Князь-воевода Григорий Борисович жил в просторных каменных покоях, которые предназначались в обычное время знатным гостям, приезжавшим в монастырь из Москвы и других городов. Много было в горнице воеводской дорогих икон в золоченых окладах, лавки были устланы алым сукном, окна красиво расписаны узорами.
Князь Долгорукий мало бывал у себя; в заботах воинских, все больше ходил он по стенам да башням, по дружинам своим, наблюдая за порядком. Но после битвы у Красной горы воевода захотел дать себе малый отдых: не пошел на следующее утро на стены, прилег на лавке, расправив богатырское тело, что еще болело от вчерашних бессчетных ударов ляшских мечей: недаром князь весь день бился в первых рядах.
Близ воеводы, на другой лавке, сидел архимандрит: улучил он времечко наедине с князем побеседовать; много важных дел надо было обсудить да обрядить.
— Поубавилось у нас воинов, отец Иоасаф, — говорил воевода. — Ляхов тоже немало побито, да им что! Больно сила велика. Озлились они теперь, чай, скоро опять приступят к обители. Так и пленные говорят.
— Все Божья воля, княже. Не одни мы терпим невзгоду, вся Русь терпит. Зато хоть победе нашей порадуемся. Не худо бы эту весточку добрую в Москву послать; пусть и град престольный ободрится духом: есть еще у царя Василия слуги верные, воины доблестные. Может, царь Василий Иоаннович, видя наше усердие, подвиги наши, еще пришлет обители ратных людей на подмогу. Отпишем грамотку царю и боярам.
— Дело хорошее, отец архимандрит. Послать весточку — пошлем. Отец Гурий напишет. Да только, отче, по моему разумению, не след еще о подмоге просить. Москва и сама в нужде тяжелой, в крепкой осаде. Ведь мы не совсем еще обессилели, можем постоять за обитель-матушку. А до времени докучать царю да боярам не след.
— Пожалуй, прав ты, княже. Значит, грамотку без докуки пошлем. Надо отца Гурия позвать.
Позвали послушника, велели ему сбегать за старцем Гурием, да чтобы взял старец все, что для письма нужно. Послал князь и за воеводой Голохвастовым.
— И его совета спросим. Не обиделся бы.
Скоро пришел грамотей обительский, старец Гурий.
— Отходили нашего богатыря, отец Гурий? — спросил про Анания воевода.
— Очнулся, дышит. Только долго еще ему лежать… Там за ним юница сердобольная ходит.
— Удалой боец! — вздохнув, молвил воевода.
— Много еще у нас удалых бойцов, да, Бог весть, сколько останется, — проговорил сумрачно вошедший Голохвастов.
— Что ты, Алексей Дмитрич, такой унылый? Кажись, мы с тобой ляхов знатно побили, их подкоп хитроумный попортили. Милость Божия! А ты все горюешь.
— Эх, княже, — сказал Голохвастов, приняв от архимандрита благословение и садясь на лавку. — Кому другому говори про удачу да победу, только не мне. Ляхов мы побили, потеряв своих, почитай, четвертую часть, а тех еще тысячи остались. Вот уж и зима приходит, хватит ли в обители топлива, хлеба?
— Не единым хлебом сыт человек, — тихо, словно бы про себя, вставил отец Иоасаф.
— Пленники наши говорят, что умышляют ляхи воду от обители отвести. Что пить будем, чем пожар тушить станем?
— Не буду с тобой, воевода, препираться, — ответил князь Голохвастову. — Может, и не отстоим обители — кто знает волю Божию. Я лишь про себя скажу: не выйду живым из монастыря, не сдамся врагу пока еще рука меч держит. Да и ты, воевода, вспомни присягу нашу.
Не стал более ничего говорить Алексей Голохвастов, но по его нахмуренному челу, по угрюмому взгляду видно было, что крепко держались в его голове черные мысли. Отец Иоасаф посмотрел на него и головой покачал. Потом встал архимандрит и подошел к младшему воеводе.
— Дай-ка еще раз перекрещу я тебя, чадо мое. Вижу, что смутен ты духом, давят тебя думы тяжелые. Молись, воевода, Богу чаще молись: не будут тогда тебе страшны тяготы да испытания земные.
Облобызал Голохвастов благословившую его десницу и как будто лицом просветлел немного.
— Пиши, отец Гурий, грамотку царю Василию Иоанновичу и думе боярской — князю Феодору Иоанновичу Мстиславскому с товарищами, что Божьей милостью поразили мы ляхов на открытом поле. Пленников перечисли, добычу воинскую перечти. Покрасней пиши.
— Ив конце прибавь, — дополнил отец Иоасаф княжеский наказ, — что бодры духом все обительские, что-де архимандрит, старцы соборные, воеводы и рядовые люди молят царя не печаловаться, еще раз клятву дают: сидеть в осаде без измены и шатания.
И глянул сбоку отец Иоасаф на воеводу Голохвастова.
— Будь спокоен, отец архимандрит, напишу все изрядно. Принялся старец Гурий за грамоту. Князь Долгорукий позвал послушника.
— Иди разыщи мне меж детей боярских Ждана Скоробогатова и сюда живее приведи.
Наступило в келье краткое молчание. Старец Гурий готовил грамоту к царю. Архимандрит и оба воеводы глубоко-глубоко задумались.
Вошел бодрой поступью Ждан Скоробогатов — невысокий, широкоплечий молодец в меховой однорядке, с длинной саблей у пояса. Перекрестился он на образа, получил от архимандрита благословение, воеводам поклон отдал.
— Ждан, в Москву дорогу знаешь? — спросил князь.
— Еще бы, воевода. Лишь бы коня хорошего — к вечеру там буду. Как бы только ляхи не перехватили.
— Возьми снаряжение ляшское у пленников. Ведь ты их речь знаешь? Проведи нехристей полукавее.
— Ладно, воевода, сделаю по приказу твоему. А все же позволь, княже, слово молвить, — и Скоробогатов упал в ноги Долгорукому. — Пошли кого другого. Болит сердце мое — уходить из святой обители, когда враги ей лютые грозят. Я на стенах лучше пригожусь, а гонцов много найдется.
— Полно, полно, молодец, — строго молвил воевода. — Не перечь наказу воеводскому. Мне видней, кого гонцом послать, кого на стены ставить. Хвалю тебя за ревность к святой обители. Не кручинься, не отдадим ее.
— Из дворца-то поспеши к нашему келарю обительскому, отцу Авраамию, в подворье Троицкое. Поведай ему про наши труды да недостачи. Может, он тебя назад с весточкой пошлет, — сказал гонцу архимандрит.
Вышел Ждан Скоробогатов снаряжаться в опасную путь-дорогу, покорившись воле воеводской.
— Что, не отстоим разве обитель с такими молодцами? — спросил князь воеводу Голохвастова, поглаживая свою окладистую бороду. — Это не наемники ляшские, не воры-грабители. Чего же унывать-то?
Ни словечка не ответил младший воевода.
В то время как воевода с архимандритом готовили грамоту царю, в келье отца Гурия вокруг раненого Анания собрались его товарищи: Тимофей Суета, Тененев Пимен, сотник Павлов и другие молодцы. Ананий Селевин уже очнулся; бледный, исхудалый, оглядывал он соратников, слабым голосом беседовал с ними. Грунюшка, заботница его тихая, приютилась в уголке, прислушиваясь к речам воинов.
— Товарищи меня атаманом выбрали, покамест ты не встанешь, — говорил Ананию Суета. — Все лучше, когда в рати голова есть; дружнее биться будем.
— Потрудись, Тимофеюшка, ты — молодец разумный. Лишь поопасливей будь, а то на дело-то больно ты горяч. Блюди дружину; сломя голову не бросайся вперед.
Не понравилось Суете наставление, спесив он был порою. Тряхнул он кудрями и молвил:
— Не тебе бы про то говорить, Ананий. Чай, сам вдвоем с Данилой намедни в ляшскую толпу врезался. Не больно-то опаслив был.
— Скоро твое слово, Суета, а опрометчиво. Чай, сам знаешь, какой мы с братом обет дали!
Смутился Тимофей Суета; замолчали и другие удальцы.
— Ранним утром схоронили мы Данилушку, — заговорил тихим голосом сотник Павлов. — Вырыли ему могилку близ паперти церковной; слышен ему будет благовест и пение клира иноческого. Сам отец архимандрит со старцами отпел Данилушку. Царствие небесное храброму воину, нашему товарищу!
Закрестились удальцы. У многих на глазах слезы навернулись. Из уголка, где прижалась Грунюшка, послышалось тихое рыдание.
— Эх, братцы, братцы! — вздохнул Селевин. — Чует мое сердце, что свидимся мы скоро с братом Данилой. Тяжела моя рана, да только не от нее мне смерть приключится: еще встану, рядом с вами побьюсь, товарищи; а сгибну я в последнем бою за обитель святую, увидев еще победу славную.
Задрожал и оборвался голос Анания; жгучая, острая боль засверлила в ноге. Застонал раненый. Тихо вышли молодцы из кельи: время было на стенах стражу менять. Пальба в тот день была малая, но на турах ляшских виднелось много рати, пестревшей разноцветными кафтанами и шапками.
Защитники обительские разошлись по местам.
Тимофей Суета с Пименом Тененевым стали на башне Водяной и, глядя на ляхов, перебрасывались словами:
— Эх, нет уж удалого пушкаря Меркурия! — вздохнул Суета. — Некому полыхнуть во врагов-то. Помнишь, как он Трещеру подбил? Застрелил же его вражий пушкарь!
— Да, много молодцов попортили. Надо бы на нехристей- богоборцев ударить… а?
— Пусть лишь к стенам подойдут поближе, — молвил Суета, и даже рукава засучил: хоть сейчас биться.
Начали опять следить за ляхами. Вражьи полки, постояв за турами, скрылись. Только одна хоругвь конная потянулась куда-то вбок — к едва видному глубокому оврагу, что змеился от самых Красных ворот по поясу песчаной горы.
Другая толпа ляхов, спешившись, вышла на поле Клементьевское, изготовила пищали и двинулась ровным тихим шагом к монастырю. Дивились на врагов стражники: такая горсть малая, а на обитель идет!
У Суеты да у сотника Павлова очи засверкали от радости.
— Сами к нам в руки идут!
Ляшский отряд все шел вперед; видны уже были усатые лица воинов, сверкали их сабли и мушкеты. Длинной цепью придвинулись стрелки к монастырскому частоколу и рву. Начальник их, размахивая обнаженной саблей, разделил воинов; засели ляхи за толстые колья частокола, за рвы, за камни, выставив мушкеты. Грохнул первый выстрел, второй, третий — защелкали пули по зубцам, по стенам. Вот застонал один пушкарь на башне, отшатнулся к стене: пробило ему руку пулей, кровью окрасился рукав. Суете тут же высокую шапку прострелили. Сильно он разгневался, крикнул Павлову:
— Скликай наших! Выбьем ляхов, прогоним!
Удалая дружина быстро собралась; не стали и ворота открывать: спустились со стен по веревкам да конским арканам. Ляхи их пулями встретили с громкими криками, но не смутились монастырцы: с одними топорами да бердышами ударили на врагов.
Огромный Суета впереди бежал с тяжкой палицей; встал перед ним начальник ляшский, да не в добрый час: раскололась его железная шапка вместе с головой от богатырского удара; не вскрикнув, упал лях на землю. Тененев да Павлов тоже горячую борьбу затеяли, остальные бойцы помогали им, кто как мог.
Монастырские воины со стен любовались на подвиги товарищей, поощряли их громкими криками. Многие тоже порывались вниз, на битву.
На шум пришел отец архимандрит: болело сердце старого инока за святую обитель, не мог усидеть он в горнице у воеводы.
Подошел к отцу Иоасафу пятисотенный стрелецкий.
— Отец архимандрит, сладу нет с молодцами нашими: вишь, опять на бой пошли. Я было задержать их хотел — куда тебе! Опасаюсь я лукавства ляшского; нет ли где засады. Пропадут ни за что!
Покачал головой игумен.
— Вон уж погнали! — кивнул пятисотенный на бойцов, одолевших ляхов. — И куда бегут? К оврагу, вбок!
И вправду, ляхи пустились сломя голову бежать, но не назад, к турам, а вправо — к тому оврагу, что до Красных ворот доходил. Суета с товарищами вплотную гнали их все дальше и дальше. Громкие голоса сражающихся становились слабее и глуше, монастырцы с ляхами слились в одну нестройную толпу.
— Эх, эх! — вздыхал пятисотенный. — Чует мое сердце, что попадут наши молодцы в переделку. И чего их несет, ведь побили нехристей?! Вон уж, близко.
— Что же так стоять-то? — молвил отец Иоасаф и быстро и бодро, словно юноша, взбежал на башню по крутой лестнице. Там стражи, перегнувшись через зубцы, на бой глядели, шутя да посмеиваясь.
— Братцы, воины православные! — поспешно крикнул архимандрит. — Гляньте-ка туда, подале, к оврагу! Чается мне, залегла там ляшская засада. Гляньте получше, молодцы. Мои очи старые, далеко не видят.
Засуетились стражи, иные на зубцы влезли.
— Копья, копья блестят! — закричал один.
— В кустах-то шлемы видны!
— Никак и фитили пищальные курятся…
— Эх, побьют они наших!
В тоске и страхе за храбрых воинов стал отец Иоасаф растерянно по сторонам оглядываться. Упал его взор на большой осадный колокол, что на шестах у лестницы башенной привешен был; звонили в него во время приступов лютых, чтобы осажденных ободрить: держится-де обитель. Громозвучен был этот старый колокол.
— Бейте в колокол, ребята! — закричал отец Иоасаф, бросаясь к лестнице. — Дойдет до них звон — авось, остановятся, неразумные!
Гулко, торопливо, грозным набатом загудел осадный колокол, и понесся его медный голос с башни через поле вослед бойцам. Словно громкой речью разлился его звон окрест, словно звал он удальцов: "Назад! Назад! На смерть спешите!"
И послушались обительские воины того медного оклика: Суета обернулся на звон, остановился; с ним — и все другие. Снова загудел медный голос: "Назад! Назад!"
— Воротились, идут! — раздались голоса на стенах.
— Слава святому Сергию — уберег молодцов!
— Из оврага-то, глядите, ляхи полезли.
Навстречу беглецам вышла из зарослей и кустов оврага стройная ляшская рать с нацеленными пищалями. Два ротмистра, сверкая саблями, вели отряд. Загрохотали выстрелы, но уже поздно было: монастырцы, увидев засаду, поспешили к стенам бегом, и пули далеко позади них посыпались в лужи и грязь осеннюю. К тому же со стен спустилось на подмогу своим еще немало бойцов; у монастырских пушек пушкари изготовились. Ляхи по-замедлили, посоветовались, подумали и повернули назад, в овраг…
Много дорогого оружия подобрали молодцы на месте схватки; с веселым говором и шумом взбирались они на монастырские стены. А там ждал уж их воевода, прибежавший на тревогу. Сердит был князь.
— Чего набольшего не спросились! — закричал он на Суету с товарищами. — Чего в погоню сунулись! Кабы не отец архимандрит, от вас бы ни одного не осталось! Был ли у вас приказ начальничий, неразумные?!
Суета, потупив очи, стоял перед князем: и стыдно было ему, что едва-едва в засаду не угодил, и обидно было, что после такой удачи его же, молодца отважного, попрекают. Словно заревом зарделось лицо его, где еще брызги крови вражьей не высохли. Нахмурил он брови и хотел уж строгому воеводе непокорное словечко молвить, да в ту пору вмешался меж ними отец Иоасаф.
— Поди-ка сюда, чадо мое, — сказал он тихо, кладя свою иссохшую руку на могучее плечо Суеты.
Отвел молоковского богатыря от воеводы и стал по-отечески, кротко, любовно, выговаривать ему:
— Помысли только: ежели бы наткнулись вы в овраге-то на ляхов да полегли бы все — каково бы обители святой было? Лучших ведь молодцов ты на смерть вел в пылу своем неразумном! Кто бы постоял тогда за святыни обительские, за сирых, слабых богомольцев, за нас, дряхлых иноков? Великий грех лежал бы на душе твоей.
Опять потупил удалец глаза свои, опять зарделся: до самого сердца дошли ему кроткие слова старца. Как и всегда, быстрый на дело, упал он в ноги отцу Иоасафу и начал целовать полы рясы его.
— Согрешил, отче! Отпусти вину! Опрометчиво товарищей повел: истинны слова твои да воеводские!
— Ну, полно, полно! Господь от беды уберег!
И так же кротко, по-отечески, стал старец утешать огорченного и смущенного бойца.
У Суеты сердце отходчивое было, скоро повеселел он, приободрился, и отпустил его от себя, благословив, отец Иоасаф. Время уже к трапезе близилось.
Идя со стены, вспомнил Тимофей Суета про утреннюю беседу с Ананием и призадумался. Потом, тряхнув кудрями, повернул он к той келье, где раненый Селевин лежал.
Ананий только что очнулся от краткого, беспокойного сна. Старец Гурий и Грунюшка хлопотали над его ранами, перевязывая их свежим полотном, накладывая на них целебные зелья. Прямо на колени стал Суета перед Ананием.
— Прости, согрешил я супротив тебя утром!
И поведал Тимофей, ничего не скрывая, о том, как оплошал он при вылазке. Видя смирение да раскаяние его, просветлел Ананий.
— Добрый ты парень, Суета. Замест брата мне теперь будешь. Сам Господь смягчил твое сердце горячее. Не кручинься: беды не вышло. Постой за обитель святую, замени меня, немощного!
С легким сердцем вышел Суета из кельи. Богомольцы, прослышав о вылазке, хвалили удальца и благословляли его. И долго, долго за трапезой толковали о славном бое и о хитроумном ляшском лукавстве.