Укротила студеная зима бранный пыл ляшских полчищ. Месяца два не случалось крупных боев; разве только нападут где-нибудь в лесу на обительских дровосеков, и обагрит кровь белые сугробы снега в глухой чаще. Полки Лисовского да Сапеги сидели себе в своих укрепленных станах, где всего вдоволь запасли грабежом да насилием.
То у одного, то у другого вождя шли веселые пиры разливанные; тысячи костров освещали и грели многолюдный стан и днем, и ночью.
Не то в обители было: стряслась в ее стенах великая беда. Под конец января, когда разом прекратились трескучие морозы и настала сырая гнилая оттепель, появилась в обители лютая болезнь, и не было от той болезни ни помощи, ни спасения. Долго помнили все тот день черный, когда открылась в обители грозная напасть.
Сырым зимним утром прибежала в слезах к отцу Гурию Грунюшка и прямо ему в ноги бросилась. Сквозь рыдания еле разобрал старец ее речь.
— Помоги, ради Господа, отче! Матушка моя, старушка, пластом лежит — занемогла. Вспухла она вся, тело пятнами пошло. Ни слова молвить не может. Дай ей снадобья какого целебного! Помирает матушка совсем!
Не только отец Гурий, а и все молодцы всполошились, видя горе голубоокой Грунюшки; как сестра, полюбилась она им всем, не щадя себя, выхаживала она раненых. Все мигом идти собрались, даже Ананий, хоть он еще совсем недавно на ноги встал и бродил-то еле-еле, опираясь на высокий костыль. Но отец Гурий никого не взял: какая-де от вас подмога? Я и один справлюсь. Захватил он трав лекарственных.
Мать Грунюшкина ютилась вместе с другими старыми недужными богомолками в сенях трапезной. На сене и соломе, на ветхих, убогих подстилках тесно лежали старухи вокруг слабо тлеющего костра. Из дверей и от каменных, потемневших сводов несло сыростью. Стонами и громким плачем встретили богомолки доброго старца Гурия. Одни просили чем покрыться, другие — вина: согреть слабое тело, третьи о недуге своем криком кричали. Но не слушал их встревоженный старец, поспешая за плачущей Грунюшкой в дальний, темный и сырой угол.
Без памяти лежала бедная старуха на грязной соломенной подстилке. Уже не стон, а только хрип вырывался из ее распухших, воспаленных губ. Страшно было ее багрово-черное лицо. Старец Гурий наклонился к болящей, осмотрел грудь ее, спину, руки, и уныло головой покачал. Узнал он гостью страшную, лютую болезнь — цингу. Знал инок, чем лечить грозный недуг: надо бы пряных кореньев, уксусу, хлебного вина, а пуще всего — хорошей, проточной воды, да ясной, сухой погоды. А кругом стояла гнилая, мокрая оттепель, а в кладовых обительских ни вина, ни пряностей, ни уксусу давно уже не было: все еще в ноябре до капли, до крошки вышло. Нельзя было старуху спасти.
По печальному лицу старца поняла Грунюшка недобрую весть; упала она с воплем и причитаньями на беспамятное, бесчувственное тело старухи-матери.
— Покидаешь ты, матушка родная, свою дочь, сироту бессчастную. На кого бросаешь меня?! Где мне головушку приклонить?! Горе мое горькое, сиротство мое одинокое!
В ответ Грунюшке завопили, запричитали со всех концов и углов богомолки. Старца Гурия наперебой отовсюду звали; сразу везде больные оказались.
— И у меня, гляди-ка, отче — десны опухли!
— Мне грудь обложило, отец Гурий, помоги!
— Дай снадобья! Ради Господа Бога, ради святого Сергия!
Что было старцу делать с десятками, с сотнями недужных, плачущих и скорбящих! От жалости разрывалось на части доброе его сердце, но ничем он помочь им не мог, кроме молитвы. Обошел он всех, как мог — утешил, благословил, внушая терпеливо сносить злую напасть, говоря о Царстве небесном, что ожидает мучеников за веру православную. Насилу отпустили его богомолки, и поспешил растревоженный инок к архимандриту с худыми вестями.
На другой день, как воск бледная, с потухшими, впалыми глазами, — вошла Грунюшка к молодцам, в келью старца, и вымолвила глухим голосом:
— Преставилась матушка!
И упала бы на пол бедная девушка, если бы не подхватили ее вовремя. Не слышала она ни утешений Анания, ни увещания седого инока — словно мертвая, без кровинки в лице, сидела она на скамье.
— Полно, полно, болезная моя! — мягким голосом говорил ей Ананий, гладя ее ласково по русым волосам. — Не убивайся так. Матушка твоя век-то дожила уж.
— Молись, молись, дочь моя, — увещевал Грунюшку старец Гурий. — Сама ведаешь, что не одной тебе послал Господь испытание тяжкое. Всюду: во всех кельях, в углах, на дворах — мрут люди. В ночь-то более полусотни человек кончилось: одних злая лихорадка-трясовица убила, других жадная цинга съела. Неси крест свой, девушка, не ропщи на Бога. Грех великий — отчаяние!
— Мы тебя не покинем, — снова начал Ананий. — Ведь ты нам всем, как сестра родная, стала. Не одинокой сиротинкой будешь ты без матери на белом свете. Глянь-ка, сколько нас у тебя — заботников, защитников!
Не переставала Грунюшка ручьем слезы лить. Согрели сердце ее смутное ласковые речи, но все давила нежданная скорбь. Встала она со скамьи и пала в ноги старцу Гурию и добрым молодцам, утешителям своим.
— Помогите, не оставьте сироту бездольную! Нету у меня, сироты, ни грошика медного; не на что мне матушку отпеть-похоронить, не на что обрядить ее на вечный покой; нет ни одежи, ни савана! Горюшко мне!
Ни слова не ответили удальцы, а разом достали толстые мошны: в боях да вылазках немало каждому из них добычи досталось с убитых ляхов; было у них вдосталь серебра и золота. Зазвенели русские, ляшские, иноземные монеты, и мигом выросла около плачущей девушки немалая кучка денег.
— Видишь, девушка, — молвил отец Гурий, — печется о тебе Господь. И могилку для старухи у самой паперти церковной откупишь, и обрядишь ее, как подобает по обычаю православному. А я, иеромонах грешный, отпою старушку, панихидки отслужу, помолюсь над могилой ее. Не кручинься, ободрись духом!
Не нашла и речей девушка, чтобы отблагодарить печальников своих; только низко-низехонько поклонилась она каждому, рукою до полу. Светлые слезы катились из ее голубых глаз, глубоко вздыхала она.
Под вечер похоронили старуху-богомолку. Дивился народ, глядя, как шли за гробом рядом с рыдающей девушкой всем ведомые обительские храбрецы, словно родные братья. Похорон в тот день много было; для бедноты даже вырыли на кладбище монастырском общую могилку, заодно и отпели разом: не хватило бы для каждого порознь гробов…
Словно мертвая, упала Грунюшка на свеженасыпанную могилу матери, не хватило более ни голосу, ни слез. Со всех концов доносилось заунывное погребальное пение, холодный, мокрый снег тихо падал с мутного неба и таял в липкой грязи, в лужах широких и глубоких. Молодцы подхватили обессилевшую девушку, отнесли к старцу Гурию в келью. Насилу-насилу очнулась она.
День за днем все мрачнее и страшнее становилось в обители. Расползалась злая цинга на цепких лапах своих по всем жилищам, кельям, палатам. Хватала она слабых и сильных, молодых и старых, богатых и бедных; пухли и умирали люди сотнями. Сбились с ног старцы, хороня мертвецов бессчетных.
Много уже чернело на монастырском кладбище унылых общих могил, где лежали, побратавшись нежданною смертью, чужие друг другу люди.
— Скоро некому будет умерших отпевать, — говорил темным, туманным утром отец архимандрит князю-воеводе, сидя у него в горнице. — Моих старцев меньше трети осталось — всех болезнь лютая съела!
— И не говори, отче! — грустно отозвался князь. — Я-то уж и счет потерял своим ратникам. Доколе же будет Господь Бог на нас гневаться?! Всяких бед, кажись, довольно было; все избыли мы помощью святого Сергия, а эту беду не осилить нам! Опустели башни, стены; на страже стоять некому! Что делать, ума не приложу!
— Видно, придется царя Василия Иоанныча слезной просьбой утрудить. Без помощи никак не обойтись нам: живьем возьмут нас ляхи. Грамоту надо писать; теперь ночи темные — гонец неприметно проскачет мимо стана ляшского.
— Слышно, и царю-то нелегко приходится. Стеснил, окружил его вор тушинский. Пожалуй, не посмотрят бояре на наше горе великое: самим сила ратная нужна.
— А разве забыл ты, воевода, нашего печальника, предстателя за нас перед престолом царским. Отец Авраамий, келарь наш многомудрый, найдет доступ к сердцу царя. Ему и писать надо.
— Что ж, отец архимандрит, пошлем грамотку. Для нас в том стыда да позора нет: не за себя просим, а за обитель святую страшимся. Обезлюдели совсем.
— Вот и отец Гурий идет, — молвил архимандрит, глядя в окно. — Добрый он нам помощник; любит его народ, слушается. Да и сам себя инок не жалеет, даром что стар и дряхл. Пусть напишет грамоту.
Неровной, шаткой поступью вошел отец Гурий к воеводе: видно было, что устал старый инок до смерти.
— Утомился, отец Гурий? — участливо спросил архимандрит, идя ему навстречу. — Чай, много труда за утро понес?
— Ох, много, отец архимандрит! Невеселый труд-то — сердце надрывается, слезы из глаз сами идут. Девятерых покойников отпел сегодня. Еще до рассвета поднялся. Стрельцов трое померло, сын боярский Булыгин Ефим, да из старцев наших двое, отец Киприан да отец Пахомий. Другие-то — из богомольцев бедных. Истомился я… мочи нет!
Присел старец Гурий на скамью широкую, тяжело дыша.
— Так, преставился отец Киприан, — грустно молвил архимандрит. — Мудрый был инок, постник, молчальник великий. Сам царь Иоанн Васильевич не раз к нему в келейку молиться захаживал. Однажды гневен был схимник на царя Иоанна за свирепства его и не дал ему благословения, да и кромешников-опричников отогнал от двери своей дланью, грозно поднятой. И не тронул грозный царь святого старца! Отца Пахомия тоже жаль; недавно еще он чин ангельский принял, бежав от мирской суеты, но великий был он молитвенник за нас, грешных.
— Плача да стона у могилок сколько! — продолжал отец Гурий. — Дети покинутые, жены сирые! Господи! Господи!
— Устал ты, отче, — молвил ему князь-воевода, — а все же потрудись еще ради Бога. Надо нам в Москву к отцу келарю грамотку написать: умолил бы он царя помочь обители. Про все беды наши поведать надо мудрому отцу Авраамию, чтобы тронул он сердце царское, упросил бояр, советчиков государевых. Возьмись за перо, отче; складнее тебя никто здесь не напишет.
Покорно встал со скамьи старец Гурий и пошел к столу, да помешал ему послушник, что спешно в горницу вбежал и наскоро уставный поклон сотворил.
— Отца Гурия ищут. Покойников принесли. Отпевать некому, — быстро заговорил он. — За ним послали.
Остановился старец Гурий в нерешимости. Но выручил его отец архимандрит, встав с места.
— Оставайся, отец Гурий; пишите с воеводой грамоту. А тех покойников я сам отпевать пойду. Надо же и архимандриту за иноков потрудиться.
Не медля, вышел отец Иоасаф за послушником из кельи на дождь и холод, на обительское кладбище, полное стонущим, рыдающим, испуганным людом.
Принялись отец Гурий и воевода за грамоту. Перечислили они все до одной схватки, битвы, вылазки, что выпали на долю обительским ратникам; перечли храбрых воинов, убитых и в плен взятых. Отписали про подвиги монастырской рати, изобразили черные дни, что настали для защитников Троицкой обители.
"По два, по три десятка умерших от недуга злого кладем мы в общие могилы братские, — писал отец Гурий. — Зараз отпеваем покойников, за нехваткой иереев. Косит нас смерть лютая, словно траву высокую селянин во время урочное. Не высыхают очи наши от слез горьких, слепнут от ночей, без сна проведенных. Смягчи, отец келарь, сердце царя боголюбивого, Василия Иоанныча: да пришлет обители хоть малую подмогу. Оскудели мы людьми ратными, оскудели зельем пушечным,"боем огнестрельным, оружием воинским. Красноречив и разумен ты, брат наш любимый; от царя да бояр — ведомо нам — всегда тебе почет и ласка. Предстательствуй за нас перед думой боярской. Молим о том всем собором".
И много еще писал отец Гурий молений, увещаний и слезных просьб отцу Авраамию Палицыну.
Уже совсем грамота готова была, когда послышался у крыльца воеводского шум и говор многоголосой толпы. Все рос он, все яснее раздавались гневные крики; сливались мужские и женские голоса. Вбежал в келью бледный, испуганный послушник.
— Теснит народ буйный отца архимандрита!
Старец Гурий и князь-воевода поскорее из кельи вышли.
Все больные, голодные, недужные, нищий, — все собрались около жилья воеводского. Страшно было видеть опухшие от цинги лица, изъязвленные руки, гноившиеся очи, грязные лохмотья, полуобнаженные тела толпы. Обезумев от боли, страха и гнева, напирал народ на отца Иоасафа, что стоял безмолвный в своей черной мантии на крыльце и смело глядел в лицо подступающим людям. Ничего нельзя было разобрать, расслышать в стоне толпы, да и сама она не знала чего хотела, о чем кричала.
При выходе воеводы стихли немного крики и вопли — любил и знал народ храброго князя.
— Что надо, православные? — крикнул воевода, выступая вперед. — Не такие дни теперь, чтобы шум заводить! Не меду ли перехлебнули вы с горя-то?
Не ошибся князь воевода: и вправду в обители меду и браги великие запасы были, и не жалели их иноки для богомольцев. И на этот раз в толпе много хмельных виднелось. Пил народ с горя да со страха смертного.
На окрик воеводы опять поднялся шум и крик оглушительный. Перебивая друг друга, громко вопила толпа:
— Помираем мы без конца, без счету!
— Вон хотим из обители. Хоть под саблю ляшскую!
— Пускай бочки с медом выкатят!
— Пускай нас казной обительской оделят!
— Умолкните, неразумные! — грозно воскликнул отец Иоасаф. — На что ропщете? О чем плачетесь? Иль одни миряне мрут от болезни лютой? Иль старцы наши мало для вас забот да трудов несут?! Кому грозите вы, малодушные? Испытание тяжкое Самим Богом послано. С миром идите отсюда, молитесь!
Еще раз и воевода голос подал, прикрикнул на пристыженную толпу. Меж тем вольные ратники, молодцы обительские, прослышав о буйстве и смуте, мигом собрались у крыльца воеводы.
Пришел на костыле своем и Ананий, и Суета с бердышом тяжелым, и Павлов, и Тененев. Но уже не нужна была их подмога: народ расходился, тихо ворча и жалуясь, но не смея перечить доблестному воеводе и архимандриту. Отец Иоасаф приметил Анания, подозвал к себе и спросил ласково, благословляя его:
— Полегчало? Встал уже? Крепок же ты, молодец.
— А все ногу-то не вернуть назад, отец архимандрит, — отвечал богатырь молоковский. — Теперь пеший биться не стану. Молитвами святого Сергия сила-то прежняя вернулась. Еще в сече, на коне, пригожусь…
— Далеко еще, молодец, до сечи, — грустно молвил отец Иоасаф. — Да и не хватит теперь на бой воинов.
Ушли старцы и воеводы в горницу. Молодцы, от нечего делать, на стены направились. Сыро и холодно было там, ветер зимний крутил мокрым снегом по грязным, черным полям, по оврагам, полным талой водой. Голые, хмурые, темные вершины деревьев чернели в рощах и в лесу. Из далекого польского стана поднимались частые столбы дыма и рассеивались во влажной мгле тусклого неба. Солнце из сизого тумана глядело красным круглым пятном без лучей. Тоскою и смертью веяло от сырой земли, от онемевшего леса, от посиневшего снега.
— Ляхи! — крикнул вдруг быстроглазый Суета, указывая в сторону на ляшский конный объезд, показавшийся из-за кустов. Всадники стояли на месте, поглядывая на безлюдные стены обители. Наконец, пришпорив коней, они подскакали к башне на полет стрелы.
— Ишь, как осмелели, — буркнул Тененев. — Видят, что народу мало. Некому нас со стены-то спустить.
— Гей, вы, монастырцы! — окликнул их передовой лях, черноусый, толстый. — Не все еще вы померли в гнезде своем? Чего сидите там? Сдавайтесь!
— Уезжай себе от нашего гнезда в свою нору волчью! — ответил ему Суета. — Не разгрызть тебе наших стен.
— Право, сдавайтесь! — кричал лях. — Нам лишь неохота пороху тратить да людей губить. Все равно — измором возьмем. Вся земля ваша давно уж царю Димитрию покорилась. И Москву мы взяли, и Новгород, и Тулу. Одни вы упорствуете. Покоряйтесь скорее!
— Не труди горла попусту. Отъезжай, пан; мы твоих небылиц не слушаем! — гневно крикнул Суета.
И подняв камень со стены, пустил им горячий витязь в ляха. Камень угодил в лужу близ ног коня ляшского, обдало ляха грязью, разгневался он.
Пошла перебранка бойкая. Острее всех на язык Суета был, но того ему показалось мало. Тихо подошел он к пищали, что у соседнего зубца на станке стояла.
Лях все не унимался, поносил воевод, старцев, воинов позорил, робостью да неумением в бою попрекал, хвалился, что в прошлом бою троих монастырцев зарубил. Не уступали ему и обительские.
Ухитрился Суета неприметно фитиль зажечь. Грянула нежданно пищаль, и обдало хвастливого пана сеченкой свинцовой. Зашатался он в седле, свалился на землю, а конь, испугавшись, вздыбился и метнулся со всех ног в чисто поле. Всадник за скакуном по грязи поволокся, зацепившись шпорой длинной за стремя. С криком поскакали за ним другие, ловить бешеного коня. Шутками проводили их молодцы со стен, хваля Суету за меткую пальбу.
— А горазд был врать-то лях! — молвил Тененев. — Надо же было тебе, Тимофей, помешать ему.
— Я легонько! — смеялся Суета, спускаясь по лестнице с товарищами во двор обители.