#img_14.jpeg
1
— Стой! Стой, говорят! — хрипел конюх Семен и бил лошадь по морде.
Лошадь задирала голову, нервно переступала по рыхлому, полусгнившему настилу конюшни, напрягала мышцы шеи под сеткой вздувшихся жил и все пыталась вырвать узду из рук конюха.
— Я те покажу! Я те… Стой! Сто-ой!
Конюх был зол не на шутку. Только каких-то полчаса назад он получил зарплату, из которой удержали больше половины за потраву овса лошадьми. Сначала он поругался для порядка с кассиром, потом зашел в магазин и в самом подходящем настроении поспешил на конюшню, чтобы рассчитаться с главным виновником всей этой неприятности — старым вороным мерином Орликом.
Ему казалось, что за потраву овса он уже рассчитался с лошадью, теперь оставалось дать за то, что он, конюх, из-за какой-то старой лошади специально шел через всю деревню по грязи, и особенно за то, что теряет тут дорогое время, а магазин вот-вот закроется…
— Отта! Отта! — крякнул Семен и хлестнул лошадь вожжами. — Отта тебе! Я те покажу овес!
Удар пришелся очень сильный и, должно быть, попало железным кольцом вожжины. Лошадь жалобно заржала, всхрапнула, поднялась на дыбы, разметав черную гриву, резко рванулась в сторону и выдернула повод из рук конюха. Почуяв свободу, она кинулась к полуоткрытой двери конюшни.
— Леха, держи дверь! Леха!
Леха слышал, как щелкали ременные вожжи, как затравленно ржал Орлик — его любимая лошадь, и не в силах остановить это битье, стоял за дверьми, ссутулясь и сжимаясь при каждом ударе, будто били его. Когда послышался топот копыт и в притворе двери вынесло морду Орлика, он не только не кинулся наперерез, но даже радостно отскочил в сторону.
— Убежал! — рычал конюх за дверью.
Он вывалился на волю и вскинул фуражку на затылок. Гримаса все еще горячей, неудовлетворенной злобы не сходила с его лица, пока он следил, как лошадь сделала полукруг по приконюшенному загону. Вот она остановилась в самом дальнем углу, у телятника, и топталась там, с опаской поглядывая на людей.
— Чего не держал? Молчишь… Ну ладно. Я ему еще дам, будет знать, как блудить!
— Да уж и так дал, — поспешно заметил Леха, придавая голосу нотки безразличия, чтобы не показаться малодушным.
— За дело дал! — отрезал конюх. Он швырнул вожжи в полумрак конюшни. Смягчился. — Нет, а какой хитрющий! Стоит только выпить — в тот же вечер он куда-нибудь да вопрется — то в клевер, то в овес. Ну и паразит: знает, что мне в такое время не до пастьбы! Да хоть бы других-то лошадей не смущал, а то ведь всех до одной смущает и всех ведет за собой. Ну разве это не паразит, а? Я вот его сегодня запру в конюшне, тогда шиш ему, а не пастбище!
— Дак тогда травы ему косить надо: с голоду сдохнет — тебе же отвечать, — напомнил Леха рассудительно.
Конюха это озадачило. Он потоптался на мокрой сенной трухе, уставился на мальчишку, словно видел своего помощника впервые. «Ишь как без батьки-то взрослеет! Сам себе хозяин…» — подумал конюх.
Но Леха был все тот же — та же послушная поза безотказного бесплатного помощника — такие всегда толкутся у конюшен, но только лучший, каким и был Леха, имеет доступ к лошадям — та же преданность делу, то же загорелое лицо, неокрепшая мальчишечья шея и даже та самая фиолетовая застиранная майка, на которую была наброшена фуфайка с большой стеклянной пуговицей на брюхе, только черные глаза, не по возрасту серьезные, смотрели сегодня особенно осуждающе.
— Сдохнет, говоришь? Он и так скоро сдохнет, холера его возьми! — уже без большой злобы ответил конюх, задумчиво глядя в грязь, вымешанную лошадьми после вчерашнего дождя. Но вот он почесал потную спину и нашел выход: — Ладно. Ты его отгони вместе со всеми, а там стреножь, понял?
— Понял…
— Веревка у хомутов валяется. Вот… А будешь стреноживать — передние ноги стяни потуже, а то ухромает, паразит, опять в овес: чует мое сердце!
— Никуда не ухромает: ты же изгородь-то поправил и до глубины довел — не обойти.
— А черт его знает! Я уж его бояться стал. Все равно, думается, уйдет, раз я выпил. Так что стреножь, как велено! — строго повернулся он к Лехе. — У меня деньги не лишние, понял?
— Понял… — нехотя ответил Леха, отворачиваясь от запаха водки.
— Ну, вот и ладно… Так я пойду, значит, а ты не уходи. Сейчас мигом всех лошадей пригонят. Сегодня много не наработают.
— Да мне сегодня дома надо управиться, бабка выдумала в лес.
— Ни, ни! Успеешь еще! Ты мигом их сгонишь. Мигом. Да вон уж одну гонят распрягать! Ну, я пошел, значит…
Конюх натянул обеими руками фуражку и пошел мимо телятника к магазину, не обходя луж, а Леха направился к избитой лошади.
* * *
— Орлик! Орлик! — окликнул Леха еще издали.
Лошадь заволновалась, когда услышала шаги, а узнав знакомый голос, понемногу успокоилась, затихла, но не повернулась к нему, будто хранила обиду, опустив голову и касаясь стены телятника свалявшейся, забитой репейником челкой.
Леха приблизился, провел ладонью по хребту лошади — от репицы до холки. Кожа под рукой мелко вздрагивала, передергивалась. Знакомо пахло потом, еле уловимо тянуло в щеку теплом большого тела. Он обнял черную гривастую шею, послушно легшую ему на плечо, прижался к ней, похлопывая ладонью по височной ямке, и снова, как и сотни раз раньше, почувствовал большую и гулкую кость лошадиной головы. Совсем рядом, около самого лица, слезился иссиня-черный глаз, горячо дышали окровавленные ноздри, острые и чуткие, да беззвучно шевелилась, будто шептала что-то, отвисшая нижняя губа, мягкая, как теплая пена.
— Орлик… Милый… Ведь и у меня беда: я в техникум не попал.
Леха знал эту лошадь с самого раннего детства. Когда он родился, Орлик был еще совсем молодой. Из того далекого лучезарного времени, в котором только-только пробуждалось сознание и ощущение себя, запомнился ему один яркий, солнечный день, когда он очутился на теплой спине Орлика, а чьи-то огромные руки, поднявшие Леху, придерживали сразу со всех сторон, чутко и надежно… С тех пор пролетело много лет, а Леха, как увидит Орлика, — все вспоминает те руки, и кажется ему, что это были руки отца. Где он сейчас? По корешкам от переводов ясно, что где-то на Урале. Мать молчит…
Почему-то сейчас, в эти дни неудач, острой тоской, сосущей нехваткой чего-то очень нужного нахлынула память об отце. Ни хорошим и ни плохим не знал его Леха, но верил почему-то, что мог бы поведать ему о своих неудачах, хоть и не видел его столько лет.
«Вот уж и Орлик седеет, — грустно подумал Леха, заметив проседь в черной гриве. — Седеет… Уже на третий десяток — лошадиная старость…»
— Ты! Конюх! Принимай лошадь! Давай шевелись!
Сергей Завалов в красной рубахе, выбившейся на синие расписные штаны-техасы, стоял в телеге и не думал распрягать. Леха не услышал, как он подъехал.
— Чего стоишь? Торопиться надо!
— Не твое дело! — боднул Леха в его сторону.
Сергей Завалов не плохой, вроде, парень. Они вместе учились, вместе кончили по восемь классов и вместе провалились на экзаменах в техникум, а теперь прирабатывали понемногу в совхозе. Сергей помимо этого еще подучивался у своего батьки на тракторе. Вот и сейчас он торопился бросить лошадь Лехе, а сам метил на трактор, что тарахтел под разгрузкой зеленой массы у телятника. Любит Сергей пофорсить перед девчонками и ребятами то на тракторе, то на своем мотопеде.
— Леха?
— Чего?
— Распряжешь? Я тороплюсь…
— Да распрягу!
— Леха!
— Ну, чего еще?
— Дело есть…
— Ну?
— Вечером приходи в клуб — потолкуем. Сегодня концерт — солдаты опять приедут. Не забыл?
— Не забыл.
Сергей кинулся к трактору, а Леха с болью подумал: «Сейчас затарахтит мимо Надькиного дома, а она глаза будет пялить, как на его мотопед…»
* * *
Верхом было удобнее всего, и Леха, когда пригнали всех лошадей, подобрал упряжь, снес ее в конюшню, запер дверь на замок и вспрыгнул на спину Орлика. Лошади, разбревшиеся около, почуяли, что пора на пастбище, и все кинулись к дороге, даже ленивая рыжая кобыла Зорька и та перестала валяться и трясти мохнатыми копытами, а вскочила и рысцой побежала впереди.
Вечер выдался солнечный, теплый, и хотя был уже конец августа, мошка толклась в притихшем воздухе и отсвечивала на закатном солнышке, как лен. На дорогах подсыхала грязь, пахло еще травой, как в самую летнюю пору, но птицы уже сколачивались в стаи, примерялись к полям и допоздна кричали над ними — лето и осень потянулись навстречу друг другу. Клены уже вызолотили свои распялые листья, наковрили ими вокруг стволов, не наступи — зашуршат… Однако Леха знал, что лето еще не ушло, что еще собираются в деревне докосить дальние луга.
Сразу за деревней начинался лес и сплошной стеной шел вдоль озера на много километров, лишь кое-где его прорубали узкие, неприметные просеки да раздвигали близ деревенского берега поля, раскиданные на взгорьях.
Выгон для лошадей был близко. Забор из жердей охватывал подковой большое уволье и выходил к озеру, настолько широкому в этом месте, что на противоположном берегу не различить человека.
Лошади с разбегу влетели в воротца и сразу пошли щипать траву, только рыжая Зорька вновь принялась валяться, перекатываясь через острый хребет с боку на бок. Орлик послушно стоял около Лехи, уставясь в землю, будто думал бесконечную лошадиную думу о пище, о работе, о хозяине…
— Ты не дури сегодня, Орлик! Понял? Надо бы тебя стреножить, как велел дядька Семен, да уж ладно… Иди уж! Ведь намучаешься связанный-то.
2
Дома Леха справился быстро. Переоделся в чистое — в синие «техасы», как у Сергея (вместе покупали), в пеструю рубаху. Коричневый пиджак стал уже коротковат, и ботинки поистоптались, но на новые надежда плоха, вот если бы поступил в техникум, тогда можно бы просить у матери, а так…
Он вспомнил, что надо еще накормить поросенка. Это было не вовремя. Он с досадой схватил ведро, всыпал в него три совка зашпаренных отрубей, приготовленных матерью перед уходом на ферму, надавил картошки, потом проверил по-хозяйски, как это всегда делает бабка, все горшки и кастрюли и вывалил старую кашу тоже в поросячье ведро. «Когда это кончится!» — подумал он и поморщился. Ему вспомнилась лекция в клубе. Веселый человек в очках долго и вдохновенно говорил о том, что уже близится время, когда огромные механические хозяйства будут давать народу все необходимое, и тогда отпадет надобность в подсобных хозяйствах. «Скорей бы!» — кричали бабы. Они-то знали, что такое возня со своим хозяйством. «Сказки!» — гудели мужики, знавшие только одно мученье — сенокос. «Пора бы», — подумал о лекции Леха, вынося ведро с кормом.
Поросенок у них был ладный. Мартовский. Он еще до тепла набрался сил на парном молоке да на «геркулесе», сидя в картофельном ящике за печкой. В мае, когда его вынесли в сарай, ему тоже перепадало кое-что — то молочной каши, то мясного супа с хлебом, а потом отошла Кузьке масленица: посадили его на отруби с картошкой, но больше всего старались кормить зеленью. Это дает хороший рост, тут дело проверенное, и бабка всю лебеду из огорода перетаскала поросёнку. К августу он перевалил за пять пудов, был длинный, и по всему угадывалось, что к заморозкам он нальется салом, которого хватит на всю зиму и даже на лето.
Как только Леха появился с ведром в дверях сарая — поросенок заметался в загородке и оглушительно завизжал. Он то вставал от нетерпенья на задние ноги, забросив передние на загородку, то опускался на подстилку, ломал мордой нижнюю жердь, и розовый пятачок его мерцал в полумраке.
— Тихо, Кузя, тихо!
Леха поставил ведро рядом с загородкой, взял палку и пытался поставить на место перевернутое и полузарытое в подстилку корыто-кормушку. Леха сам выдолбил это корыто из толстой плахи и всегда возмущался, что поросенок так относится к этой посуде.
Боров, почуявший запах пищи, еще неистовее заметался и завизжал.
— Во шальной! Во! — ворчал Леха, уже приноравливаясь, как бы удобнее вывалить корм из ведра и не запачкаться об заляпанную загородку, но тут терпенье поросенка кончилось, он завизжал так, что зазвенело в ушах, выломал рылом кол и вырвался из загородки. Он сбил бы Леху с ног, но тот изловчился и вывалил корм в корыто — пища хлюпнула в загородке.
— Пошел! — лягнул Леха поросенка, но тот и сам уже устремился назад, поняв свою ошибку. Тотчас все смолкло — ни визга, ни суеты — только чавканье да вздохи.
— Во чумной! — бубнил Леха. — И опоздал-то я всего на час, а уж на тебе — истерики.
Он потрогал ботинком оторванный кол и решил, что приколотит потом — сейчас не хотелось пачкаться. Дверь сарая он припер на всякий случай палкой и заторопился в клуб.
«О чем это хочет потолковать Сергей? — размышлял он на ходу и решил: — Наверно, место в городе пронюхал. Хорошо бы…»
И Леха представил, как он поедет в город, выучится там на кого-нибудь, а потом заявится в отпуск на мотоцикле. Обязательно на мотоцикле с двумя цилиндрами. Красота! Он прокатит на нем Надьку, он поедет с ней туда, куда она захочет… Поедут, казалось ему, по лесной дороге до самого дальнего поля, что раскинулось над озером. Далеко видны оттуда окрестности… Будут синеть дали в белесой дымке, нальются вечерней густотой дальние леса, запахнет росой, колосьями, а мотоцикл будет стоять в сторонке и тихонько пофыркивать, как живой…
— Ты куда это навострился? — вдруг окликнул его знакомый голос.
Леха поднял голову и увидел как раз напротив себя бабку Дарью. Целый день выплутала старуха по лесу и умудрилась даже в такой неурожайный год набрать корзину. Войдя в деревню, она остановилась посреди дороги, выставила напоказ грибы, а сама неторопливо перевязывала платок. Грибы стоят — смотрите, кому не лень! Смотрите, кто не умеет собирать. Завидуйте, особенно молодые! Хитрющая старуха сверху положила одни белые, под ними краснели шляпки подосиновиков, а ниже шла всякая всячина. Бабка Дарья не пришла бы и на закате, не набери она корзину. Явилась бы в темноте, чтобы не срамиться перед людьми. Все знали ее как заядлую грибницу, ведавшую такие места, которые показывали ей еще ее дед и бабка, и старуха помнила все эти наследные места, навещала их каждый год.
— Не в клуб ли, говорю, навострился?
— В клуб, куда же еще! — сердито ответил Леха, которому бабка сбила мечту о будущем.
— А поросенка-то накормил?
— Да накормил!
— А матка-та на ферме?
— Где же ей быть! — досадовал Леха, понимая, что будут еще вопросы и даже много, потому что старая хочет привлечь к себе внимание людей, недаром она говорит громче обычного:
— А дом-то закрыл?
— Да закрыл! Иди ты домой, иди!
— А ключ…
— Да без ключа закрыл, иди!
— Без ключа — это ладно, а ты поел ли?
— Да поел, поел! Ну? Чего тебе еще? — Леха махнул рукой и пошел в гору к клубу, но старуха еще громче окликнула:
— Погоди-ко! А лошадей-то отогнал в загон?
— А ты как думала? — оглянулся Леха на ходу.
— А чего ж я шла сейчас и не видала их?
Леха опешил:
— Как не видала?
— Да так, не видала, и все! Весь загон прошла, а их там не встретила, запоролись, поди, опять куда-нибудь. Смотри, дядька-то Семен даст тебе перцу!
«Опять!» Сердце Лехи заколотилось. Он слышал, как кровь надавила на виски и стучала там тугими короткими толчками. «Ушел и всех увел!»
Он уже ругал себя за то, что не стреножил Орлика, и был зол на него так, что, казалось, мог отхлестать его веревкой за его неблагодарность. Он посмотрел на клуб — там толпились уже девчонки и ребята, но он бросился со всех ног к лесной дороге. Досада на то, что он может опоздать на концерт, была так велика, что он едва не оставил мысль о лошадях и о потраве, которая может произойти в эту ночь, и даже о конюхе Семене, на которого постепенно переходила Лехина злоба. «Вот будет опять платить — так ему и надо: не будет напиваться при лошади!» Он уже был совершенно уверен в том, что Орлик увел лошадей потому, что почувствовал от конюха запах водки и понял: пастуха ночью не будет.
Леха остановился передохнуть у воротец загона. Расстегнул повольнее ворот рубахи, снял с жердины оставленную веревку, которой он должен был стреножить Орлика, обвязался ею вокруг пояса, чтобы не таскать в руках, и уже хотел идти, но вдруг насторожился: услышал песню. Она становилась все громче. «Солдаты!» — догадался Леха. Ему еще больше захотелось в клуб, и он убежал бы туда, конечно, не живи в его душе тревога за посевы, которую он вынянчил с детства.
А песня становилась слышнее. Крепкие мужские голоса легко покрывали гул машины, на которой ехали солдаты. Уже можно было разобрать слова:
Да, это были они. Леха понимал, что он немного опоздает на концерт, и, смирившись с этим, углубился в кустарник, потом лесом напрямую, туда, где прошлый раз лошади взломали изгородь. Подлесок пошел ниже, сырее. Он пожалел, что не надел сапоги.
уже слабее донеслось из-под горы, а не от клуба. «Значит, сначала они в деревню, а потом в клуб», — смекнул Леха.
3
Глухо в лесной низине — ни веселой полянки, ни травины на ней — всюду черная прель ольховых листьев, хвои. Только кое-где прозеленит папоротник да подкомельный мох отольет желтизной. Рябина и береза тут не выживают, даже ольха, которой здесь самое место расти Да набирать толщину, и та скоро выбивается из сил, она рябит мелколесьем, уступив место могучим соснам. Не угнаться ольхе за их богатырским ростом… А сосны, стремясь к солнцу, высоко в небо вытягивают из низины свои ровные, гладкие стволы, стараясь сравняться вершинами с лесом, что стоит рядом, на горе. В густом перегное много пищи их корням, быстро растут они, поднимая все выше плотную шапку темных, густых ветвей. Зимой, в оттепели, сосны сбрасывают с вершин сырые глыбы снега, и тогда по всей приозерной лощине стоит треск — ломаются ольхи внизу. Весной вытает из-под снега свежий валежник, замелькают рядом высокие пни поломанного подлеска, а потом долго будут сохнуть и гнить, держась за омертвевшие корни. Дятел выдолбит в сухостойнике дупло, мелкая птаха углубит его и сделает себе гнездо. Надолго ли? Может, до зимы, пока снова не упадет снег с вершины, или до того, пока лось не коснется мертвого дерева широкой грудью, — так или иначе, но рухнет обломок, рассыплется трухой по темной сырой земле, станет ее частью, а корни сосен всосут эту новую пищу и подымутся еще выше.
Ископыченная дорога уходила вниз и пропадала в чащобе, в промозглой сырости лесного приозерья.
«Тут прошли! — с азартом следопыта подумал Леха. — Это к реке направились, не иначе».
Увлеченный погоней, он бросился к озеру через глухую чащу. Здесь всегда — сколько помнил он — было сумрачно. Нового человека может испугать угрюмость этой лесной дремы, но Леха привык к ней. Здесь в жаркую пору он не раз находил отрадную прохладу, освежавшую не хуже озера. Осенью, по первым заморозкам, хорошо приехать сюда за сухим валежником! А зимой, в ветреные дни, спускаются сюда с горы лоси и пережидают непогоду в затишье. В такие дни все тут желтеет их лежками, и бывает, встретятся здесь лось и человек, смотрят друг на друга и не знают, кто кому должен уступить заснеженную тропу. А весной, иной раз даже поздней, когда в деревне уже начинает пылить дорога, ребята вдруг принесут отсюда тяжелый ком чистого снега, холодного, зернистого — диво!
Справа подымался по круче сосняк вперемежку с ольхами, а на самом верху стоял прозрачный лес, и земля там устлана мягким светлым мхом. По весне в этом лесу часто кукуют кукушки. Любят они, кукушки, окликать зарю. Далеко по росе разносятся их тоскливые крики. О чем они? Может, плачет кукушка о своем бесшабашном бездомье? Или это заговорила вдруг ее кукушечья совесть, и затосковала птица по своим брошенным детям?
— А-а-а-а!.. — донеслось со стороны деревни.
Леха остановился, прислушался.
— Ле-ха-а-а!.. — показалось, кричали ребята.
Он послушал, но решил, что это не его. Вернуться же в деревню он и сам хотел поскорей, пока горит на вершинах сосен закат, а стоит только зайти солнцу — погаснут макушки деревьев, и пусть где-то в полях еще будет стоять свет, — здесь, в лесу, темнота начнет стремительно сгущаться, она поползет из-под каждого куста, из черных дупел, нор, овражков и наполнит весь лес.
— А-а-а-а… — донеслось в последний раз. Кого это?
Лес поредел, потянулся обветшалый забор, и наконец мелькнуло озеро. Леха с облегчением выбежал на плотный после вчерашнего дождя песок и сразу все понял.
— Ушли… — устало покачал он головой, оглядываясь вокруг.
Озеро было спокойно. Оно лежало как чистое зеркало, и далеко-далеко, на той стороне, отражался в этом зеркале высокий противоположный берег. Справа, там, где садилось солнце, вода была розово-фиолетовой. От солнца тянулась по воде золотая дорога, а слева и справа от нее — синева, сгущавшаяся под берегом до черноты. Иногда на воде, почти у самого берега, расходились круги — то играла рыба. Леха знал: вот сядет солнце, тьма проникнет в толщу воды, и оттуда выйдет на мелководье рыба. К самому берегу прижмется малек, за ним — чуть подальше — успокоится в тине средняя рыбешка, а позднее из глубины подымутся и чутко задремлют в камышах, на самом краю обрыва, крупные судаки, щуки, сиги — да мало ли их! Только налим, выспавшийся днем, будет бродить по дну всю ночь и пожирать больную и погибшую рыбу.
Лошадиные следы вели прямо в воду. Видать, Орлик не испугался забора, уходившего в озеро до глубины, — он просто оплыл его, а за ним и все остальные лошади. Куда они ушли — Лехе было ясно. Куда же еще, как не на овсяное поле? Старый Орлик запомнил это поле еще с начала лета, когда ему удалось похватать с краю зеленого овса.
До поля было около двух километров. Леха пробежал их одним духом и еще издали сквозь поредевший опушковый сосняк с какой-то непонятной самому себе радостью увидел, как жарко полыхнул в последних лучах поспевший овес.
Август пришел и сюда. Поле стояло желтое, тяжелое. Леха обходил последние деревья и едва ли не впервые почувствовал движенье времени. Ведь совсем недавно, в начале мая, когда он приходил под этот берег охотиться на весеннюю щуку, то видел издали, как трактор подымал тут черную, сырую землю, еще холодную, которой как раз не боится овес, и вот теперь он за каких-то два с половиной месяца не только пророс, поднялся и налил зерна, но и успел пожелтеть, приготовить себя к жатве.
Леха прибежал вовремя: лошади только-только вошли в посев. Большинство углубилось лишь на корпус. Орлик, тот с деловой жадностью захватывал разбитыми губами метелки овса у самого края — он помнил с весны, что у края вкусный овес, — и только рыжая кобыла Зорька, бессовестно запоролась в самую гущу; она фыркала там, шелестела, переступая тяжелыми ногами, и манила за собой остальных. Нужно было выгнать лошадей так, чтобы они не прошли по всему полю, а вернулись назад, не путая и не наминая овса. Леха, прячась за пригорок, обошел лошадей сбоку, прикинул, как лучше пугнуть их, и только потом вошел в овес и погнал от середины к краю.
Орлик первый поднял голову и радостно проржал, узнав Леху. Остальные испугались и кинулись к опушке леса, там остановились и стали щипать траву. Рыжая кобыла лишь повернулась на шум, но не двинулась с места, оставаясь пока далеко в поле, в безопасности. Леха не пошел за ней. Он приблизился к Орлику, взял его за гриву.
— Ну что, дурак, мало попало, да?
Лошадь скосила глаза, пошевелила ушами, улавливая интонацию, и ноздри тревожно хватили овсяный дух поля.
— Не бойся, не ударю, но связать теперь уж свяжу, вот только в загон прискачем. Понял? Подводишь ты меня. Почуял, что опять водкой пахнет от дядьки Семена? Конечно, почуял… Ничего, вот он скоро на пенсию выйдет — я вам буду хозяин. Не обижу…
Леха вспрыгнул на спину Орлику, свистнул и погнал лошадей к берегу — на тот путь, которым они пришли. Рыжая кобыла жалобно заржала вслед.
— Придешь! — злорадно сплюнул Леха.
И кобыла, в самом деле, сначала медленно потянулась за ними, жадно хватая на ходу пучки овса и помахивая от нетерпенья хвостом, а потом не выдержала и бросилась галопом догонять табун.
4
У клуба не было видно не только народа, но и солдатской машины. «А что же концерт?» — изумился Леха, но когда он приблизился к длинному деревянному зданию, до его слуха донеслись звуки баяна, и стало ясно, что концерт начался.
На крыльцо вышел покурить солдат. Из растворенных дверей слышался приглушенный смех девчонок. Леха вспомнил, что тут где-то должна быть Надька, торопливо, но тщательно заправил рубаху под кушак, поплевал на ладонь и пригладил волосы. Посмотрел на солдата — чернявый, кривоногий — и подумал, что Надька с таким танцевать не пойдет.
— Началось? — как можно небрежнее спросил Леха.
— Только что… — неохотно ответил солдат.
В это время из полутемного зала, как раз от двери кинобудки, взволнованно вышел Сергей Завалов и сразу схватил Леху обеими руками за грудь, так что рубаха снова вылезла из-под кушака «техасов».
— Ты, Леха! Где ты пропадаешь? Ведь у вас поросенка задавили солдаты!
— Как? — растерянно улыбнулся Леха, не веря словам.
— Да так! Старшина-сверхсрочник за рулем сидел, а поросенок ваш вышел и в луже улегся посреди дороги…
— Так как же это… — Леха начинал понимать, какое несчастье свалилось на их дом.
— Да так же! — словно радуясь, продолжал смаковать Сергей. — Поросенок вышел со двора да в лужу, а они ехали… Короче — прямо под задние колеса. Вот… Я искал тебя. А матушка-то твоя разорялась! Все, кричала, ты виноват — ты, мол, и загородку вовремя не поправил, и дверь не припер как следует — все ты. Занялся с этими проклятыми лошадьми, говорит, а что по дому — и трава не расти. Ревела. Пусть-ка, говорит, только заявится домой! Солдаты еле уняли ее: она ведь у тебя… сам знаешь какая!
Да, Леха знал, что мать у него чересчур строга, но думал сейчас о другом. Он горевал, что теперь не с чего ждать на зиму мяса, а он хотел прожить эту зиму, чтобы весной, когда стукнет восемнадцать, попытаться устроиться где-нибудь или даже здесь, в совхозе. Как же теперь жить на шее матери, когда нет своего мяса? И он ясно увидел, как в загородке пустует никому не нужное корыто-кормушка…
— Ты не горюй! — прервал его мысли Сергей и покровительственно похлопал приятеля по плечу. — Ты в город с нами айда! Ясно? Все равно теперь тебе тут не житье: попреками матушка тебя заест. Как за стол садиться — так и начнет про мясо… Тьфу! А ты возьми да плюнь на это дело — и айда со мной в город, там и без мяса ейного проживем, там колбасы — во! — Сергей провел длиннопалой ладонью по жилистой шее.
Леха не ответил. Он совершенно подавленный спустился с крыльца клуба и пошел.
— Домой-то не стоит! Приходи лучше ко мне на сеновал спать. Опять потолкуем! Слышишь? — крикнул вслед Сергей.
Леха не помнил, что ответил приятелю. Он, словно оглушенный, вышел на дорогу, поднялся на пригорок и взглянул оттуда вдоль деревни. Первое и, пожалуй, единственное, что он заметил, солдатскую машину, стоявшую у их дома. «Разбираются», — подумал он с некоторым облегченьем, но побрел в другую сторону. Предложение приятеля прийти к нему спать на сеновал осталось в его голове, ведь появляться домой, пока там скандал, тоже очень не хотелось. «Хорошо, — думал Леха, — уйти на рыбалку, да на всю ночь!» Но как уйти, если удочки и перемет остались дома?
На дороге громко кричали маленькие ребятишки; они бросались грязью и визгливо хохотали. Их визг напомнил чем-то поросячий. «Весело!» — с завистью подумал он, с трудом подавляя желанье разогнать малышей. Его зависть к ним была похожа на ту, которая однажды в детстве долго не давала ему покоя, когда он смотрел на гладкие здоровые коленки ребят, в то время как у него оба были покрыты сплошной гнойной болячкой после паденья с лошади. Возможно, поэтому так невыносимы показались ему эти беззаботные малыши, и он уже направился к ним, чтобы разогнать их, но в это время хлопнула дверь в одном из домов. Он знал, что это дверь Галкиных. Леха повернулся, но раньше, чем увидел, как мелькает синяя Надькина кофта за густой рябью частокола, даже не увидел, а почувствовал, потому что было уже достаточно сумрачно, — он догадался, что это она. Прямо из калитки, не забегая на мостик, она легко перепрыгнула канаву, на секунду вытянув в воздухе свои длинные ноги, и снова, еще быстрее, побежала по дороге.
— А ты чего не в клубе? — удивленно спросила она, и при звуке этого голоса Лехе показалось, что с него сходит злоба на ребятишек, на солдат, задавивших поросенка, и даже характер матери уже не казался таким крутым и несправедливым…
Надо было что-то ответить, но в ушах звенел ее голос, и он боялся спугнуть этот звон.
— Там, наверно, началось, — вновь сказала она, уже поравнявшись с ним, и тронула его за руку своей ладонью, но не остановилась, а все так же торопливо пробежала мимо, видимо уверенная, что Леха поспешит за ней, и уже издали последний раз крикнула:
— Бежим!
«Наверно, не знает, что у меня стряслось», — догадался Леха.
В воздухе некоторое время стоял запах какого-то одеколона, того, быть может, здоровенную бутылку которого притащил Надьке на день рожденья Сергей Завалов. У Лехи тогда не было денег… Он вспомнил это, и опять сделалось тоскливо на душе. Снова полезли в голову все неприятности: и сегодняшнее несчастье, и провал в техникуме, и даже этот одеколон, который он не мог подарить Надьке, — все сразу сошлось, он ссутулился, заложил руки поглубже в карманы и побрел за околицу, держа направление к станции. В той стороне уже угасал закат, но небо еще было светлым и веселым над дальней деревней Радужьем, в которой жил дядька Аркадий, брат матери.
5
— А, Леха! Здорово, здорово! Ты не пешком ли пёхал?
— Так тут и всего-то — девять километров. Дядя Аркадий…
Леха хотел спросить, нельзя ли ему пожить у них немного, но не хватило сразу духу, и он спросил:
— …чего ты делаешь?
— А кишки чищу. Садись, вон, на порог да смотри, если интересно тебе.
Леха сел. Вытянул гудящие ноги. Облокотился на косяк.
В сарае горела большая лампочка, должно быть специально ввернутая для этого тонкого и необычного дела. Из дома не доносилось никаких звуков, там, наверно, уже легли спать, зато в сарае, встревоженные запахом свежего мяса и светом, брыкали за загородкой овцы, порой тяжело вздыхала корова, пережевывая отрыгнутую жвачку. Тут же, около самой стены, остывала растянутая на деревянной пялке и подвешенная веревкой к круглой деревянной матице небольшая баранья тушка.
— Есть-то хочешь? — спросил дядька.
Он удобно сидел на низком деревянном чурбане, хорошо просохшем, потрескавшемся, но еще с остатками бересты, и торопливо посверкивал острым коротким ножичком, ловко очищавшим тонкие бараньи кишки от сала. Рядом стояло светлое ведро еще не остывшей воды и большой зеленый таз, в котором, как догадался Леха, мылись уже унесенные в дом потроха.
— Я говорю, есть-то хочешь?
— Н-нет…
Дядька повел на племянника широким утиным носом — точно таким, как у матери Лехи, — и его крупное розоватое ухо недоверчиво шевельнулось.
— Молоко в сенях, где всегда, понял? — без долгих уточнений сказал он.
— Понял…
— Найди. Там полкринки свежего есть — выпей, а потом говорить будем, если есть о чем. — Дядька испытующе блеснул в Лехину сторону крупным потускневшим белком правого глаза и тут же устало повернулся к работе. — А в дом за хлебом ступай, да не шастай там шибко-то: там спят наши. Убегались сегодня овцу искавши. Понял?
— Понял…
— А понял — так иди!
Дядька наклонился к ведру, чтобы ополоснуть руки и нож, а племянник направился к лестнице, что вела со двора в дом.
Леха с весны не был здесь, с того дня, когда он приходил сказать, что окончил школу и теперь будет поступать в техникум в городе. Он заверил родню, что поступит «запросто». Однако на экзаменах он провалился с треском, поэтому сильно переживал в душе, боясь насмешек, хотя вместе с ним не прошли по конкурсу Сергей Завалов и Митька Пашин. Обо всем этом сразу же узнали и здесь, в Радужье, поэтому показываться сюда не хотелось, как можно дольше. Он не пришел бы и сейчас, если бы не такой случай.
Раньше Леха часто бывал в этом доме, особенно любил ходить сюда весной, когда дядька брал его на реку за щукой. Еще лучше бывало осенью, где-то в конце сентября, когда все заботы — сенокос, уборочная — все уже было позади, в такое время рыбачится легко, неторопливо, ничто не тянет душу, не беспокоит мошкара, а рыба, нагулявшаяся за лето, кажется в своих рывках сильнее, тяжелей. Уходили на ночь. Подновляли на берегу шалаш, потом поднимали со дна ловушку с мелкой рыбой-живцом, ставили перемет и разводили костер. Любил Леха эти минуты… Пламя весело подрагивало на песке, выхватывало из плотной осенней тьмы только те деревья и кусты, что были рядом; отдаленные освещало слабо, зато еще сильнее чернило пустые проемы меж деревьев. Туда, в эту темноту, отлетали спугнутые огнем птицы и долго верещали там, недовольные. Иной раз скрипуче вскрикивала обалдевшая от света сова и, рыжая, бесшумно металась в этом адовом для нее кругу, пока не находила отрадную темноту где-нибудь в черной глубине просеки.
— Во чумная! — переводил тогда Леха дух.
— Оробе-ела, — покладисто отвечал дядька.
А лес, знакомый берег, река — все неузнаваемо измененное темнотой, дрожащими бликами света, — снова и уже до утра затихает кругом, лишь посапывает да потрескивает костер. По всей глади озера высеялись звезды и медленно, неприметно для глаза, плывут на запад… Мир кажется необычайным, берег — необитаемым, а сами они — путешественниками, и от всего этого невольно говоришь вполголоса. Небольшая алюминиевая кастрюля давно уже отбилась от домашней утвари и служит им походным котелком. Вот висит она над костром, прокопченная, неухоженная, с несуразно длинной проволочной дужкой, и нет ее милее сердцам рыбаков. В ней начинает дергаться вода — все сильнее и сильнее — и вот уже бьет ключом. Дядька несет от берега вычищенную картошку и осторожно, жмурясь и отворачиваясь от жары, опускает ее в кипяток из своих широких, забористых ладоней. Пройдет еще минут тридцать — капли из кастрюли все реже будут цокать в дрожащий угольный жар, и наступит наконец долгожданный ужин.
А разговоры! Там каждое слово дядьки, сказанное неторопливо, серьезно, западает в самую душу. Он говорит с Лехой, как с равным, и на многочисленные вопросы племянника отвечает основательно, подумав. После ужина ложатся спать до того самого часа, когда знакомые звезды отойдут куда-то в сторону, а на востоке робко замлеет светлынь. Покрываются Лехиной фуфайкой, а вниз, на ветки, стелют знаменитую дядькину кожанку. Он купил ее у демобилизованного летчика, когда мечтал стать шофером. Мечта эта была большая. Он приобрел нужные книги да при случае еще подучивался у знакомых шоферов, но на комиссии вдруг выяснилось, что глаза у дядьки, отлично видевшие и вдаль и вблизь, плохо разбирают цвет — дальтоник… Не меньше самого факта обидело дядьку это слово — ненормальное какое-то: дальтоник. Так и не легли шоферские права во внутренний карман этой куртки, но носил ее дядька и берег ее, как свою самую заветную мечту, которой так и не суждено было сбыться.
— Ты чего не идешь? — прищурился дядька против лампочки, заметив, что племянник стоит на лестнице.
— Да так… — очнулся Леха от своих воспоминаний.
— Захвати кожанку! Она, ты знаешь, отдельно висит. Да не шастай, говорю, шибко-то, пусть там спят.
Леха без труда добрался в темноте до оконца, потрогал кринки и взял нецелую — самую легкую. Выпил молоко одним духом и на цыпочках прошел в кухню. Дверь была неплотно прикрыта, поскольку в доме было жарко спать: от протопленной русской печи тянуло теплом, еще лишним в августе. Не зажигая света, Леха прошел до того гвоздя в переднем простенке, где всегда, отдельно от другой одежды, висела кожанка. Он нащупал ее, снял, осторожно пошел назад, прижимая к подбородку ее пахучую кожу.
Леха тоже был влюблен в эту кожанку. Раза два надевал ее и мечтал со временем, когда будет работать конюхом, выпросить навсегда. Конечно, он никогда не наденет такую вещь на работу, не пойдет в ней к лошадям, но будет говорить дядьке: дожди, туманы, мокрые от росы деревья и кусты в загоне — в таких условиях фуфайка не одежда. Дядька должен согласиться… Надевать эту вещь Леха будет только по праздникам, в выходной и еще в клуб. Ничего, что пока у него нет мотопеда, зато он придет в клуб в блестящей темно-коричневой фуфайке, в рубашке с галстуком. Надька не может этого не заметить… Но теперь, когда дома случилось по его вине такое несчастье, когда он ушел без ведома матери в Радужье, да еще после того, как он провалился на экзаменах — мечта о кожанке становилась совсем безнадежной. Леха спустился с лестницы на двор и молча подал дядьке его кожанку.
— Ну вот, будет чем покрыться, — кивнул тот, но отстранил дорогую для себя вещь локтем, поскольку руки были измазаны. — Накинь на себя. Посиди.
Леха с удовольствием накинул на плечи кожанку и сел на порог, спиной в темноту улицы. С воли потягивало холодком осеннего тумана, скучно пахло подсыхающим репейником.
«А матушка психует…» — подумалось ему невесело, и он испугался, но не того, что она может не спать ночь, проплакав ее, а того, что дядька догадается о неприятностях.
— А для чего ты чистишь их? — спросил Леха, опасаясь, как бы он не начал расспросы. — Или с кашей есть? Я люблю…
— Кишки-то?
— Да.
— Кишки с кашей хороши-и… — протянул дядька. — Я тоже любил, бывало, когда мама жарила их. Набьет кашей, завяжет, лучинку воткнет. Берешь за лучинку со сковороды — сало кап-кап-кап… Хорошо. Но то — свиные кишки, а эти… эти не годятся для еды.
— А на что ты чистишь?
— А на струну пойдут.
Леха слышал, что струну, на которой бьют шерсть, делают из кишок, но доподлинно не знал как, однако кивнул с пониманием.
— А не много на одну струну? — спросил он важно.
— Что за много! Их надо штук двадцать, чтобы тоненькая струнка вышла: ведь они усохнут и будут что тебе нитка. А потом натяну ее на брядовый сук — дело будет. Тронешь ее — а она так и задышит, так и задышит. Всю шерсть перерыхлит, только подкладывай. Хорошо на струне-то…
— А разве ты научился валенки катать? — опять торопливо спросил Леха, боясь молчанья.
— А как же! Научился. Теперь катаю, когда надо.
— А зачем? В магазине легче купить, — подделываясь под дядькину степенность, заметил Леха.
— Да это верно, что легче! Только из магазина сам ты носи. Что там за валенки — зиму поносил и подшивай. Еще поносил — выбрасывай. Да и холодные, ведь с купоросом катают, а я катаю на чистой водичке, как дед Митрей, бывало. Во-от… Так зато сунешь ногу в такой валенок — будто в платок пуховый. Я вон себе скатал черные, без краски и без купоросу, так третий год ношу, а они только раздались. Целы-целехоньки, да и нога в них, говорю, как дома. Во-от… А в магазине — оно, Леха, конечно, быстрее, проще, так что кому приспичит — там берут.
Помолчали. Леха не знал, что бы спросить еще.
— А чего ты поздно овцу-то резал? — придумал он.
— Совсем бы не резал, да чья-то собака ногу ей перехватила, вот и зарезал безо время. Сегодня смотрю — нет овечки, в поле, знать, осталась. Ну, пошли наши, искали-искали — едва нашли. Собака это загнала, не иначе. Нынче дачники валом повалили сюда, а собаки-то у них городские, вырвутся на волю — ну и ошалеют. Вот какое дело… — дядька говорил так, будто рассказывал что-то приятное. — Ну, а раз зарезал, то кишки надо сразу обделать: завтра будет поздно, вот какое дело…
— Почему поздно?
— А струна вонять будет.
— Ну да! — ухмыльнулся Леха.
— Ты понимай, чего тебе говорят, — недовольно повел дядька своим утиным носом. — Это не мной придумано. Деды не дураки были. Они, брат, не в такое время выжили, много чего не знали, а мы, где бы перенять — так нет: усмешку строим.
Леха нахохлился под кожанкой, он не рад был, что рассердил дядьку, а тот в сердцах стал быстрее скоблить ножом.
— Я ведь тоже такой был олух, — сказал он наконец спокойно, как бы принимая во внимание Лехину молодость. — Раньше, бывало, старики делают чего-нибудь, а тебе и трава не расти — не смотришь. А сколько они, старики-то, знали! Чего только не умели! И бабам, и мужикам — всем дело было круглый год. Тут как-то летось понаехали из города любители старины — есть такие, теперь мода, что ли, пошла. Ну, приехали, пошли по домам, да все к старухам льнут, выспрашивают да слушают, открыв рот. У бабки Марьи икону купили, а у соседки Крутилихи прялку с потолка сняли, да чуть не разодрались из-за этой прялки. Им это — потеха, а старикам это жизнь была. Во-от… Все они делали сами. Так уж надо было, такое время было, что человек сам себе был отдан. Во-от…
— А худо это? — спросил Леха.
Дядька поднял голову, прищурился на лампочку.
— А кто его знает! — вздохнул наконец он и ополоснул нож, на котором налипла сальная масса. — Знаю я одно: какое бы горе ни сваливалось — война ли, голод ли, другое ли лихо какое, а наши предки выживали сами, не кланялись никому. Вот за это я их уважаю крепко! А сейчас другое время — техника…
Дядька опять вздохнул, еще глубже, тяжелее прежнего. Должно быть, он вспомнил о своей несбывшейся мечте стать шофером и надолго замолчал.
Леха уже не боялся, что дядька начнет его расспрашивать о доме: это он сделал бы раньше, а теперь ушел в себя. Думает. Теперь не нужно было задавать вопросов, можно сидеть и смотреть. Лехе на какое-то время представилось, что жизнь на этой родной ему земле началась не с того дня, когда его кто-то посадил на лошадь, а значительно раньше — много-много веков назад, и не всегда тут гудели провода и горел свет, не всегда стояла по ночам тишина в этих полях, не всегда был у людей хлеб и хорошая одежда, но пережили все предки и даже оставили жизнь. Лехе впервые за свои семнадцать лет вдруг захотелось узнать, кто же были его деды и прадеды, как они жили и умерли и были ли среди них те, о которых помнили люди. Он раздумался и задремал, потому что было уже поздно, да и день выдался у него необыкновенно трудный. Он не заметил, как наклонил голову и коснулся сырой от слюны губой своего острого колена, а откуда-то издалека накатывался на него шум мотора, еще очень слабый и ровный, а громче этого звука было что-то другое. Это другое все настойчивее бередило его сон, и наконец он очнулся, окинул мутным взглядом сарай, дядьку, который тоже повернул ухо к уличной стене сарая и слушал. Там, на улице, в тишине августовской ночи разносилась песня, покрывавшая собой шум автомобильного мотора.
«Солдаты!» — сразу догадался Леха.
— Солдаты! — тоже угадал дядька. Он опустил натруженные руки и смотрел куда-то в сторону, вслушиваясь в слова песни. Всей своей позой он как бы говорил, что ему скучно здесь, в сарае, что он знавал другую жизнь, вот такую же, как там, на машине — немного тоскливую, строгую, но приятную. Может, он вспомнил свою службу и друзей, с которыми свела его армейская судьба и которых теперь он никогда уже не увидит.
Песня уехала.
Дядька закончил неотложное дело с кишками, вымылся и первым полез на сеновал, где они с племянником должны были устроиться на ночь, чтобы не будить домашних. Леха — за ним.
— Тихонько, лестница жидковата, — проговорил дядька уже сверху и подал свою теплую, чуть скользкую от сала руку.
6
Утром их раньше времени разбудила хозяйка дома, жена дядьки, тетя Оля. Она задела подойником за косяк — и Лехины нервы сразу отозвались во всем теле иглами. Он вздрогнул, проснулся и больше не спал. Ему было слышно, как внизу, во хлеву, тонко дзинькнули струйки молока в пустой подойник, как потом звук становился все глуше и сочнее. Леха представлял, как наравне с краями подымается молочная пена, а по ней коротко стекают последние струи молока. Он представил это, и ему даже послышался запах шерсти от теплого брюха коровы…
Вскоре проснулся и дядька. Сначала он стал реже и глубже дышать, словно его вытащили из воды, потом зашевелился, крякнул и сел. Увидев, что племянник тоже не спит, он шумно зевнул, потом растер лицо ладонями и спустился с сеновала, но в дом сразу не пошел, а открыл ворота сарая.
— Мокрота-а… — протянул он, почесываясь и глядя на улицу.
— Дождик? — спросил Леха.
— Да не-ет…
Он присел на порог и стал курить.
Леха спустился вниз тоже, прихватив дядькину кожанку, остановился около того и стал вытряхивать сенную труху из-под рубашки и штанов.
Утро было свежим и седым от тумана.
— А чего это капает? — спросил он, прислушавшись к гулким ударам снаружи под стеной.
— Это роса с крыши. Роса-а… Вишь, как лупит по лопухам! А ты чего встал? Спал бы себе! — прохрипел дядька спросонок и закашлялся, горбатясь, как старик. — Спал бы, говорю…
— Не… Я с тобой.
* * *
Плотники собрались раньше, чем остальные рабочие совхоза выходят на наряд — не к восьми, а к половине седьмого. Работа у них была отдельная и необыкновенно спешная: надо было срочно к первому сентября закончить переборку полов в школе да еще подрядились срубить учительнице сарай. Плата за полы была установлена сельсоветом, а за сарай договаривались отдельно уже с самой учительницей. Взяли с нее немного, да и как брать с пенсионерки? Плотники спешили. После первого им надо было приступать к подготовке скотного двора к зиме, а это работа и большая, и серьезная, и спросят за нее строго.
Дядька хоть и встал в то утро рано, но за завтраком все посматривал в окошко — не идут ли его артельные, не опоздать бы…
— Ты поторапливайся! — сказал он Лехе. — Хоть ты у нас и не в пае, а раз идешь, так вовремя надо. Мне же тем более нельзя: дядька Егор целый день коситься будет.
— А он за старшего, что ли? — спросил Леха, которому понравилось строгое и деловое отношение дядьки.
— Как всегда… Да вон уж пошли Колюха с рыжим! Айда!
Он торопливо допил кружку молока, махнул рукавом по губам и пошел. На ходу снял с гвоздя кепку, в коридоре поднял отточенный с вечера топор и уже на улице пощупал в кармане брусок: здесь.
Но как ни старался дядька, как ни спешил, а Егор все же пришел на стройку раньше всех. Он сидел на бревне и курил. Топор, воткнутый в желтое тело окоренного дерева, торчал позади него. Лицо у Егора было красновато-сизое, удлиненное; складки падали по его щекам сверху вниз — от глаз до подбородка — и делали его еще длинней, лошадинней. Глаза смотрели внимательно, но недобро.
— Все спишь, Аркашка? — недовольно спросил он дядьку, глядя поверх согнутой кисти руки.
— А ты и глаз не сомкнул? — ухмыльнулся дядька, недовольный собой за такое пустяковое опозданье. Он покосился на двоих плотников, что подошли минутой раньше.
— Я уж час тут!
— Ну, чего сегодня будем? — перебил их маленький мужичок, по-мальчишески поигрывая топором.
Егор не ответил. Он пристально посмотрел на Леху, спросил:
— А этот зачем, с топором-то?
— Да он так… Посмотреть… — ответил дядька.
— Кино какое нашел!
— Ну, поучиться.
На это Егор ничего не ответил. Он поднялся с бревна, высокий, по-плотницки сутулый, отвернулся от всех и молчал. Он, должно быть, наслаждался этой минутой торжественного ожидания работы, которую он — и только он — назначит сейчас бригаде.
Леха стоял поодаль, испытывая неловкость, которая всегда приходила к нему, если о нем говорили в его присутствии. «Как про лошадь», — сравнивал он и был недоволен Егором, который показался после своих вопросов еще неприятнее.
— Полы сегодня перебирать не будем. Ясно? — спросил Егор, строго глянув на плотников через плечо.
Бригада молчала. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь возразил или спросил, почему не перебрать полы, но мужики только курили.
— Пока ведро — на улице будем работать! — вдруг рявкнул Егор так, как если бы ему кто возразил. — Вот сложим поскорей сруб, поставим стропила, прикроем сарай, а там пусть дождь льет! Внутри-то мы всегда доделаем. Полы тоже под крышей. Значит, можно денька два-три поработать на улице.
— А полы-то успеем к учебному году?.. — спросил дядька.
— Обязаны успеть! Так все ясно?
— Ясно.
— А коль ясно — нечего раскуривать! Давайте так: ты, Колюха, — ткнул он в сторону маленького мужичка, — иди к учительнице, бери лопату и врой вон те четыре камня под углы. Сруб — четыре метра на пять с половиной. Не ошибись, а то сам ляжешь под угол вместо камня! Ясно? Так. А ты и ты, — ткнул он пальцем в дядьку и третьего плотника, — давайте бревна готовить!
Леха стоял и думал, что ему тоже даст Егор какое-нибудь дело, но тот даже не посмотрел на него.
Работа закипела.
Пока маленький мужичок, Колюха, врывал четыре больших синих камня под углы будущего сарая, Егор с дядькой и третьим плотником — задумчивым рыжим парнем лет двадцати пяти — выложили в сторонке основу сруба, первый венец. Они зарубили все четыре угла, еще раз промеряли длину и ширину. После этого Егор разрешил покурить, а сам прошел к врытым камням и набросился на Колюху за то, что тот один из камней не тем боком выставил наружу.
— А ты откуда видишь, что тот бок шире? — не выдержал плотник.
— Я приметил, как пришел! — сразил его Егор.
Наругавшись вволю, он немного успокоился, и наконец вся бригада приступила к главному — к подгонке последующих венцов. Егор сам зарубал углы «в лапу», сам отчерчивал паз и лишь потом разрешал плотникам выбирать его, но и после он придирчиво осматривал работу, все время поучая:
— Чище выбирайте пазы-то! Я говорю — чище!
Леха сидел в стороне, не смея подойти и посмотреть на их работу вблизи. Ему казалось, что и он смог бы выбрать паз по отмеченной черте, он уже хотел попросить Егора, но никак не хватало смелости подойти. А Егор ходил от бревна к бревну, успевая сделать свое быстрее всех, и проверял работу бригады. Чтобы унять нетерпенье, Леха уже в десятый раз принимался точить свой топор дядькиным бруском, но дела так и не находилось. От скуки пришли невеселые мысли о доме, о матери, о своей деревне.
— Иди-ко сюда!
«Кого это?», — подумал Леха.
Голос был Егора, но старик продолжал споро стучать своим топором, отвернувшись от Лехи.
— Киношник, кому говорят!
Леха несмело приблизился шага на четыре.
Егор молча работал, щепки отлетали в сторону и шаркали в траве. Наконец старик выпрямился, указал топором:
— Вон мешок, видишь?
— Вижу!
— Бери его и сходи за мохом.
— Куда это? — недовольно спросил Леха, готовый отказаться.
— Известно куда — на болото!
Дядька издали глянул, смахнул пот со лба, сказал примирительно:
— Это рядом, за просекой. Сходи, не тяжело ведь…
Леха сердито воткнул свой огневой топор в бревно и пошел.
— Эй, киношник!
— Ну чего?
— Ты поволокнистей бери, подлинней чтоб!..
Сразу за кустами, подступившими к школе, начинался лес. Высокие сосны росли тут в светлом приволье. День между тем разгуливался, и хотя туман поднимался тяжелей и дольше, чем в разгаре лета, но все же постепенно бледнел и рассеивался; воздух становился все прозрачнее, суше; солнце начинало уже по-дневному крепнуть, оно яркими пятнами пробивалось меж сосен, играло на прикомельных мхах, но все еще слабо озаряло просеку, высветив ее лишь с одной стороны. Тени деревьев лежали на влажной от росы лесной дороге, мягкой, затравяневшей, но Леха знал: пройдет еще час-другой — вся просека будет залита солнцем, ведь день-то весь еще впереди!
Болото было небольшое и почти совсем сухое. Летом выпало мало дождей, поэтому Леха смело вошел в зыбкие кочки, погружая ноги по самые колени, как в вату. «Да зачем так далеко?» — изумился он своему рвенью и стал собирать мох прямо под ногами. Длинные волокна выдирались легко и помногу, так что не прошло и десяти минут, как ему уже пришлось уминать мох в мешке и снова докладывать. Мох был свежий, живой, но такой рыхлый, что весь мешок, набитый им, не весил более полпуда. Леха вытащил его на высокое место, к деревьям, и прилег отдохнуть.
Болотце с краю показалось ему еще меньше, но зато еще уютнее и красивее. Этой красоты Леха раньше совсем не чувствовал, не замечал — и все, а сейчас почему-то она ему открылась. Уж не оттого ли, что он стал взрослей? Спросить бы у кого, но спросить не у кого, да и зачем, когда и так хорошо… Вот лежит оно, болотце, как желтое блюдо, а вокруг молоденькие березки. Еще совсем недавно, лет пять назад, дядька хвалился, что нарубил тут хороших берез на дрова, а вот уже снова брызнула молодая березовая поросль, да какая буйная! Не от старого ли корня?
Когда Леха вернулся и высыпал мох, получилась большая куча. Плотники одобрительно крякнули, только Егор лишь краем глаза взглянул на мох и угрюмо произнес:
— Начало есть…
Он недовольно покосился на бригаду, закурившую без его команды, и отошел снова к камням, что врыл Колюха. Плотники перемигнулись, а он стал отмерять расстоянье между ними, сначала на глаз, а потом шагами. В это время у плотников завязался разговор:
— Племянник, что ли? — рыжий парень кивнул на Леху.
— Племя-янник, — ответил дядя, да так ответил, будто сказал «хороший парень».
— В гости, что ли?
— Да, вроде… — неопределенно пожал дядька плечом и, видимо, сам удивился, по какому же случаю Леха пожаловал к ним в такую неподходящую пору. Он был бы не прочь спросить племянника об этом, поговорить, как живут они с матерью, как здоровье бабки, как хозяйство, но ни место, ни время не подходили для такой беседы, он только пожалел, что не выспросил обо всем накануне.
— Это хорошо-о… — протянул рыжий. — Я, бывалоч, любил по гостям ходить. Ой, любил! У нас в округе в каждой деревне родня была и везде меня любили да привечали. Куда ни прибегу — везде меня угощали, бывалоч. Все твердили, что я на таких харчах толще борова буду, а я вырос — и вон: одни мощи вышел. О! Посмотрите! — Он постучал себя кулаком по груди и по ребрам.
— И верно — сухарь, — согласился дядька.
— И отчего это, не пойму, — пожал плечами рыжий.
— Колюха! — неожиданно позвал голос Егора. Злость и нетерпенье слышались в нем.
— Чего? — приподнялся Колюха, как школьник.
— Неужто ты окосел, а? Неужто ты не мог камень-то спиной кверху положить?
— А я как? — робко спросил Колюха.
— А ты его — плечом кверху, да еще спрашиваешь — как! Ты не спрашивай, а лучше скажи, как на этаком горбу бревно уговаривать будем? Сруб-то того гляди поползет с него.
— Гм! подумаешь там — сруб! — ухмыльнулся тихонько рыжий. — Сарай ведь — не церковное зданье: наплевать — и до свиданья!
— Поставим! — вступился за Колюху и дядька.
— Подумаешь — делов-то! — осмелел и Колюха.
— Вам все так — делов-то!
Егор отвернулся от них и курил в стороне один. Все молчали, понимая, что обидели придирчивого старика, и каждый из них знал: стоит только согласиться с ним — и он простит ошибку. Почему так? Должно быть, у Егора было правило: раз согласился — значит признал ошибку, а раз признал — задумаешься и больше не повторишь.
— Это у меня камень вывернулся, — признался Колюха, — а одному не поправить было.
— А мы на что? — вскинулся Егор.
— Вы при деле были, да разве повернешь этакого черта, когда он в яму бухнулся?
Леха сидел теперь вместе с плотниками и старательно поправлял топор бруском. Точил он его долго, даже тогда, когда все вновь принялись за работу. Топор был остер. При каждом прикосновенье пальцем жало его тонко пело, как струна на ветру. Очень хотелось Лехе тоже пройти этим топором вдоль какого-нибудь делового бревна — оттесать сторону или вынуть паз, но он опасался двух дел сразу: спросить у Егора и испортить. Наконец Леха сумел подойти к старику и спросил, уловив удобную минуту:
— Дедко Егор, может, еще надо моху-то.
— А ты как думал?
— Никак.
— Вот и видать, что никак! Да разве хватит одного мешка на пятнадцать венцов, а?
— Так я еще принесу, — сказал Леха и тут же хотел спросить, можно ли потом поработать, но постеснялся своей хитрости. Молча взял мешок и пошел на болото.
Когда он принес второй мешок и высыпал его, то сразу отправился за третьим. Когда высыпал третий, куча мха поднялась еще выше. Плотники по-прежнему одобрительно крякали, но Егор молчал; Леха подождал немного и снова отправился за просеку, считая, что это уже будет лишний мешок. Возвращался он уже заметно утомленным. Он согнулся и вяло переступал, путаясь ботинками в сухом вереске. Этот мешок он высыпал медленно, сопя и покряхтывая. Он ждал, что скажет угрюмый старик, но Егор работал, будто не видел. «Мало, что ли? — подумал Леха. — Ладно, схожу в последний раз». Идти уже не хотелось. Потянулись скучные мысли о доме, о несчастье в нем… Не терпелось узнать, рассчитались ли солдаты за ущерб, но он прогнал от себя эти мысли. Пошел на болото.
— Киношник! — вдруг окликнул его Егор.
Леха остановился.
— Хватит, говорю!.. — тут он запнулся и добавил неожиданно для Лехи: — Спасибо, говорю…
Плотники переглянулись и подмигнули Лехе.
* * *
После обеда, когда на срубе лежали уже три венца, Леху допустили с топором к бревнам.
— Ты смотри, Алеха, — наставлял Егор. — Плотницкое дело — хорошее дело. Я с топором-то всю жизнь прожил и не охнул, а всякого-всего бывало. Ясно?
Леха кивал, и это нравилось Егору.
— Я с топором-то в твои годы начал, а то и поменьше, пожалуй, был. Я с ним царя пережил, волю пережил, колхоз пережил, а вот сейчас в совхозе работаю. И везде зван был как раньше, так и теперь. А спрошу тебя: почему?
Дядька прислушался к разговору и тоже вставил слово:
— Верно, Егор, говоришь. А почему — это ясно: дело знаешь.
— Ха! Попал пальцем в небо! — обернулся Егор, не выпуская топора из руки. — Видывал я знатоков-то! Не хуже меня были, а то, пожалуй, еще и получше, а зовут, глядишь, опять меня, да и платили больше, чем им. Опять спрашиваю: почему?
Тут остановились все.
— А вот почему! — указал он на неправильно врытый камень. — Потому что никогда так я не делывал людям! А ты не прячься, Колюха, не прячься! Я во всякое время десять раз лучше переделаю, если чего не так, а сделаю, как следует быть! И уголок у дома выведу, хоть стреляй, не хвастую… Вот Аркашка знает.
— Да знаем! — тотчас ответил дядя.
— Зато мимо своих домов идешь — хозяин в морду не плюнет. Наоборот: зайди, говорит! Уважь, говорит. Я на гвозди рамы никогда не саживал, не то что сейчас плотники — тьфу!
— Верно, — подтвердил рыжий. — Это все дачники испортили руки у плотников. Они, они, дачники!
— Сам ты испортился! — отрезал Егор, никогда не соглашавшийся в таких спорах.
— Дачники, дачники! — настаивал рыжий. — Как попер в наши края дачник с толстым карманом, вот плотник и стал портиться. А раньше этого не было, и плотники были хорошие.
— Верно, верно! — поддержал Колюха. Он согнулся и смотрел из-под тощей руки рыжего, будто выглядывал из подворотни. — Я помню, мы на станции дом рубили одному дачнику, так он нам по сто рублей за бревно платил да еще кормил. Чего не работать! Только и было — подгонял поскорей. Ну мы — тяп-ляп, тяп-ляп — где криво, где косо, а потом денежки в карман да и тягу в деревню.
— Вот совести-то и не было у вас! — заметил Егор, ткнув в Колюху длинным пальцем, словно припирал его к стене.
— Так он сам нас подгонял!
— А вы и рады?
— А чего же?
— А того же! Раз видите, что человек не понимает в этом деле — объясни ему, посоветуй, но сделай по-людски, ведь деньги берете, а не листья из лесу.
— У него денег навалом! — отмахнулся Колюха.
— Навалом! — передразнил Егор. — Вы городского человека не знаете, вот чего я вам скажу.
— А ты знаешь? — оскалился рыжий.
— Повидал и городских. Городской он к тебе с сотней придет, а так себя выворачивает, что подумаешь, что он тысячник, так уж они, городские, ставят себя — сразу все деньги напоказ. Помню, рубил я раз у этакого дом. После войны. Тоже дачник. Приедет, вокруг нас гоголем ходит, по плечам нас похлопывает. Мы ему свою цену назначаем, я бригадиром был, а он соглашается без всяких да еще прикидывает, только, говорит, делайте хорошо. Ну, делаем. Я слежу. Подняли сруб доверху, надо верхние балки врезать да стропила ставить, только глядим, а дачник этот, хозяин-то наш, невеселый приехал. Погодите, говорит, дальше строить: с деньгами, того… заело. С получки, говорит, расплачусь с вами за то, что сделали, а там подождать придется. И сразу кислый такой стал, куда и гонор девался! Жалко человека. Жить не умеет, сразу видать.
— А потом чего? — спросил дядька.
— А потом поденно года три нанимал то одного, то другого, надо было доделывать дом-то, только так толком и не довел он его, так за полцены и отдал одному ловкачу. Вот какие они бывают, дачники-то. Я их знаю: то денег привалит куча, то так сидят — ногти стригут. Такая уж у них жизнь в городе — как на охоте, никакого постоянства… Ну-ко, Колюха, нечего сказки-то слушать! Давай берись, заноси комлем на тот угол! Во! Так! Аркашка, ты чего стоишь? Помогай, придавит его комлем-то!
Все сразу принялись за дело. Егор криком своим, которого Леха уже не боялся, сразу сбил с плотников дрему и усталость, которая подбиралась к ним, и обернулся наконец к Лехе:
— Алеха! А ну смотри, как надо паз отчерчивать!
День для Лехи пошел еще интереснее. Поощряемый Егором, он совался со своим топором к плотникам, смело оттеснял их плечом и сам продолжал работать то за одного, то за другого. Ему не перечили и, поправляя его недоделки, старались не задеть мальчишечье самолюбие. Он слился с бригадой, и это вселяло в него гордое чувство взрослости, к которому он стремился постоянно с тех пор, как помнил сам себя. Ему казалось: прими его бригада к себе — он отдастся плотницкому делу, забыв даже лошадей, даже мечту о городе, манившему к себе огненным чародейством вечерних улиц, на которые он не успел наглядеться, пока сдавал экзамены в техникум. Сейчас для него, как никогда, была важна независимость, та самостоятельность, которая могла бы освободить его от всех неурядиц в жизни…
— Не отпускай топор-то! Не отпускай, говорю! — закричал Егор, глянув, как рыжий оттесывал бревно.
— Я не отпускаю…
— А то я не вижу! Я даже слышу, что ты отпускаешь — удар не тот. А ты на себя его оттягивай в тот самый момент. Чуть!
Казалось, Егор стал вдвойне придирчив, когда рядом с ним заработал Леха. Старик то и дело сутулился то над одним, то над другим плотником, упирался в бревно тяжелым взглядом и поучал. К дядьке он подошел лишь однажды. Посмотрел на оттесанный бок бревна, прищурился.
— Ты, Аркашка, не кривись, когда тешешь. Ты его по отвесу отпускай, по отвесу — от носа то есть! Топор-то… А то пропеллеров натешешь!
К вечеру перекуры пошли чаще и были они длиннее, чем с утра или днем: усталость пришла незаметно, но верно. Егор все реже делал замечанья, а отдыхая, не торопил бригаду докуривать и все рассказывал о том, как любил в молодости уходить работать по дальним деревням. По всему было видно, что то было его лучшее время — его золотые дни. Бригада слушала его без видимого интереса, должно быть, слышали кое-что раньше, но с уваженьем и скупостью в движеньях, когда прикуривали, тушили и отбрасывали папиросу в сторону.
Леха, хотя и не переставал легонько пиликать бруском по топору, внимал старику, весь отдавшись душой непонятно откуда взявшейся музыке этих хорошо продуманных, увесистых слов.
— Далеко хаживали, — говорил Егор, уставив тяжелый взгляд на Лехины белоносые ботинки. — И дома, и дворы, и бани рубливали. Всегда на хозяйских харчах и постелях — ничего не брали из дому, кроме рук с инструментом, так уж было заведено… Живешь иной год целое лето в какой-нибудь стороне, только на праздники домой сходишь. Жили… Да-а… Хорошо, когда хозяйка чистоплотная: вечером сапоги прямо на крыльце снимешь — и в красный угол босичком, а там уж и ужин готов нам, и постель. Жили…
— А бутылочка бывала? — спросил Колюха, мигнув темной щербиной меж широких передних зубов.
— Быва-ало, отчего не бывало? Но, скажу прямо, редко — только в тот день, когда душа заскулит. А так чтобы за́все — нет. Топор да водка никак не уживаются. Бывали и пьяницы, но это как дурная овца в стаде, не знаешь, бывало, как такого и выкрестить от себя. Да-а… Хаживали. Далеко хаживали… Деревни чужие, люди все новые — хорошо… Ну чего, ребята, дорубим сегодня еще венец?
— Дорубим!
Но уставшие плотники еще с минуту сидели неподвижно, не поворачиваясь к топорам, что горбато торчали за их согнутыми спинами.
— Давайте дорубим! — позвал и Леха.
Все зашевелились.
— Егор, а ты много зарабатывал? — спросил Колюха, вставая и разминая руками спину.
— Больше плотника никто не приносил денег домой, ясно? Вот и прикинь… Иной раз уйдешь на заработки с одним топором, а назад корову ведешь. И так бывало…
— Да-а… — скучно вздохнул Колюха. — А теперь вот — не то.
— Теперь конечно! — махнул Егор топором и закончил неожиданно спокойно: — Теперь трактористы. Они в красном углу сидят. Ау, брат, время такое…
7
Усталость разлилась по всему телу Лехи, когда они пришли домой, вымылись у колодца и сели за стол. Место за столом он выбрал не какое-нибудь приставное, табуретное, как было утром, а самое коренное мужское — на лавке, спиной к стене. Он вполне был доволен собой, чувствовал, что заработал на сегодняшний хлеб. Это состояние блаженного спокойствия, казалось, могло продолжаться бесконечно, если бы не предстоящий разговор за ужином, которого в этот вечер уже не избежать. «Ну, что же? Скажу, как есть…» — решил он.
— Так как вы там поживаете? — спросил дядька, будто уловив мысли племянника. Он нареза́л в это время хлеб толстыми, плотницкими ломтями.
— Ничего. Живем…
— Бабка, матка — здоровы?
— Здоровы.
Из кухни вышла тетка Оля с большой миской свежих щей. Сытным духом баранины пахнуло Лехе в ноздри.
— Много мне, — взглянул он на тетку, когда она поставила миску перед ним.
— Ничего, съешь. У нас, видишь, баранина… — губы ее свела загадочная полуулыбка.
«Чего это она?» — подумал Леха растерянно.
Тетка принесла такую же миску и дядьке. Тот опустил лицо в пахучие клубы пара, крякнул и подмигнул племяннику:
— Везет тебе, парень: под свежую баранину угодил.
— Верно, что везет! — подхватила тетка все с той же непонятной улыбкой.
Лехе сделалось не по себе. Приятное настроение бодрости, уверенности в себе, с таким трудом заработанное за день, начало стремительно пропадать.
— Аркаша, а он разве ничего тебе не рассказал? — вдруг спросила тетка.
— А что такое? — дядька даже перестал жевать.
— А ты сам спроси его.
«Во, зануда!» — подумал Леха. Он весь внутренне сжался, даже не чувствовал вкуса щей и хватал их, обжигаясь, ложку за ложкой, не подымая глаз. «Ну, чего я трушу?» — недовольно думал он при этом.
Дядька опустил ложку на стол и подтолкнул племянника локтем, словно тот спал:
— Чего молчишь-то?
— А чего говорить? — буркнул тот. — Поросенка солдаты задавили машиной. Словами не вернешь…
— Как так! — дядька пристукнул ладонью о стол. — Как же это случилось?
— Да я потом расскажу, — тотчас вступилась тетка Оля. Она говорила все тем же веселым голосом, с усмешкой, которой не мог понять и дядька.
— А чего тут смешного? — повысил он голос и в волнении взял второй кусок хлеба, не видя первый, закусанный.
— Ну сказала, потом объясню, — уклонилась тетка.
Из большой комнаты вышла Маринка, двоюродная сестра Лехи, — сухонькая девчушка лет девяти. Она подошла к столу, посмотрела прямо в лицо брату и сказала с материнской хитринкой:
— Алешка, а зеленая машина опять сегодня прошла к вам, — она махнула рукой в сторону Лехиной деревни.
— Какая машина?
— А такая… Я сама видала. Только без песен. А вчера…
— Иди, иди! — оттянула ее мать. — Тебя только тут и не хватало!
— Алешка, возьми меня посмотреть, а то я его не видала!
— Иди, говорят тебе добром! — рассердилась мать и прогнала Маринку за дверь. Там она похныкала немного, потом зашаркала игрушками и вскоре запела.
Дядька хмурился. Он был человек прямой и не любил всяких там непонятных явлений и секретов, но не стал вынуждать жену к рассказам.
А Леха сидел и не понимал: кого это хотела увидеть Маринка у них в доме?
— Ты сегодня или завтра домой-то? — спросила тетка.
— Когда захочет! — резко сказал дядька, которому надоело, видать, слушать недомолвки. — Он, может, со мной в бригаде останется работать, вон он как вырос!
— Пусть остается, не жалко, — тетка поджала губы, понимая, что нельзя было так неосторожно спрашивать, ведь парень-то и в самом деле подрос, все понимает.
— Ешь, Леха, ешь… — дядька кивнул ему дружески.
— Я ведь это к тому сказала, что матка сегодня наказывала, чтобы приходил скорей…
Леха не понял из теткиных слов, чего хочет матушка — поругать его или зовет по делу. Он посмотрел в окошко и понял, что за́светло не дойти. Вечернее солнце уже зашло за лес, но где-то в полях оно еще освещало землю своим широким остуженным светом, на который не больно смотреть…
— Если сегодня пойдешь, то поторапливайся, а если завтра отправишься, так мне надо мясо, что вам пошлю, присолить. Я отрубила варева на два.
— Это хорошо, свежее-то, — кивнул дядька, и получилось так, что он тоже одобрил Леху идти домой сегодня. — А ты, если что, приходи опять к нам. Поплотничаем, как сегодня. Ты сегодня так помог нам, что без тебя нам не положить бы пять венцов.
Леха доел щи, выпил кружку молока с булкой и собрался в дорогу. Тетка вынесла из погреба кусок мяса, завернутого в клеенку, положила сверток в сетку:
— Кланяйся матке-то!
— Ладно.
— Ну, беги, раз такое дело! — дядька хлопнул племянника по спине, а потом сидя протянул ему руку, но пожал ее как-то осторожно, как ребенку.
— А когда на рыбалку сходим? — спросил Леха.
— Сходим как-нибудь… Подождать надо, мы ведь не дачники. Вот с делами разберемся, тогда и сходим, — и видя, что племянник невесел, бодро добавил: — Все равно поймаем больше их!
— Ага! — просиял Леха.
— Ну, тогда — дуй!
— Дую! До свиданья!
— Алешка! — донесся из-за двери голос Маринки, но ее одернула мать.
Леха приостановился на секунду, а потом почти до самого дома нес в себе ожиданье чего-то неясного, оставшегося или от этой девчоночьей недосказанности, или от теткиной непонятной улыбки.
8
Окончательно стемнело, когда Леха прошел только половину пути от Радужья до дома. Дорога шла лесом. Сначала Леха видел светлые островки берез, то там, то тут выплывавшие к самой обочине из сумерек, в которых смешивался остальной лес, потом стало совсем темно, только небо, нечеткой серой полосой повисшее над дорогой, повторяло все повороты ее и оставалось единственным надежным маяком. Несмотря на привычку к лесу, было немного жутко идти в такую ночь. Уши старались уловить подозрительные шорохи в придорожных кустах, но ничего не было слышно; лес, наполненный густой осенней жизнью, притих и молчал, только один раз показалось, как где-то в стороне вскрикнул и заверещал заяц, должно быть, схваченный на лежке совой или лисой. После этого крика ноги понесли Леху еще быстрее; он уже не помнил, сколько прошло времени, где он идет и скоро ли конец пути, он был весь напряжен, как струна, и почти бежал, позабыв про усталость, поэтому, когда сквозь опушковую редину замелькали окошки домов, Леха свободно передохнул, сбавил шаг, а потом и вовсе остановился.
Деревня стояла в огнях. Должно быть, было еще не очень поздно, потому что где-то слышались бодрые голоса ребят и девчонок, шедших из клуба или с телевизора.
«Идти сразу домой или зайти к Сергею?» — раздумывал Леха.
Он шел уже по деревне. Знакомые дома, знакомая жизнь в их окнах сразу вернули его в привычный мир, и какое-то радостное чувство ожиданья вдруг целиком заменило в душе лесной страх. В этом необычайном настроении кроме радости встречи была легкая, почти неуловимая тревога — а все ли тут на месте? — тревога, в которой не каждый, если спросить, может признаться, настолько она беспочвенна и смешна, но она есть, она живет в каждом, кто покидал, пусть не надолго, родные места и вновь возвращался. Вот проплыл совсем рядом силуэт березы — и сразу мысль: стоит береза! Вот зачернел у самой дороги темный косяк сиреневой заросли — вспомнилось: весной опять будем ломать!
— Ну пусти! Пусти же! Отпусти, говорю, руку, кто-то идет! — неожиданно услышал Леха и не только остановился сам, но и остановил дыханье. Он узнал голос Надьки.
Теперь, когда Леха вышел из-за сиреневых кустов, стоявших как раз на повороте дороги, впереди него, шагах в десяти, темнели две фигуры. Они медленно покачивались и шли вниз по улице от клуба. Леха не слышал голоса второго человека, но ему не надо было гадать, он и так знал: второй был Сергей.
В первый момент Леха хотел кинуться к ним и, оттеснив Надьку, поговорить с приятелем так, как он еще никогда с ним не говорил. Вспомнив, что в руке у него сетка с сырым мясом в промокшей клеенке, он подумал, что хорошо бы этой клеенкой смазать гордеца, но не знал, как к этому отнесется Надька, и потому тихо шел позади. Он даже немного поотстал, потому что неловко было слушать их разговор, но даже и после этого голоса все равно доносились в тишине вечера. Леха даже расслышал слова:
— Завтра я в город еду, — сказал Сергей. — Батька денег отвалил. Поеду устроюсь на строительство.
Последнее слово он произнес с особым наслажденьем.
— А жить? — спросила Надька.
— Общагу дадут, а там, глядишь, — и квартиру. Заработки там — будь здоров! Не то что здесь…
— А пропишут? Пусти руку!
— Пропишут, — скучно ответил Сергей.
— Уверен?
— А куда они денутся, раз им рабочие нужны?
— Да, это, наверно, так… До свиданья. Ну пусти же!
— Да куда ты?
Было слышно, как заторопилась к своему дому Надька. Ее быстрые шаги постепенно гасли и вскоре совсем замерли на проволглой уже дороге.
С перекрестка, где остался Сергей, послышался унылый свист — не то песня, не то так, тоска.
Леха с удовольствием послушал его, заторопился к своему дому. Может быть, и надо было потолковать с Сергеем о городе — дело-то ведь серьезное и может коснуться его, Леху, но сейчас ему было не до этого.
Еще издали он заметил, что у них во всех окнах горит свет. Он изумился, потом мысленно представил, что сейчас могут делать в такой час бабка и мать, и выходило, что они сидят обе и ждут, когда он придет из Радужья. Даже показалось, что за занавесками кто-то подходит то к одному, то к другому окну и смотрит на улицу, в темноту. Он подошел ближе и действительно заметил в окнах тени, но в ту же минуту услышал гитару. Это было необыкновенно! Что там? Что за веселье? Бывало, и в праздники-то бабка ворчит, а тут… Перемахнув через канаву, он прошел в огород и поднялся на цыпочках к полуотворенному кухонному окну. На кухне, подперев кулаками щеки, сидела на табурете бабка и смотрела в подтопок плиты, где еле посвечивало от упавших углей. Леха хотел стукнуть по раме или окликнуть, но передумал, только осторожно положил сетку с мясом на подоконник, а сам перешел к другому окошку, за которым слышалась музыка, голоса.
Из этого окна была видна комната. Леха увидел ее сразу всю — от окна до двери и от печки до полок с посудой, но то, что он увидел в комнате, было так неожиданно, что он невольно присел на завалине, продолжая наблюдать через маленькое нижнее стекло, в широком раздерге праздничной занавески.
В комнате были двое военных. Один из них, высокий, черноволосый, с широкой старшинской полосой вдоль погон, в блестящих сапогах сидел на стуле и играл на гитаре. Мать сидела, облокотясь на свою маленькую жесткую ладонь щекой. Ее пухлый локоть, поставленный на стол, белел из короткого рукава синей выходной кофты и казался еще белее по сравненью с натруженной темной кистью. Старшина играл и пел. Леха не мог понять, хорошо или плохо он пел, но знал, что если бы дело с поросенком не уладилось, то ни бабка, ни мать не сидели бы так спокойно, не угощали бы солдат молоком — ополовиненная стеклянная банка стояла на столе — и уж, конечно, не слушали бы песню.
Старшина вдохновенно пропел этот куплет, и струны тотчас помогли его голосу, перекликнулись и опять настроились на ожидание нового.
В углу комнаты, у тумбочки, стояла подруга матери, а второй солдат возился со сломанной радиолой. Глубокая морщина на лбу солдата, в межбровье, говорила о большой умственной нагрузке. Леха посмотрел на него внимательно и посочувствовал: он сам дважды разбирал эту вещь, и после второй сборки осталась целая пригоршня лишних винтиков и проводов… Безнадежное дело… «Все равно не починишь!» — хотелось крикнуть Лехе, но он сдержался, боясь выдать себя, и все никак не мог оторваться лбом от холодного стекла. Но вот пальцы его устали держаться за наличник, и он оступился назад, в затвердевшую клумбу осенних цветов.
Эта новая песня, которую запел старшина, долетала уже глуше, но Лехе вдруг до слез обидным показалось то, что в доме, где случилась беда, не только поют, но и не беспокоятся о нем, о Лехе, которого, как ему казалось, должны были с нетерпением ждать. «Ну и пусть! Ну и пусть!» — твердил Леха с обидой, боком засеменив от дома, потому что и на ходу он все смотрел на освещенные окна, за которыми слышался рокот басовой струны.
«Пусть! Ну и пусть поищут!..» — твердил он свое.
Сейчас он хотел только одного, чтобы мать узнала, что он здесь. Хотелось, чтобы она позвала его, кинулась его искать, но он ни за что на свете не отозвался бы из темноты на ее родной голос, а смотрел бы откуда-нибудь со стороны на ее растерянность и метанья в косом свете окошек и сам мучился бы от этой жестокой сыновней мести.
Леха не заметил, как очутился на перекрестке. Он остановился, выжал кулаками остывшие слезы, неизвестно когда и отчего навернувшиеся, и направился к дому Надьки, сам не зная почему, но чувствуя, что с каждым шагом рассасывается соль, обиды, а глаза тянутся к освещенному окну. Он знал, что ее отец и мать, уставшие за день, спят, а Надька, поужинав после клуба, еще сидит с книжкой. Это ее манера — читать перед сном. Возьмет книжку, охватит голову руками и, если назавтра не вставать рано, — просидит до петухов…
Скоро сентябрь. Уедет ли Надька в город учиться на библиотекаря или останется здесь? Лучше бы осталась работать дояркой. А если поедет, то это значит, что она каждую пятницу будет возвращаться домой в поезде вместе с Сергеем, а каждое воскресенье снова вместе уезжать в город. Представив это, Леха тоже захотел уехать и быть где-то рядом, чтобы тот гордец и хвастун не хватал ее за руки и вообще не торчал на ее глазах. Но как ехать? Куда? Если ехать вместе с Сергеем — нужны деньги, а где их взять? После того, как он прожил в городе во время экзаменов кругленькую сумму, мать и рубля не даст. Плохо…
Леха походил под окошками Надькиного дома около получаса и ходил бы еще, но свет — белое пятно в ночи — вдруг вздрогнул и погас. Темнота, сгущавшаяся этим светом, постепенно поредела, стали видны сарай, деревья, стог сена, который на днях привез Надькиному отцу дядька Сергея на своем гусеничном тракторе — все это проступило ясней и подпирало теперь широкое звездное небо.
Леха послонялся по дороге, что шла от Надькиного дома, поворачивая за стогом в поле, думал о жизни и все подавлял в себе желание пойти домой. Было уже очень поздно. Усталость давила. Хотелось спать и есть. Он подошел к стогу, потрогал ладонью его шуршащий пахучий бок, ровно выведенный умелой рукой, и полез на самый верх по приставленному сбоку гнету. На закругленной вершине стога он осторожно вырыл ямку, забрался в нее и только тогда вытянул свои усталые ноги, спину и руки. Он понял, что сегодня ему больше ничего не нужно, только бы сразу уснуть, посмотрев немного в это бездонное родное небо, да чувствовать в полусне, как стог отдает усталому телу солнечное тепло.
9
Проснулся Леха рано, с первыми звуками деревенского утра, но толчком к пробуждению были не скрип дверей и шаги доярок, первыми прошедших по улице, даже не отдаленный звук электродойки на скотном — этого было мало, чтобы проломить Лехин сон, глубокий после вчерашней усталости, — разбудил его выстрел, раскатившийся по озеру. Он хлопнул в тишине утра, будто упало об пол тяжелое бревно — выстрел бездымным порохом. «Ага! Уток бьют!» — подумал Леха. Он сразу сообразил, что он в стоге, а теперь лежал и думал, что ему предпринять: идти домой или придумать что-то другое. Иного решения не пришло, и он решил идти домой, но вставать не хотелось: сено так примялось, что если не шевелиться, то оно уже не шуршало и совсем не мешало дремать.
Леха высунулся, наконец, из сена. Принюхался. Огляделся.
Воздух был свежий, остро холодил отогретые ноздри. Кругом все было затянуто туманом, плотным и уже по-осеннему холодным. Он покрывал не только поля, озеро, деревню и лес за нею, но и само небо было таким же белым, и трудно было отыскать, где оно касается земли. Мир казался круглым и сузился настолько, что даже Надькин дом походил на отдаленную гору.
Леха спустился со стога по тому же ольховому гнету, отряхнулся и пошел домой мимо Надькиных берез. Мокрые зажелтевшие ветви плакуче тянулись к земле. С одной из них свесилась паутина и длинной поволокой обмотала шею. Леха отмахнулся от нее и подумал с тоской: «Осень…»
Леха подходил к дому в тот час, когда доярки уже прошли на скотный, а остальной народ только еще просыпался или видел последние сны. Деревня всегда просыпается так — не вся сразу. Некоторые уже топили печи, пахло дымом…
Леха прошел через растворенную калитку, поднялся на крыльцо, прислушался — в доме все тихо — и толкнул обшитую мешковиной дверь.
— А! Пришел! Ну, вот и хорошо! У Аркаши был? — спросила бабка.
— Там…
— А матка-та тут бесилась сперва, незнамо как! Все на тебя, все на тебя, а потом и жалко стало.
Леха недоверчиво хмыкнул, и тогда старуха подошла к нему вплотную, так что передник ее касался его колен.
— А ты как думал? Конечно, жалко: родной ведь, а не найденный. Найденного, вон, и того жалко, — махнула она рукой на дом Маньки Кругловой, словно там и был тот самый «найденный». — Ну, сначала, конечно, покричала, поплакала, да и я с нею заодно: эвона ведь какая поруха на нас свалилась! Этакий поросенище — здоровенный, солощий — на десять пудов вымахал бы, как бы не такое дело…
Старуха осеклась, но Леха понял, что она хотела упрекнуть его за халатность. А она продолжала:
— Не надо было мне, дуре, в лес-то ходить. Кормила бы я — глядишь, и не было бы ничего… — опять подводила старуха обвиненье под Леху, но снова примолкла, всхлипнула и примирительно закончила: — Да уж так, видать, суждено было, чего же сделаешь? Ничего… Ладно еще, что хороший человек задавил. Обходительный. «Не беспокойтесь, — говорит, — мамаша; поросенок не человек!» А и вправду, что не человек… Зарезать успели, кровь вышла, а мясо-то мы и посолили. Вот… А военный-то матке деньги давал за такой ущерб, так она не взяла. Матка-та тебя звала — место какое-то нашлось тебе.
— Где?
Леха до этого вопроса сидел на лавке, склонив голову, а тут сразу вскинулся, выпрямился.
— А я и не запомнила чего-то… Знаю, что учиться. А учиться — дело нехудое. Ученым ноне везде дорога. А то как же! Я без понятия прожила, матка твоя разве что письмо напишет да получку сосчитает, а тебе больше надо учиться, не одному — так другому — все равно… Я так думаю… Недаром сказано: ученье — свет, не ученье — тьма.
Так и знал Леха, что бабка скажет эти слова. Он их и раньше слышал от нее, они ему давно надоели, и он ответил:
— Никуда я не пойду учиться, здесь буду работать.
— Где здесь-то?
— Ну, здесь… у лошадей.
— А Семен-то? Неужто он тебе отдаст конюшню? Да ни в жизнь! Удавится — не отдаст! А начальство как уломать? Семен, хоть и лодырь, а тебе не отдадут лошадей от него: молод ты. Я ведь слышала, чего управляющий-то говорил. Всем, говорил, хорош Лешка Карпов, и лошадей обихаживает один, Семен только получку получает, а конюшню ему доверить нельзя пока: молод еще. Случись, сказывал, с ним чего — не спросишь, а сам под суд угодишь. Закон такой выписан, есть. Вот, а ты: здесь буду работать!
— Ну, тогда я поеду в город.
— А туда зачем?
Леха не имел на это ясного ответа и только сердито засопел. Старуха до сих пор стояла, опершись обеими руками о стол, но, видя, что разговор затягивается, она выдвинула табуретку и села против внука.
— Туда-то зачем? — повторила она свой вопрос.
— Работать и жить, зачем! Что, я и буду тут всю жизнь в этой тараканьей дыре?
— Как это — тараканьей? Да у нас и тараканов-то нет! — для начала одернула его старуха.
— Все равно.
— Нет, не все равно! — она лихорадочно перевязала легкий домашний платок и приступила к разъясненьям: — В город хочешь?
— В город.
— В городе-то тоже голова нужна, а коль головы не будет — в хитрость весь изойдешь. Так там живут — знаю, сказывали… Только долго ли проживешь эдак-то? А то ли дело: смолоду головку свою вызолотишь — издали видать, что человек идет ученый да хороший. Вон у нас председатель был, присланный-то, — городской был и спал поначалу до третьих петухов, а коль голова была — скоро до дела дошел. Вот и тебе матка место нашла, вот и ты…
— Не успел в Радужье уйти — уж нашла!
— Да, вот и нашла, забота, знать, есть. Вот тебе и худая матка!
— Да чего нашла? Где?
— Где-то недалеко…
— Так не в городе? — спросил Леха с кислой миной.
— Нет, нет! Это тут близехонько, в районе где-то…
— В райцентре?
— Там, там!
— Не поеду! Не видал я твоих райцентров!
— Экой дурак! Право, дурак! — Старуха не усидела на табуретке, а поспешно встала, кряхтя, и отошла к печке. — Еще и видеть не видывал, чего там такое, а уж и не поедет!
— Я знаю: сплавить меня вам надо! Не нужен я вам, да? Ну ладно! Я вот возьму да уеду к папке, на Урал, вот! Давайте денег на дорогу! — стукнул он кулаком по столу.
Старуха облокотилась ладонью об печь. Рука, темная, в синих жилах, подрагивала от волненья.
— Ой, ой, ой! Да какая тебя муха укусила? Да разве ты нам чужой? Да разве мы тебя не кормили, не поили, не обихаживали эсталько-то лет? А? Кто тебя гонит? Никто! Ты сам скоро нас выгонишь с этаким-то форсом… — В ее голосе сначала послышались слезы, а потом заблестели в глубоких морщинах по обмякшим щекам. — Ну, давай твори свою волю — гони меня первую! Я ничего не скажу. Я пойду вон под стожок умирать — мое дело такое… Гони! Гони, милой, меня, гони!..
Старуха запричитала и завыла.
— Да ладно тебе — под стожок, под стожок!
— Гони, милой, гони! Раз заслужила — гони, внучек, баушку, раз баушка тебе худая стала… — донимала Леху бабка, напав неожиданно для себя на ту тоскливую мысль, которая ей, старухе, была очень близка, сказочно-трагична и потому в чем-то прекрасна. — Гони, гони, кормилец, — продолжала она, уже обливаясь слезами, словно ее и в самом деле Леха гонит из дома и она уже пошла по миру или под стожок. — Гони, родимый! Я словом не попрекну, не поперечу… Посошок возьму да краюшку с солью — мне и хватит… Гони меня, дитятко, гони!..
— Ну, хватит тебе! Гони, гони!..
— Гони, гони баушку. Гони…
— Да хватит! Ну!.. — Леха схватился за уши ладонями, а потом натянул на голову ворот рубахи, пахнущий сеном.
Старухе пришлось замолчать. Она еще всхлипывала, сожалея, что мало потешила свое старое сердце, но была довольна, что пробрала Леху и размягчила душу слезами.
— А на матку не фыркай! — сказала она уже окрепшим голосом и с облегченьем высморкалась в свой передник… — Нечего фыркать! Она тебе мать и худого ничего не сделала. Вот. А сейчас твое дело — ехать учиться в район.
— На кого учиться-то?
— Как — на кого? Ты разве не знаешь?
— Нет, конечно!
— На тракториста! На кого же еще лучше?
Леха, уже готовый снова ответить ей насмешливым фырканьем, тут вдруг бессловесно уставился на старуху. Гримаса отвращенья медленно сходила с его лица. «Теперь трактористы в красном углу сидят…» — вспомнились слова старого плотника, сказанные вчера.
— Ну, чего молчишь?
— Дай поесть! — неожиданно попросил Леха.
Старуха посмотрела на него внимательно, а потом привычно засуетилась у печки, весело забрякала посудой на полках…
— Помой руки-то, помой! А сена-то в голове! Ой! Есть ли водица-то в умывальнике? Ну, вот и ладно… Садись, садись скорей. А где ты спал, что сено в голове?
— В стоге.
— А мясо на подоконник ты положил?
— Я.
— Так мы и думали, что это Аркаша прислал, а ты принес, только домой не пошел. Искала матка-та, да и я ночью на гумно ходила с фонарем, а ты вон чего удумал — в стог забрался.
Леха ел жареную картошку в сале, похрустывал солеными огурцами. Ему приятно было, что его искали. Он уже не сердился на мать, был рад тому, что с гибелью поросенка тоже все обошлось, а от этой приятной и привычной пищи, от знакомого запаха протопленной печи, даже от бабкиных слов становилось все легче и легче.
— А про учебу-то военный надоумил, открывают, говорит, курсы с первого сентября, сам читал. Вот… Жалко, что картошку придется без тебя копать, ну да ничего! Зато потом мы без горя заживем! Свой тракторист — вот тебе и дрова на дворе, и сено во время привезено… Только учись лучше. А картошку-то и на воскресенье приедешь, так поможешь копать. Приедешь? — спросила она с дрожью в голосе, еще не уверенная, принял ли внук мысль об учебе на тракториста.
— Приеду, — твердо ответил Леха.
Старуха выпрямилась у печки. Просветлела.
Леха тоже свободно и легко передохнул. Он оглянулся в окно. Туман редел и подымался над землей; в огороде он был уже незаметен, уходил с полей, за которыми начал проступать лес синеватой маревой полосой, над которой сырым клубком подымалось веселое солнце.
«Хороший будет день!» — подумал Леха и понял, что жизнь его не только снова входит в свои берега, но и течет дальше.
10
Пока Леха собирал документы — фотографировался, писал заявления, брал справки в сельсовете, потом ездил их сдавать в райцентр, на эти самые курсы, пока он готовился впервые в жизни к житью в общежитии и выслушивал ежедневно длинные наставленья матери и, особенно, бабки — прошла целая неделя. Это время было наполнено и еще одним испытаньем: Сергей Завалов, а с ним и другие ребята, кроме Митьки Пашина, свысока подсмеивались над Лехой, и выходило у них так, что, вроде бы, он испугался ехать. Конечно, им было, чем гордиться, — они едут в настоящий большой город. Ну что же? Пускай едут, только бы поскорей, а то Леха чувствовал, что кончится у него терпенье, и он бросит свои курсы, устремится за всеми. Больше всего он опасался, чтобы с ними не уехала Надька, собиравшаяся в город учиться. Это был самый тяжелый камень на Лехиной душе. Он старался и успокаивать себя тем, что они будут видеться по субботам и воскресеньям. Это — пока. Это — терпимо, только бы этот хвастун, Сергей, не закрутил ей голову своим мотопедом да модной городской одеждой.
И вот наступил этот день, первое сентября. Уехали ребята. Деревня сразу притихла. Сиротливо кричали по дворам подросшие за лето петухи, а новые первоклассники, тоже подросшие за лето, степенно, как это умеют только первоклассники, шли в школу за целый час до занятий: не опоздать бы!..
Леха уезжал один, вторым автобусным рейсом. Он тоскливо смотрел в окно. Кругом опадали клены, багровели у озера осины, заброшенно и сиро стояла у клуба старая береза, окропленная желтизной. Картофельная ботва в полях пожухла, почернела и ждала человека.
И все же в чувство одиночества, беспричинной осенней грусти и беспокойства перед неизвестностью примешивалось бодрое настроение от предстоящей новизны, ждущей его в райцентре. Он даже подумал: останься он в деревне, около лошадей, да еще в такое время, когда все куда-нибудь да уехали — сникнуть бы ему от тоски. А так он получит специальность — это главное, а там видно будет! Большой город — не Сергеева вотчина. Лехе тоже дорога не заказана, но если он когда и поедет туда, так только на свои деньги и по верному делу.
С этим настроением Леха прожил всю дорогу и подъехал к учебному корпусу районной «Сельхозтехники».
11
— Товарищи!
Леха вздрогнул, выпрямился за столом. Это было неожиданно. Это слово прозвучало свежо и уважительно. Вчерашние учащиеся школы, привыкшие к обращению «ребята», серьезно и благодарно смотрели на пожилого коренастого человека, открывавшего занятия. Еще до занятий Леха слышал в коридоре разговор какого-то модника в черно-белом заграничном свитере и незнакомых парней о том, что их группу поведет какой-то «безрукий», бывший танкист. Ребята уже узнали откуда-то, что он не один раз горел в танке, имел несколько тяжелых ранений, а последнее получил в битве на Курской дуге — в битве танков — как говорили им в школе на уроках истории.
— Товарищи! Разрешите поздравить вас с началом занятий на курсах механизаторов и сказать несколько слов, которые сегодня, как мне кажется, не будут лишними.
Бывший танкист говорил свободно, без лишних жестов, только левая рука его порой делала небольшое экономное движенье, а вторая, правая, неподвижно висела вдоль корпуса, чернея перчаткой. На его темно-коричневом недорогом пиджаке тремя рядами поблескивали орденские ленточки.
— Когда-то Владимир Ильич Ленин мечтал о ста тысячах тракторов для нашего сельского хозяйства. Сейчас уже не сто, а многие сотни тысяч тракторов и иных сельхозмашин имеет наше сельское хозяйство. Наша промышленность дает столько нужных деревне машин, сколько их требуется… Наша индустрия самым радикальным образом решила этот вопрос, как в свое время, в пылу войны, она решила вопрос с выпуском танков.
Ребята зашевелились при этих словах.
При упоминании о боевых машинах голос бывшего танкиста окреп, в него влились жесткие нотки, и сила его тотчас передалась всем, сидевшим в аудитории. Леха уже не слышал, как пахнет краской от стола, бумагой и разлитыми в углу чернилами, — он старался представить этого человека в танке и сам невольно переносил себя к рычагам боевой машины.
— Трактор и танк во многих узлах своей материальной части похожие машины, — сказал танкист, почувствовав интерес ребят. — Практика минувшей войны показала, что хорошие трактористы становились первоклассными водителями и командирами танков, способными заменить погибшего водителя.
Он сделал паузу, подошел к другой стороне стола, за которым стоял с самого начала неподвижно.
— В мире нет более трудного и страшного дела для человека, чем война, но и нет более благородного и священного долга, чем защита Родины. Мы с вами отлично знаем, даже чувствуем, что в мире постоянно пахнет порохом. И кто знает, может быть, и вам предстоит сесть в боевые машины и нажать на стартеры и рычаги в лихую для страны годину. Хочется верить, что вы тогда не уроните боевой славы и чести своих отцов и дедов. Но будет еще лучше, если этого не потребуется. Земля существует для жизни, а не для смерти. Огромные просторы наших полей ждут, когда вы своей могучей техникой вызовете их к жизни на благо нашего народа. Простите мне это немного пышное начало, но сегодня у нас с вами торжественный день, и я не смог удержаться — позволил себе эту слабость… А сейчас, товарищи, давайте перейдем к нашему первому занятию.
* * *
Вечером в общежитии была драка.
После занятий курсанты устраивались в спальных комнатах: кто выговаривал себе местечко рядом с приятелем, кто в углу потемней, кто у окна — каждый устраивался капитально, на всю зиму. Не обошлось без осложнений.
Тот самый парень в модном свитере — он прибыл из какого-то пригородного совхоза — высокий, скуластый, важный и, должно быть, сильный, которого дружки окликали Мокей, первый стал мутить воду в группе. Он решил, что устроился плохо. Место ему досталось у самой двери, на проходе. Все, что было лучше, разобрали, пока Мокей раскуривал в коридоре, но он не унывал. Что стоило ему, здоровяку, отобрать кровать у какого-нибудь слабенького парнишки? Так он и сделал. Взял и переставил свою кровать на место кровати Кислицына, невысокого веснушчатого курсанта. Место у того было самое лучшее — в светлом углу, далеко от двери, у окна, на котором в самых изголовьях желтела новая занавеска.
— Подрасти — потом будешь тут спать, — сказал ему Мокей.
Однако Кислицын оказался не из робких. Он не стал костоломиться с кроватями, а взял и перенес мокеевскую постель на старое место, свою же — на прежнее. Тогда взъерепенился Мокей, выбросил постель Кислицына, а свою вновь водворил у окна.
— Ты смотри, получишь!.. — пригрозил он при этом.
Все притихли, заинтересованные такой дуэлью, но никто не одернул Мокея, оставив его один на один с низкорослым Кислицыным.
— Я тебе точно говорю: получишь!
А Кислицын, будто не слыша, подобрал свою постель под мышку, посмотрел на всех, будто спрашивал: «Думаете, боюсь?» — и сбросил постель противника на соседнюю тумбочку.
— Ну, сейчас!.. — воскликнул кто-то.
Мокей был оскорблен. Он понимал, что ему надо отстаивать свой авторитет. Побелев от злости, он надвинулся на Кислицына всей своей массой и хлестнул ладонью по щеке низкорослого смельчака.
— Ать! — в тот же миг мелким бесом поддакнул один из дружков Мокея, черненький и быстрый, как вьюн, курсант, по прозвищу Чеченец.
— Так его! — вставил второй и хотел что-то добавить еще, но в это время Кислицын запрокинул голову и влепил такую же пощечину Мокею.
Этого никто не ожидал, особенно сам Мокей. Он на миг остолбенел, а опомнившись, схватил Кислицына и бросил на пол между кроватями.
Леха находился рядом, поскольку Кислицын был его соседом. Он чувствовал, как его затрясло от волнения и той внутренней борьбы, которая началась в нем при виде драки. Леха сдерживался, но понимал, что надо что-то делать.
Мокей хотел ударить Кислицына ногой, пока тот не поднялся.
— Это нечестно! — сухонький белобрысый паренек смотрел в упор на Мокея.
— Подкинь, Мокей, подкинь, не ленись! — тотчас поддержали дружки.
Мокей размахнулся, но в это время Леха подскочил и подставил свою ногу под удар мокеевского ботинка. Получилось что-то похожее на футбольную накладку: Мокей попал берцовой костью по Лехиному каблуку и застонал от боли.
— Ах так!.. Ты тоже, да? — с болезненной гримасой спросил Мокей, но в голосе сохранилась угроза.
— Тоже — не тоже, а ногой лежачего — нечестно, слыхал?
— Сейчас ты у меня услышишь!..
— Идет! — крикнул кто-то от двери.
Все остановились в тех позах, в каких застал их крик. Мокеевцам было досадно, что им помешали. Они прятали свою злобу в глазах, посверкивая ими на Кислицына и Леху.
Дверь отворилась.
— В чем дело? — спросил танкист.
Комната не шелохнулась в ответ.
Он внимательно осмотрел всю группу, подумал о чем-то, но больше не спрашивал.
— Я зайду через пять минут, — сказал он и вышел.
Всем стало ясно, что в комнате должен восстановиться порядок.
Леха поднял отлетевшую подушку. Кислицын заправлял рубаху, выбившуюся из-под кушака. Мокей, озираясь и грозя, ушел сначала в угол к своим, а потом опомнился и пошел застилать свою постель к двери.
Вошел воспитатель. Он снова оглядел комнату и обо всем догадался по криво стоящей кровати Мокея.
— Понятно… — Он покачал головой. — Жалкие эгоисты! Вместо того чтобы уступить лучшее место товарищу, вы грызетесь, как зверье в норе. — Он, очевидно, взволновался и потому, должно быть, несколько раз резко махнул здоровой рукой, а потом жестко сказал: — Если еще раз учините драку — исключение последует немедленно! Все слышали?
Ребята молчали.
— Что же это за группа? Что это за коллектив, наконец, если он не может справиться с двумя-тремя шалопаями? Как же вам дальше жить? Мало того, что вы эгоисты, вы еще и трусы!
Он резко повернулся и прихлопнул за собой дверь.
* * *
На третий день в училище неожиданно появился Сергей Завалов. Он пришел с документами, и его приняли, потому что в Лехиной группе был недобор. В городе Сергей не устроился: ему не было восемнадцати, и вот, чтобы время не пропадало даром, он решил пока поучиться на тракториста.
— Да я им хоть сейчас сдам всю теорию и вождение! — криво улыбался он, как бы презирая тех, о ком он говорит. — А в городе я еще устроюсь! — продолжал он снисходительно и в то же время громко, чтобы комната слышала. — Вот только восемнадцать стукнет — устроюсь.
— На стройку? — спросил Леха.
— Возьмут и на стройку. Рабочие им нужны — куда они денутся?
— Ага! Цириком-билетером! — вставил с усмешкой Мокей.
— А тебя не спрашивают! — огрызнулся Сергей, еще не зная, на кого он поднимает голос.
Мокей приподнялся на локте:
— Слушай, мне лень вставать… ты сделай одолженье — подойди ко мне, я тебя поглажу… А?
Сергей помялся в полном молчании, потом взял полотенце и пошел умываться.
Кислицын лежал рядом, спросил Леху:
— Чего это твой приятель второй раз пошел мыться?
Леха пожал плечами. Ему неловко было за Сергея.
Утром Мокей все-таки дал Сергею оплеуху. Вечером — пинка. Сергей сразу как-то скис и обмяк. В глазах его Леха все чаще замечал болезненный огонек — это страдала его затравленная гордость. В деревне за него всегда заступались старшие братья или дядя, а тут он остался один со своим бахвальством.
— Ну что ему от меня надо? — жаловался он на Мокея Лехе.
— Держись.
— Как?
— Сдачу давай, — учил Леха. — Не веришь, так спроси вон у него. — Он кивнул на Кислицына.
Однажды после занятий Кислицын заговорил об этом сам. Скривился в холодной улыбке и заговорил:
— У нас есть надежный выход.
— Что за выход? — поинтересовался Савельев, тот самый беленький курсант, что первым одернул Мокея.
— Надежный, — прищурился Кислицын на Сергея. — Такой, что сразу всем будет хорошо, только делайте, как я говорю.
— Чего делать? — первым не вытерпел Сергей.
— А вот чего: давайте сегодня вечером встанем перед Мокеем на колени, поклонимся, повинимся, что сердили его, клятву дадим, что не будет этого больше. Ясно? Тогда и спать будем спокойно, и любить он нас будет, как своих собак, а мы ему будем руки лизать, ведь он же сильный! Ну, как ты думаешь? — тронул он за локоть Сергея.
— Ты брось, рыжий… — насупился тот.
— Нет, ребята, надо бы проучить их! — вдруг сказал Едаков, всегда тихий, застенчивый.
— Проучить надо, но важно — как проучить, — заметил Савельев, наморщив лоб.
— Ясно как — вручную! — решительно сказал Кислицын.
— Вот это-то и не годится. Тут будет всего-навсего самая заурядная драка. Нет, не то…
И первый отошел в сторону.
— Так как же? — окликнул его Кислицын.
— Подумать надо.
Как бы то ни было, а Сергея этот разговор подбодрил. В тот же вечер он попытался не уступить дорогу Мокею, но тут же получил по уху.
— Но, ты, потише! — сказал он.
— Тебе мало? Не слышу, — усмехнулся Мокей.
Сергей беспомощно оглянулся на Леху, Кислицына, Едакова, отыскал глазами Савельева, но те не вмешались.
— Ладно, увидишь… — промолвил Сергей, вжав голову в плечи.
Вечером, уже после отбоя, мокеевцы вывернули пробки, а ночью, когда все уснули, Сергея накрыли одеялом и избили. На шум поднялась группа. Леха бросился в темноте на выручку — и ему попало по плечу и вскользь — по голове.
Утром Сергей не выдержал и пожаловался на Мокея воспитателю. Безрукий танкист выслушал молча, потом вызвал Мокея, и тот получил последнее предупрежденье.
Вечером вся группа ходила в кино. Настроенье было тревожное. Мокеевская кучка что-то замышляла, все это чувствовали. Сергей еще больше расстроился, когда заметил их взгляды исподлобья. Осудили Сергея и свои. Кислицын прямо сказал ему: «Ты — баба».
Третья сила в группе — нейтральные — самые жалкие. Они переговаривались, пожимали плечами, а чаще всего угодливо улыбались Мокею и его приятелям, не забывая поворчать на них же, когда тех рядом нет. Они даже не выжидали, они просто жили, приспосабливаясь к условиям. «Паразиты!» — со свойственной ему прямотой кричал на них Кислицын. И паразиты молчали. Они боялись вмешиваться, потому что чувствовали: атмосфера в группе опасная.
Леха тоже понимал, что отношенья между враждующими сторонами так не кончатся и на выговоре Мокею не остановятся. Мокей будет мстить.
Однако до пятницы пожар так и не разгорелся, а в пятницу все разъехались по домам на выходной, но каждый знал: что-то еще будет…
12
Как только автобус отошел от станции и углубился в знакомые перелески, еще только мелькнуло в вечерней дымке самое отдаленное от деревни — то высокое поле над озером, как сразу потеряли остроту все неприятности, оставшиеся в училище. И уже ничто — ни скуластое лицо Мокея, ни грязные взгляды его сообщников — Валища и Чеченца — ни драки, лихорадившие группу всю эту первую неделю занятий, — ничто уже не тревожило Леху: он подъезжал к своей деревне и теперь увидит Надьку, свой дом, за одну неделю ставший дороже, желанней. При мысли о Надьке он с невольным любопытством и плохо скрываемой радостью посматривал на лицо Сергея, распухшее, с синяками и царапиной на левом ухе. «Теперь не пофорсит перед Надькой!» — с невольной радостью подумал он, с трудом сдерживаясь от непонятного веселья, распиравшего его всю дорогу.
— Подъезжаем! — улыбнулся он Сергею, но тот лишь печально кивнул, словно догадался о настоящей причине Лехиного веселья.
Больше они не разговаривали до самого конца дороги, но и на последней остановке, на кольце, что было у правления, они лишь кивнули друг другу и разошлись.
Мать встретила Леху на остановке, специально закончив дойку чуть пораньше. Она обняла Леху, и тот с удовольствием заметил слезы в ее глазах — верный признак материнской искренности. Что касается бабки — то та залилась слезами радости, еще только заслышав издали голос внука и его шаги в сумерках. Она заранее распахнула двери и стояла на пороге в свете большой кухонной лампочки.
— А! Гость! Заходи, заходи, гостюшко-батюшко! Заходи, заходи! Заждались тебя, заждались. Я все глаза проглядела, думала и не дождусь пятницы. А сегодня с утра смотрю — кошка гостей намывает, а хвост-то у нее повернут к городу, прямо к городу. Вот ты и приехал…
Леха вошел, огляделся и облегченно передохнул. Всего одну неделю он пробыл не дома и уже соскучал.
— Давай мойся — и к столу! — засуетилась старуха.
Она стала собирать на стол, а сама все всхлипывала о чем-то.
— Ты чего? — спросил Леха.
— Голодный там, поди, холодный… Некому покормить, некому приглядеть… Ау, брат, — чужая сторонушка — не своя…
— Да ладно… — хмуро буркнул он.
Мать вошла в дом попозже: закрывала калитку, по пути взяла на утро дров. Она сняла у порога полушалок, в котором, опасаясь вечернего тумана, выходила к автобусу, и как-то непривычно для ее решительного характера — не то робко, не то торопливо — прошла к столу.
— Ну, как там? — спросила она, оглядывая его с ног до головы.
Леха увидел совсем рядом родное лицо — крупный, как у дядьки, нос, обветренные губы, шею, на которой уже навсегда укрепились две морщины, глаза… Эти глаза он помнил всегда. Они, эти две живые точки, были первыми, что увидел Леха в этой жизни и постоянно видел на протяжении многих лет… Были они и сердитыми, и добрыми, и заплаканными — часто по его вине, но впервые видел чуть робкими, они будто спрашивали: не отвык ли?
— Неужели рассказать нечего? — спросила она опять.
— Чего там рассказывать! — буркнул он неохотно.
— Как учишься? Как там живется? Как питание?
— Не голодаю… Дай на кино.
Разговора не состоялось в этот раз.
Леха поужинал и побежал в клуб, зная, что Сергей со своими синяками там не покажется.
На улице совсем стемнело, но как-то празднично, по-выходному засветились окна в домах, хотя Леха и знал, что в эту субботу — рабочий день: уборочная, но все же было что-то праздничное во всем, как показалось взбаламученной, полной ожидания Лешкиной душе.
«Интересно, в клубе или дома?» — подумал он о Надьке и пошел в гору, а там, в распахнутых окнах клуба, не боясь вечерней сырости, уже мелькали тени, слышалась музыка. Танцы.
Леха танцевал неважно, мало и всегда несмело. Особенно несмело он приглашал Надьку и танцевал с ней еще хуже, чем обычно, поскольку старался быть и вежливым, и точным в движеньях, и достаточно взрослым, и, конечно, красивым, а все это не так легко. Глядя на других ребят, особенно на Сергея, он считал также, что не мешало бы ему быть и поразговорчивее, но с Надькой ему красноречие отказывало — язык не слушался, пересыхало во рту, так что больше двух-трех слов подряд никак не выходило, да и те казались ему слишком казенными, не от сердца. Смущали его и плохо освоенные трюки в модных танцах, которые он недолюбливал, скрывал свой вкус на этот счет, поскольку бытовало мненье, что это плохо, а отстаивать свое мненье он еще не научился. Нравился Лехе только вальс и нравился потому, должно быть, что самый первый и самый удачный танец, которому он выучился и который протанцевал с Надькой, и был как раз вальс. И потому, как только поставят пластинку с тем самым старинным вальсом — дымка легкой грусти сразу окутывала Лехину душу. Он вспоминал тот школьный вечер, тоскуя по нему, как по чему-то давно ушедшему, и в то же время эта музыка возбуждала его, в голове рождались смелые мысли, слова.
До кино оставалось еще более получаса, и танцы, даже сейчас, до сеанса, были похожи на настоящие. Народу было много: ученики старших классов, несколько студентов, молодые доярки. Леха покивал ребятам, пожал им руки, кто был поближе, и все стрелял глазами по залу, в котором были широко раздвинуты и отставлены к стенам ряды сколоченных досками стульев. Наконец он отыскал Надьку. Она сидела с девчонками у самой сцены, на ней было новое платье — желтое с черным горошком. Лехе оно не понравилось. Он любил ее синюю шерстяную кофту… «Интересно, пошла она учиться на библиотекаря или осталась здесь?» — думал он, как вдруг неожиданно услышал:
— Здорово!
Леха вздрогнул, повернул голову и увидел Митьку Пашина. Вот уже их руки встретились в дружеском пожатии, и улыбка — без хитрости, без заносчивости, а с той простецкой человеческой доверчивостью, которую Леха знал и любил в этом спокойном, рассудительном парне — эта улыбка появилась на лице Митьки и сразу согрела Леху.
— Давно не видались, — тряся руку, сказал Митька.
— Давно, — согласился Леха, тоже улыбаясь. — А ты почему не пошел на тракториста? Сергей учится тоже…
— А я… Ты знаешь… Меня все-таки зачислили в техникум. — Он посмотрел выжидающе на Леху и даже слегка застеснялся, словно был виновен за его провал в техникуме.
— По блату, что ли?
— Да ты что? Я же не Сергей Завалов! Не-ет… У меня пересмотрели работу по математике — письменно — и вот прислали, значит, вызов. Я никому не говорил сначала, думал — липа всё, а оказалось — правда…
— Ну и хорошо! — опомнился Леха и тряхнул снова руку приятеля, а потом подумал, что надо еще что-то сказать в таком случае, и нашелся: — Поздравляю!
— Спасибо.
— Значит, быть тебе строителем!
— Да… — слегка смутился Митька и, стараясь умалить свой успех в глазах приятеля, он с неумело сделанной досадой сказал: — Четыре года теперь мучиться…
— Ничего… А я на тракториста вот. Решил…
— Это здорово! — тотчас отозвался Митька. — Ну и как там у вас в училище?
Лехе приятно было слышать, как радуется за него друг, но училище — не техникум — это понятно каждому, и Леха только пожал плечами: ничего…
А танцы продолжались. Вышла Надька. Сначала она была с подругой, потом — Леха не успел опомниться, как их «разобрали» ребята десятиклассники.
— Ты не куришь? — спросил Митька.
— Иногда.
— А я решил и в рот не брать. Спортом займусь. Да и что такое куренье — условный рефлекс дикаря!
— Ты, Митька, всегда любил порассуждать, — заметил Леха.
— Нет в самом деле! Когда-то дикарь держал за щекой орехи или сосал бананы, как папиросу, так от этого польза была, а тут что? Одни болезни. Уж лучше бы выпускали жевательную резинку, по крайней мере зубам польза.
— Это только капитализм жует резинку, — опять заметил Леха.
— Дурак ты, Леха, кругленький! — ласково сказал Митька. — Мы должны перенимать все, что полезно нам. Еще Ленин сказал, что необходимо брать все ценное у капитализма, а все худшее оставлять ему.
«Не зря его в техникум приняли», — подумал Леха.
Ему стало приятно, что есть у них в деревне такой умный парень, но о куренье он решил еще немного поспорить:
— Все равно совсем не курить — это как-то не по-мужски! — сказал он, следя в то же время за Надькой.
— Гм! Не по-мужски! — хмыкнул Митька.
— Чего ты? — удивился Леха.
— Да так… У нас тренер по легкой атлетике есть.
— Ну и что?
— Да ему на днях студенты заметили в шутку, что не по-мужски не курить.
— Ну, а он?
— А он выстроил нас, попросил всех, кто курит, сделать два шага вперед, ну а потом сказал: «Вот смотрите — курит тот, у кого нет другого способа доказать, что он мужчина!»
— Врезал! — качнул Леха головой и подумал, что надо бы запомнить на всякий случай эту дельную мысль.
Захотелось расспросить Митьку о техникуме, но вдруг все его существо будто прокололо светлой холодной иглой — он глянул на сцену, где стояла радиола, и некоторое время еще не мог понять, то ли это, и наконец сказал сам себе: «То!» Взгляд его заметался по залу, а там уже вставали навстречу музыке, и не было никакого сомненья, что это тот самый вальс!
У Лехи, как ему показалось, остановилось дыханье. Сердце колыхнулось и беспорядочно застучало. Митька что-то говорил над ухом, но он не расслышал и напрямик, расталкивая пары, устремился к ней, еще издали вытянув руку вперед. Подруги рядом с Надькой вдруг расступились, и она осталась одна перед его неожиданной решительностью. Рука ее, словно в защите, невольно приподнялась на уровень груди, но в следующий момент она уже чувствовала, как плотно держат ее ладонь дрожащие Лехины пальцы.
— Больно… — то ли в шутку, то ли всерьез, но без сердца, проговорила Надька, выходя за ним. — Да больно же!..
— Извини, Надя…
И только он произнес ее имя, как сразу же, на редкость точно попал в такт музыке и тотчас обрадованно закрутился, еще не веря своему счастью, не зная, как говорить с ней, и опасаясь только одного — это скоро кончится. Она кружилась легко, послушно, откинув голову немного назад и улыбаясь больше своими черными прищуренными глазами, чем губами. В другой обстановке он, наверно, попытался бы разобраться в этой загадочной улыбке, но сейчас он только видел эти глаза, мягкий отсвет некрашеной брови, ее чуть выгнутую шею, видел, как закрутился, замелькал где-то на втором плане их кинозал со всеми людьми, транспарантами, стульями, белым экраном, открытыми окнами, и ему казалось, что это вырвалась, наконец, наружу озорная и чистая вьюга, поднимающаяся в его душе.
— Остановись! Остановись же! — услышал он Надькин голос, а за ним — чей-то беззлобный смех.
Середина зала была пуста, и Леха понял, что музыка кончилась давно.
* * *
Полдороги от клуба до перекрестка Леха шел с Митькой позади девчонок. Когда приятель свернул к своему дому, Леха один пошел дальше и все следил, когда Надька простится с подругами и останется одна. На перекрестке от нее ушла последняя, Инга, племянница конюха Семена. Леха тотчас прибавил шагу и нагнал Надьку.
— Домой?
— А куда же еще? — удивилась она.
Он коснулся ее локтя — она отстранилась.
«Что же я молчу?» — думал он, досадуя, что за всю дорогу не приготовил несколько нужных слов, а тут еще с горы, как нарочно, протарахтел на своем мотопеде Сергей Завалов.
— Ночью-то! Ведь разобьется, — сказала Надька, а он вслушивался — с болью, со страхом сказала или так.
— Ничего…
— Почему же он в клуб не пришел? — спросила она, будто подумала вслух.
— А у него вся рожа в синяках! — неожиданно для себя выпалил Леха.
— Отчего? — остановилась она.
— Попало.
— А ты и рад?
Этот вопрос, как сонного, пробудил Леху, и он понял, что говорил о приятеле нехорошо.
Навстречу опять трещал мотор мотопеда, ясно, что Сергей заметил Надьку и Леху. Он решил, видимо, еще раз убедиться. На малой скорости, будто бы не может быстрее ехать в гору, он протарахтел мимо, на секунду-две окатив их слабым желтым светом фары.
— Разъездился… — с усмешкой заметил Леха.
Надька молчала.
Сергей еще несколько раз пролетал мимо, обдавая их запахом выхлопных газов.
— А масла-то налил в бензин — фу! Не продохнуть.
— А это плохо?
— Да не плохо, но и хорошего мало: заглохнуть может, когда холодный. Ведь все хорошо в меру… — вспомнил он разговоры в общежитии о двигателях внутреннего сгорания и хотел уже выложить ей все, что знал, радуясь, что она спросила, но тут опять затарахтел Сергей.
— И не боится в такую темь, — заметила она.
— А чего тут бояться! — сразу же махнул Леха рукой, досадуя, что такого труса она принимает за смельчака.
«Посмотрела бы, какой он перед Мокеем!» — чуть не воскликнул Леха с досады, но сдержался.
— Ты в доярки пошла? — спросил он.
— В доярки. А что?
— Хорошо.
— А чего хорошего?
Леха молчал.
— Работа трудная, — продолжала она, — целый день только и дум, что о буренках. Устаешь и спать хочется: в шестом часу встаю. Ну, я побежала. До свиданья!
Он взял ее за локоть, желая задержать на минуту, чтобы сказать что-то важное, но она отдернула руку. Он повторил свое движенье.
— Пусти, говорят тебе! — рассердилась она.
В это время снова пролетел мотопед. Она подождала, когда треск станет потише, и сухо сказала:
— Никогда не смей хватать.
— Надя…
— Вот тебе и Надя! Дождись, когда тебе подадут руку. Понял?
Она не побежала от него, а неторопливо и твердо ушла, подчеркивая каждым своим шагом, что не боится и не смотрит на него.
Он постоял, послушал, как мягко шаркают ее туфли по дороге, и побрел домой.
Позади нарастал шум мотопеда. Сергей развернулся на перекрестке, но поехал не направо, за Надькой, а свернул налево — за Лехой. В один момент догнал его, заглушил мотор.
— Провожал?
— Ну, провожал. А тебе чего? — спросил Леха сурово.
— Ничего…
— Тогда чего же разъездился тут?
Сергей не успел ответить, как из дома конюха Семена, около калитки которого они остановились, выбежала тетка Феня — сама хозяйка — и набросилась на Сергея:
— Какого лешья стрекочешь тут целый вечер? А? Вот стрекочет, вот стрекочет — только стрекоток идет целехонный вечер, как черт на колесе!
— А тебе что за дело? — огрызнулся Сергей.
— А того, что у нас в телевизоре все дрыгает! Ты проедешь на своем барахле, а у нас дрыгает. Днем тебе, лоботрясу, не катается, да? Еще что за дело! Что б ты хрястнулся где-нибудь в канаву да рожу себе расхвостал, бестолковый! Купил батька дураку, так и рад стараться — форс наводить! Тьфу! А это кто тут еще? Надька, что ли? — не различила она в темноте. — А ты, дуреха, плюнь на него. Пропадешь с таким! — уколола тетка Феня, рассчитывая тем самым досадить Сергею как можно больней за его грубость. — Вот те крест, пропадешь!
— Не пропаду, — засмеялся Леха.
Тетка Феня поняла, что дала в темноте маху, и скрылась за калиткой, а Леха вдруг пожалел, что Надька была уже далеко и не слышала этой ругани.
— Чего, говорю, разъездился-то? — задиристо спросил Леха опять.
— Да так… — уклонился Сергей от обострения.
Он стоял потупясь и молчал, постукивал ладонью по седлу. Он, как и все не в меру гордые люди, был легко раним в самолюбии и переживал, должно быть, нелицеприятные слова, высказанные очень резко этой пожилой женщиной. Но было заметно, что он собирается с мыслями, что его беспокоит что-то еще и это «что-то» он хочет высказать, но не осмеливается. Прошла минута, потом другая, и он заговорил:
— Леха…
— Ну чего?
— В понедельник я не поеду, — выдавил он наконец.
— Прогулять хочешь?
— Нет.
— А как же так?
— Совсем не поеду. Никогда. Здесь останусь, пока не исполнится восемнадцать, а там, перед самой армией — в город. Пока служу — стаж пойдет, а из армии вернусь на старое место как свой, не как-нибудь там… Глядишь, и квартирку дадут…
— Значит, не поедешь на курсы? Ну и зря! А я знаю, почему ты не едешь на курсы, — сказал Леха, прищурясь. Ему показалось, что Сергей остается из-за Надьки, раз та осталась в деревне.
— Знаешь? Значит, и тебе тоже грозили? — спросил Сергей.
— Кто? — не понял сразу Леха.
— А Мокей и эти…
«Ах, вон оно что! — обрадовался Леха. — Значит, он испугался этих подонков…»
— Нет, мне не грозили.
— Зато мне грозили.
— Так, значит, ты струсил опять?
— Ладно! — обиделся Сергей. — Погоди, и ты струсишь! Вот прижмут, как меня, к стене где-нибудь вечерком.
— А тебя прижимали?
— А ты думал! И вот такой нож вынули! — Он раскинул руки, и они растворились в темноте. — Вот, сказали, если я не уеду с курсов и не перестану им мозолить глаза. А зачем мне это? Ну их… А чего ты хмыкаешь? Тебе то же будет! Они предупредили: и тебе, и рыжему Кислицыну, и тощему — всем, кто против их пошел.
— А чего им надо? — спросил Леха без улыбки.
— Они всех вас хотят выкурить, вы им нервы портите. А если не уедете… Сами знаете… Тогда на себя пеняйте…
— Да ладно! Сам испугался, теперь меня пугаешь?
— Не пугаю, а говорю: если не уедешь…
Но Леха не стал слушать, повернулся и пошел домой, не простившись.
— Оставайся, лучше будет! — крикнул Сергей вслед.
Дома уже спали. Леха ловко откинул щепкой крючок с двери, что на крыльце, — так он делал раньше всегда, если задерживался в клубе, — выпил целую кружку молока, разделся и лег на свою постель за шкафом, отделявшим его угол от комнаты матери. Почему-то не спалось. В голову лезли обрывки самых невероятных мыслей — вспомнились лица товарищей по училищу, однорукий танкист, который все присматривается к ним, потом увидел разбитое лицо Сергея, его слова: «Оставайся, лучше будет!» Пригревшись в привычной постели, он не захотел двигаться, расслабил свою волю, и ему вдруг показалось, что не худо было бы и остаться здесь, не ездить в училище — все подальше от угрозы и поближе к Надьке. Решение Сергея уже не казалось ему столь трусливым и бессмысленным. Он начал привыкать к мысли о простой работе в совхозе, раздумался о своих любимых лошадях, за которыми Сергей, конечно, не может ухаживать по-настоящему. Он прикидывал в уме, может ли он доказать управляющему, что он, Леха, лучше справится с этим делом, — но все эти мысли играли в его голове, а перед глазами стояло лицо Надьки, она постоянно была рядом и разогревала его воображенье. И вдруг вспомнил: «Не хватай… Дождись, когда тебе руку подадут…» Осенним холодом прогудели слова. Они вернули его к действительности, в которой не было места пустым мечтаньям; он понял, что в жизни есть одно средство добиться чего-то — это преодоленье трудностей, будь это труд или учеба, уменье постоять за себя или уменье себя поставить. Эти мысли еще не оформились в его сознании, но он уже чувствовал, как они пробиваются к нему, проклевывают его прежнее представленье о жизни, как цыпленок проклевывает скорлупу…
13
Судя по разговорам в аудиториях, в коридорах и в общежитии, самым сложным разделом в машинах является электрооборудование. Так ли это — Леха точно не знал, но был уверен, что самое трудное еще впереди, и готовился к этим трудностям без лишнего душевного трепета. «Как все — так и я», — говорил он в таких случаях сам себе и сразу успокаивался. Он не раз сравнивал себя с другими, как когда-то в школе, и приходил к выводу, что он — далеко не самый последний в понимании предметов, и если думают закончить те, кто явно слабее его, то к чему тут лишние волнения? Однако при всем этом он понимал, что учить все же надо, а когда дело касается трактора — это значит, что оно касается самой жизни, и тут уж нечего дурить.
Лекции шли своим чередом. Заканчивался последний, шестой, час. Чувствовалось утомленье. Хотелось есть. Леха откинулся на спинку стула и незаметно потянулся — приятная расслабленность сладкой волной прошла по всему телу. Хорошо посидеть так минутку… Вдруг кто-то тронул спину. Леха обернулся — Кислицын. Он окинул аудиторию взглядом, все еще недовольный такой резкой реакцией Лехи, и только потом сунул ему записку.
«Сейчас не уходи. Надо поговорить, будут все наши», — прочел Леха.
После лекции аудитория опустела в считанные минуты. Одним из первых вразвалку вышел Мокей, сидевший у двери. За ним, поталкивая и отстраняя других, вывалились его подручные, закуривая в дверях. Вскоре Леха выглянул в коридор — там было уже пусто.
— Можно начинать, — сказал он, прижимая дверь поплотнее.
Отошли к последнему столу. Леха сел на подоконник, благодарно покосился на здоровяка Едакова: «Молодец, тоже остался».
Первым заговорил Кислицын.
— Вот что, — сказал он, — нам или сдаваться надо, или сматываться отсюда, или…
— Что «или»? — пробасил Едаков.
— Или что-то надо делать: у них ножи.
— Подлецы! — резко произнес Савельев и так тряхнул своей беленькой челкой, что все сразу подхватили:
— Подлецы!
— Их надо проучить! — предложил Кислицын.
— Точно! — Едаков рубанул рукой в воздухе.
— А как? — спросил Леха.
— Как-то надо… — Едаков засопел, соображая, но так ничего и не придумал.
— Тут надо осторожнее: можно на нож нарваться, раз подлецы… — сказал Леха.
— Да, тут сила против силы, — придумал, наконец, Едаков.
— Ну и что? — дерзко спросил Кислицын.
— А то, что и нам вооружаться надо, а потом выступать, — разговорился Едаков.
— Не дело мы говорим, — решительно заметил Савельев. — Так у нас получится…
— Война, — подсказал Леха, но не угадал.
— Не война, а драка. Все это не по мне, ребята.
— Боишься? — уколол его Кислицын.
— Только дурак не боится ножа, но я не отступаю и не бросаю вас. Я с вами, но надо иначе…
— Что ты предлагаешь?
— А вот что: их мы должны разоружить.
— Голыми руками? — усомнился Кислицын.
— Голыми руками.
— Дохлое дело, — махнул рукой Едаков. Он отступил шага на три, как бы отстраняясь от этого предложенья.
— Именно голыми руками! — твердо повторил Савельев. — Этим мы покажем, что их ножи никому не страшны, а они поймут, что это пакостное оружие только им приносит опасность.
«Башка-а!» — подумал Леха с уваженьем о Савельеве и невольно сравнил его с Митькой Пашиным.
— Они раз и навсегда поймут, что и нож им не опора. А как мы их унизим этим!
— Да уж это-то факт! — подал голос Едаков.
— Ну, вот и дело! — Савельев оглядел товарищей. — И пусть наша маленькая дружина будет началом.
— Началом чего? — спросил Кислицын.
— Началом разоруженья всех подонков!
— Пусть будет так!
Все наперебой стали предлагать, как и когда удобнее провести операцию, и решили, что надо подождать любого подходящего скандала, до которого Мокей и его компания были большие охотники.
— Мы их, сволочей, ночью свяжем — и кранты им! — загорелся Едаков.
— Точно!
— Нет, — поморщился Савельев. — У нас дело чистое и честное, и нам не от кого прятаться по ночам. Наоборот: среди бела дня мы должны это сделать, да так, чтобы все видели. Поняли?
— Поняли…
— Ну, тогда будьте готовы. Как только завяжутся с кем-нибудь — приступаем. А сейчас — айда! Есть охота…
14
Ночь выдалась никудышная. Не спалось.
Сначала Леха заснул сразу, как только лег, еще при непотушенном свете, но потом проснулся, вероятно потому, что рядом беспокойно ворочался во сне Кислицын. Леха открыл глаза, прикидывая в уме, сколько же времени. Кругом было темно и тихо, если не считать сопенья спящих. Однако что-то ему подсказывало, что не мог он проснуться от того, что шевелился Кислицын, ведь и раньше тот ворочался во сне и не будил никого. Леха прислушался, но ничего подозрительного не обнаружил и тотчас попытался заснуть. Это ему не удавалось. Теперь уже мешало все — жесткая постель, посапыванье ребят, а ватная подушка казалась такой твердой и бугристой, будто набита она была кулаками.
За постелью Кислицына, в ногах, забубнил что-то во сне самый спокойный и неразговорчивый человек в училище — Иванов, бритый парень, уже допризывник, получивший небольшую отсрочку по учебе. Он спал под домашним желтым одеялом, забираясь под него и днем, и рано вечером, а иногда и утром, перед самым началом занятий, лишь бы подремать после подъема лишних пять — десять минут. Леха не раз замечал, что Иванов бубнит во сне, и объяснял это себе тем, что человек, молчавший целый день, выговаривается ночью, должен же он когда-то говорить!
Вдруг скрипнула кровать в мокеевском углу, и опять тишина.
«Спаленка…» — подумал Леха.
Постепенно нервы обвыкли, и он уже почти ничего не замечал. Состояние легкой полудремы овладело им, а в голову — как это всегда случается во тьме — широко и свободно поплыли самые разнообразные мысли. Сначала они были невеселые. Сознанье вновь и вновь возвращало его к разговору после занятий, воображение рисовало яркую победную схватку с подонками, увлекая и тревожа. Леха ждал этого часа, как конца напряжения в группе, ждал с тревогой и нетерпением. Порой он остывал или уставал от ожиданья, и тогда ему снова казалось, что вся эта затея слишком опасна и бессмысленна, а Сергей выиграл вдвойне: унес свою голову от риска и еще выиграл в том, что живет теперь в деревне, работает на любимой Лехиной работе и видит каждый день Надьку, провожает ее из кино. Эти мысли были особенно мучительны.
Ему представилась своя деревня, клуб и конюшня, где тоскует по нему Орлик, и показалось, что лучше бы ему работать там. Он, как наяву, увидел себя ранним утром на выгоне… Лошади разбрелись по кустарнику. Как найти их? Он зовет Орлика, и тот выводит весь табун прямо на него. Идут лошади из тумана, наплывая темными пятнами, — все ближе, ближе… Вот уже пахну́ло по́том, запахом шерсти… Орлик коснулся теплой, влажной от росы головой его щеки, обдал жаром из ноздрей… А лошади отдохнули и насытились за ночь, они готовы к работе. Сейчас он сгонит их на конюшню, туда придут скоро люди, будут запрягать и негромко, по-утреннему разговаривать между собой. Скажут, Леха-то, мол, смотрите, как хорошо уходил лошадей, не то что Семен…
Порой Леха видел себя в бригаде плотников. Вот идет он будто бы с топором на плече, в дядькиной кожанке внакидку. Идут они в лес, чтобы выбрать лесину потолще, для косяков. Идут все дальше и дальше в чащобу, а их всего трое — дядька, Леха и дед Егор. А лес все гуще и гуще. Деревья так плотно теснятся друг к другу, что вдвоем уже не пройти между ними. Идут гуськом. Потемнело в лесу. «Хватит! Стойте!» — с опаской предупреждает Леха, но Егор и дядя Аркадий все идут и идут, то пропадая, то возникая снова из-за стволов, идут неторопливой, но емкой, деловой походкой, спокойные, как сильные лесные звери — такие же невозмутимые. Наконец вырубают нужное дерево и снова идут к дому, но Лехе снова кажется, что они уходят в глубину леса. «А где же дорога?» — в испуге спрашивает Леха, а Егор молча указывает на плотную стену кустарника, темнеющую вдали. «Так ведь это кустарник!» А Егор останавливается, укоризненно качает головой и говорит: «Где кустарник — там опушка, там ручей, там дорога… Ручей — та же дорога — сам к людям выйдет и тебя выведет…» И сразу легко становится Лехе на душе, теперь он знает, что никогда, ни в каком лесу не заблудится… Он опережает дядьку и деда Егора, идет прямо по кустам, они становятся все ниже, ниже — редеют, расступаются, уже видна колея лесной дороги, и вот зажелтело светлое овсяное поле — то самое, что в отдалении, на высоком берегу озера. Оно открылось сразу все, во всю свою ширь, а самый высокий край его, казалось, уходил в небо…
Что-то зашуршало — Леха вздрогнул и снова очнулся от забытья в темной спальне. Звук был очень четкий. Леха сел на кровати, досадуя, что снова подступит бессонница, и снова услышал тот же звук — шуршанье бумаги.
— Э! — окликнул негромко Леха.
В ответ все затихло.
— Кто там?
Ни звука, и никто не проснулся.
Леха откинул одеяло, ступил голыми ногами на шероховатый, в песке, пол спальни и пошел между кроватями, чувствуя, как кровь стучит в висках от бессонницы и нервного напряженья. Он приблизился к кровати Иванова и не увидел — это было невозможно, — а каким-то, должно быть, очень древним, оставшимся от далеких предков чутьем почувствовал кого-то рядом. Сначала нащупал рукой спинку кровати, сделал шаг, потом еще — и вот колено коснулось чего-то теплого, живого, но в тот момент когда Леха хотел потрогать это «что-то» — сильный толчок в живот оттолкнул его назад. Леха удержался на ногах, еще не понимая, в чем дело, а в это время на голову ему легло чье-то одеяло и два резких удара свалили на пол. Леха слышал перед этим, как вскрикнул со сна Иванов.
Когда Леха выбрался из-под одеяла и встал с полу, спальня уже проснулась. Горел свет. Первое, что он увидел — желтое одеяло, которым его кто-то накрыл. Сейчас оно лежало на полу, а Иванов сжался в комок и с ненавистью смотрел на Леху.
— Чего насупился? Ты думаешь, это я? Ребята, кто тут сейчас был?
Свои все сидели на кроватях — Едаков, Савельев, Кислицын. Леха оглядел комнату и увидел, что все проснулись, кроме мокеевцев. Те сделали вид, что не слышат, и тем выдали себя. На Мокее было перевернутое одеяло — плохо накинул впопыхах.
— Это Мокей, гад! — громко сказал Леха.
Мокей сразу дернулся под своим одеялом, убрал голую ногу и проворчал, будто бы со сна:
— Ну какая тут макака нам спать не дает? Валище, дай-ка кое-кому.
— Колбасу уронили, — сказал Иванов, подымая с полу сверток и одеяло.
— Крысы приходили, а они тут по ночам шум устраивают! — дурачил ребят Валище и полез под подушку за папиросами.
— Конечно, крысы! — поддержал его Чеченец.
— Надо кошку завести, — сказал Мокей, почесываясь.
— Таких крыс мы и без кошки выведем! — сказал Леха смело, готовый на все.
— Чего, чего? — приподнялся Мокей.
— Сейчас увидишь, чего! — поднялся Кислицын во весь свой небольшой рост.
— Спать давайте! Утро вечера мудренее! — строго сказал Савельев. Он подошел к выключателю и погасил свет.
Однако ребята заснули лишь на рассвете.
15
Утро не предвещало никакой грозы.
Все поднялись, разбитые недосыпом, недовольные, но тихие. Разговаривали негромко и толковали о пустяках, словно ночью и не было никакого происшествия. Простыни и одеяла, когда курсанты заправляли кровати, шелестели тихо, как травы перед грозой.
До занятий оставалось еще больше получаса. Все позавтракали и занимались, кто чем мог и хотел, — в основном готовились к лекциям. Курящие дымили в коридоре, как молчаливые индюки — друг перед другом, а многие просто слонялись по коридору или по комнате, выглядывали в окна на вздрагивающие под ветром лужи. Осень была уже настоящая, но Леха знал, что еще может долго продержаться бабье лето.
В комнату заглянул воспитатель, танкист. Посмотрел на убранные койки, поздоровался и ушел своим подчеркнутым, почти строевым шагом. Нравился Лехе этот шаг…
Он задумался около двери, глядя, как Кислицын копается в своей тумбочке, листает общую тетрадь и снова наклоняется, чтобы заглянуть на нижнюю полку. Мимо Лехи проходили ребята, разворачиваясь вполоборота, чтобы не задеть задумавшегося человека. Но вот кто-то его толкнул плечом. Леха глянул — Валище. За ним прошел и сам Мокей. Леха не посмотрел на него, но сразу почувствовал запах табака от его свитера.
— Дай закурить! — резко двинул он Леху локтем.
«Специально, гад, чтобы зацепить!» — подумал Леха.
— Не курю и тебе не советую.
— Да ну! — с улыбочкой раскинул тот руки и приблизил лицо к Лехе, нарочно касаясь волосами Лехиного лба.
Ребята сразу что-то почувствовали. Кислицын захлопнул тумбочку. Поближе подошел Савельев и стал рассматривать картину Саврасова «Грачи прилетели», висевшую на стене. В двери, почувствовав недоброе, сунулся Едаков. Зашевелилась и мокеевская сторона.
— Не нукай — не поеду! — отрезал Леха как можно жестче, понимая, что он не должен отступать.
Мокею нравилось, по-видимому, начало, и он воскликнул, схватившись за голову:
— Братцы! Куда я попал? Это что — курсы трактористов или курсы рукоделия для девочек? А? Не слышу… — И он подставил ухо к самым Лехиным губам.
— Сейчас услышишь! — Леха оттолкнул его рукой в плечо.
Мокей сам еще сильнее откинулся назад и коварным ударом труса — ногой в живот — откинул Леху. Тут же он призывно свистнул, должно быть не надеясь на себя.
Валище кинулся из коридора в комнату, но в дверях его встретил Едаков, сгреб в охапку и придавил к двери.
— Не вертись, не вертись! Раздавлю! — угрожающе предупредил Едаков. — Руки из карманов!
— А ну, пусти!
— А я говорю: не вертись! — уже прорычал Едаков и вырвал у того из руки кастет.
— Разоружай подонков! — крикнул Кислицын.
— Разоружай! — неожиданно для всех вдруг крикнул Иванов, на которого ни Леха, ни его приятели и не рассчитывали.
— Разоружай! — поддержали и другие.
Мокей понял, что помощи ждать неоткуда, отскочил к самой стене, словно желал найти в ней силу или пройти сквозь нее, но увидел себя окруженным.
— Ррразойдись! — рявкнул он и выхватил нож.
В этот момент в комнате за спиной Лехи стоял кавардак.
Едаков, свалив на пол Валищу, зажал ему руку, разорвал до колена карман, из которого вывалился нераскрытый нож. Когда крикнул Мокей, Едаков понял, что там самое главное. Он вскочил на ноги, но его оттеснил Кислицын, бросившийся к Мокею.
— Ррразойдись! — второй раз рыкнул Мокей, откинув руку с ножом.
— Не дрейфь, парни! — крикнул тотчас Кислицын.
— Дай сюда нож! — Леха решительно приближался к Мокею, а тот по-птичьи кидал головой в разные стороны.
— Отдай, если ты не дурак!
— Ррразойдись!
— Последний раз говорим: отдай! — Леха двинулся на Мокея.
— На! — выхаркнул Мокей и ударил ножом того, кто был ближе остальных, — по всем правилам трусливой звериной повадки.
Ближе всех был Леха.
Он знал, что это может случиться, и был наготове. Когда нож мелькнул в воздухе, он отскочил немного назад, но натолкнулся спиной на Едакова и не сумел посторониться от удара. Нож попал бы в плечо или в шею, но Леха увернулся, как мог, и сделал только то, что оставалось ему сделать в этом положении — подставил локоть.
— Эхх… — слабо простонал он, почувствовав резкую боль.
В ту же секунду несколько рук облепили эту подлую руку, вырвали нож, а от свитера Мокея поползли длинные шерстяные нитки. Леха видел эти нитки, в которых путались ботинки его друзей, мелькали брюки и носки, потом снова нитки… Все это он видел сквозь горячую пелену, наплывшую на его глаза.
Леху отвели в сторону, а тем временем ребята кинулись на Мокея.
— Не трогать! Не трогать! — закричал Савельев. — Бить такого подонка — значит сравняться с ним! Не пачкаться, говорю!
— А он? — прорычал Едаков, которому хотелось во что бы то ни стало отомстить за Леху. — Он может, да?
— Он уже не сможет! — ответил Кислицын. — Мы его… Мы его… Ух, гад! — проговорил вдруг он, но сдержался и не ударил.
Мокей сидел на полу, как пойманная крыса. Глаз он не подымал и казался совсем безжизненным, если бы не вздувшаяся синяя жила, что слабо подергивалась на шее, вытянувшейся из разорванного ворота рубахи. Едаков все же схватил его за волосы, поднял лицо вверх, к людям.
— Смотри! Нет, ты смотри! — еще упрямее повторил он, когда Мокей дернулся было. — Смотри в глаза. Вот он, подонок! На человека — нож!
— Верно, верно! — загалдели вокруг. — Дерись, гад, кулаком, если руки чешутся!
— Сиди, не шевелись! — командовал Едаков.
Ему хотелось сказать Мокею многое, но Савельев отвел приятеля в сторону, сказал что-то. Едаков послушал и теперь стоял около Лехи, поигрывая отобранным ножом.
— Кепка чья? — крикнули из толпы.
— Мокея!
— Его, его, подонка!
— Дайте сюда! — Кислицын вскинул руку, схватил кепку. — Внимание! Отобранное оружие — в кепку!
В комнате теперь все стояли около Лехи, за Мокеем следили только двое.
— Иди скорей в мастерские — там аптечка, — гудел Едаков своим добрым низким голосом.
— Какая тут аптечка — ему больница нужна!
Леха сидел на кровати и никого не замечал, только слышал знакомые голоса. Он склонил голову к самым коленям и видел только ботинки ребят. Боль нарастала. Казалось, в локте расходится ком соли, и чем дальше — тем больше жжет. Наконец он поднял побелевшее лицо.
— Больно? — спросил Савельев.
Леха слабо кивнул.
Кусок наволочки от разорванной подушки и вата уже пропитались кровью и потемнели. Леха встал. Все расступились.
— Сейчас будет машина, — сказал Савельев спокойно.
— Не надо… Дойду, — ответил Леха, придерживая рукой раненый локоть.
— Сволочи! — услышал он позади себя. — Ножи на людей!
Леха шел по коридору и, прислушиваясь к шуму в соседних группах, понял, что там тоже вершится правое дело.
«Ну, теперь — все… Теперь будет спокойно…» — думал он, стараясь ступать как можно осторожнее, чтобы не тряхнуть руку.
16
Недели три Леха не ходил на практику, но это его не волновало: он знал, что легко постигнет упущенное. Труднее шло у него дело с теорией, однако как раз в то время, пока его раненая рука висела на повязке через шею, он зубрил теорию и заметно прояснил для себя многие темные места. Он даже постиг новую истину, которая в школе ни разу не открывалась ему: чем лучше он разбирался в каком-либо узле машины, тем глубже хотелось понять не только этот узел, но его связь с другими частями машины. Он, например, не удовлетворялся простым запоминаньем того, что выключать скорость можно тогда, когда давленье масла — по показателю — идет к нулю, он стремился проникнуть в причину этого: почему именно так, а не иначе. Если он усваивал, скажем, значенье рычага тяговой силы, то этого ему было недостаточно. Он читал или спрашивал преподавателя еще раз, чтобы усвоить, каким образом, за счет чего усиливается тяга, какие изменения происходят в режиме двигателя, в коробке скоростей и т. д. И всякий раз, когда он разбирался в каком-то сложном вопросе, он чувствовал себя все увереннее, как бы сильнее перед угрюмой неподвижностью тяжелого трактора. «Вот оно когда!..» — радовался он в таких случаях.
Наконец началась практика и для Лехи. Он отстал и, может, поэтому с особенным старанием приступил к машинам наяву, а не на рисунках, таблицах и диаграммах. Он, как клещ, впивался в моторную часть трактора и часами не подымал головы, занимаясь сборкой и разборкой даже и тогда, когда все уже уходили мыться и отдыхать. Вскоре он почувствовал, что и практически разбирается не хуже других. Впереди была еще целая зима учебы, а он неотступно думал о весне — о том времени, когда вернется в свою деревню и в первый раз протарахтит по дороге.
Домой он ездил каждую пятницу. Бабка замечала, что раз от раза он приезжал все серьезнее, спокойнее, как бы взрослее. Однажды он взял со стола конверты с письмами отца и внимательно перечитал их. У отца была нелегкая работа на одном из уральских заводов, куда он завербовался на два года, но раньше это Леху как-то не касалось, он даже вроде рад был, что нынешней весной, когда у Лехи было столько неудач, некому было его ругать. Теперь, когда прошло несколько месяцев, как отец уехал, Леха вдруг заскучал по нему.
— Ну, прочитал? — спросила бабка.
— Прочитал. Привет от меня пишите, — подумав, сказал Леха.
— А сам-то не умеешь разве писать? Ведь он тебе батька…
Иногда Леха и сам задумывался об этом. Представлял, как живется отцу на Урале, и выходило, что тот живет, как и Леха, в общежитии, так же дышит, смеется, грустит, страдает от жары или чувствует холод, так же хочет есть и, должно быть, постоянно помнит о Лехе, присылая домой деньги. От этого отец казался еще родней, а встреча с ним — еще желанней.
«Надо бы написать… — все чаще думал Леха. — Надо бы…»
Порой находила на него тоска, и в такие минуты особенно остро ощущалось одиночество. С Надькой отношения не налаживались, а кому-то хотелось доверить свои думы и сомнения — кому-то надежному, верному, кто мог бы понять, поддержать или посоветовать. Таким человеком все чаще представлялся ему отец.
«Надо ему написать! Надо!» — в который раз думал он, рассматривая адрес в записной книжке, переписанный с перевода, но никак не решался.
Однажды, уже по первому снегу, он приехал в деревню на выходной. Была скука. Киномеханик уехал в отпуск. Новой радиолы сельсовет не купил, обещали только после Нового года, когда утвердят новый бюджет. Пойти было некуда. Раньше в такие дни имелось испытанное средство — пойти на конюшню, поговорить с лошадьми, с Орликом, но как идти сейчас, если там Сергей, обозленный на всех за свои неудачи. А дома скука. Мать ходит холодная, как нетопленая печь. Бабка прихварывает и с утра бубнит, сердясь на всех за то, что ей не разрешают вставать рано и топить печь. А тут еще пришла Манька Круглова, соседка, попросила бабку разбудить ее к поезду, а старуха, как на грех, больна. Не часто ей приходится в последнее время услужить людям, так — на тебе! — и этот случай упущен… Опять ей расстройство.
Леха вышел на улицу успокоиться. Направился к Надькиному дому, но попался управляющий, и с тем разговор не получился.
— Как учишься? — спрашивает.
— Как надо.
— Смотри, окончишь плохо — получишь у меня телегу вместо трактора!
С плохим настроеньем вернулся Леха из деревни на занятия, думал, рассеется настроенье, но тут, как назло, наступила оттепель, расквасился снег так, что не выйдешь, и приходилось сидеть после занятий в комнате. Опять скука. В комнате осталось только девять человек из двенадцати. Мокея исключили, осудили, и теперь он торчал где-то в колонии, вместо того чтобы учиться на тракториста. Сергей ушел еще до этого случая, а третий, Иванов, на практике сунул кисть левой руки под работающий вентилятор трактора и теперь находился в больнице на операции. Словом, скука была в общежитии, а тут еще почему-то не приехал на занятия Кислицын, сосед по койке. Так вот сошлось все опять против Лехи. Послонялся он по зданию, потосковал и вдруг неожиданно надумал написать письмо отцу.
«Чего мне, лень, что ли? — рассудил он, обрадованный этой мыслью. — Сяду и напишу все, что думаю…»
Он вырвал из общей тетради двойной лист, подумал, хватит ли, потом пристроился на тумбочке. Задумался, с чего начать.
В комнате было тихо. Никто не мешал. Те, что находились там, в том числе и Чеченец с Валищем, теперь стали ручными, они были рады, что их не выгнали, и благодарны ребятам за то, что те, их бывшие враги, за них же поручились.
«Как же начать?» — мучительно думал он. Оказалось, не так-то просто написать отцу, с которым не обмолвился ни одним словом за свою жизнь. Из обдумыванья ничего не получилось, и он решил писать, как выйдет. «Да, так лучше!» — вздохнул и начал:
«Здравствуй, отец!Твой сын — Алексей».
Это я, твой сын, Леха, Алексей Иванович. Я теперь уже вырос, мне семнадцать лет. Нынче окончил школу. Сейчас учусь на тракториста. Курсы закончу весной, а потом буду работать в нашей деревне — это уже точно известно. Учеба идет хорошо. Я получаю стипендию, а из дома мне дают еды вволю, так что пока хватает. У нас все живы-здоровы. Ну, вот и все. Напиши про себя. Как ты живешь и где работаешь? Если у тебя худо с деньгами — то не присылай много, я скажу маме.
Я ведь вырос. Лицом, говорят, в тебя.
Приезжай.
Леха посмотрел — исписалось только половина бумаги, и он пожалел, что уже кончил письмо. Переписывать не хотелось, но и хотелось в то же время спросить отца о таком, о чем он никому не говорил и что он постоянно помнил. Он сообразил, что в письмах часто делают приписки, и тоже приписал:
«Напиши мне: это ты сажал меня, когда я был совсем маленький, на лошадь или не ты?»
«Все!» — передохнул Леха.
Он отстранился от тумбочки, заклеил конверт и побежал опускать его в ящик. В дверях, уже почти на улице, встретился ему танкист.
— Как рука? — спросил он Леху.
— Нормально! Немного больно сгибать.
— Разрабатывай. А кому письмо?
— Отцу, — ответил Леха с радостью.
17
Зима проходила незаметно. Учеба, практика, поездки домой и снова в райцентр, на курсы, — все это заполняло дни настолько, что трудно было заметить, как летят недели, а с ними — месяцы. Леха крепко сдружился с ребятами не только из своей, но из соседней группы. Их учебу и жизнь в общежитии уже не омрачало ничто, кроме мысли о том, что им всем предстоит скоро разлететься по разным деревням.
В январе Леха получил от отца большое письмо. Отец писал о работе, о коксогазовом заводе, на котором он работает, а в самом начале письма он отметил цепкую Лехину память и подтвердил, что это он в раннем детстве сажал Леху на черного жеребенка, по кличке Орлик. В конце письма он прислал большой привет матери и бабке.
Переписка завязалась, она приносила Лехе большую радость. Ему нравилось не только получать письма с Урала, но еще и то, что он приблизил к себе отца, который говорит с ним, как со взрослым.
* * *
На первый экзамен, в понедельник, Леха ехал из дома и поручил разбудить себя пораньше самому надежному человеку — бабке.
Лехина бабка Дарья вставала рано и всегда в одно и тоже время — в пять часов. Если же по какой причине — больная или в гостях — ей необходимо было лежать дольше, она все равно не спала, а сердито ворочалась с боку на бок, охала и, при всей доброте своей, начинала брюзжать на всех. С детства Леха привык к тому, что бабка встает чуть свет. Летом эта рань чувствовалась не очень, но зимой это было даже страшно: встанет старуха в пять, можно сказать — среди ночи, и начинает возиться у печки. Сколько бы ни было работы — всю приделает до свету. Мать отставала от нее не намного — она работала дояркой, — но и та дивилась порой: чего бы старой не поспать?
Многим в деревне, особенно молодым, служила старуха будильником. Надо, например, к поезду встать пораньше, а на себя или на будильник не надеются, ну и бегут к бабке Дарье, она разбудит.
Лет двенадцать назад прибыл в колхоз новый председатель, из города. Человек он был общительный, образованный да и трудяга: себя не жалел на работе. Во все подробности дел входил сам, все знать хотел в новом для себя деле, потому скоро применился к деревенской жизни. Одно только трудно ему давалось поначалу: рано вставать не мог. Привык в городе на службу приходить к десяти, ну как после этого встать в семь, а то и раньше? И вот свела его дорожка с бабкой Дарьей. Пришла она в правление, а председатель занят. Говорит ей, чтобы она пришла к нему до работы, на дом.
— Только пораньше! — предупредил председатель.
Под словом «пораньше» он имел в виду семь часов, в восьмом, но старуха поняла его по-своему, по-деревенски.
Затопила она утром печь раньше обычного (дело есть!), поставила чугуны с картошкой поближе к огню да и пошла к председателю. Сунулась к двери — заперто. «Спит!» — изумилась она. Постояла, подождала немного. Слышит, на скотном электродойка заныла. «Пора!» — решила старуха да и давай палкой гвоздить по двери, а потом и по рамам.
Выскочил председатель на крыльцо неодетый, думал, что такое приключилось, уж не пожар ли. В это время Манька Круглова шла на телятник, увидала такую картину и по всему селу разнесла, как бабка Дарья председателя будила.
А тот не прогнал тогда старуху, написал ей нужную бумагу, потом посмотрел на часы — шесть — и сказал:
— Уж больно ты рано, бабушка, пришла.
С укором сказал, а старуха и отвечает ему:
— Птица одним днем живет, чего найдет, то и склюет, а и то до солнышка просыпается.
— Ну и что? — не понял председатель и ругал себя потом.
— Как что? А человек пищу про запас готовит, не на один день и не на одного себя, ему, человеку-то, и вставать надо раньше птиц.
Вся деревня узнала об этом, а когда председатель переборол себя и стал вставать рано, заговорили опять: это бабка его научила. Председатель соглашался…
Леха тоже знал этот случай. Поручая накануне разбудить себя, он был спокоен и не ошибся: бабка разбудила его еще затемно.
— Вставай, батюшко. Вставай! — легонько трясла она за плечо внука. — Неохота? Вот я говорила вчера: не гуляй поздно, тяжело будет вставать, вот видишь, и не выспался… Вставай, вставай, а то автобус уйдет.
Леха встал с трудом. Пошел умываться — покачнуло в сторону от недосыпа.
— Вон как умаялся — хуже, чем на работе, на гулянке-то. Да вот здесь полотенце-то. Здесь, на!
Леха вспомнил, что он вчера был в клубе — и радость снова озарила его.
Вчера он целый вечер танцевал под новую радиолу, а до танцев показывали кинофильм про трактористов. Лехе было приятно, что на него уже посматривали, как на тракториста, и он был горд оттого, что скоро тоже сядет на трактор. Скоро эти люди, что сидели вчера вместе с ним в зале — его односельчане, знавшие его раньше как Леху-лошадника, скоро услышат в полях, как загудит и застрекочет на ровном рабочем режиме его трактор…
Вчера он танцевал с Надькой и даже проводил ее до перекрестка, хотя Сергей и насвистывал позади них. Ох, уж этот Сергей!
Если раньше Леха завидовал ему; немного боялся, то теперь Леха только жалел его. Сергей бросил лошадей, как только в начале января ему исполнилось восемнадцать, взял в совхозе расчет и опять поехал в город устраиваться, все хотел, видать, доказать всем, что он что-то может. Он думал, что ему сразу откроются все двери, но его не взяли на работу не только в метрострой, а вообще никуда. Везде говорили, что нет никакого смысла брать, разбазаривая лимитную прописку, раз ему через несколько месяцев в армию. Приглашали приходить после службы. Так и остался Сергей ни с чем.
Леха, когда простился с Надькой, не пошел сразу домой, хотя танцы затянулись, он долго еще месил сугробы около Надькиного дома. Один раз он бросил легкий снежок в освещенное окно. Она выглянула, и хотя ничего не увидела во тьме кромешной, но догадалась, кто там, погрозила пальцем.
— Скоро ли ты отмучаешься-то? — спросила бабка.
— А что?
— Да уж больно на тебя жалко смотреть — похудел, глазищи-то стали вон какие, с решето. Ешь скорей! Ешь!
— Скоро закончу. Вот сегодня уже езду сдаем.
— Ты тихонько езди, не перевернись! Трактор — не телега…
— Да ладно тебе меня учить! Выучился.
— Баушка — она худому не научит. Баушка век прожила, все видела, все знает.
— Молодец! А что такое — ручка УКМ? А?
— Не мели не дело-то! — отмахнулась старуха. — Лучше рассказал бы, чего батько пишет? Да ешь ты, ешь! Да не забудь вон узелок-то, матка с вечера положила тебе и на скотный уходила — напоминала.
— Не забуду, — сказал Леха и добавил: — Спасибо.
У бабки Дарьи в один момент брызнули слезы радости, она не вытирала их и все смотрела сквозь это теплое мокрое марево, как уходит внук к автобусу. Ей непривычно было слышать от Лехи такое слово, но все же она услышала его, еще живая…
* * *
В автобусе, как всегда по понедельникам, было много народа — ехали кто учиться, кто по делам в район, кто с направленьем в больницу, кто в военкомат, кто за покупками в городской магазин — хорошо прогуляться по зимнему приволью, пока поля не зовут!
Ехал в автобусе и управляющий их отделением совхоза, еще совсем молодой руководитель, лет двадцати восьми. Среди разновозрастной говорливой сутолоки он казался еще неразговорчивее; на лице его остановилась какая-то незаконченная мысль — важная, единственно необходимая, на которой он сосредоточил все свое вниманье; было видно, что сейчас для него не существует окружающего; глаза его были широко раскрыты и смотрели куда-то мимо голов сидящих, не мигая и ничего не видя. Леха сразу понял, что управляющий едет на зимнюю сессию в институт. Свой портфель, набитый сейчас не сводками надоя или посева, а учебниками, контрольными работами, он держал обеими руками и так крепко, словно боялся, что Леха, севший с ним рядом, мог вырвать у него те крупицы знаний, которые он собрал урывками между посевной горячкой, бессонницей покоса, надсадной тяжестью уборки.
«Не доучил…» — сочувственно подумал о нем Леха.
Километрах в двух от деревни, в том самом месте, где лес отступал от дороги, автобус неожиданно сел в сугроб.
— О, как намело! К урожаю…
— Не опоздать бы на поезд…
— Тут всегда так — открытое место…
— Февраль… — тотчас посыпались замечания.
Все зашевелились и вышли толкать автобус.
Сначала подкопали у колес, подложили каких-то веток и взялись. Облепили машину со всех сторон, раскачали дружно — пошел! Метров сто автобус прошел и остановился на хорошей дороге, дожидаясь пассажиров.
Управляющий шел к автобусу рядом с Лехой. Он немного рассеялся, стал посматривать по сторонам, замечать кой-кого, здороваться.
— На экзамены, Виктор Васильевич? — спросил Леха.
— Да. Надо сдать предмета три.
— Понятно, — кивнул Леха со знаньем дела. — У меня сегодня тоже экзамен — вожденье сдаем.
— Ну и как ты?
— Да я-то сдам!
В этой Лехиной фразе управляющий не почувствовал зазнайства, он услышал в ней другое, Леха как бы сказал: «Я-то сдам, вот тебе бы сдать…» Тот посмотрел на будущего тракториста и впервые заметил, какое у него хорошее лицо — смугловатое, чуть удлиненное; в черных глазах серьезность, раздумье о жизни. Ему захотелось сказать Лехе сейчас же, что он думает о нем в последнее время, какие возлагает надежды на него как на тракториста.
— Ты вот что… — Управляющий чуть сдвинул брови, давая тем самым понять, что разговор не праздный, а серьезный вполне. — Ты там старайся получше окончить, а я тебе новый трактор дам, есть такой, на центральном стоит для нас. Старайся.
— Да я стараюсь…
— У меня на тебя большая надежда. Заваловы на весну переезд затеяли, так что гусеничный трактор освободится. Мы его — в капиталку, а новый получим. Ты примешь, понял?
— Чего же тут не понять! — обрадовался Леха, но сдерживал свой восторг, как мог.
— У меня на тебя большая надежда. Так получилось, что тебе одному в нашем отделении придется посевную вытягивать. Не подведешь? Вспашешь?
— Постараюсь.
Шагов пять прошли молча, вдруг управляющий дернул Леху за рукав:
— Смотри!
Леха остановился и увидел тетеревов. Тяжелые крупные птицы темными чурками темнели на березах, охватывавших по опушке все это отдаленное от деревни поле, выходившее тем, дальним, концом на высокий берег озера. Сейчас это поле, которое еще так недавно желтело поспевшим овсом, лежало как покатый холм, под толстым слоем снега, розового от восходившего солнца. Березы, а за ними и заснеженные сосны тоже были розовые, тем же цветом отливали нахохленные бока птиц, по-прежнему неподвижно смотревших на автобус. Они уже откормились березовой почкой и теперь застыли в сладостной утренней дреме — короткой и чуткой, подставив себя еще не окрепшему солнцу, радуясь ему, как первому намеку на весну.
— Сколько их! — негромко воскликнул управляющий.
— Да… — отозвался Леха. — В такое время они всегда на березах. Февраль…
18
Весна для Лехи наступила в этот год рано. Еще не было ни молодой зелени, ни ручьев с горок, ни щучьих всплесков у берегов — ничего, что раньше отмечало пробуждение природы и обозначало конец школьным мученьям, а для него уже пришла эта новая весна — первая трудовая весна. Она была другой — не девчоночьей, цветочной, она, эта весна, вдруг запахла соляркой, подстывшими с утра лужами, загремела стуком молотков в производственных мастерских, засветилась сине-белыми вспышками электросварки. Трактористы готовились к пахоте…
Уже больше полумесяца работал Леха в совхозе. Его новый трактор еще стоял на центральной усадьбе совхоза, а он пока занимался ремонтом подвесных орудий. Работал с охотой, но как-то в полсилы, словно берег себя для главного дела, которое впереди.
В одно из воскресений приехал на часок из Радужья дядька Аркадий. Подгадал прямо к обеду и всех обрадовал этим. Сел прямо к столу. Сначала он повесил фуфайку, потом под ней оказалась его знаменитая авиаторская куртка, при виде которой у Лехи зашлась душа, — все это повесил на гвоздь, шапку кинул на табуретку и весело крикнул матери:
— Сестренка! Дай-ко щец! А ты, Алеха, показывай свою бумаженцию, посмотрим, как ты учился! Слух прошел, что хорошо, а вдруг неверно, — прищурился он.
Леха не успел встать, как мать сама подала все документы сына да так и осталась стоять с пустой тарелкой и поварешкой в руках.
— Та-ак… Алексей Иванович… Посмотрим… — Дядька заводил широким носом слева направо. — Та-ак… Слесарное дело — пять. Молодец! А вот еще: агротехника — пять! И вожденье — тоже пятерка. Молодец, Алеха, молодец! Теперь и работать так же надо. Слышишь? Надо! У нас знаешь сколько народу в городах живет? Не знаешь? Вот и видно: политзанятия-то у тебя — четыре… В городах нынче живет уже больше, чем в деревнях, а скоро еще больше будет, понял? А ведь всех, Алеха, кормить надо. Всех до одного, а легко ли это?
Дядька посмотрел снова в аттестационный лист:
— Вожденье — пять, — и покачал головой, тоскливо, сокрушенно, — наверно, вспомнил свою несбывшуюся мечту — сесть за руль.
— Ешь щи-то, ешь! — напомнила бабка Дарья, когда мать подала тарелку на стол. — А ведь с осени-то не хотел! — ткнула она пальцем в сторону Лехи. — Споры со мной завел было, будто баушка ему худого сулит. Баушка, мило́й, никогда худому не научит…
Все молча выслушали бабкины жалобы, даже Леха. Потом дядька сказал:
— В правлении велели передать тебе, чтобы в среду приезжал за трактором. Не забудь!
Уходя, он надел на рубаху фуфайку, натянул шапку, севшую от пота и дождей, и стал прощаться.
— А кожанку? — напомнил Леха.
— Кожанку? А кожанка теперь твоя.
— Как? — не поверил Леха, вымолвив это «как» таким тихим голосом, будто боялся спугнуть это призрачное, невозможное счастье. — Мне кожанку?
— Ты понимаешь русский язык? Кожанка теперь твоя! — с напускной грубостью сказал дядька и с тоской добавил: — Так и должно быть, Алеха: ты теперь за рулем…
Леха тотчас надел кожанку, которая была ему чуть-чуть широковата, но в ней он казался солиднее, и побежал провожать дядьку.
— Шапку-то! — крикнула мать вслед.
— Эка радость ему! Эка утеха! — твердила бабка Дарья. — Ну, раз заслужил — получай. А не слушал с осени, не верил, будто баушка не дело говорит. Баушка всегда… Эвон как идут рядом, посмотри в окошко-то!
А дядька и племянник шли рядом, оба степенные, чуть важные.
— С батькой переписываешься? — спросил дядька.
— А как же! Он мне, как узнал, сразу телеграмму прислал.
— Поздравил, значит? — повел дядька широким носом.
— Поздравил.
— Поедешь к нему?
— Поеду.
— Правильно. Отработай лето, потом отпросись на недельку, в счет отпуска, и слетай к нему. До армии слетай. Теперь тебе это ничего не стоит: ты будешь хорошо зарабатывать. Ты за одну посевную рублей триста вышибешь — са́мо ма́ло… Только смотри, технику держи в порядке. Главный инженер не хотел давать тебе трактор новый. «Молодой, — говорит, — рано». А управляющий — к директору: так, мол, и так — парень на пятерки окончил, я ему пообещал — давайте новый! Дали…
Леха шел деревней, и никогда она не казалась ему такой красивой и светлой. Дома — старые и новые — никогда не были такими уютными, а люди, что встречались и здоровались с ними — такими приветливыми. Лехе хотелось не идти, а лететь в своей блестящей темно-коричневой кожанке, но надо было идти по этой знакомой дороге, на которой — он твердо знал — обязательно сегодня встретится ему Надька.
— Смотри — земля! — неожиданно воскликнул дядька, как моряк с мачты, увидевший остров.
За деревней, прямо в просвете между домами, откуда потягивало свежим ветерком, чернела среди поля первая проталина.
— Да. Верно… А на том, отдаленном поле, наверно, уж весь снег согнало.
— Ах, это там, в лесу, над озером? — спросил дядька, махнув рукой в сторону своей деревни, и сам себе ответил: — Там — конечно, там всегда раньше тает: затишье, открыто со стороны озера, считай — с юга, да и высоко лежит оно, поле-то. Высокое, как холмом вздуло. Верно?
— Высокое поле, — согласился Леха и подумал: «Скоро с него начинать… Смогу ли?»
19
Давно не было у бабки Дарьи такой важной работы — разбудить внука в такую рань, да еще в самый первый день работы на тракторе. В это утро волновалась даже она и, должно быть, поэтому встала немножко раньше своего часу — в половине пятого. Ее мучило сомненье: встанет ли Леха так рано, не накричит ли на нее, как бывало раньше, когда будила в школу. Однако лишь стоило ей дотронутся до теплого плеча внука, как он вздрогнул, словно пробитый током, и сел, отдуваясь, на постели.
— Пора, что ли? Не проспал?
— Половина шестого, как говорил. Баушка не проспит, у баушки тоже забота есть.
Светало по-весеннему рано. Солнце уже выплывало из-за леса и золотило крыши, но сладкий час людского утреннего сна угадывался по чуткой тишине улицы да по первозданному, ничем не омраченному пенью жаворонков, остановившихся над полем, что начиналось сразу за огородами.
Трактор стоял во дворе.
Леха подошел, глянул на него исподлобья, словно хотел узнать настроение машины, потом открыл запотевшую от росы дверцу, бросил на сиденье завтрак и подошел к мотору. Глянул спереди.
Огромная, многотонная масса холодного металла стояла неподвижно, плотно, притянутая к земле страшной силой собственного веса, и казалась несокрушимой в своем мрачном безмолвии. Угрюмо, запотевшими бельмами фар смотрела на него машина.
— Стой, стой… — молвил Леха почти так же, как когда-то лошадям. — Сейчас поедем.
Пускач взревел с одного рывка, и тотчас исчезла тишина, смыло жаворонковую канитель. Но вот пускач осекся, заглох — и остался лишь ровный рокот двигателя, работавшего на малых оборотах.
— Обедать-то приедешь? — прокричала мать с крыльца, торопясь на ферму и на ходу накидывая легкий полушалок.
— Какой тут обед!
Леха сидел в кабине, уже забыв все. Глаза внимательно окинули щиток приборов — все показатели в норме. Мотор работал четко. Позади уже были прицеплены четырехкорпусной плуг и перевернутые бороны. Мотор прогрелся — можно ехать!
Леха выжал сцепленье, врубил скорость, и еще не успел до конца отпустить ручку сцепленья, как стальная махина дернулась, задрожала от прибавленного газа и рванулась со двора, откидывая назад вырубленные гусеницами куски чуть зазеленевшего дёрна.
— Но, милый! — закричал Леха что есть силы, зная, что его никто не услышит. — Н-но! — и работал рычагами управления.
Леха крикнул на трактор, как на лошадь, да ему и в самом деле трактор казался живым существом, в железные кости и жилы которого человеческий разум вдохнул жизнь.
* * *
Недаром это поле прозвали в деревне Высоким, оно раньше других очистилось от снега и сейчас лежало, выставив к солнцу свою приподнятую середину, уже просохшее от распутицевой хляби, но в меру влажное, отдохнувшее за зиму, готовое отдавать себя людям.
Леха быстро прикинул, с какого края лучше начать, посмотрел, между прочим, как разбросан навоз, и приступил. Плуг врезался в землю и повел за собой четыре черные полосы. Они лоснились на срезе пластов и розовели на солнце, освещавшем это высокое поле от дороги, что вела на станцию и до крутого берега озера. Солнце золотило и березы, на которых тогда, в феврале, сидели тетерева, и заливало синие дали на противоположном берегу широкого озера, хорошо видные отсюда.
— Лиха беда начало! Давай, давай, милый, не подведи! — подбадривал Леха трактор, а сам понемногу все регулировал на ходу плуг, пока, наконец, не убедился, что глубина нормальная, а бороны идут за плугами ровно.
Перед обедом приехали на машине директор совхоза, управляющий и агроном. Посмотрели, как пашет Леха, замеряли глубину, подождали, когда он подъедет к ним.
— Ну, как машина? — спросил директор.
— Ничего, работать можно.
Леха стоял перед ними в новом синем комбинезоне, который сшила ему мать.
— Ты, Алексей, будь повнимательней, когда заделываешь края поля: камни не все убраны, поэтому…
— Да это понятно! — смело прервал Леха директора совхоза, а сам подумал: «А как назвал-то меня — Алексей!»
— Завтра с обеда его к нам можно, если здесь справится, — заметил агроном. — У нас, в центральном, несколько полей готовы к пахоте.
— А чего это с обеда? — спросил Леха. — А разве нельзя с утра?
— Тебе не поднять сегодня это поле, тут девять гектаров, — пояснил управляющий. — И ты не храбрись.
— Ладно, посмотрим… Вы лучше мне заправку сюда гоните в обед! — сказал Леха и вразвалку, как бывалый, пошел к трактору. Он уже встал на гусеницу, подколотил кувалдой высунувшийся палец в одном из траков и хотел садиться в кабину, как вдруг заметил, что на дороге остановилась совхозная машина. Шофер разговаривал с начальством, не выходя из кабины, и показывал большим пальцем руки на кузов, в котором стояли две лошади. Кузов был специально нарощен досками, почти скрывавшими животных, но Леха без труда узнал рыжую кобылу и Орлика.
— Куда это их, Виктор Васильич? — крикнул Леха, перекрывая гул трактора.
— На колбасу!
Внутри у Лехи что-то дрогнуло и закололо в носу. Он сел в кабину, хлопнул дверцей, но не поехал и все смотрел через стекло на белую звездочку, которая мерцала ему всю его жизнь до этого дня. «На колбасу!» — с ужасом думал он, понимая в то же время, что он ничего не может сделать.
И все же он нашел ту отдушину, которой ему не хватало: он вынул кусок хлеба, завернутого на завтрак, и побежал к машине в то время, как шофер уже хотел трогать.
— Стой! — крикнул ему Леха, прогромыхав сапогами мимо начальства. — Ну, стой, говорят!
Он вскочил на подножку машины и протянул к лошади сразу обе руки. Одной он гладил милую теплую морду, другой совал хлеб, привычно подавая его с ладони, а не из пальцев.
— Орлинька… Орлик…
Шофер тихонько тронул.
— Да стой ты!.. — сорвался на него Леха. — Орлинька…
Теплые и нежные, как пена, губы лошади последний раз коснулись его руки, в которой только что был хлеб, и больше не потянулись к ней: рука пахла соляркой…
— Орлинька… — позвал Леха в последний раз и, оглядываясь, побрел к трактору.
Его окликнули кто-то из начальства, но он не мог подойти, сделал вид, что не слышит, и только сильнее захлюпал носом.
* * *
На обед он не поехал домой: есть не хотелось. Где-то около полудня, когда он отсидел в кабине шесть часов, ему захотелось пить. Леха помнил, что за краем поля, под высоким берегом, есть небольшой светлый ручей. Он спустился под берег, напился и только тогда почувствовал, что он голоден. Пришлось вернуться к трактору, съесть три вареных яйца без хлеба и выпить бутылку молока.
Горючего оставалось мало, и он решил поработать еще минут сорок — час, а уж потом лечь на фуфайку и ждать, когда подвезут горючее. «Правильно! — подбадривал он сам себя, оглядываясь на плуг и бороны. — Только так! А ведь я далеко за половину ухнул. Только так, Алексей!»
Он проехал два раза во всю длину поля, но на третьем круге мотор стал чихать. На последней горючке Леха подвел трактор поближе к дороге и заглушил мотор. Затем Леха открыл дверцу, вышел на гусеницу и вдруг растерялся, глядя на обочину поля, к березам, и не знал, сойти ему на землю или остаться на траках.
На краю поля стояла Надька.
— А ты… ты разве не работаешь сегодня? — спросил он то, что пришло ему на ум.
— Выходная, — ответила она.
В березняке она набрала большой букет подснежников и держала его обеими руками. Губами она трогала лепестки и смотрела на Леху необыкновенно светло и радостно.
Леха знал, что тут растут подснежники, но не помнил, чтобы девчонки когда-нибудь приходили сюда.
— А я вот решил сегодня это поле вспахать.
— И без обеда? — спросила она, продолжая стоять на краю пахоты, не осмеливаясь или не желая погрузить свои недорогие сапожки в мягкую землю.
— Если обедать, то не успею: тут девять гектаров.
Он чувствовал, что говорит не то, что надо бы, но никак не мог найти слов.
— Хочешь посмотреть, чего я выпахал?
— Хочу.
Леха спрыгнул с гусеницы и побежал куда-то к середине поля, на самую его высокую часть.
— Иди сюда!
Надька смело шагнула и пошла по пахоте.
— Вот. Я потом его вынесу к березам, — сказал Леха, когда она подошла и увидела положенный на пахоту невзорвавшийся снаряд.
— А он не взорвется? — ахнула она.
— Сейчас — нет…
— А ты осторожно здесь…
Теплая волна прошла по всему телу Лехи, когда он услышал от нее эти слова. «Ведь она… она боится за меня!» — с радостью подумал он и проглотил, наконец, тот горький ком, что стоял у него в горле от прощанья с Орликом.
— Надя! — сказал он. — Мне осенью в армию.
Она посмотрела на него, потом молча стала разделять букет пополам.
— Ты меня будешь ждать, Надя? — вдруг спросил он.
Она отошла от него шага на четыре, отвернулась и прижала оба букета к щекам.
— Как отсюда далеко видно! — сказала она глядя на прозрачные дали заозерья.
«Ну что я спрашиваю? Зачем так, сразу?» — ругал себя Леха.
— Надя, хочешь я тебя прокачу? — спрашивал он, наслаждаясь тем, что может вслух произносить ее имя.
Она повернулась к нему с готовностью, но не успела ответить: от дороги донесся сигнал машины — протяжный, зовущий.
Это пришла заправка.
— Я сейчас, Надя! Я быстро! — побежал он к трактору.
Он ловко вспрыгнул на гусеницу.
— Алеша! — негромко, почти шепотом позвала она. — Я подожду.