ямку. Вот и родись… И чем глубже Ерофеич точил себя этими мыслями, тем теплей ему думалось о своей жизни, о том, что вот он, незаметно для себя состарившийся человек, едет на могилу к жене, пусть не близко, но едет, как когда-то ехал заголубливать и сватать…
Верно говорится: судьбу не выберешь. Приглянулась ему Ольга из далекой, другобережной деревни — колом не выбить. Перед войной, уж немолоденький был, армию отслужил, понимал, что Ольга не такая уж и красавица, под боком и получше были, а вот заколодило на ней. Парни в Рядках почуяли, что уведет рыбак девку, и однажды едва в озеро не скинули. Устоял тогда. С губами расквашенными домой приплелся, а не побежал. Потом повадился на лодке девку сманивать. Парни опять пронюхали. С берега его не достать, так они применились по нему из ружья. Картечью, чтобы дальше брала. И все у рядковских шло справно, пока Ольга в раздумьях пребывала, а как не выдержало девкино сердечко, как спустилась раз к камышам — улетела пташка. Посадил ее Ерофеич на корму, ударил веслами — прощай, Рядки! Безумство, конечно, такую даль на веслах, целых пять часов да еще по шальному озеру, но разве в заветный час разум допускают люди. А рядковские погоню учинили. На двух лодках. Сначала горячо взялись, а потом отставать начали да и вовсе вернулись. Потом, уж после свадьбы, ходило промеж людей, что-де в тот раз у рядковских лодки текли, иначе бы Серега Емельянов не отстал, он в женихах ходил у Ольги… Что за время — молодость! Сейчас что ни вспомнится Ерофеичу — все любо, все бы вернул, все бы заново перестрадал, только бы вышла нынче Ольга, как прежде, выбежала бы на его песню. И под картечью рядковских постоял бы, как под градом, — что эта картечь после войны! — и всех бы заново перевидал и перелюбил, никого бы не обидел…
— Дедко Иван! Куда?
Васька растерянно смотрел на него, держа одной рукой ручку газа, а другой ковшом воду выплескивал. Глянул Ерофеич вокруг — ни берегов, ни доброго солнышка. Облачность набежала. Сначала в вышине позадернуло солнце, а потом низом потянуло, от этой всего жди, а главное — волна. Все озеро вскоробило еще при выходе из поселка, а теперь раскачало угрюмую, широкоспинную — на каждом скате лодка целиком встанет. Если такая начнет гребни закручивать — мало будет хорошего, а до этого осталось балла два. До Рядков — больше часу, да и где они Рядки?
Ерофеич въелся глазами в горизонт, а ухом, щекой улавливал затертый облаками клубок солнца. Подал знак рукой — правее. Еще посмотрел — левее. Тут же снова приказал чуть левее взять и лишь потом кивнул, но не оторвался от горизонта, будто высматривал в волнах свою старую, мозолистую тропу.
— Солнышко-то на правом плече держи! — крикнул Васька.
— Не видать!
— А ты угадывай!
Лодку качало сильно, и мотор, теряя режим, работал неровно, гудел на разных нотах, как подбитый немецкий самолет, и завывал особенно пронзительно, когда подымало корму и обнажался винт. Раза два Ваське окачивало левый бок, но парень держался, хотя и побелел щеками. Под кормой лежал небольшой круг. Ерофеич показал пальцем на него — надень, мол, на всякий случай!
Васька отрицательно замотал головой. Он нахмурился еще больше, будто сердясь за этот оскорбительный жест, а сам то и дело косился на свое плечо, сверяя его положение с солнечным пятном, угаданным в облаках. После каждого обвала воды в лодку он бледнел, ярче означался веснушчатый накрап на лице, но он не терялся и тотчас выкачивал воду ковшом. Старик не мог ему помогать, потому что легкая лодка, осевшая кормой под тяжестью мотора, утягивала воду к ногам Васьки, а перемещаться туда второму было опасно.
— Дедко Иван! — громко сквозь гул мотора выкрикнул Васька и радостно указал ковшом вперед.
Старик долго смотрел в ту сторону, поднял руку и дважды двинул кистью вправо. Теперь прямо по курсу виднелась синяя полоса земли, придавленная небом к серой, в бурунах воде.
— Рядки! — радостно крикнул опять Васька.
Старик улыбнулся через плечо, шевельнул ладонью бороду и не удержался — потрогал гармошку.
К рядковскому плесу подлетели в пене прибрежной волны. На берегу еще издали заметили лодку. Люди — их было обидно мало — останавливались, смотрели из-под ладоней, и никто не ошибался в предположениях, все знали — это Ерофеич. Видели, что он сидит на носу с гармошкой, но мотор приглушал ее да и волна шипела о гальку, но когда Васька заглушил мотор метрах в ста от прибоя и лодка заскользила по инерции, гася скорость, все услышали знакомую песню:
— На вот, держи! — достал Ерофеич рубль и подал Ваське. — Сбегай в магазин, купи, чего послаще, а лодку из виду не упускай, озорников-то и тут хватает.
* * *
Некрутой, но затяжной подъем год от года все трудней давался Ерофеичу. Было время — гармошка на груди, песня в горле — и без остановки всходил от самой лодки до верха, а тут вдруг одышка и присесть тянет. Но нельзя Ерофеичу форс убавлять — позор разудалому рыбаку! Много ли таких ныне, что невест вырывают? Поди-ко поищи… Одолел коварный берег, пора гармошку расстегивать, а он копается в мехах — передышку незаметно устроил. Поглядывает исподлобья. Вот прутся к озеру дачницы с тазами. На другом конце Рядков женщины платками пестрят — пошли за деревню, прямо на деревянный шпиль, что торчал меж берез. А поблизости молодежь — руки, как плети, куда деть, не знают, вот и поталкиваются. Кому рук не хватает — ногами пинают друг друга, ум вколачивают не в то место… А так хорошие с виду ребята, здоровые, упитанные, вот только ругаются нехорошо…
Шесть парней — один к одному здоровяки — даже не посторонились и не потому что не хотели уступить, а потому что были заняты друг другом. Один кудрявый красавец вырывался из рук приятелей. Он дергался в стороны, храня под грудью бутылку темного стекла, и содержимое красными пятнами расползалось по белой рубахе. У этих праздник начался давно. Ерофеич приблизился к ним и растянул гармонь:
Парни не посторонились. Осоловело глянули на гармониста, еще не зная, как им понимать эту песню — как приветствие или как вызов, а Ерофеич уже миновал их и шел по Рядкам в тот конец деревни, куда прошли и еще тянулись люди. Кто-то там, впереди, приостановился, ждал гармониста, и это было ему как награда за его бурную молодость, прошедшую, нашумевшую здесь, за верность этой деревне. Вон ведь она какая! Два ровных ряда домов по-над озером, что раскинулось до горизонта, вечно наполненное ветрами и шумом или солнцем и синевой, а в другом конце — грачиный гомон над вечным покоем древнего погоста.
— Ивану свет Ерофеичу! — поклонилась женщина, разлучила глаза в доброй улыбке.
Ерофеич ответил одним поклоном ей и на кивок ее мужа. Тот заторопился вперед. Правильно. Все правильно, Сергей Емельянов. Седых волос на голове и тех уж негусто осталось, а помнит, как увез от него Ольгу… Эх, Сергей, Сергей, не пора ли мириться, ведь на том свете не сойтись, коль на этом не сойдемся! А он, чудной человек, торопится-бежит от гармошки, как от волны.
И чувствует Ерофеич, что не надо бы так вот, в затылок-то Сергею, петь эту песню, а не унять себя:
Хватило бы у него разума остановиться, но в этот день так уж повелось, что у себя в поселке и в Рядках ходил он с любимой Ольгиной песней. Было, правда, раз, когда Ерофеич отправился в санаторий летом, в аккурат в июне, тогда молчала его гармошка, а из Рядков на другой день приезжали: чего с Ерофеичем, не умер ли? Конечно, гармошка — не ахти какое кино, а вот привык народ…
С гармошкой дошел он до самой Ольгиной могилы.
* * *
Часа через три Васька пошел за своим капитаном. Он без труда отыскал его среди крестов и деревьев и остановился. Ерофеич заканчивал исповедь, привалившись к холмику:
— …А в поселке много народу прибыло — народилось и так приехали. Со всеми в мире живу. Что в поселке, что в Рядках — везде народ хороший, как и прежде был. Эвона сколько пришло ныне сюда! Кланяются, помнят нас с тобой, только Серега все еще смурной ходит, все простить не может, что я тебя увез. А как же мне тебя было не увезти, ведь ты была, что сахар белой, Ольюшка… И зачем ты так рано…
Ерофеич дотянул самый последний, самый горький — со слезой — глоток из маленькой бутылки и, должно быть не видя Ваську, продолжал:
— У меня ныне деньжищ невпроворот: заработки большие держим и пенсия большущая идет, а куда мне одному столько? Володьке, разъединственному нашему, квартиру в городе построил, покупки покупаю всякие им да и так даю, когда приезжают. Все у них есть. Ложки дорогие завели, а я ем деревянной, что ты мне привезла из Рядков. А чашку твою, Ольюшка, я разбил… Зачем ты так рано… Ныне разодел бы я тебя, как королеву. Не ходила бы в одних валенках, не носила бы юбку из мешковины. В город бы тебя свозил, на машинах лаковых накатал бы! Да что — машины! Ноги бы тебе мыл и воду пил, только бы тебе хорошо было, только бы простила меня. А что из-за Нюрки ты кровушку себе портила — наплюй, язви ее! — ничего я к ней таковского в расположенье не имел…
— Дедко Иван!
Старик остановился, глядя в траву, словно услышал голос из земли, потом сообразил и медленно повернул рыжевато-белесую голову. Глаза его в красноватом окате некоторое время глядели на весь белый свет, не видя при этом Ваську, но вот парнишка нетерпеливо переступил ядреными пятками, и Ерофеич прищурился — поймал лицо рулевого.
— Чего те, милой?
— Пора нам. Все уж по домам разошлись.
Они снова шли по Рядкам. Солнце ласково и небольно глядело им в затылки. — Беги, парень, в лодку! — наказывал он Ваське. — Поешь там из мешочка, что в носу лодки, и жди.
Васька знал, что Ерофеич должен совершить второе душедействие — пройти вдоль домов, — и потому заранее положил на это более часу. Он скатился к озеру и уже издали услышал:
— Степановна! Жива ли? — и тут же приахнула гармошка, как бы для выяснения личности: я, мол, никто другой.
— С праздником, Григорий! Ты на меня не в обиде? А чего в поселок не кажешься? Ну, живи-живи, не болей!
Не было слышно, что отвечали Ерофеичу, но его голос то и дело долетал до воды вперемежку с перебором гармони.
— Медновы! А Медновы! С праздником, говорю! Нет, не пойду, добры люди, нельзя мне на́ воду пить много: парнишка со мной…
— Мир дому сему! Елисевна, а где Митрей? Понятно… Приедет, так ты скажи ему, что он, мол, ничего мне не должен, бог с ним, с долгом-то, было бы здоровье!
— Эй! Ануфревы! А кто же тут живет? А когда уехали? Вот те раз! Тогда вас — с праздником! Живите долго, люди добрые!
— Стой! А ты чей будешь? Не Сергеев ли внук? Сразу узнал емельяновскую породу, тут уж не утаишь… Ну беги, беги!
— Эй! Настасья! Я не кричу. А ты дачница, что ли? Ну и ладно, коль дачница, — тоже человек! А где Настасья? Тут без докладу знать можно: в Рядках секретов отродясь не бывало. Ладно, привет, скажи, что Ерофеич, мол, кланялся!
— Да я тебя и не зову! Настасье поклонись!
— Иван Еремеич! Тезка! Встреча-то какая! Вернулся жить? Как умирать? Умирать не надо… Приезжай ко мне в поселок, я тебя такой ухой накормлю — вся болезнь сойдет! Чего головой-то трясешь? Я тя в бане напарю, рюмочку поднесу, ухой накормлю рыбацкой — не только жаба, все лягушки из тебя повыпрыгивают! Приезжай!
— Эй, Ивановна! Прости меня, голубушка, что я те мелочи в тот раз положил: не было крупной-то. Прости, а то я с осени в сумленьи, что обидел тебя. Вот погоди-ко, я тебе самой лучшей пришлю.
У одной избы он приглушил гармонь. В окошках — никого. Он хотел было окликнуть, но передумал и пошел дальше. Без песни. Из-за занавески угрюмо глядел ему в спину Сергей Емельянов.
Из дальнего конца деревни он вернулся не скоро. Спустился к лодке с песней, но оборвал ее на самом сладком раскате: у лодки возились те самые шестеро парней. Красавец в облитой вином белой рубахе дергал шнур мотора, хотя винт касался мели, и шпонка могла полететь в любую секунду. Васька понимал это и со слезами кидался на кудрявого, но тот хладнокровно откидывал мальчишку ногой.
— Стой! Ты что это, образина парикмахерная?
Кудрявый дернул последний раз и повернулся к старику.
— Ты что это в такой день мальчишку лягаешь? Ты бы хоть на могилу к родным сходил или мать утешил, если жива.
Кудрявый сплюнул и встретил Ерофеича ответом:
— Моя мать давно ро́ги в землю воткнула!
Тот опешил:
— Это ты про мать так? «Ро́ги»? Ах ты дерявяшка необстроганная! Роги какие-то выдумал, рога, что ли? Это про мать-то?
— Кто деревяшка?
— Ты! Я, что ли? А ну вон из лодки!
Удар ногой повыше пупка опрокинул Ерофеича на спину. Гармошка охнула и растянулась по земле, цапнув застежкой рубаху. Ворот раскрылся, и длинный шрам от плеча до середины груди полыхнул на сухом теле старика.
На берегу вскрикнула женщина. Голос ее звал кого-то, тревожно, визгливо.
— Деревяшка? Да?
Ерофеич не сразу понял, что такое случилось. Почему в такой светлый день, когда люди отходят душой и желают друг другу добра, вдруг…
— Деревяшка? Да? — ярился кудрявый, и вот уж из кармана появился нож.
«Мазурик! Да в такой день и девки братаются», — с горечью подумал Ерофеич.
Васька оцепенел на секунду-другую, а когда длинное лезвие выхаркнуло пружиной из рукоятки, он схватил со дна лодки весло и, все перезабыв, сильно ткнул им в бок раскуражистого парня. Тот резко, по-собачьи оглянулся, шагнул к Ваське.
— Падл-лина! Окурок!..
Васька — попу в горсть, а сам — в воду. Он забежал по пояс и готов был плыть хоть до поселка, лишь бы подальше от этого оловянного бычьего взгляда, распоганившего вдрызг красивое лицо молодого пропойцы.
— Дедко Иван! — закричал Васька, но уже не от страха за себя. Он увидел, что вооруженный тупица снова повернулся к старику. — Дедко Иван, держи!
И ловко кинул ему весло.
Ерофеич вовремя схватил весло и, все еще лежа, сумел оттолкнуть хулигана, уцелив тому прямо в горло лопастью.
— Ах так!..
Глаза цвета немытой бутылки, ошалело выкатились, казалось, на лице нет ничего, кроме этих глаз, даже рот утянуло куда-то к уху. Злоба, тупая и глупая в своей беспредметности, разгуливалась у самой воды.
— Ты сказал: деревяшка?
— Деревяшка, — подтвердил Ерофеич.
Он успел подняться, даже бережно отгреб ногой гармошку чуть в сторону, чтобы уж если самого порушат, так гармошка бы в целости досталась Ваське — давно глядит на инструмент, как на диво. И еще успел заметить Ерофеич, что пятеро остальных без дела. Обнялись и смотрят, как на кино. Что за люди? В такой-то день…
А этот пошел! Нагнул голову, хотел устрашающе взять разбег, но на четырех шагах не разбежишься. В это время снова завизжала женщина с верхней кромки берега, но смотреть на нее было недосуг: куражир — вот он! Ерофеич сильно и резко ткнул его веслом в живот. Тот икнул, отпрянул на шаг, но тут же ударил ногой по веслу, стараясь выбить его из рук старого рыбака. Однако нога лишь скользнула по краю лопасти, задралась выше головы, и пьяный не устоял.
— Деревяшка? Да? — ворочаясь на песке и еще более распаляясь, хрипел он.
— Да! Деревяшка, язви тя!.. — воскликнул воинственно Ерофеич и размахнулся веслом.
Размахнулся, да не ударил. Он увидел на миг голову парня, по которой должно было ударить весло, увидел легкий проблеск бело-розовой макушки с вильнувшим от нее пробором, в единый — все в тот же единый миг представил, как материнские руки оглаживали эту голову, губы радостно встречали тепло этой маковки — самого центра мирозданья для той женщины, что так и не дождалась, видимо, радости от любимого сыночка: «роги в землю воткнула»… — увидел все это, представил и опустил весло.
— Прощайся с жизнью, падл-л-лина! — прохрипел тот в землю, в подмокший от прибоя песок. Вот он качнулся широкой спиной, не обратив вниманья на гомон на берегу, чиркнул ножом по песку. Поднялся. Песок сырыми комочками капал с руки и с ножа.
Васька схватил второе весло, обежал лодку и тоже изготовился, то и дело постреливая глазом на тех, пятерых.
— Ярофеича бьют! — заорал какой-то мужик наверху. — Сюда! Сюда давайтя! Бьють!
Берег захрустел галькой — к ним бежали.
Пятеро разом шагнули к приятелю, руками, как петлей, окрутили ему шею, вскинув локтями скулу, и поволокли к камышам. Он еще раза два махнул в воздухе ножом, чиркнул одного по плечу, но у него вывернули, вытряхнули нож, подобрали и скрылись в камышах.
Оттуда попахивало дымом. Повизгивали девчонки.
— Не трогайте их, паразитов! — остановил мужиков Ерофеич. — Эта гниль сама себя пожрет!
— В милицию их надо!
— Еще одеты по-модному!
— Грамотные, поди!
— В милицию их, Ерофеич!
Старик махнул рукой и отвел лодку на глубину.
Васька больше часу держал ручку газа. Он правил, как указал ему старый рыбак. По-прежнему озеро кидало волну в лодку, все так же, как и утром, не было видно солнца, а когда рулевой окликал и просил уточнить направление, старик будто не понимал, чего от него требуют. Он блуждал взглядом по дну лодки или мученически вглядывался в воду, что серо и пенно колыхалась за бортом.
Они отклонились, уйдя далеко вправо. Беспокойство парнишки передалось наконец старику, и он отошел от тяжких дум, выверил направленье и направил лодку к своему берегу. Когда же показалась полоса земли, кончился бензин, и они еще больше часа выгребали, поминутно оглядываясь на горбатую березу у избы Ерофеича.
В тот вечер он не пошел с гармошкой по поселку, как это обыкновенно делал в этот радостно-грустный и светлый день. Он отпустил Ваську, вытащил лодку, отнес весла и мотор в дровяник и вернулся за гармошкой. В поселке кое-где припыливал праздник — были слышны песни, отдельные голоса. Он постоял на ветру, послушал и ушел в избу. Там он лег на свою бобыльскую постель и забылся тяжелым, развалистым, как береговые глыбы, сном. В глазах, когда он просыпался, неотступно стояла бело-розовая маковка того парня.
«Хорошо, что не стукнул», — вздыхал с облегченьем Ерофеич, но и это не приносило радости. Тяжело думалось о сыне, о людях, что ныне окружают его в чужом, хладнокровном городе, и только преданное лицо его верного рулевого Васьки красным солнышком светило ему. Он отвернулся от окошка, от властного света белой ночи и уснул наконец, унося с собой, в таинство сна, великую мужицкую заботу о завтрашнем дне.
Дверь скрипела всю ночь.