История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы

Лебедев. Ю. В

Михаил Юрьевич Лермонтов (1814-1841)

 

 

Художественный мир Лермонтова.

Преобладающий мотив творчества М. Ю. Лермонтова – это бесстрашный самоанализ и связанное с ним обостренное чувство личности, отрицание любых ограничений, любых посягательств на ее свободу. Именно таким поэтом, с гордо поднятой головой он и пришел в русскую литературу со стихами «Смерть поэта» (1837). В них он смело высказал светскому обществу то, о чем стыдливо умалчивали даже пушкинские друзья. Он пригрозил «наперсникам разврата» «железным» стихом, «облитым горечью и злостью», Страшным судом, от которого не уйдут они за гробом. Он ворвался в нашу поэзию как воин, подхвативший знамя из рук поверженного собрата. И тут же, в 1837 году, был наказан за свою дерзость ссылкой на Кавказ. Власть поспешила избавиться от непокорного поэта-героя. Повторилось то, что было и с Пушкиным, но только в еще более ускоренном ритме: две ссылки и – смерть на дуэли, скорее похожая на сознательное, рассчитанное убийство. Только четыре года прожил Лермонтов с рокового январского дня 1837 года. Но эти четыре года составили целый этап в развитии русской литературы. Лермонтов оказался не только преемником Пушкина, но и гениальным его продолжателем.

О его глубоком отличии от Пушкина свидетельствует тот образ погибшего поэта, который Лермонтов создает в своих стихах. Это образ далекий от реального облика Пушкина, который не мог по складу своей души умереть «с напрасной жаждой мщенья». Пушкину был совершенно чужд культ гордого, презрительного одиночества, который утверждал в европейской поэзии Байрон – кумир юного Лермонтова. Поэтому и слова сожаления, адресованные Пушкину, не свидетельствуют о полноте понимания Лермонтовым его характера:

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной Вступил он в этот свет завистливый и душный Для сердца вольного и пламенных страстей? Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, Зачем поверил он словам и ласкам ложным, Он, с юных лет постигнувший людей?

Тема противостояния поэта светской черни появляется у Пушкина лишь однажды в стихотворении «Поэт и толпа». Она не является для Пушкина сквозной и постоянной. У Лермонтова, напротив, она пронизывает всю поэзию, проникает как навязчивый и устойчивый мотив даже в стихи, посвященные смерти Пушкина. Такого гордого презрения к миру не знала поэзия пушкинской эпохи, более доверчивая к жизни. Молодость Пушкина совпала с торжеством России в Отечественной войне 1812 года, с надеждами на реформы Александра I. Эту молодость окрылял исторический оптимизм. «Звезда пленительного счастья», светившая Пушкину, в эпоху Лермонтова исчезла с русского горизонта. Лермонтов входил в жизнь, не имея твердых мировоззренческих опор.

Мы говорили об универсальности и «всемирной отзывчивости» пушкинского гения. Лермонтов как будто бы унаследовал от него широту ренессансного творческого диапазона: он и поэт, и прозаик, и лирик, и драматург, и создатель многих поэм, среди которых выделяются «Мцыри» и «Демон». А кроме того, он еще и замечательный художник, и незаурядный музыкант. Одним словом, личность широкая и универсальная, на которой еще лежит отблеск пушкинской эпохи. Но в тематическом отношении творчество Лермонтова значительно уже пушкинского. В его поэзии от юношеских опытов до зрелых стихов варьируется, уточняется и углубляется несколько устойчивых тем и мотивов.

Так, у Пушкина южного периода встречается стихотворение «Демон». Но этот образ появляется у него всего лишь один раз, в разгар довольно скоро изжитого увлечения поэзией Байрона. У Лермонтова наоборот: образ Демона настолько захватывает его, что проходит через все творчество, начиная с раннего стихотворения и кончая поэмой «Демон». Эта поэма имеет восемь редакций, в которых образ Демона все более и более обогащается, уточняется и проясняется от одной редакции к другой.

Но, уступая Пушкину в тематическом многообразии, Лермонтов активизирует в поэзии и прозе психологическое начало. Лирика Лермонтова не столь отзывчива на голоса внешнего мира, потому что она глубоко погружена в тайны одинокой и страдающей души. На первом плане у Лермонтова не созерцание внешнего мира, а самоанализ замкнутого в самом себе, обдумывающего каждый свой шаг и поступок героя. Поэт открывает историческую значимость самых интимных, самых сокровенных переживаний человека. История дышит не только в грандиозных событиях или глубоких социальных переворотах. Она обнаруживается в том, как думает и что чувствует «герой своего времени», как он любит, как ненавидит, как дружит или ссорится, как видит мир. По состоянию отдельной души можно судить о положении общества, государства, нации в ту или иную историческую эпоху. Открытие Лермонтова использует потом Лев Толстой в романе-эпопее «Война и мир». Не случайно Белинский, читая Лермонтова, воскликнул: «Ведь у каждой эпохи свой характер!»

В романе «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтов сказал: «История души человеческой… едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа». Так думал не только Лермонтов, но и целое поколение людей 1830-х годов, к которому он принадлежал. Энергии политического действия, воодушевлявшей поколение декабристов, они противопоставили энергию самопознания. При этом «история души человеческой» никак не противопоставлялась «истории народа». «В полной и здоровой натуре, – писал Белинский, – тяжело лежат на сердце судьбы родины; всякая благородная личность глубоко сознает свое кровное родство, свои кровные связи с отечеством… Живой человек носит в своем духе, в своем сердце, в своей крови жизнь общества: он болеет его недугами, мучится его страданиями, цветет его здоровьем».

Поэзия Лермонтова, по мнению Белинского, явила новую фазу в истории русского самосознания, глубоко отличающуюся от пушкинской эпохи: «В первых своих лирических произведениях Пушкин явился провозвестником человечности, пророком высоких идей общественных; но эти лирические стихотворения были столь же полны светлых надежд, предчувствия торжества, сколько силы и энергии. В первых лирических произведениях Лермонтова… также виден избыток несокрушимой силы духа и богатырской силы в выражении; но в них уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностью, безверием в жизнь и чувства человеческие, при жажде жизни и избытке чувства… Нигде нет пушкинского разгула на пиру жизни; но везде вопросы, которые мрачат душу, леденят сердце. Да, очевидно, что Лермонтов – поэт совсем другой эпохи и что его поэзия – совсем новое звено в цепи исторического развития нашего общества».

Отличительным признаком эпохи Лермонтова Белинский считает бесстрашный самоанализ и доходящее до самых глубинных противоречий человеческой природы самопознание. «Наш век, – утверждает он, – есть век сознания, философствующего духа, размышления, „рефлексии“… Он громко говорит о своих грехах, но не гордится ими; обнажает свои кровавые раны, а не прячет их под нищенскими лохмотьями притворства. Он понял, что сознание своей греховности есть первый шаг к спасению. Он знает, что действительные страдания лучше мнимой радости».

Находишь корень мук в себе самом, И небо обвинить нельзя ни в чем, - Я к состоянью этому привык, Но ясно выразить его б не мог Ни ангельский, ни демонский язык: Они таких не ведают тревог, В одном все чисто, а в другом всё зло.

Лишь в человеке встретиться могло Священное с порочным. Все его Мученья происходят оттого - пишет Лермонтов в стихотворении «1831-го июня 11 дня».

После крушения декабризма русская общественная мысль эпохи 1830-х годов попала в ситуацию мучительного поиска. «Глубокое отчаяние и всеобщее уныние» овладело, по Герцену, людьми 1830-х годов. Современник Пушкина и Лермонтова французский писатель Альфред де Мюссе в романе «Исповедь сына века» представил такое состояние общества в символической художественной картине: «Позади – прошлое, уничтоженное навсегда, но еще трепетавшее на своих развалинах… Впереди – сияние необъятного горизонта… А между этими двумя мирами – бурное море, полное обломков кораблекрушения, где изредка белеет далекий парус».

Белеет парус одинокой В тумане моря голубом!… Что ищет он в стране далекой? Что кинул он в краю родном?… -

писал Лермонтов в юношеском стихотворении «Парус» (1832).

 

Детские годы Лермонтова.

Михаил Юрьевич Лермонтов родился 3(15) октября 1814 года в семье армейского капитана Юрия Петровича Лермонтова и Марии Михайловны Лермонтовой (урожденной Арсеньевой). Русская ветвь рода Лермонтовых вела свое начало от Георга Лермонта, выходца из Шотландии, который в эпоху Смуты начала XVII века в составе шведского ополчения попал в Россию, принял русское подданство и получил поместья в Галичском уезде Костромской губернии. Внуки Георга называли своим предком шотландского вельможу Лермонта, принадлежавшего к «породным людям Английской земли». Ту же фамилию носил легендарный шотландский поэт-пророк XIII века Томас Лермонт, которому Вальтер Скотт посвятил балладу «Томас рифмач», рассказывающую о том, как Томас попал в царство фей и получил там вещий, пророческий дар. Юный Лермонтов гордился иногда своим шотландским происхождением и зачитывался Байроном, чувствуя в нем не только «властителя дум», но и кровно родственную душу. Он называл Шотландию своей далекой родиной и считал себя «последним потомком отважных бойцов». В семье Лермонтовых существовало еще одно пленившее мальчика предание о том, что шотландские Лермонты были в кровном родстве с испанским герцогом Лерма. С этим связано увлечение юного Лермонтова сюжетами из испанской жизни: драма «Испанцы», первые наброски «Демона», написанный маслом портрет испанского предка, явившегося юноше Лермонтову во сне.

Но к началу XIX века давно обрусевший род Лермонтовых захудал и обеднел. Юрий Петрович пленил свою богатую невесту Марию Михайловну Арсеньеву внешней красотой и редким добродушием. Несмотря на решительные протесты властной и гордой матушки, Елизаветы Алексеевны Арсеньевой (урожденной Столыпиной), Мария Михайловна вышла замуж. Но ее семейное счастье было омрачено недоброжелательством и постоянными ссорами Елизаветы Алексеевны со своим зятем. В 1817 году Мария Михайловна заболела скоротечной чахоткой и умерла в возрасте 21 года, оставив своего единственного сына сиротой. «Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать», – записал шестнадцатилетний Лермонтов в своем дневнике. Стихотворение «Ангел» (1831), вероятно, навеяно Лермонтову смутным воспоминанием о небесных звуках материнской песни, которая не раз звучала над его колыбелью:

По небу полуночи ангел летел И тихую песню он пел; И месяц, и звезды, и тучи толпой Внимали той песне святой. Он пел о блаженстве безгрешных духов Под кущами райских садов; О Боге великом он пел, и хвала Его непритворна была. Он душу младую в объятиях нес Для мира печали и слез; И звук его песни в душе молодой Остался – без слов, но живой. И долго на свете томилась она, Желанием чудным полна; И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли.

Бабушка решительно отказала Юрию Петровичу в желании оставить сына у него, ссылаясь на бедность армейского капитана, которая не позволит дать мальчику хорошее образование. Сразу же после смерти матери она увезла любимого внука в свое имение Тарханы Пензенской губернии. Здесь она окружила Лермонтова заботой и лаской, не жалела средств для развития многообразных талантов мальчика, рано проснувшихся в нем. С детских лет он писал стихи, рисовал, увлекался музыкой. Но семейная драма наложила отпечаток на характер мальчика. Прямые отголоски ее есть в юношеской драме Лермонтова «Menschen und Leidenschaften» («Люди и страсти» – нем.). Редкие свидания с отцом оставили в его душе глубокую рану. Сердце мальчика разрывалось между доброй бабушкой и любимым отцом:

Ужасная судьба отца и сына - Жить розно и в разлуке умереть… Но ты простишь мне! я ль виновен в том, Что люди угасить в душе моей хотели Огонь Божественный, от самой колыбели Горевший в ней, оправданный Творцом?

Все это способствовало раннему пробуждению в маленьком Лермонтове аналитического отношения к миру, сложных чувств любви и обиды на самых близких людей, недоверчивости к их добру и ласке. В детстве Лермонтов много болел. Тяжелый ревматизм надолго приковывал его к постели, приучал к задумчивости и одиночеству. В неоконченной автобиографической повести «Переписка» Лермонтов писал: «Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей», я «начал их искать в самом себе… В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между подушек», я «уже привыкал побеждать страдания тела, увлекаясь грезами души». Возник разлад между миром поэтических грез и повседневной жизнью. Мальчик рано почувствовал себя одиноким и не понятым даже самыми близкими людьми. Его часто охватывала тоска по «душе родной», такой же неприкаянной и одинокой, способной понять его и утешить.

Когда Лермонтову было 10 лет, бабушка увезла мальчика на Кавказ лечить его ревматическую болезнь. Здесь Лермонтов пережил первую детскую любовь. В автобиографических заметках шестнадцатилетний Лермонтов писал: «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушка, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет 9. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен, сам не знаю почему… Надо мной смеялись и дразнили… Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату… Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность… Горы Кавказские для меня священны… И так рано! в 10 лет… о эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!., иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! – но чаще плакать». С тех пор Лермонтов считал Кавказ своей поэтической родиной. В 1830 году в стихотворении «Кавказ» он писал:

Я счастлив был с вами, ущелия гор; Пять лет пронеслось: все тоскую по Вас. Там видел я пару божественных глаз; И сердце лепечет, воспомня тот взор: Люблю я Кавказ!…

Постоянная самоуглубленность и душевная сосредоточенность способствовали раннему взрослению чувств и мыслей мальчика.

 

Годы учения в Москве. Юношеская лирика.

В 1827 году бабушка привезла его из Тархан в Москву для продолжения образования. После отличной домашней подготовки в 1828 году Лермонтов был принят сразу в IV класс Московского университетского Благородного пансиона. Четырнадцатилетний отрок оказался в самом центре русского «любомудрия». Наставник юного Лермонтова, «любомудр» С. Е. Раич издает в эти годы журнал «Галатея» (1829-1830). Всеобщее увлечение немецкой классической философией, творчеством Шиллера и Гёте, постоянный самоанализ, стремление к личному совершенствованию, разработка своего «я» – вот к чему жадно устремилась тогда Россия. В пансионе Лермонтов участвует в руководимом С. Е. Раичем «Обществе любителей словесности», в пансионских рукописных журналах помещает свои первые романтические опыты, а в 1830 году впервые выступает в печати: в журнале «Атеней» (1828-1830), издаваемом любимым студентами профессором М. Г. Павловым, первым пропагандистом философии Шеллинга в России, появляется стихотворение Лермонтова «Весна».

Член литературного кружка С. Е. Раича, будущий профессор Московского университета С. П. Шевырев поучает на страницах «Московского вестника»: «Говори чаще с самим собой, – о, как эта беседа богата мыслями! Она требует напряженного внимания, а ты знаешь – степенью внимания измеряется гений человека. Тот мудрец истинный, кто умеет говорить с самим собой».

Всем предшествующим жизненным опытом, кратким по времени, но глубоким по сути, душа Лермонтова радостно откликается на этот призыв, на этот общественный запрос. Он очень интенсивно работает.

Поток стихов заполняет одну тетрадь за другой. Стихи связаны между собой и напоминают дневник души, занятой напряженным самоанализом. Слово «дума» является в них ключевым: «боренье дум», «тревоги ума», «пытки бесполезных дум», «всегда кипит и зреет что-нибудь в моем уме». Он считает самосознание «Божественным огнем души», даром Творца. «Назвать вам всех, у кого я бываю? – спрашивает юный Лермонтов в одном из своих писем и отвечает. – Я сам та особа, у которой бываю с наибольшим удовольствием… В конце концов я нашел, что лучший мой родственник – это я сам». Юный Лермонтов размышляет о двойственности человека, о борьбе в его душе «небесных» и «земных» начал.

Эта тема порождена умственной жизнью Москвы начала 1830-х годов. В январском номере журнала «Атеней» за 1830 год Н. И. Надеждин в статье «Различие между поэзией классической и романтической» писал: «Дух человеческий есть гражданин двух противоположных миров. Как свободная сила разумения, он есть дух чистый, бессмертный – пришлец от обители горней, незримой земле; но сей дух облечен вместе плотию, слепленной из земного брения, есть обитатель дольней видимой вселенной. Сия двойственность, различая самое себя через самосознание, составляет основное начало полного человеческого бытия».

В творчестве Лермонтова эта двойственность осознается как источник трагического душевного противоречия. В стихотворении «Ангел», которое мы приводили, душа помнит о своей небесной родине, тянется к ней, «скучные песни земли» не могут заменить ей «звуков небес». И потому душа, скованная земными оковами, страдает и тоскует об утраченном рае, стремится к совершенству, но никогда не достигает его. В стихотворении «Небо и звезды» Лермонтов пишет:

Тем я несчастлив, Добрые люди, что звезды и небо - Звезды и небо! – а я человек!…

Поэт не сомневается в бессмертии души и в том, что, отделившись от тела, она вернется на свою небесную родину. Русский поэт и религиозный философ Серебряного века Д. С. Мережковский писал: «Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь, кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть». Но одновременно в поэзии Лермонтова появляется другой, противоположный мотив – любви к грешной земле. В стихотворении «Земля и небо» он пишет:

Как землю нам больше небес не любить? Нам небесное счастье темно; Хоть счастье земное и меньше в сто раз, Но мы знаем, какое оно.

Примирить «землю» и «небо», увидеть в земной красоте отблеск лучей небесной славы Лермонтов еще не может. В стихотворении «Молитва» (1829) он обращается к Творцу:

Не обвиняй меня, Всесильный, И не карай меня, молю, За то, что прах земли могильный С ее страстями я люблю…

Если в поэтическом вдохновении Пушкин чувствовал глас Бога, то Лермонтов ощущает в нем «звуки грешных песен», увлечение чувственными, страстными стихиями бытия. И потому у него возникает конфликт между «божественным глаголом» и земным, грешным голосом поэта. Чтобы остаться верным Богу, поэт просит Его погасить в своей груди клокочущую «лаву вдохновенья»:

Но угаси сей чудный пламень, Всесожигающий костер, Преобрати мне сердце в камень, Останови голодный взор; От страшной жажды песнопенья Пускай, Творец, освобожусь, Тогда на тесный путь спасенья К тебе я снова обращусь.

Если пушкинская муза послушна «велению Божию», то муза Лермонтова часто вступает в спор и разлад с ним. Но этот спор и разлад не приносит облегчения душе поэта. Скорее наоборот: он является источником бесконечного мучения. Лермонтов одним из первых в русской поэзии остро почувствовал этот разлад эстетического и этического в поэте и первый дал ему объяснение. Поэт видит причину этого разлада в помраченной грехом природе человека, находит «корень мук в себе самом». А в счастливые мгновения он готов примириться с небом и поверить в возможность союза его с землей:

Когда б в покорности незнанья Нас жить Создатель осудил, Неисполнимые желанья Он в нашу душу б не вложил, Он не позволил бы стремиться К тому, что не должно свершиться. Он не позволил бы искать В себе и в мире совершенства, Когда б нам полного блаженства Не должно вечно было знать.

Здесь Лермонтову раскрывается смысл земной жизни. Он заключается в совершенствовании, открытии в себе Божественной сущности:

Но чувство есть у нас святое, Надежда, Бог грядущих дней, - Она в душе, где все земное, Живет наперекор страстей; Она залог, что есть поныне На небе иль в другой пустыне Такое место, где любовь Предстанет нам, как ангел нежный, И где тоски ее мятежной Душа узнать не может вновь.

Однако мгновенные прозрения или просветы вновь сменяются у Лермонтова сомнениями. Конфликт «земного» с «небесным», периодически возобновляясь, пройдет через все его творчество и достигнет максимальной степени напряжения в двух зрелых романтических поэмах – «Демон» и «Мцыри».

То неустойчивое и переменчивое состояние духа, в котором находился Лермонтов-поэт, Белинский называл рефлексией. Это «переходное состояние», «в котором человек распадается на два человека»: «один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем». «Тут нет полноты ни в каком чувстве, ни в какой мысли, ни в каком действии: как только зародится в человеке чувство, намерение, действие, тотчас какой-то скрытый в нем самом враг уже подсматривает зародыш, анализирует его, верна ли, истинна ли эта мысль, действительно ли чувство. И человек, плененный противоречиями собственной природы, кружится и бьется внутри себя самого, переходя от одного состояния к другому и нигде не находя для себя полноты и самоуспокоения».

Лирика юного Лермонтова во многом предвосхищает Достоевского: она разрушает иллюзию человеческой «самодостаточности», подрывает ренессансную веру в неизменную и добрую природу человека, лишь искаженную враждебными ей внешними обстоятельствами. Отдаваясь последовательному и бесстрашному самоанализу, Лермонтов обнаруживает корень противоречивости и дисгармоничности внутри самого человека, совмещающего в своей глубине «священное с порочным». Главный источник мук и бед он усматривает не во внешних обстоятельствах, а в болезненном состоянии, в котором находится человеческая душа. Именно в этом заключается одна из ключевых особенностей лирики Лермонтова, которая получит развитие в творчестве Достоевского и Толстого.

В творчестве юного Лермонтова есть острое ощущение социальной несправедливости, порой рождающее стихи, близкие по своей проблематике к лирике декабристов. В «Жалобах турка» (1829), прибегая к обычному иносказанию, поэт пишет:

Ты знал ли дикий край, под знойными лучами, Где рощи и луга поблекшие цветут? Где хитрость и беспечность злобе дань несут? Где сердце жителей волнуемо страстями? И где являются порой Умы и хладные и твердые как камень? Но мощь их давится безвременной тоской. И рано гаснет в них добра спокойный пламень. Там рано жизнь тяжка бывает для людей, Там за утехами несется укоризна, Там стонет человек от рабства и цепей!… Друг, этот край… моя отчизна!

Но примечательно все же, что и в этом, явно спроецированном на лирику декабристов стихотворении политическая тема осложняется иной, экзистенциальной. «Умы и хладные и твердые как камень» у Лермонтова душатся не только гнетом политического режима, не только тиранической властью, а еще и «безвременной тоской», от которой «рано гаснет в них добра спокойный пламень». Тенденция к самоуглублению, самоанализу ощутима здесь и в самом характере лирического монолога: начало его напоминает известные стихи из «Миньоны» Гёте, очень любимые романтиками школы Жуковского. Но у Лермонтова они наполняются смыслом, диаметрально противоположным мечте о райской стране, где «цветут лимоны», – край «дикий», рощи и луга «поблекшие», люди одержимы «страстями». Причем этот симбиоз поэтической системы Жуковского с поэтической системой декабристов не воспринимается как пародия. Традиционные поэтизмы у Лермонтова перестают восприниматься как «слова-сигналы», но принимают ярко выраженную субъективную окрашенность: за ними стоит личность автора – индивидуально неповторимого творца данного лирического монолога. Одно из юношеских стихотворений Лермонтов так и называет – «Монолог» (1829):

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете. К чему глубокие познанья, жажда славы, Талант и пылкая любовь свободы, Когда мы их употребить не можем?

Казалось бы, логика монолога должна повести поэта далее к обличению современных общественных условий, не дающих возможности развернуться лучшим общественным стремлениям. Но у Лермонтова – иной ход:

Мы, дети севера, как здешние растенья, Цветем недолго, быстро увядаем…

Мотивировка вялости и бессилия уводит читательское восприятие в сторону от привычных ассоциаций. Речь идет о предопределенности этих качеств самой природой человека, живущего в северном суровом краю, где, безотносительно к общественной ситуации, «жизнь пасмурна, как солнце зимнее на сером небосклоне», и мгновенна, как короткое северное лето:

И душно кажется на родине, И сердцу тяжко, и душа тоскует…

Будто бы намечается возврат к политической проблематике? Но это скорее легкий намек на нее, поглощаемый обычными у Лермонтова горькими рассуждениями о недостатках и пороках современного ему поколения:

Средь бурь пустых томится юность наша, И быстро злобы яд ее мрачит, И так горька остылой жизни чаша; И уж ничто души не веселит.

В 1830 году Лермонтов завершает обучение в Благородном пансионе и поступает на нравственно-политическое отделение юридического факультета Московского университета. Открывается период увлечения Лермонтова английской литературой и творчеством Байрона. В стихотворении «Не думай, чтоб я был достоин сожаленья…» (1830) поэт соотносит с Байроном свои идеалы и мечты:

Я молод; но кипят на сердце звуки, И Байрона достигнуть я б хотел; У нас одна душа, одни и те же муки; О если б одинаков был удел!…

Однако меру лермонтовского «байронизма» нельзя преувеличивать. Не случайно два года спустя поэт напишет стихи:

Нет, я не Байрон, я другой, Еще неведомый избранник, Как он гонимый миром странник, Но только с русскою душой.

В чем же проявилась «русскость» души Лермонтова и что отличает ее от Байрона? Современный исследователь творчества Лермонтова С, В. Ломинадзе обращает внимание, что стихотворению «Нет, я не Байрон…» предшествует «Поле Бородина» (1830-1831), первый подступ к зрелому произведению Лермонтова «Бородино». В этом стихотворении, еще глубоко романтическом по колориту, уже проступают коренные приметы народной войны, а поэт преодолевает эгоистическую сосредоточенность на себе:

Всю ночь у пушек пролежали Мы без палаток, без огней, Штыки вострили да шептали Молитву родины своей.

В лирическом голосе автора уже чувствуется психология русского солдата, готового принять смертный бой ради спасения национальных святынь. Молитвенно сосредоточена тишина русских дружин перед боем:

Безмолвно мы ряды сомкнули, Гром грянул, завизжали пули, Перекрестился я.

«Итак, – отмечает С. Ломинадзе, – сперва: „у нас одна душа“ с Байроном, потом (через два года) как полемическая реплика в споре с самим собой: „нет, я не Байрон“ и как раз „душой“-то („русскою“) от него отличаюсь. А посередине (по времени) – „Поле Бородина“. При той сокровенной лирической подлинности, с какой пережит в этом стихотворении час национального испытания, несомненна внутренняя связь между решением бородинской темы у Лермонтова и резкой переменой „программной“ направленности в его самоопределении относительно Байрона». Оказывается, что «для Лермонтова его „русская душа“ значила несравненно больше, чем для Байрона,,английская“». В каком смысле и почему?

В 1815 году войска англичан с помощью прусских союзников разбили армию Наполеона при Ватерлоо. Для Англии эта победа была сопоставимой с русским Бородино. Сразу же после победы Байрон написал стихи «Прощание Наполеона». Подзаголовком «с французского» он застраховал себя от английской цензуры и от возмущения своих соотечественников-англичан. Наполеон Байрона мечтает о реванше, о кровавой мести врагам-англичанам. При этом Байрон ему глубоко сочувствует. Прощаясь с Францией, Наполеон говорит:

Меня призовешь ты для гордого мщенья, Всех недругов наших смету я в борьбе. В цепи, нас сковавшей, есть слабые звенья: Избранником снова вернусь я к тебе!

У Лермонтова в стихах наполеоновского цикла («Наполеон», «Эпитафия Наполеона», «Святая Елена», «Воздушный корабль», «Последнее новоселье») нет и намека на воспевание воинственных замыслов завоевателя. Наоборот, основная тема у Лермонтова – это Наполеон поверженный, страдающий в изгнании, на «острове уединенном», уже оставивший «и честолюбие, и кровь, и гул военный». В «Воздушном корабле» высокий дух императора томится в одиночестве и каждый раз, в день скорбной своей кончины, навещает далекую родину, тщетно ищет там своих друзей:

Иные погибли в бою, Другие ему изменили И продали шпагу свою.

Глубокая печаль, которой наполнены эти строки, далека от гнева героя Байрона. У Лермонтова речь идет о другом. Не байронический сверхчеловек, а незаурядная личность, обреченная на одиночество, вызывает наше сочувствие в лермонтовских стихах:

Стоит он и тяжко вздыхает, Пока озарится восток, И капают горькие слезы Из глаз на холодный песок.

Когда в 1814 году Наполеон отрекся от французского престола и согласился отправиться в изгнание на остров Эльбу, Байрон написал гневную «Оду к Наполеону Буонапарте» (1814), в которой покрыл своего кумира позором:

Все кончено! Вчера венчанный Владыка, страх царей земных, Ты нынче – облик безымянный! Так низко пасть – и быть в живых!

Наполеон страдающий низок и смешон для Байрона. В поэме «Бронзовый век» он пишет о Наполеоне на острове Св. Елены с таким же презрением и иронией. Жалок «сокрушитель народов», сетующий за обедом о сокращении блюд и ограничении в винах: «…это ли укротитель великих – ныне раб всех, кто мог сердить и поддразнивать его?».

На фоне стихов Байрона «Последнее новоселье» Лермонтова являет решительный контраст:

Тогда, отяготив позорными цепями, Героя увезли от плачущих дружин, И на чужой скале, за синими морями, Забытый, он угас один - Один, замучен мщением бесплодным, Безмолвною и гордою тоской, И, как простой солдат, в плаще своем походном Зарыт наемною рукой…

Поэтому романтический образ Наполеона-изгнанника не вступает у Лермонтова в конфликт с патриотической темой «народной войны» в стихах «Два великана», «Поле Бородина», «Бородино». В них Наполеон предстает в ином освещении, не как страдалец, а как завоеватель и «трехнедельный удалец», который любим Байроном, но сокрушаем Лермонтовым и «русским великаном» («Два великана», 1832):

И пришел с грозой военной Трехнедельный удалец, И рукою дерзновенной Хвать за вражеский венец. Но улыбкой роковою Русский витязь отвечал: Посмотрел – тряхнул главою… Ахнул дерзкий – и упал!

Если у Байрона поверженного Наполеона волнуют мелкие, пошлые заботы, то у Лермонтова он страдает, тоскует о «Франции милой». «Русская душа» Лермонтова не отказывает в сострадании и сочувствии побежденному врагу.

В 1832 году Лермонтов вынужден был оставить Московский университет из-за конфликта с некоторыми профессорами. Он едет в Петербург, надеется продолжить обучение в столичном университете. Но ему отказываются зачесть прослушанные в Москве предметы. Чтобы не начинать обучение заново, Лермонтов, по настоятельным советам родных, не без колебаний и сомнений, избирает военное поприще. 4 ноября 1832 года он сдает экзамены в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. «Два страшных года» – так определил Лермонтов время пребывания в учебном заведении, где «маршировки» почти не оставляли времени для занятий серьезным литературным творчеством.

В 1835 году Лермонтов оканчивает школу и направляется корнетом в лейб-гвардии гусарский полк, расквартированный под Петербургом в Царском Селе. Теперь он много работает: создает цикл кавказских поэм, пишет драму «Маскарад», повесть «Княгиня Лиговская», поэму «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», стихотворение «Бородино».

 

Романтические поэмы.

К созданию романтических поэм Лермонтов приступил в юношеском возрасте, и они развиваются параллельно и в строгом соответствии с основными темами и мотивами его лирики. Это было время, когда Пушкин своими южными поэмами дал мощный толчок развитию этого жанра в русской литературе. В своем «Кавказском пленнике» (1828) юный Лермонтов буквально следует по стопам Пушкина, заимствуя из его одноименной поэмы не только отдельные стихи, но и общее ее содержание. Тогда же он создает две вариации на тему пушкинских «Братьев-разбойников» – «Корсар» (1828) и «Преступник» (1828).

Одновременно с увлечением творчеством Пушкина Лермонтов отдается чтению в подлинниках поэзии Байрона. Следы этого увлечения особенно ощутимы в поэме «Черкесы» (1828), где поэтизируются свободолюбивые порывы горцев, в первоначальной редакции поэмы «Демон» (1829) и «Литвинянка» (1832), где Лермонтов создает байронический образ одинокого героя, возвышающегося над толпой, не умеющего подчиняться обстоятельствам, но привыкшего ими повелевать.

Увлечение Лермонтова творчеством декабристов сказалось в его «повести» в стихах «Последний сын вольности» (1831). Исследователь русской поэмы первой половины XIX века А. Н. Соколов считает, что первотолчком к ее созданию послужило начало незавершенной трагедии Пушкина «Вадим» (1822), где приводится диалог славянина Вадима с Рогдаем о судьбе завоеванного варягами Новгорода. Однако общие идейно-художественные особенности поэмы связывают ее с эпосом декабристов. В «Последнем сыне вольности» тема защиты национальной свободы славян от поработителей-варягов трактуется как тема общественной свободы. Вадим обрисовывается как герой-гражданин. Общественный характер носит и сюжет поэмы. По примеру Рылеева событиям личной жизни отводится второстепенное место. В духе декабристской поэзии историческая тематика используется для пропаганды идеала политической свободы, гражданского героизма, борьбы. Все изложение приобретает двойное значение: историческое и современное.

Но в политическом содержании поэмы Лермонтова, считает А. Н. Соколов, можно подметить дальнейшее развитие революционной идеологии, объясняемое новой политической обстановкой. Лермонтов рисует «гордую страну», вынужденную склониться «пред властию чужой», забывшую «песню вольности святой». Но есть еще «горсть людей», которые

Не перестали помышлять В изгнаньи дальном и глухом, Как вольность возбудить опять.

Естественно было эти слова отнести не только к древним новгородцам, но и к сосланным декабристам. «Отчизны верные сыны» – таким характерным для декабристской поэзии выражением Лермонтов называет группу непримиримых борцов против тирании, заявляющих: «Но до конца вражда!»

Однако и в этой поэме политическая тема осложнена размышлениями поэта о бренности человека, о смертной его природе и кратковременности жизни на земле. Похоронив убитую горем невесту Вадима Леду, старец Ингелот говорит:

«Девица! мир твоим костям! - Промолвил тихо Ингелот, - Одна лишь цель богами нам Дана – и каждый к ней придет, И жалок и безумец тот, Кто ропщет на закон судьбы: К чему? – мы все его рабы!»

Да и финал поэмы далек от оптимизма: перед единоличным кровавым поединком с Руриком Вадим обращается с пламенной речью к собравшимся новгородцам, в которой он призывает их к мужеству и стойкости в случае его поражения: «Не требует свобода слез!»

И речь все души потрясла, Но пробудить их не могла… Он пал в крови и пал один -

 

Последний вольный славянин!

Новый этап в становлении и развитии поэтического эпоса Лермонтова связан с циклом кавказских поэм 1830-1833 годов: «Каллы», «Аул Бастунджи», «Измаил-бей» и «Хаджи-Абрек». Здесь поэт освобождается от подражаний и книжных влияний, обращаясь к фольклору народов Кавказа. Даже в сюжетах его поэм проступает документальная основа. Измаил-бей, например, лицо историческое, в поэме отражены факты его реальной биографии. Поэт стремится к точности в передаче этнографических подробностей – горских обычаев, семейного и общественного быта. В поэмы входят горские песни, предания, сказания, с которыми Лермонтов был хорошо знаком. Используется, например, легенда о злом духе Амирани, прикованном к скале, о горном духе Гуде, полюбившем девушку-грузинку. Отзвуки кавказского фольклора в «Демоне» становятся все сильнее по мере перехода поэта от одной редакции поэмы к другой.

Большие изменения вносит Лермонтов в традиционное построение байронической поэмы. Теперь он отказывается от принципа «вершинной» композиции, когда из жизни центрального героя выхватываются только отдельные, кульминационные моменты и остаются в тени другие факты, что окружает героя ореолом тайны, загадочности, исключительности. Появляются черты новой композиционной структуры – эпической, в которой дается связное изложение событий в хронологической последовательности и полноте. Существенные перемены происходят в стиле кавказских поэм. Если юношеские опыты несут в себе субъективно-эмоциональное начало, проявляющееся даже в характере используемых эпитетов («ужасный», «страшный», «горестный», «горький»), то теперь нарастает начало предметной изобразительности, живописной картинности повествования – «прозрачная лазурь», «лиловые облака», «мшистая скала», «краснобокая лисица».

Одновременно изменяется в поэмах сам тип героя. У Байрона поэтизировался разочарованный герой-индивидуалист, с презрением относящийся к окружающей его «толпе», возвышающийся над нею своей непомерной гордостью и ничем не прикрытым, да еще и возведенным в степень высокого достоинства, эгоизмом. У лермонтовских горцев прежде всего подчеркивается их кровная связь с народом и решительное свободолюбие, непреклонная воля к победе. В более поздней поэме «Беглец» (конец 1830-х гг.) Лермонтов рассказывает о судьбе горца, бежавшего с поля битвы в самую трудную минуту, когда она была фактически проиграна. И вот никто не хочет теперь признать его человеком. От него отворачиваются не только соплеменники, но и любимая девушка, и даже мать. Все его покрывают позором, и когда он закалывается кинжалом у своей сакли, народ лишает труса права на погребение. Лермонтов поэтизирует Кавказ как единственное место, где в людях не угас дух свободы, мужества, рыцарской чести, где даже горы – «свободы вечные твердыни». Здесь, на Кавказе, Лермонтов находит смелых воинов, борцов, которых он противопоставляет безвольным своим современникам. При этом поэт романтизирует сам характер борьбы горцев, оставляя всю правду на их стороне, изображая русских завоевателями. Позднее, в поэме «Мцыри», Лермонтов пересмотрит свой взгляд на историческую роль России в судьбах народов Кавказа. Во вступлении к поэме он говорит о могильных камнях на погосте монастыря, надписи на которых говорят

О славе прошлой – и о том, Как, удручен своим венцом, Такой-то царь, в такой-то год Вручал России свой народ. И Божья благодать сошла На Грузию! – она цвела С тех пор в тени своих садов, Не опасаяся врагов, За гранью дружеских штыков.

Итогом многочисленного цикла кавказских поэм явились две из них, доведенные Лермонтовым до совершенства незадолго до его трагической гибели, – «Мцыри» (1839, опубликована в 1840) и «Демон» (1841). Здесь получили своеобразное завершение и обобщение два образа-спутника, прошедшие через все творчество Лермонтова. Демон восходит к типу героя-индивидуалиста, критическое отношение к которому наметилось уже в поэмах Пушкина «Кавказский пленник» и «Цыганы», а также в лирических стихотворениях «Демон» и «Ангел». Скорее всего, именно пушкинский «Ангел» (1828) навел Лермонтова на замысел поэмы о демоне, разочаровавшемся во зле и потянувшемся к добру (первый набросок «Демона» Лермонтов сделал в 1829 году). У Пушкина:

В дверях эдема ангел нежный Главой поникшею сиял, А демон мрачный и мятежный Над адской бездною летал. Дух отрицанья, дух сомненья На духа чистого взирал И жар невольный умиленья Впервые смутно познавал. «Прости, – он рек, – тебя я видел, И ты недаром мне сиял: Не все я в мире ненавидел, Не все я в мире презирал».

Существовала, конечно, мощная европейская традиция, на которую не мог не оглядываться Лермонтов в работе над своей поэмой: «Потерянный рай» Мильтона, «Фауст» Гёте с его Мефистофелем, «Каин» Байрона, наконец. Но Демона Лермонтова резко отличает от всех этих героев неведомая им неудовлетворенность не столько миром, сколько самим собой. Опираясь на библейский мотив о духе зла, свергнутого с неба за свой бунт против верховной Божественной власти, Лермонтов «очеловечил» образ Демона, придав ему характер, свойственный многим своим современникам. Главным мотивом, движущим всеми поступками и переживаниями лермонтовского героя, является непомерная гордыня, приносящая Демону бесконечные страдания и всякий раз ставящая последний предел его благим начинаниям.

Лермонтов показывает героя в момент, когда стихия демонического отрицания ему наскучила, когда плененный красотой Кавказа и дочерью его Тамарой,

Неизъяснимое волненье В себе почувствовал он вдруг. Немой души его пустыню Наполнил благодатный звук - И вновь постигнул он святыню Любви, добра и красоты!…

Но ведь «постигнуть святыню» еще не значит самому приблизиться к святости. Он вспоминает о прежнем счастье, и в нем «чувство вдруг заговорило родным когда-то языком». Какое же это чувство? «То был ли признак возрожденья?» – спрашивает Лермонтов и отвечает так:

Он слов коварных искушенья Найти в уме своем не мог… Забыть? – забвенья не дал Бог: Да он и не взял бы забвенья!

Что стоит за этим «не взял бы забвенья»? Разве не та же самая гордыня, не то же самое превозношение себя над Богом и над святостью, которое и низвергло Демона с небес? Поэтому любовь Демона к Тамаре не свободна от гордого стремления обладать ее красотой, овладеть ее святыней. Но без лукавства такое предприятие невозможно, и вот первый шаг Демона к осуществлению своей мечты – искушение жениха Тамары, по воле Демона отказавшегося совершить сберегающую от мусульманского кинжала молитву и погибшего в засаде. Демон губит жениха Тамары «без сожаленья, без участья». Одну минуту своих «непризнанных мучений» или нежданных радостей он ставит выше «тягостных лишений, трудов и бед толпы людской».

Какие «золотые сны» навевает Демон на душу Тамары после устранения любимого ею жениха? Он не без лукавства говорит о полной безучастности праведных душ в раю к живущим на земле людям. Он Тамару хочет искусить своей песней, далекой от подлинной святости, песней о безучастных «облаках», тихо плавающих в тумане «без руля и без ветрил»:

Час разлуки, час свиданья - Им ни радость, ни печаль; Им в грядущем нет желанья И прошедшего не жаль…

Но ведь все это так же далеко от райского состояния праведных душ, как далек от ангела этот «пришлец туманный и немой»:

То был не ада дух ужасный, Порочный мученик – о нет! Он был похож на вечер ясный: Ни день, ни ночь, – ни мрак, ни свет!…

И Тамара, не лишенная человеческой греховности, прельщается этой гордой личностью, сильной духом, наделенной чувством красоты, основанной на презрении к этому миру, то есть красоты обманной и лукавой. И вот уже она «Святым захочет ли молиться – / А сердце молится ему…». Душою Тамары начинает овладевать не духовность, не святость, а сильная земная страсть: «Объятья жадно ищут встречи, / Лобзанья тают на устах…»

Но в поэме есть одно мгновение, когда душа Демона дрогнула перед святыней. Это случается в тот момент, когда незримый ангел, охраняя душу Тамары, вдохновляет ее на такую песню, «как будто для земли / Она была на небе сложена»:

Не ангел ли с забытым другом Вновь повидаться захотел, Сюда украдкою слетел И о былом ему пропел, Чтоб усладить его мученье?… Тоску любви, ее волненье Постигнул Демон в первый раз; Он хочет в страхе удалиться… Его крыло не шевелится! И чудо! из померкших глаз Слеза тяжелая катится… Поныне возле кельи той Насквозь прожженный виден камень Слезою жаркою, как пламень, Нечеловеческой слезой!…

И вот Демон, поверженный в своей гордости райской песней Тамары, Демон, не нашедший в себе силы удалиться, входит в келью «с душой, открытой для добра». Ему кажется, что теперь для него начинается «новая жизнь», он впервые испытывает «страх неизвестности немой». Все это новые для Демона чувства, никогда еще не испытанные его гордою душой. Но признать и принять в свое сердце райскую песню Тамары нельзя без принятия и признания Того, Кто сотворил ее такой, без принятия и признания Божьего посланца, Херувима, «хранителя грешницы прекрасной», находящегося в келье Тамары. Казалось бы, теперь Демон должен покаяться перед Ним, задавив свою гордыню. Но этого не происходит:

Злой дух коварно усмехнулся; Зарделся ревностию взгляд; И вновь в душе его проснулся Старинной ненависти яд. «Она моя! – сказал он грозно, - Явился ты, защитник, поздно…»

Но ведь владеть святыней как личной собственностью – это значит возвыситься над ней, это значит повторить еще раз тот бунт против Бога, который когда-то и послужил причиной изгнания Демона с райских небес. И далее гордый Демон начинает искушать Тамару. Верить полностью в искренность его слов теперь нельзя. Это для того, чтобы овладеть душой Тамары и сорвать с ее уст смертельный поцелуй, он говорит:

Я отрекся от старой мести, Я отрекся от гордых дум; Отныне яд коварной лести Ничей уж не встревожит ум; Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться, Хочу я веровать добру.

Веровать добру Демон не может хотя бы потому, что смертную Тамару он зовет не в мир ангелов и праведных душ, а в мир, где он, Демон, чувствует себя равным Богу, безраздельным властелином пустоты:

Тебя я, вольный сын эфира, Возьму в надзвездные края; И будешь ты царицей мира, Подруга первая моя; Без сожаленья, без участья Смотреть на землю станешь ты, Где нет ни истинного счастья, Ни долговечной красоты…

Так монолог Демона, искушающего Тамару, перерастает в нигилизм, в полное отрицание добра и правды на земле и на небе. И когда душа Тамары, после разрешения от тела, проходит через воздушные мытарства, искуситель, явившийся на спор с ангелом-хранителем, уже сбросил с себя личину доброты: «Каким смотрел он злобным взглядом, / Как полон был смертельным ядом / Вражды, не знающей конца, – / И веяло могильным хладом / От неподвижного лица».

Душа Тамары прощена Богом за те страдания, через которые она прошла на земле. Прощена за ту райскую песню, которая тронула самого духа зла. Ангел, унося душу Тамары, говорит о людях, подобных ей:

«Творец из лучшего эфира Соткал живые струны их, Они не созданы для мира, И мир был создан не для них! Ценой жестокой искупила Она сомнения свои… Она страдала и любила - И рай открылся для любви!»

В устах Ангела слово «мир» имеет евангельский смысл «мирского» соблазна, низости, жизни в грехе. Это слово не имеет отношения к тому миру Божию, отблески которого хранит красота природы, красота женщины, доброта, сострадание и сердечная любовь между людьми.

Гордость, этот смертный грех, всегда посягавший и посягающий на святыню, – вот причина поражения Демона, вот источник его страданий:

И проклял Демон побежденный Мечты безумные свои, И вновь остался он, надменный, Один, как прежде, во вселенной Без упованья и любви!…

В поэме Лермонтов интуитивно предчувствует будущую трагедию русского безбожия и русского «нигилизма». Отголоски его поэмы долго будут звучать в нашей литературе: в творчестве Достоевского – в первую очередь, а далее – у Тургенева («Отцы и дети»), Гончарова («Обрыв»), Льва Толстого («наполеоновская» тема в «Войне и мире»), Лескова («На ножах»), Писемского («Взбаламученное море»).

Вообще дар пророчества был Лермонтову присущ. В 1830 году, в связи с революционными событиями во Франции и холерными бунтами в России, он написал стихотворение «Предсказание»:

Настанет год, России черный год, Когда царей корона упадет; Забудет чернь к ним прежнюю любовь, И пища многих будет смерть и кровь; Когда детей, когда невинных жен Низвергнутый не защитит закон; Когда чума от смрадных, мертвых тел Начнет бродить среди печальных сел, Чтобы платком из хижин вызывать, И станет глад сей бедный край терзать; И зарево окрасит волны рек: В тот день явится мощный человек, И ты его узнаешь – и поймешь, Зачем в его руке булатный нож: И горе для тебя! – твой плач и стон Ему тогда покажется смешон; И будет все ужасно, мрачно в нем, Как плащ его с возвышенным челом.

Преодолению романтического индивидуализма, раскрытию ущербности демонического отрицания посвящена поэма Лермонтова «Мцыри», образ которого вызревал в сознании поэта одновременно с образом Демона на протяжении всего творческого пути и служил ему постоянным «противовесом». Первый очерк характера Мцыри намечен в незаконченной юношеской поэме «Исповедь» (1829-1830) в лице испанского монаха, заключенного в монастырскую тюрьму за любовь к молодой послушнице из соседнего монастыря. Затем этот образ развивается и углубляется в поэме «Боярин Орша» (1835-1836) в характере Арсения, пленника русской монастырской тюрьмы XVI века. Характер Мцыри обозначен в одной из заметок Лермонтова 1831 года: «Написать записки молодого монаха 17-ти лет. – С детства он в монастыре; кроме священных книг не читал. – Страстная душа томится. – Идеалы…»

Мцыри в поэме не только герой, но еще и рассказчик: его монологи-исповеди занимают большую часть поэмы. Форма исповеди, давно испытанная Лермонтовым, помогает поэту глубоко проникнуть в душу героя. Этой же цели подчинено авторское вступление – 1-я и 2-я главки первой части, где кратко обозначены все этапы жизни Мцыри, включая его побег из монастыря и трехдневное пребывание на воле. Тем самым Лермонтов дает возможность читателю сосредоточить внимание не на внешней, фабульной, а на внутренней, душевной «биографии» героя. «Родина» – предел долгих мечтаний и деятельных его порывов – предстает в поэме как образ обетованной страны, овеянный дымкой смутных детских воспоминаний об утраченном рае, о «золотом веке»:

«И вспомнил я отцовский дом, Ущелье наше, и кругом В тени рассыпанный аул; Мне слышался вечерний гул Домой бегущих табунов… …Я помнил смуглых стариков, При свете лунных вечеров… …И молодых моих сестер… Лучи их сладостных очей И звук их песен и речей Над колыбелию моей…

В этом плане поэма Лермонтова противопоставлена основным мотивам творчества Жуковского и Козлова. В поэме Козлова «Чернец» поэтизируется разрыв с греховным миром, а идеал выносится за пределы земного бытия. Лермонтов ищет этот идеал не на небе, а на земле в той мере, в какой эта земная жизнь одухотворена и пронизана небесными лучами. Его герой, равный в своей красоте и человеческом величии самой природе, уже на первых страницах поэмы вырастает до размеров космического богатыря:

Глазами тучи я следил, Рукою молнию ловил…

Три дня жизни на воле приобретают в поэме еще и особый, символический смысл, связанный с жизнью любого человека на этой земле. «Родина», к которой рвется Мцыри, – это символ абсолютной свободы, абсолютной гармонии. Вырвавшись на волю из стен душного монастыря, Мцыри воспринимает природу в праздничной красоте и яркости, как в первый день творенья, как первый житель рая:

Кругом меня цвел Божий сад; Растений радужный наряд Хранил следы небесных слез… …В то утро был небесный свод Так чист, что Ангела полет Прилежный взор следить бы мог; Он так прозрачно был глубок, Так полон ровной синевой! Я в нем глазами и душой Тонул…

Ангелоподобен тут и образ незнакомой красавицы грузинки, за которой Мцыри подсматривает из своего укрытия. Утро жизни, праздничное природное пробуждение встречают Мцыри в начале пути к вожделенной цели.

Но цель эта оказывается иллюзорной и недостижимой. Незаметно изменяя свой облик, природа из верного друга Мцыри неуклонно превращается в его врага. Райский облик уступает место другому, темному ее лику, угрожающему человеку неотвратимой гибелью:

Напрасно в бешенстве, порой, Я рвал отчаянной рукой Терновник, спутанный плющом: Все лес был, вечный лес кругом, Страшней и гуще каждый час; И миллионом черных глаз Смотрела ночи темнота Сквозь ветви каждого куста…

Отчаянное в своем безоглядном бесстрашии сражение Мцыри с барсом символизирует в поэме кульминационный порыв к прекрасному идеалу, которым наполнена вся жизнь героя на воле. Но этот идеал недостижим в пределах земного круга. Символичен этот «круг» героя, завершившийся возвратом к стенам монастыря. Алеша Карамазов в романе Достоевского «Братья Карамазовы» скажет брату Ивану: «Ты уже наполовину спасен, если эту жизнь любишь». Лермонтов отстаивает в своей поэме деятельное стремление к идеалу, недостижимому на земле, но дающему жизни высокий смысл, приобщающий ее к вечности. Вся поэма превращается в поэму-символ жизни человеческой с ее красотою, с ее трудностями и с неизбежным трагическим исходом. Своей деятельной силой, страстным порывом к достижению земли обетованной образ Мцыри явился в поэме прямым укором целому поколению современников поэта, стареющему в своем бездействии.

Долгое время в поэме «Мцыри» искали и находили богоборческие мотивы, цитируя слова героя, обращенные к духовнику-монаху:

Я знал одной лишь думы власть, Одну – но пламенную страсть… Она мечты мои звала От келий душных и молитв В тот чудный мир тревог и битв, Где в тучах прячутся скалы, Где люди вольны, как орлы.

Эту думу-страсть о чудной родине, вознесшейся к небу своими скалами, о чудных людях, вольных, смелых и чистых в своих помыслах, нельзя никак зачислить в разряд богоборческих. Речь ведь тут идет о жизни мирянина, которая и должна быть наполнена тяжелым трудом, борьбой за добро, правду и красоту.

 

Опыты реалистической поэмы.

Творческий путь Лермонтова наглядно показывает всю сложность русского историко-литературного процесса, никак не сводимого к традиционной для западноевропейской литературы схеме «от романтизма к реализму». До конца творческого пути Лермонтов совмещал романтическое восприятие мира с не менее удачными попытками реалистического его освоения. В 1837 году, например, он написал шутливую поэму «Тамбовская казначейша», в которой без труда просматривается влияние пушкинских «Домика в Коломне» и «Графа Нулина». Только в отличие от Пушкина Лермонтов усиливает в своей поэме обличительное начало, приближаясь к Гоголю в освещении пошлости и бездуховности жизни провинциального городка.

Рядом с «Тамбовской казначейшей» Лермонтов предпринимает опыт создания иного произведения, напоминающего роман в стихах «Евгений Онегин», – «Сказка для детей» (1839-1841). Открывающий «Сказку для детей» афоризм вошел в историю русской литературы как точная характеристика тех перемен, которые происходили в ней на рубеже 1830-1840-х годов:

Умчался век эпических поэм И повести в стихах пришли в упадок…

В этом незавершенном романе-сказке Лермонтов прихотливо и игриво совмещает два плана повествования – бытовой, реалистический и возвышенный, романтический, постоянно снижая его. Это касается прежде всего образа Демона, которого Лермонтов спускает теперь с небес на землю и превращает в мелкого беса, аристократа, светского Мефистофеля. «Я прежде пел про Демона иного: / То был безумный, страстный, детский бред»:

…и этот дикий бред Преследовал мой разум много лет. Но я, расставшись с прочими мечтами, И от него отделался – стихами!

В те же годы, с 1835 по 1939-й, Лермонтов работает над шутливоиронической поэмой «Сашка». В центре ее – история жизни современника, молодого дворянина, потом студента Московского университета. Лермонтов показывает здесь довольно фривольные сцены сперва из усадебно-дворянского, а потом из студенческого быта. И одновременно в поэму входит высокое содержание. Переходы от романтической патетики к реалистической шутке определяют структуру повествования этого незаконченного произведения.

 

Драматургия Лермонтова.

Еще в юношеском возрасте Лермонтов стал пробовать свои силы в драматургии, в центре которой – судьба благородного, романтически настроенного юноши, вступающего в резкий, непримиримый конфликт с бездушным обществом. «Испанцы» (1830), «Menschen und Leidenschaften» (1830) и «Странный человек» (1831) – эти три драмы еще несовершенны, они принадлежат перу начинающего автора. Герой драмы «Люди и страсти» («Menschen und Leidenschaften») Юрий Волин «с детским простосердечием и доверчивостью кидался в объятия всякого», его «занимала необычайная, но прекрасная мечта земного общего братства», у него «при одном названии свободы сердце вздрагивало, и щеки покрывались живым румянцем». Но тяжба между богатой бабушкой и бедным отцом, сопровождаемая картиной общей порчи крепостнических нравов, приводит героя к полному разочарованию и самоубийству. В пьесе «Странный человек» изображается студенческая среда. Молодые люди, окружающие главного героя драмы Владимира Арбенина, живут интересами студенческих кружков 1830-х годов, спорят о путях развития России, о ее славном историческом будущем.

Но лучшим образцом драматургии Лермонтова является его «Маскарад», в котором высокое романтическое начало сочетается с резкой критикой светского общества. Евгений Арбенин, «странный человек», как называет его жена Нина, – богато одаренная натура с острым умом и могучей волей. Однако в той среде, которая его окружает, герой испытывает одиночество и тоску. Богатые внутренние силы его не находят реализации, «кипят в действии пустом». Отсюда – разочарование, пессимизм, рефлексия, ставшие болезнью людей 1830-х годов. Арбенин – это светский вариант лермонтовского Демона. Разочаровавшись в людях, презирая свет, он ищет спасения в чистой любви к Нине:

…мир прекрасный Моим глазам открылся не напрасно, И я воскрес для жизни и добра.

Но общество не может простить Арбенину его высокомерия и презрения. Оно мстит ему, отравляя светлое чувство нарочно подстроенным ревнивым подозрением. Вслед за утратой веры в Нину рушится вера Арбенина в добро. Убийство жены и потом помешательство Арбенина – таков итог этой драмы.

Отношение Лермонтова к Арбенину далеко не однозначно. Презирающий светское общество, герой сам не свободен от его пороков, главными из которых являются эгоистический индивидуализм и безверие в высшие духовно-нравственные ценности. Арбенин к самому себе обращается с горьким, но точным и метким упреком:

Беги, красней, презренный человек! Тебя, как и других, к земле прижал наш век…

 

Первые прозаические опыты Лермонтова. Романы «Вадим» и «Княгиня Лиговская».

К созданию романа «Вадим» Лермонтов приступил в 1832 году. Это произведение осталось незаконченным. Даже название ему дал издатель литературного наследства Лермонтова по имени центрального персонажа. Примечательно, что Лермонтов пересекается в своем замысле с Пушкиным, который в это время работает над «Дубровским», а потом и над «Капитанской дочкой».

В центре лермонтовского романа – крестьянское восстание под предводительством Пугачева. При этом Лермонтов опирается на реальные воспоминания современников о восстании крестьян Пензенской губернии. Вот как описывает он причины восстания: «Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь их могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею – и тогда горе побежденным!»

Наблюдая над бесчинствами помещиков и помещиц, Вадим думает: «Не мудрено, что завтра эта богатая женщина будет издыхать на виселице, тогда как бедная, хлопая в ладоши, станет указывать на нее детям своим». И далее Лермонтов рисует первую вспышку открытого народного недовольства, которая, как искра, раздувает пламя страшного народного мятежа. Восстание изображается Лермонтовым как грозная и неуправляемая стихия, все сметающая на своем пути.

В народном восстании участвует Вадим, сын дворянина, обиженного и разоренного богатым вельможей Палицыным. Но с восставшим народом у него взаимопонимания нет. Герой действует в пламени разбушевавшегося пожара как гордый и одинокий мститель за поруганную честь свою и своей фамилии. Перед нами гордая демоническая личность, возвышающаяся над толпой.

В романе есть удачные зарисовки отдельных героев, например жестокого, сластолюбивого и трусливого Палицына. Правдиво описаны картины крепостнического быта. Но в целом стиль романа остается субъективно-романтическим, перекликающимся с прозой А. А. Марлинского.

В незаконченном романе «Княгиня Лиговская» (1836-1837) Лермонтов меняет романтический регистр повествования на реалистический. По точному наблюдению А. Н. Соколова, в «Княгине Лиговской» Лермонтов «одним из первых подходит к задаче реализации в жанре прозаического романа художественных достижений пушкинского романа в стихах. Вместе с тем Лермонтов, опять-таки одним из первых, применяет творческие принципы, только что внесенные в литературу реалистическими повестями Гоголя».

«Высший свет» в эти годы, как мы имели возможность убедиться, стал модной литературной темой в «светской повести». Лермонтова отличает от ее создателей более критическое и резкое отношение к высшему обществу, которому противопоставлен Печорин своим острым, но охлажденным умом. Однако, подобно Арбенину, Печорин несет в своем характере язвы этого самого общества – индивидуализм и аристократическое высокомерие, что проявляется в его взаимоотношениях с бедным чиновником Красинским. Образ «маленького человека» нарисован Лермонтовым с нескрываемым сочувствием и бесспорно является удачей автора, идущего здесь в ногу с Гоголем, автором «Невского проспекта» и «Записок сумасшедшего». В то же время, опережая будущего автора «Шинели», Лермонтов показывает бунт «маленького человека» против своих обидчиков.

 

Исторические взгляды Лермонтова.

В петербургский период окончательно формируются общественные убеждения Лермонтова, его взгляды на исторические судьбы России. Они тяготеют к зарождавшемуся к концу 1830-х годов славянофильству. Лермонтов выносит из школы московских «любомудров» взгляд на человечество и нацию как на единую индивидуальность. Подобно отдельному человеку, каждая нация в своем историческом развитии проходит фазы детства, юности, зрелости и старости. Исторический процесс представляется ему сменой «избранных» народов, находящих в ходе развития и самопознания свою национальную идею, которой они обогащают мировую историю. «Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое, – говорит Лермонтов своему новому петербургскому приятелю А. А. Краевскому. – Зачем нам тянуться за Европою, за французами?» В то же время Лермонтова нельзя причислять к правоверным славянофилам, потому что историческую судьбу России он более связывает с будущим, не обольщаясь слишком ее прошлым. Он видит в России, как впоследствии русские западники, молодую нацию, еще призванную сыграть свою роль во всемирной истории.

Лермонтову кажется, что западноевропейская культура вступает в полосу необратимого кризиса, что в мировой смене народов, играющих в определенные исторические периоды главенствующую роль, Западу приходит черед уступить место другому, более молодому народу. Об этом пишет Лермонтов в стихотворении «Умирающий гладиатор» (1836):

Не так ли ты, о европейский мир, Когда-то пламенных мечтателей кумир, К могиле клонишься бесславной головою, Измученный в борьбе сомнений и страстей, Без веры, без надежд – игралище детей, Осмеянный ликующей толпою!

Россия, по Лермонтову, молодая, выходящая на мировую историческую сцену страна: «…она вся в настоящем и будущем. Сказывается сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжелого сна – и встал и пошел… и встретил он тридцать семь королей и 70 богатырей и побил их и сел над ними царствовать… Такова Россия». В этот период Лермонтов работает над реалистической поэмой «Сашка», в которой он пишет о Москве как сердце России проникновенные слова:

Москва, Москва!… люблю тебя как сын, Как русский, – сильно, пламенно и нежно! Люблю священный блеск твоих седин И этот Кремль зубчатый, безмятежный. Напрасно думал чуждый властелин С тобой, столетним русским великаном, Померяться главою и – обманом Тебя низвергнуть. Тщетно поражал Тебя пришлец: ты вздрогнул – он упал! Вселенная замолкла… Величавый, Один ты жив, наследник нашей славы.

В мировоззрении Лермонтова укрепляется историзм: прошлое России интересует его теперь как звено в цепи исторического развития национальной жизни.

Этот историзм особо отметил Белинский в «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»: «Здесь поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства и, как будто современник этой эпохи, принял условия ее… – и вынес из нее вымышленную быль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории».

Готовясь к поединку с нанесшим его семье бесчестье Кирибеевичем, купец Калашников просит любезных братьев, в случае его поражения, выйти на бой за «святую правду-матушку»:

Не сробейте, братцы любезные! Вы моложе меня, свежей силою, На вас меньше грехов накопилося, Так авось Господь вас помилует!

Православно-христианское сознание купца органически связывает между собою то, что с таким трудом удавалось сделать Лермонтову: земная сила зависит от чистоты и святости, «небесное» и «земное» не противоположны, а взаимосвязаны. Молодые братья Калашникова «свежей силою», потому что на них «меньше грехов накопилося»: чем безгрешнее человек, тем сильнее он в битве. Эти убеждения породили в эпоху Ивана Грозного обычай судебного поединка, называемого «полем». Когда правда не давалась в руки следствию, истец и ответчик шли на «поле», на поединок, в котором побеждал правый и терпел поражение виноватый.

Характерен и другой мотив в психологии православного человека: Калашников верит, что «святая правда-матушка» на его стороне, но не может самонадеянно предрекать свою победу: «А побьет он меня – выходите вы». Калашников знает, что Кирибеевич не живет по «закону Господнему», «позорит» чужих жен, «разбойничает» по ночам. Но, выходя на честный бой с «бусурманским сыном», он боится впасть в гордыню. Божий Промысл знать никому не дано, и русский праведник чувствует свою малость перед волей Божией.

С. В. Ломинадзе обратил внимание, что такой же духовный образ русского человека Лермонтов изображает в стихотворении «Бородино» и «Поле Бородина», ранней его редакции:

Не будь на то Господня воля, Не отдали б Москвы!

Отдали Москву по Господней воле, но и дрались за нее с надеждой на Его милость. Подобно Калашникову, солдаты бьются насмерть за «святую правду-матушку» с полным смирением перед верховным Распорядителем этой правды. Не праведной победой они кичатся, не гордыню свою тешат, а мечтают о суровом долге, о смерти за русскую святыню:

«Умремте ж под Москвой, Как наши братья умирали!» - И умереть мы обещали, И клятву верности сдержали Мы в Бородинский бой.

«Характер противостояния противников в „Бородине“ тот же, что и в „Песне…“, – отмечает Ломинадзе. – С одной стороны, бравада, игра, похвальба. С другой – подчеркнутая суровость, последняя серьезность намерений:

Не шутку шутить, не людей смешить К тебе вышел я теперь, бусурманский сын, Вышел я на страшный бой, на последний бой!

В сущности, это то же, что сказано „бусурманам“ в „Бородине“: „Что тут хитрить, пожалуй к бою…“ Сами воинские станы накануне решающей битвы как бы вступают в полемический диалог между собой, аналогичный обмену репликами между Кирибеевичем и Калашниковым, да и всему их поведению перед боем:

И слышно было до рассвета, Как ликовал француз.

Так же ликует и Кирибеевич, когда на „просторе похаживает“ и „над плохими бойцами подсмеивает“. А вот русский лагерь иной:

Но тих был наш бивак открытый: Кто кивер чистил весь избитый, Кто штык точил, ворча сердито, Кусая длинный ус».

Лермонтов ловит в поведении русского человека в героический момент его жизни духовную опору на православно-христианскую святыню. Д. С. Лихачев отмечает в древнерусских воинских повестях XIII-XVII веков общую закономерность. Вторгшийся в Россию враг, захватчик, «в силу одного только этого своего деяния, будет горд, самоуверен, надменен, будет произносить громкие и пустые фразы… Напротив, защитник отечества всегда будет скромен, будет молиться перед выступлением в поход, ибо ждет помощи свыше и уверен в своей правоте». Так и у Лермонтова в «Поле Бородина» солдаты перед смертным боем «штыки вострили да шептали молитву родины своей».

Л. Н. Толстой считал «Бородино» Лермонтова «зерном» своего романа-эпопеи «Война и мир». Там тоже будет молебен перед Бородинским сражением, и «серьезное выражение лиц в толпе солдат, однообразно жадно смотревших» на чудотворную икону Смоленской Божией Матери. «Скрытая теплота патриотизма» и согласие своего душевного настроя с высшей правдой и волей Божией, отказ солдат от «водки» в «такой день» и многозначительное, суровое их молчание – все это гармонирует у Толстого с атмосферой «Бородина» и восходит к духовной сущности «народной войны», открытой в новой русской литературе Лермонтовым.

В этот период даже в сугубо лирических стихах Лермонтов преодолевает конфликт между «небом» и «землей». Примирение с Богом в духе народного миросозерцания открывает Лермонтову благодатную гармонию в окружающем мире. В стихотворении «Когда волнуется желтеющая нива…» остро переживается радость и счастье земного бытия. Смиряется душевная тревога, «расходятся морщины на челе» поэта, природа открывает ему тайны своей умиротворенной, врачующей красоты. Примирение с небом ведет Лермонтова к созданию «Молитвы» (1837), в которой поэт с доверием и народной любовью обращается к Матери Божией – «теплой заступнице мира холодного» – с просьбой о спасении не своей «пустынной», страннической души, а души «чужой» – «невинной девы»:

Окружи счастием душу достойную; Дай ей сопутников, полных внимания, Молодость светлую, старость покойную, Сердцу незлобному мир упования.

В молитве за другого человека душа поэта умиротворяется и просветляется, находит желанное утешение. Укрепляется вера в благодатное участие небесных заступников в судьбах смертных людей на земле.

В том же 1837 году Лермонтов пишет стихотворение «Ветка Палестины», в котором отсутствует тревожное, болезненное сомнение. Неизбывная «рефлексия», иссушающий живые источники сердца самоанализ, тоска одиночества – все эти чувства гаснут в благодатном дыхании святости:

Заботой тайною хранима Перед иконой золотой Стоишь ты, ветвь Ерусалима, Святыни верный часовой! Прозрачный сумрак, луч лампады, Кивот и крест, символ святой… Всё полно мира и отрады Вокруг тебя и над тобой.

 

«Смерть Поэта» и первая ссылка Лермонтова на Кавказ.

Литературную известность Лермонтову принесло стихотворение «Смерть Поэта», после которого повторилось то, что было и с Пушкиным, но только в еще более ускоренном ритме. Мотив Божьего суда звучит в эпилоге стихотворения «Смерть Поэта», приписанном к тексту после ссоры Лермонтова с Н. А. Столыпиным, который защищал Дантеса, выражая мнение придворных кругов. Возмущенный Лермонтов на одном дыхании написал 16 строк, исполненных праведного гнева. В стихах получил предельную конкретизацию и сам предмет этого гнева:

А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов!

В сущности, это круг придворной знати, пробившейся в верхи лестью, хитростью и обманом, той самой знати, которая так раздражала Пушкина и которой он послал вызов в «Моей родословной». «Род», обиженный «игрою счастия», – это род Пушкина и многих других столбовых дворян; хранителей отечественных святынь, вытесненных в послепетровский период ловкими пройдохами, неправдами нажившими богатство и «молчалинством» достигшими «известных степеней»:

Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда – всё молчи!…

И тут, в порыве праведного гнева, заимствуя «Божественный глагол» у самого Творца, Лермонтов обрушивает на голову губителей русского гения Его карающую десницу. Возникает иллюзия, что Страшный суд вершится прямо сейчас, на наших глазах, неотложно и неотвратимо:

Но есть и Божий Суд, наперсники разврата! Есть грозный Суд: он ждет; Он не доступен звону злата, И мысли и дела он знает наперед. Тогда напрасно вы прибегнете к злословью: Оно вам не поможет вновь, И вы не смоете всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!

«Приятные стихи, нечего сказать, – написал император Николай I Бенкендорфу. – Я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся еще другие, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он, а затем мы поступим с ним согласно закону».

Лермонтов был арестован 18 февраля 1837 года. Объявить его сумасшедшим сочли неудобным: только что, за три месяца до гибели Пушкина, в сумасшествии был обвинен Чаадаев за его «Философическое письмо». 25 февраля объявлено «высочайшее повеление»: корнета Лермонтова перевести тем же чином в Нижегородский драгунский полк, который вел военные действия на Кавказе.

На известном акварельном автопортрете Лермонтов изобразил себя в мохнатой бурке, накинутой на куртку с красным воротником и кавказскими газырями на груди. Через плечо перекинута черкесская шашка. В этой форме он изъездил всю линию укреплений кавказской армии по левому берегу Терека и по правому Кубани от Каспийского моря до Черного, побывал в азербайджанских городах Кубе и Шемахе, познакомился и подружился с азербайджанским поэтом Мирзой Фатали Ахундовым, брал у него уроки азербайджанского языка и с его слов записал сюжет сказки «Ашик-Кериб». В это время он тесно сошелся с сосланными на Кавказ декабристами. Сердечная дружба свела его с Александром Ивановичем Одоевским, поэтом, автором знаменитого ответа на пушкинское «Послание в Сибирь». После десяти лет каторги его перевели в 1837 году рядовым солдатом на Кавказ. Осенью 1839 года, узнав о смерти друга, Лермонтов написал стихотворение «Памяти А. И. Одоевского»:

А он не дождался минуты сладкой: Под бедною походною палаткой Болезнь его сразила, и с собой В могилу он унес летучий рой Еще незрелых, темных вдохновений, Обманутых надежд и горьких сожалений!

 

Лирика Лермонтова 1838-1840 годов.

В конце ноября – начале декабря 1837 года хлопоты бабушки увенчались успехом. Лермонтова перевели сперва в Гродненский лейб-гвардии гусарский полк в Новгород, а весной 1838 года – по месту старой службы в Петербург. Здесь Лермонтова встретили как знаменитого и опального поэта. 1 января 1840 года юный И. С. Тургенев видел его на маскараде в Благородном собрании, а несколькими днями ранее – в доме знатной петербургской дамы княгини Шаховской. Об этих встречах Тургенев рассказал в «Литературных и житейских воспоминаниях»:

«У княгини Шаховской я, весьма редкий и непривычный посетитель светских вечеров, лишь издали, из уголка, куда я забился, наблюдал за быстро вошедшим в славу поэтом… В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий… Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале Дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:

Как часто, пестрою толпою окружен, Когда передо мной, как будто бы сквозь сон, При шуме музыки и пляски, При диком шепоте затверженных речей, Мелькают образы бездушные людей, Приличьем стянутые маски, Когда касаются холодных рук моих С небрежной смелостью красавиц городских Давно бестрепетные руки, - Наружно погружась в их блеск и суету, Ласкаю я в душе старинную мечту, Погибших лет святые звуки».

Тургенев здесь приводит начало стихотворения «Как часто, пестрою толпою окружен…», которому Лермонтов предпосылает в качестве эпиграфа дату «1-е января», имея в виду бал в Дворянском собрании под Новый год 1 января 1840 года.

От механического мира кукол-масок, бездушных, бестрепетных, произносящих «затверженные речи», воображение уносит Лермонтова в Тарханы, в детские годы. Он вспоминает о первой любви, созданной более мечтами о девочке «с глазами, полными лазурного огня»:

Когда ж, опомнившись, обман я узнаю, И шум толпы людской спугнет мечту мою, На праздник незванную гостью, О, как мне хочется смутить веселость их, И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!…

Лермонтов смело соединяет в пределах одного лирического стихотворения жанровые традиции обличительной сатиры и элегии. Тургенев даже во внешнем облике поэта схватывает это «странное» сочетание «задумчивой (!) презрительности» «неподвижно-темных глаз» «с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ» – детская нежность, хрупкость, трогательная незащищенность рядом с сумрачной силой и мощью.

Трагедию людей своего поколения Лермонтов раскрыл в замечательном стихотворении «Дума» (1838), тоже соединяющем в себе сатиру и элегию:

Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее – иль пусто, иль темно, Меж тем, под бременем познанья и сомненья, В бездействии состарится оно.

Характерна повествовательная форма, избранная Лермонтовым: от «я» поэт переходит здесь к «мы». Перед нами бесстрашная и беспощадная в своей правде исповедь от лица целого поколения: это дает возможность Лермонтову, с одной стороны, придать стихам глубоко лирический в своей исповедальности смысл, ибо здесь он говорит и о себе, а с другой – как бы подняться над субъективным, личным в коллективное «мы», отделить от себя и объективировать типические черты духовного облика, присущие людям его времени. Теперь Лермонтов чувствует не только сильные, но и слабые стороны «самопознания», «рефлексии», составлявшие отличительное свойство людей тридцатых годов. Усиленно сознающая себя личность волей-неволей лишается непосредственности сердечных движений, убивает в себе волю и энергию действия.

Чрезмерное увлечение историей, например, дает человеку мудрость, предостерегающую от ошибок. Но одновременно эта мудрость гасит в человеке безоглядные юношеские порывы. Трезвая терпимость к осознанной неизбежности тех или иных отклонений жизни от праведного русла, тех или иных ошибок и заблуждений людей оборачивается равнодушием к злу и невольным попустительством. Мысль о жизни, постоянное обдумывание каждого шага в ней лишает человека непосредственности: жизнь, наблюдаемая со стороны, – «пир на празднике чужом». Чрезмерный самоанализ охлаждает чувства, лишает их силы, страсти и постоянства:

И ненавидим мы, и любим мы случайно, Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови.

Впоследствии Тургенев в романе «Рудин» покажет трагедию идеалиста 1830-1840-х годов, развертывая в живые картины многие поэтические «формулы-определения», данные Лермонтовым в «Думе». Да и сам Лермонтов аналитически раскроет эти «формулы» в прозе – в романе «Герой нашего времени». И в то же время «Дума» не оставляет безотрадного чувства при всей беспощадности своих конечных выводов. Сознание своей слабости, умение посмотреть на себя критически, со стороны, понять свои недостатки является залогом грядущего от них освобождения.

К «Думе» примыкает другое трагическое стихотворение – «И скучно и грустно…», полное разочарования в высоком назначении человека, дышащее безнадежным одиночеством и неприкаянностью:

И скучно и грустно, и некому руку подать В минуту душевной невзгоды… Желанья!… что пользы напрасно и вечно желать?… А годы проходят – все лучшие годы! Любить… но кого же?… на время – не стоит труда, А вечно любить невозможно. В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа: И радость, и муки, и все там ничтожно… Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – Такая пустая и глупая шутка…

В этих стихах недостаточно видеть только обличение пустого общества, в котором задыхается живой человек. Напротив, обличение здесь обращено внутрь самого героя, решившегося на горькую исповедь-самопознание. Трагизм человека глубок в силу коренных противоречий земной жизни, находящейся во власти неумолимого бега времени, обрекающего на уничтожение и смерть все лучшие и добрые человеческие чувства. Если рассматривать земную жизнь как единственное, что дано человеку, тогда все в ней начинает терять свой смысл. Любовь не может быть вечной хотя бы потому, что человек смертен, да и все в жизни переменчиво. Поэтому лейтмотивом стихотворения является необратимый бег времени: «А годы проходят – все лучшие годы!»

Перед лицом вечности все великое на земле разлетается, как дым, а потому трудно пустить корни, нельзя закрепиться для жизни со смыслом на этой земле без веры в бессмертие души и без христианского смирения перед земным несовершенством. Лермонтов невольно дает нам понять и почувствовать в этих стихах, что с утратой веры в Бога человек остается на земле беззащитным, истончаются и подтачиваются корни лучших нравственных чувств и сердечных движений, наступает духовная смерть и утрата высшего смысла жизни. Рабство в плену у непостоянных земных страстей приводит человека к опустошению. Вот почему рядом со стихами «И скучно и грустно…» стоит у Лермонтова «Молитва» (1839):

В минуту жизни трудную Теснится ль в сердце грусть: Одну молитву чудную Твержу я наизусть… С души как бремя скатится, Сомненье далеко - И верится, и плачется, И так легко, легко…

Однако преобладающими мотивами в поэзии Лермонтова являются мотивы одиночества, сомнения, тоски по «душе родной» («Узник», 1837). Герой лирики Лермонтова остро переживает это одиночество: одинокому узнику в его поэзии отрадна мысль о «товарище» («Сосед»). Присутствие за стеной камеры милой соседки рождает надежду на освобождение («Соседке»). Одинокая сосна мечтает о стройной пальме. В стихотворении «Утес» (1841) -

Ночевала тучка золотая На груди утеса-великана; Утром в путь она умчалась рано, По лазури весело играя; Но остался влажный след в морщине Старого утеса. Одиноко Он стоит, задумался глубоко, И тихонько плачет он в пустыне.

 

Любовь в лирике Лермонтова.

Одиночество, неверие в возможность взаимопонимания и душевного родства придает особый драматизм любовной лирике Лермонтова. Она окрашена неведомым до него в русской поэзии драматизмом. У него почти нет счастливой любви, его отношения к женщине постоянно отравлены сомнениями, противоречиями. Типичный для лирики поэта разлад мечты и действительности проникает и в любовь, когда в знакомых чертах любимой женщины ищутся черты другие:

Нет, не тебя так пылко я люблю, Не для меня красы твоей блистанье: Люблю в тебе я прошлое страданье И молодость погибшую мою… Я говорю с подругой юных дней; В твоих чертах ищу черты другие; В устах живых уста давно немые, В глазах огонь угаснувших очей.

Этот драматизм часто связан у Лермонтова с предчувствием нерадостной судьбы молодой девушки в светском обществе, жестоком к живому и глубокому чувству. В стихотворении «Отчего» (1840) поэт предчувствует грядущую драму:

Мне грустно, потому что я тебя люблю, И знаю: молодость цветущую твою Не пощадит молвы коварное гоненье. За каждый светлый день иль сладкое мгновенье Слезами и тоской заплатишь ты судьбе. Мне грустно… потому что весело тебе.

Часто встречается в лирике Лермонтова драматический мотив неразделенной любви, который особенно сильно звучит в стихах «Ребенку» (1840) и «Завещание» (1840):

Ты расскажи всю правду ей, Пустого сердца не жалей; Пускай она поплачет… Ей ничего не значит!

Примечательно, что в отличие от Пушкина и поэтов его круга Лермонтов ищет в любимой не столько воплощение «чистой красоты», сколько человеческой нежности, участия, дружбы. Его привлекает в первую очередь нравственная сила женского существа. Все это – и драматизм любви, и духовно-нравственное начало в женском характере – является предчувствием любовной лирики 1850-х годов – лирики Ф. И. Тютчева и Н. А. Некрасова.

 

Стихи Лермонтова о назначении поэта и поэзии.

В петербургский период 1838-1840 годов Лермонтов обращается к стихам о назначении поэта и поэзии. В стихотворении «Поэт» (1838) он сравнивает поэзию с боевым оружием, надежным защитником правды и борцом с унижениями и обидами, давно спрятанным в ножны и ржавеющим в небрежении и бездействии:

Бывало, мерный звук твоих могучих слов Воспламенял бойца для битвы. Он нужен был толпе, как чаша для пиров, Как фимиам в часы молитвы. Твой стих, как Божий дух, носился над толпой; И, отзыв мыслей благородных, Звучал, как колокол на башне вечевой, Во дни торжеств и бед народных.

Поэт обращается к своим собратьям по перу (боевому оружию!) с призывом проснуться, разбудить в себе пророческий дар и вырвать из ножон «клинок, покрытый ржавчиной презренья».

В более позднем стихотворении «Пророк» (1841) Лермонтов подхватывает пушкинскую традицию, но дает ей иное, трагическое звучание. Лермонтовский пророк пытается исполнить на деле тот Божественный призыв, который получил пророк Пушкина, – «И, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей»:

Провозглашать я стал любви И правды чистые ученья: В меня все ближние мои Бросали бешено каменья.

Пророк Лермонтова поруган и не принят миром. Вместо сердечного отклика на свои огненные глаголы он получил от людей ненависть и презрение. В слабости своей они не хотели прислушиваться к его словам, зовущим на добрые дела любви и правды. Слабовольным и ленивым, им гораздо легче обвинить пророка в гордости и неуживчивости, чем взять на себя тяжкий крест борьбы со злом. И поруганный пророк вынужден оставить людей:

Посыпал пеплом я главу, Из городов бежал я нищий, И вот в пустыне я живу, Как птицы, даром Божьей пищи.

В своем «Пророке» Лермонтов предвосхищает проблемы, остро поставленные и разрешенные Достоевским. В «Братьях Карамазовых»

Инквизитор, богоотступник, будет упрекать самого Христа в гордости, ибо Он, по мнению Инквизитора, дал людям слишком высокие и непосильные идеалы. Толпа, побивающая лермонтовского пророка каменьями, так оправдывает свои гонения на правдолюбца: «Он горд был, не ужился с нами!» Лермонтов говорит о трагической судьбе высокой поэзии, зовущей человека на трудное дело и часто остающейся не понятой и не принятой людьми.

 

Дуэль и вторая ссылка на Кавказ.

На сей раз круг литературных знакомств Лермонтова в Петербурге еще более расширился. Он стал частым гостем в доме Е. А. Карамзиной, вдовы писателя, тесно сошелся с известным прозаиком, критиком и философом В. Ф. Одоевским, частым гостем стал в салоне А. О. Смирновой, где встречался с Жуковским, Вяземским, А. И. Тургеневым. Сблизился Лермонтов и с передовой молодежью, с «кружком шестнадцати», названным так по числу его членов. Обыкновенно вечером, после бала или театра, молодые люди собирались вместе, говорили о новостях литературной жизни, читали стихи.

Открытый и сердечный в кругу близких по духу и убеждениям людей, Лермонтов был непримирим ко всякой неправде, к любой лжи и фальши. Он никогда не скрывал своего презрительного отношения к высшему свету, своего негодования на правительство и придворную толпу, собиравшуюся в салоне супруги министра иностранных дел Карла Нессельроде, куда сходились нити заговора против А. С. Пушкина. Презиравшие Россию иностранцы, русские «наперсники разврата», «надменные потомки известной подлостью прославленных отцов», конечно, не могли простить Лермонтову нанесенной им смертельной обиды. Была подстроена его ссора с сыном французского посланника де Барантом, по пустячному поводу вызвавшим Лермонтова на дуэль в феврале 1840 года. Сперва противники дрались на шпагах, затем стрелялись. Барант выстрелил первым и промахнулся, а Лермонтов выпустил заряд в воздух.

Слух о дуэли разнесся по Петербургу. Лермонтов был арестован и заключен под следствие в Петербургский ордонанс-гаус (офицерскую тюрьму). Здесь его посетил Белинский и провел в сердечном разговоре четыре часа с глазу на глаз. В письме к В. П. Боткину от 16-21 апреля 1840 года Белинский сообщал: «Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!… Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему – он улыбнулся и сказал: „Дай Бог!“… Я с ним робок, – меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ним благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества».

23 апреля 1840 года был опубликован высочайший приказ: «Поручика Лермонтова перевести в Тенгинский пехотный полк тем же чином». Этот армейский полк был в действующих частях армии и вел бои на Северном Кавказе. «Поручика Лермонтова» ссылали под чеченские пули. Перед отъездом Лермонтов посетил дом Карамзиных, куда собрались литературные друзья проститься с поэтом. И тут, растроганный вниманием к себе, поэт, стоя у окна и глядя на тучи, которые плыли над Летним садом и Невой, написал стихотворение «Тучи». София Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглядел всех грустным взглядом своих выразительных глаз и прочел его:

Тучки небесные, вечные странники! Степью лазурною, цепью жемчужною Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники, С милого севера в сторону южную…

Когда он кончил, глаза были влажны от слез. Тройка ждала у подъезда дома Карамзиных. Отсюда он и отправился «в сторону южную». По пути на Кавказ Лермонтов остановился в Москве и 9 мая присутствовал в доме М. П. Погодина на именинах Гоголя. Здесь были московские литераторы, профессора университета. Лермонтова просили прочесть новые стихи. Он согласился и, по воспоминаниям участников этого вечера, прочел отрывок из только что завершенной поэмы «Мцыри» – бой юноши с барсом.

 

Лирика Лермонтова 1840-1841 годов.

И июня 1840 года Лермонтов прибыл в Ставрополь, где располагалась штаб-квартира русских войск. А 18 июня его командировали на левый фланг Кавказской линии. Во время штурма завалов на реке Валерик (по-чеченски – «река смерти») Лермонтов сражался мужественно и с «первыми рядами храбрейших ворвался» в тыл неприятеля. За отличия в боевых действиях он трижды представлялся к наградам, но ни одно из представлений «монаршего соизволения» не получило. Кровопролитному сражению на «реке смерти» посвящено стихотворение Лермонтова «Валерик», в котором поэт показал жестокую изнанку войны:

Уже затихло все; тела Стащили в кучу; кровь текла Струею дымной по каменьям, Ее тяжелым испареньем Был полон воздух. Генерал Сидел в тени на барабане И донесенья принимал. Окрестный лес, как бы в тумане, Синел в дыму пороховом, А там вдали грядой нестройной, Но вечно гордой и спокойной, Тянулись горы – и Казбек Сверкал главой остроконечной. И с грустью тайной и сердечной Я думал: жалкий человек, Чего он хочет!., небо ясно, Под небом места много всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он – зачем?

В стихах потрясает контраст между торжественной красотой окружающей природы и чудовищной жестокостью человека, одержимого духом бессмысленной вражды и злобы. Этими стихами восхищался Лев Толстой. Мотивы «Валерика» он использовал в рассказе «Севастополь в мае», в романе-эпопее «Война и мир» – в описании Аустерлицкого сражения.

Лермонтов воевал, рисковал жизнью. А в Петербурге вышел в свет его роман «Герой нашего времени», успех которого превзошел всякие ожидания. Тираж книги был раскуплен моментально, готовилось второе издание. В ноябре 1840 года появилось первое издание «Стихотворений» М. Ю. Лермонтова, на которое большой и умной статьей откликнулся Белинский. Бабушка Лермонтова с помощью влиятельных петербургских родственников и знакомых пыталась добиться прощения и вызволить внука из ссылки. Но ей удалось выхлопотать лишь отпускной билет на два месяца.

В начале февраля 1841 года Лермонтов прибыл в Петербург. Два месяца пролетели быстро. Стали просить об отсрочке. Благодаря высокой протекции это удалось. Лермонтову очень не хотелось возвращаться на Кавказ. Он подал прошение об отставке, желая целиком отдаться литературе, открыть свой собственный журнал… Но однажды утром его разбудил дежурный Генерального штаба и приказал в 48 часов собраться и выехать из Петербурга на Кавказ к месту службы.

Уезжая, Лермонтов оставил в редакции журнала «Отечественные записки» у А. А. Краевского стихотворение «Родина». Поэт называет свою любовь к России «странной», потому что корни ее глубоки, неподвластны рассудку. Здесь впервые сформулировано Лермонтовым русское, сердечное чувство патриотизма, таящееся в глубине души, не кичливое и не броское, о котором Ф. И. Тютчев, поэт лермонтовского поколения, скажет так:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить: У ней особенная стать - В Россию можно только верить.

Главные святыни свои русский человек хранит в сердце. Даже в «умной молитве», обращенной к Спасителю, наши праведники учили «погружать „ум“ в,,сердце“» и из этой глубины и полноты духовных сил, соединяющих разум, чувство, волю и интуицию, возносить к Нему молитвенное слово. Лермонтов говорит, что все обычные атрибуты патриотизма: «темной старины заветные преданья», «слава, купленная кровью», гордость за отечество и преданность ему – еще не составляют глубинного ядра такой любви, они лежат на поверхности души русского человека. Он не отрицает этих чувств, как принято считать, но говорит, что главная отрада, первичный источник любви к родине не головной, не отвлеченный, а образный, живой, предметный. Именно его и пытается выразить Лермонтов в своих стихах. Сперва он воссоздает широкий, пространственно распахнутый образ России, схваченный как бы с высоты орлиного полета:

Но я люблю – за что, не знаю сам - Ее степей холодное молчанье, Ее лесов безбрежных колыханье, Разливы рек ее, подобные морям…

И вдруг с этой поднебесной высоты поэт спускается вниз, сложив крылья и приникая к родной земле, с ее проселочными дорогами, с конкретными приметами ее неброской, но одухотворенной красоты:

Проселочным путем люблю скакать в телеге И, взором медленным пронзая ночи тень, Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, Дрожащие огни печальных деревень.

Детали и подробности дорожных впечатлений – «чета белеющих берез», «жнивье», то захудалые, крытые соломой избенки, то приметы довольства и труда в «полном гумне», в «резных ставнях» – скользят и сквозят в пространстве, сливаясь с целостным образом России, масштаб и безбрежная широта которого заданы в самом начале. Точные детали сочетают в себе зримую конкретность с глубоким психологизмом, поднимающимся до художественной символики. Таковы, например, «дрожащие огни печальных деревень». С одной стороны, это живописно-пластический образ, передающий движение путника по холмистому ночному проселку, когда огоньки вдали то появляются, то исчезают. И одновременно с этим возникает щемящая душу печаль от скудно теплящейся, трепетной жизни, затерянной в дальних далях, в необозримых пространствах России. Есть в стихотворении и другое композиционное движение – все ближе и ближе к ядру, к сердцу вечно возрождающейся русской жизни: «полное гумно», «изба с резными ставнями». Поэт приближается к крестьянскому семейному гнезду и застывает, очарованный, на его пороге:

И в праздник, вечером росистым, Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков.

Всю русскую поэзию Лермонтов подводит в «Родине» к тому порогу, за которым откроется вскоре неисчерпаемая глубина народной жизни. На смену ему придет Некрасов – поэт, прислушивающийся к говору мужичков, включающий этот говор в свои стихи. Традиции лермонтовской «Родины» останутся жить и в русской поэзии XX века. В лихую годину Великой Отечественной войны они проснутся, например, в стихах К. Симонова «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…».

По пути на Кавказ весной 1841 года Лермонтов встретился в Москве с университетским товарищем, поэтом В. И. Красовым. В июле этого же года Красов писал А. А. Краевскому: «Что наш Лермонтов? В последнем номере „Отечественных записок“ не было стихов. Печатайте их больше. Они так чудно-прекрасны! Лермонтов был когда-то короткое время моим товарищем по университету. Нынешней весной… я встретился с ним в зале Благородного собрания – он на другой день ехал на Кавказ. Я не видел его 10 лет – и как он изменился! Целый вечер я не сводил с него глаз. Какое энергическое, простое, львиное лицо. – Он был грустен, – и когда уходил из собрания в своем армейском мундире с кавказским кивером – у меня сжалось сердце – так мне жаль его было. – Не возвращен ли он?»

А между тем дни поэта были уже сочтены. Последние стихи его полны роковых предчувствий. Таков, например, «Сон», написанный в Пятигорске, где Лермонтов был оставлен военным врачом для лечения:

В полдневный жар в долине Дагестана С свинцом в груди лежал недвижим я; Глубокая еще дымилась рана, По капле кровь точилася моя.

Но особенно пронзительны эти предчувствия в стихотворении «Выхожу один я на дорогу…», созданном в считанные дни до случившейся трагедии. Стихи построены на глубоком контрасте, почти диссонансе. Сначала поэт изображает чудную, космическую картину гармонии в природе, умиротворенной, чутко внемлющей голосу Творца. Сам поэт ощущает в своей душе родство и причастность к благодатному союзу земли и неба, смиряющему волнения и тревоги бунтующего сердца:

Выхожу один я на дорогу; Сквозь туман кремнистый путь блестит; Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит.

Кажется, что земля и небо готовы принять душу истомившегося поэта в свои объятия. Зачин стихотворения напоминает о поэзии материнской любви, так проникновенно переданной им в «Казачьей колыбельной песне»:

Спи, младенец мой прекрасный, Баюшки-баю. Тихо смотрит месяц ясный В колыбель твою…

И вот теперь вся природа, задремав в своей колыбели, окутавшись голубым сиянием, внемлет «колыбельной песне» Творца. Но ее гармонию обрывает болезненный диссонанс – почти стон измученной души:

Что же мне так больно и так трудно?

Казалось бы, успокоительная красота дремлющей ночи, безмятежно раскинувшейся под звездами, дарит ему то, чего он так упорно искал. Но нет! Поэт ищет иной, вечной гармонии, о существовании которой лишь намекают мирно спящая земля и говорящие друг с другом звезды. Ему нужен покой, свободный от власти неумолимого времени, от тяжести земных оков. Его душа устремляется за грани земного бытия:

Но не тем холодным сном могилы… Я б хотел навеки так заснуть, Чтоб в груди дремали жизни силы, Чтоб дыша вздымалась тихо грудь; Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб вечно зеленея Темный дуб склонялся и шумел.

Вспомним юношеское стихотворение Лермонтова «Ангел», навеянное ему звуками колыбельной песни, которую пела мальчику, склонившись над его кроваткой, так рано ушедшая, так рано оставившая его одного в «холодном мире» мать… И вот теперь это чудное желание властно овладело душою поэта и увело ее в запредельную вечность от «скучных песен земли». Душа его вняла великому Богу, и жизнь для мира стала ей невыносима. Лермонтов не только предчувствовал приближающуюся к нему смерть, но и сам потянулся к ней.

А случай… – он не заставил себя ждать. В Пятигорске оказался приятель по юнкерской школе Мартынов. Хватило язвительной шутки, на которые Лермонтов никогда не скупился, чтобы вызвать поэта на дуэль.

15 июля, около пяти часов вечера, разразилась буря с молнией и громом. И в это самое мгновение отказавшийся стрелять в Мартынова Лермонтов был убит им в пяти шагах – в грудь, навылет – между горами Машуком и Бештау…

 

Творческая история романа «Герой нашего времени.

 

Работу над романом Лермонтов начал по впечатлениям первой ссылки на Кавказ. В 1839 году в журнале «Отечественные записки» появились две повести – «Бэла» и «Фаталист», в начале 1840 года там же увидела свет «Тамань». Все они шли под рубрикой «Записки офицера на Кавказе». К «Фаталисту» редакция журнала сделала примечание: «С особенным удовольствием пользуемся случаем известить, что М. Ю. Лермонтов в непродолжительном времени издает собрание своих повестей и напечатанных и ненапечатанных. Это будет новый прекрасный подарок русской литературе».

В апреле 1840 года обещанная книга вышла, но не как «собрание повестей», а как единый роман под заглавием «Герой нашего времени». Кроме опубликованных, сюда вошли две новые повести – «Максим Максимыч» и «Княжна Мери». Порядок расположения повестей в отдельном издании не соответствовал последовательности их публикации: «Максим Максимыч» помещался после «Бэлы», а «Фаталист» – в конце романа, в составе трех повестей («Тамань», «Княжна Мери», «Фаталист»), объединенных общим заглавием «Журнал Печорина» и снабженных специальным «Предисловием». Все произведение объединялось главным героем – кавказским офицером Печориным.

Предисловие ко всему роману было написано Лермонтовым во втором его издании 1841 года. Это был отклик на критические разборы романа. Лермонтова задела статья С. П. Шевырева, опубликованная во втором номере журнала «Москвитянин» за 1841 год. Критик назвал главного героя человеком безнравственным и порочным, не имеющим корней в русской жизни. Печорин, по мнению Шевырева, принадлежит «миру мечтательному, производимому в нас ложным отражением Запада». Кроме того, до Лермонтова дошли сведения, что Николай I назвал роман «жалкой книгой, показывающей большую испорченность автора».

В «Предисловии» Лермонтов говорит о простодушии и молодости русской публики, привыкшей к сочинениям, в которых господствует прямое нравоучительное начало. Его роман – произведение иное, реалистическое, в котором на смену авторскому нравоучению приходит тонкая ирония, позволяющая «объективировать» героя, отделить его от автора. Лермонтов указал на типичность героя, портрет которого составлен «из пороков всего нашего поколения в полном их развитии». «Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали?…»

«Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? – спрашивает Лермонтов и отвечает. – Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины… Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить – это уж Бог знает!» Лермонтов здесь иронизирует над читателями. Отказываясь от лечения болезни путем откровенного морализаторства, он ведь находит другое, кажущееся ему более эффективным «лекарство» – лечение пороков с помощью «горьких истин».

«Мы должны требовать от искусства, чтобы оно показывало нам действительность, как она есть, – объяснял мысль Лермонтова Белинский, – ибо, какова бы она ни была, эта действительность, она больше скажет нам, больше научит нас, чем все выдумки и поучения моралистов».

«Предисловие» к роману перекликается с написанным в 1840 году «Предисловием» к «Журналу Печорина», в котором автор специально подчеркивал, что пафосом его произведения является не нравственная проповедь, а глубокое познание самой неприкрашенной правды о современном человеке: «Перечитывая эти записки (дневник Печорина. – Ю. Л.), я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки». А в финале этого «Предисловия» автор еще раз заявил, что ирония, вытеснившая в его повествовании прямое нравоучение, оказывается более тонким инструментом беспристрастного художественного анализа болезненного внутреннего мира современного человека: «Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина? – Мой ответ – заглавие этой книги. – „Да это злая ирония!“ – скажут они. – Не знаю».

 

Композиция романа и ее содержательный смысл.

Случайно ли отказался Лермонтов от хронологического принципа в расположении повестей, вошедших в роман, от порядка их первоначальной публикации? Почему «Фаталист» оказался в конце романа? Почему повесть «Максим Максимыч» Лермонтов поместил не за «Таманью», а сделал ее второй в романе, идущей за повестью «Бэла»? Какой смысл преследовал автор, публикуя повести в следующем порядке: «Предисловие». «Бэла». «Максим Максимыч». «Журнал Печорина» («Предисловие». «Тамань». «Княжна Мери». «Фаталист»)?

Вслед за этим возникает и другой вопрос: почему Лермонтов нарушил хронологическую последовательность в освещении жизни Печорина? Ведь фабула, соответствующая этапам этой жизни, должна была продиктовать Лермонтову совсем другое расположение повестей:

1. «Тамань» – высланный из Петербурга Печорин с подорожной по казенной надобности едет на Кавказ и сталкивается с контрабандистами. 2. «Княжна Мери» – после участия в сражении, где он познакомился с Грушницким, Печорин отдыхает на водах. 3. «Бэла» – за дуэль с Грушницким Печорин сослан в отдаленную кавказскую крепость под начало Максима Максимыча. 4. «Фаталист» – Печорин по делам службы отлучается на две недели и живет в казачьей станице. 5. «Максим Максимыч» – спустя пять лет Печорин проездом из Петербурга в Персию встречается во Владикавказе с Максимом Максимычем и повествователем. 6. «Предисловие» к «Журналу Печорина» играет роль последней части, в которой сообщается о смерти героя на обратном пути из Персии. Для чего же Лермонтов «спутал» все в своем романе, отступив от последовательного жизнеописания героя?

На эти вопросы в свое время ответил Белинский. Он сказал: «Части этого романа расположены сообразно с внутренней необходимостью». А далее он пояснил: «Несмотря на его (романа. – Ю. Л.) эпизодическую отрывочность, его нельзя читать не в том порядке, в каком расположил его сам автор: иначе вы прочтете две превосходные повести и несколько превосходных рассказов, но романа не будете знать».

Указав на «внутреннюю необходимость», которой подчинена композиция романа, Белинский приблизился к самой сути ее содержательного смысла. Свободное обращение со временем дает Лермонтову возможность обрисовать Печорина с разных сторон, в разных обстоятельствах жизни, постепенно приближая его к читателю. В повести «Бэла» Печорин воспринимается глазами Максима Максимыча, человека из народа с цельным и глубоко русским складом ума и характера. Сквозь призму народного сознания крупно и выпукло высвечиваются самые коренные противоречия в характере главного героя. Но понять, проанализировать их истоки, проникнуть в тонкую психологическую их подоплеку простодушный штабс-капитан не может.

В следующей повести «Максим Максимыч» происходит смена ракурса повествования: Печорин сталкивается с самим автором-рассказчиком, обладающим гораздо большей проницательностью. Его глазами оценивается глубокий разрыв Печорина с людьми из народа и одновременно дается его психологический портрет. А затем идут одна за другой три повести из «Журнала Печорина», в которых слово получает сам герой, анализирующий себя с предельной степенью проникновенности и дающий возможность читателю заглянуть в его душу изнутри.

В романе изображается готовый, уже сложившийся характер Печорина. Поэтому для его раскрытия не требуется последовательного жизнеописания: внешние факты его биографии подчинены задачам внутреннего самораскрытия. А для этого важно показать героя не в повседневном жизненном обиходе, а в яркие, кульминационные мгновения жизненного пути. Здесь Лермонтов использует хорошо освоенные им традиции «байронической» поэмы с так называемым «вершинным» принципом композиции: отказом от последовательного изображения жизни героя в ее будничном течении, выхватыванием из ее потока «мгновений», когда предельно обостряются конфликты и максимально раскрываются не только очевидные, но и скрытые, потенциальные возможности характера.

Внимание к «внутреннему человеку» отличает роман от «Евгения Онегина». На перекличку между Печориным и Онегиным обратил внимание Белинский. «Печорин Лермонтова, – писал он, – это Онегин нашего времени». «Несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою». Указывая на это сходство, Белинский обратил внимание и на различие. Онегин «является в романе человеком», «которому все пригляделось, все прилюбилось». Онегин скучает. «Не таков Печорин. Этот человек не равнодушно, не апатически несет свое страдание: бешено гоняется он за жизнью, ища ее повсюду, горько обвиняет он себя в своих заблуждениях. В нем неумолчно раздаются внутренние вопросы, тревожат его, мучат, и он в рефлексии ищет их разрешения: подсматривает каждое движение своего сердца, рассматривает каждую мысль свою».

 

Духовное путешествие Печорина

Духовное путешествие Печорина, человека с романтическим складом ума и характера, проходит у Лермонтова по тем мирам русской жизни, которые были давно освоены в романтических повестях и рассказах писателей-предшественников. Главы романа «Герой нашего времени» сохраняют отчетливую связь с основными, уже знакомыми нам, типами романтических повестей: «Бэла» – восточная или кавказская повесть, «Максим Максимыч» – повесть-путешествие, «Тамань» – разбойничья или фантастическая повесть, «Княжна Мери» – «светская» повесть, «Фаталист» – повесть философская. Каждая из лермонтовских глав-повестей посвящена описанию какого-то одного культурного уклада, уже освоенного романтической литературой. «В каждой из них, – пишет современный исследователь романа А. М. Крупышев, – автор вместе со своим героем сталкивается и полемизирует с устоявшимися в предшествующей литературе конфликтами и развязками… В каждой главе Печорин оказывается внутри определенного уклада культуры и становится от него зависимым. Всякий раз, попадая в условия новой для него среды, Печорин в конце концов начинает руководствоваться в своем поведении правилами, ей присущими: в главе „Бэла“ он ведет себя как горец, в „Тамани“ – как контрабандист, в „Княжне Мери“ – как светский жуир и дуэлянт, в „Фаталисте“ – как,,любомудр“-философ».

Но во всех этих «мирах», где находили смысл и спасение герои романтической литературы, Печорин остается без приюта и без пристанища. Через судьбу Печорина-романтика Лермонтов разоблачает изнутри неизбывный драматизм романтического мироощущения, уже не способного дать удовлетворяющий современную личность ответ на вопрос о смысле человеческого существования. Обдумывая прожитую жизнь перед дуэлью, Печорин пишет в свой журнал: «…Зачем я жил? для какой цели я родился?… А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья…» Здесь же герой приближается к пониманию причин своей жизненной драмы, заключенных в самой природе романтического мироощущения. Человек романтического образа мысли оказывается пленником своего «я», своих эгоистических страстей и желаний. «Моя любовь, – продолжает Печорин, – никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил; я любил для себя, для собственного удовольствия…» Но такая любовь, лишенная самоотдачи и сердечного взаимопроникновения, обречена на дурную бесконечность, ибо она не знает насыщения и успокоения. «…Я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться».

Вся жизнь героя превращается, таким образом, в мучительную пытку. Стремясь вырваться из плена своего эгоистического «я» и зачерпнуть хоть каплю «запредельной» жизни, Печорин всякий раз терпит катастрофу и остается наедине с самим собой. Живая жизнь остается для него «пиром на празднике чужом».

В повести «Бэла», слушая рассказ Максима Максимыча о нравах горских народов, повествователь говорит: «Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить». Похищение Бэлы, задуманное Печориным, как будто бы соответствует нравам горцев. В ответ на упреки Максима Максимыча в «нехорошем деле» Печорин резонно отвечает, что «по-ихнему он все-таки ее муж, а что Казбич разбойник, которого надо было наказать».

Порой кажется, что сознательное стремление Печорина походить на горца в общении с Бэлой глубоко и серьезно: герой полностью сливается с ролью, которую он добровольно на себя принял. «Бэла! – сказал он, – ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: – прощай!» И даже чуткий ко всякой фальши Максим Максимыч, наблюдая за Печориным в этой сцене, удивляется его искренности: «Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал – и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, Бог его знает!»

Но вот герой добивается того, о чем грезили персонажи романтических повестей и романов. Мечта Руссо о возвращении «цивилизованного» человека в «природное» состояние сбылась. «Они были счастливы! – утверждает Максим Максимыч… Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку… А уж как плясала! видел я наших губернских барышень, а раз был и в Москве в Благородном собрании, лет 20 тому назад, – только куда им! совсем не то!… Григорий Александрович наряжал ее как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо…» Добрый сердцем штабс-капитан и себя не отделяет от этого счастья («она У нас так похорошела»). Вынужденный бобыль, он обрел здесь чувство семьи, по-отцовски радуясь и любя молодых за их счастье. Впоследствии Н. С. Лесков в повести-хронике 1870-х годов «Очарованный странник» еще раз раскроет близкий к лермонтовскому сюжет глазами Ивана Флягина, простого русского человека, родного брата Максима Максимыча. Он опишет историю любви богатого князя к простой цыганке с иными, лесковскими акцентами, но с не менее печальным финалом.

А печальный финал уже близко. Вслед за кратким увлечением у Печорина наступает отрезвление и строгий самоанализ, охлаждающий вспыхнувшее на мгновение чувство: «Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой; если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, только мне с нею скучно… Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день от дня…» «Прорыв» души Печорина к Бэле оказался иллюзорным. В сущности, она влекла Печорина к себе как источник наслаждения, как «даритель» сладких минут, пресытившись которыми герой вновь обратился к себе, к своему «я».

В «Тамани», оказавшись в доме контрабандистов, Печорин втягивается в новую, небезопасную для него игру, пытается разгадать захватившую его тайну жизни этих людей. По характеристике Белинского, «Тамань» «отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания, все в ней таинственно, лица – какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца. Особенно очаровательна девушка: это какая-то дикая, сверкающая красота, обольстительная, как сирена, неуловимая, как ундина, страшная, как русалка, быстрая, как перелетная тень или волна…». Лермонтов доводит здесь до совершенства язык фантастической повести, как раз и основанный на игре и переходах реального в фантастическое – и обратно.

Как же ведет себя Печорин в новых обстоятельствах? В его поведении повторяется та же самая закономерность, которая обнаружилась в повести «Бэла». Сначала герой включается сознательно и расчетливо в предложенную ему жизнью игру. Он ведет себя по законам этой среды как заправский контрабандист. Затем игра отступает на второй план: приходит счастливое мгновение, когда жизнь этих людей втягивает его. Печорин испытывает романтическую страсть к загадочной девушке. Неподдельное чувство увлекает его. А затем вступают в свои права ирония и самоанализ – и все рушится.

«Игровое, произвольное поведение Печорина переходит в непроизвольное, органическое, как только его разум вытесняется страстью, – отмечает А. М. Крупышев. – Разум – страсть – разум – такова универсальная синусоида внутренних состояний героя. Но ни разумом, ни чувствами нельзя в отдельности постичь явления. Ошибка неизбежна, если разум и чувства действуют попеременно, то есть разъяты».

Эта ошибка видна при первой встрече Печорина с незнакомкой. Непосредственная наблюдательность здесь приглушается разумом. Герой подгоняет живой образ явившейся перед ним девушки под некий готовый литературный шаблон. Ему видится в ней гётевская Миньона, «хотя в ее косвенных взглядах» и проскальзывает порой «что-то дикое и подозрительное». «Сила самонадеянного знания, – замечает А. М. Крупышев, – хранимого разумом героя, при столкновении с действительностью оказывается всего лишь „силой предубеждения“. Такое знание не открывает в жизни новые стороны явлений, но сами явления стремится подогнать под известное. Оно оказывается неспособно познавать жизнь адекватно ей самой». А вспыхнувшая на основе этого предубеждения страсть тоже оказывается «слепой», не дает герою знания и ощущения, соответствующего жизненной реальности. В результате Печорин обнаруживает трагическую суть своего разума и своих чувств. И то и другое остается в заколдованном кругу печоринского «я», печоринской романтической субъективности. А потому история с ундиной заканчивается неизбежной катастрофой.

Символична в этой связи в финале «Тамани» фигура брошенного всеми, плачущего от горя и обиды слепого мальчика Янко. «Долго при свете месяца мелькал белый парус между темных волн; слепой все сидел на берегу, и вот мне послышалось что-то похожее на рыдание; слепой мальчик точно плакал, и долго, долго… Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну!» Не так ли плачет всякий раз слепая душа Печорина, когда живая жизнь, поманив, оставляет его одиноким на пустынном берегу?

Повесть «Княжна Мери» открывается встречей Печорина на водах со своим сослуживцем Грушницким. Обычно в Грушницком видят пародию на Печорина, оттеняющую глубину и масштаб печоринского характера. Однако роль пародийных персонажей при главном герое в любом художественном произведении двойственна: оттеняя сильные, они одновременно укрупняют и слабые его черты. Характер и поведение Грушницкого не только жалкая, но и злая карикатура на Печорина. Вдумаемся в емкую характеристику, которую дает Грушницкому Белинский в статье о «Герое нашего времени»:

«Грушницкий – идеальный молодой человек, который щеголяет своею идеальностию, как записные франты щеголяют модным платьем, а „львы“ ослиною глупостию. Он носит солдатскую шинель из толстого сукна; у него георгиевский солдатский крестик. Ему очень хочется, чтобы его считали не юнкером, а разжалованным из офицеров: он находит это очень эффектным и интересным. Вообще „производить эффект“ – его страсть. Он говорит вычурными фразами. Словом, это один из тех людей, которые особенно пленяют чувствительных, романтических и провинциальных барышень, один из тех людей, которых, по прекрасному выражению автора записок, „не трогает просто прекрасное и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания“». «В их душе, – прибавляет он, – часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии».

Печорин, высмеивая Грушницкого, предполагает, что, уезжая на Кавказ из отцовской усадьбы, он «говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: „нет, вы (или ты) этого не должны знать!… Ваша чистая душа содрогнется!… Да и к чему?… Что я для вас! – Поймете ли вы меня?…“ и так далее».

Но вот ведь и сам Печорин, вступая в рискованную игру с княжной Мери, прельщает ее словами Грушницкого: «Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей! Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте». И в монологе «Да! такова была моя участь с самого детства», обращенном к Мери, Печорин не свободен от рисовки, от игры, от желания «произвести эффект» и обольстить свою жертву.

Конечно, Печорин несоизмерим с Грушницким по глубине и серьезности своих мыслей и переживаний и по масштабам того зла, которое несет его эгоизм окружающим людям. В его монологе сквозь романтическую драпировку пробивается гораздо чаще, чем у Грушницкого, искреннее чувство. «От души ли говорил это Печорин или притворялся? – спрашивал Белинский и отвечал: – Трудно решить определительно: кажется, что тут было и то и другое. Люди, которые вечно находятся в борьбе с внешним миром и с самими собою, всегда недовольны, всегда огорчены и желчны… Мало того: начиная лгать с сознанием или начиная шутить, – они продолжают и оканчивают искренно. Они сами не знают, когда лгут и когда говорят правду…» Эта двойственность распространяется в романе на все поступки Печорина и на все его монологи, обращенные даже к самому себе.

В Печорине все время ощущается какая-то темная, ускользающая от понимания глубина. Конечно, многое в герое открывается в процессе самопознания. Но при всем том Печорин остается не разгаданным до конца не только Максимом Максимычем, но и самим собой. Лермонтов раскрывает в романе одну из коренных болезней людей своего поколения, имеющую чисто духовный источник. «Любомудрие» 1830-х годов таило в себе опасность «любоначалия» ума, гордыни человеческого разума. Когда читаешь роман внимательно, невольно замечаешь, что существенная часть душевного мира Печорина все время «убегает» от его самопознания: разум не вполне справляется с его чувствами. И чем самоувереннее претензии героя на полное знание себя и людей, тем острее столкновение его с тайной, царящей как в мире, так и в человеческой душе.

В минуту последнего объяснения с княжной Мери самодовольный разум подсказывает Печорину, что никаких сердечных чувств к своей жертве он не питает: «…мысли были спокойны, голова холодна». Но в процессе объяснения прилив непознанных, неподконтрольных разуму чувств расшатывает внутренний мир Печорина: «Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее. – „Итак, вы сами видите, – сказал я сколько мог твердым голосом и с принужденной усмешкой: – вы сами видите, что я не могу на вас жениться…“».

Разум Печорина не в силах познать всю глубину ускользающих от него чувств. И чем интенсивнее, чем дерзновеннее в герое самовластные претензии его разума, тем необратимее оказывается процесс печоринского душевного опустошения. Есть некий существенный изъян в самом качестве ума Печорина. Святитель русской церкви Тихон Задонский различал мудрость духовную и мудрость мирскую. «Духовная мудрость, – утверждал он, – во всем „разнится“ от плотской или мирской. Плотская мудрость горда, духовная смиренна». В уме Печорина воцарилась мудрость мирская, ум его гордый, самолюбивый и подчас завистливый. Сплетая сеть интриг вокруг княжны Мери, вступая с нею в продуманную плотским умом любовную игру, Печорин говорит: «А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет. Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и высочайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви».

Интеллект Печорина, как видим, перенасыщен энергией разрушительного, любоначального разума. Такой разум далеко не бескорыстен: Печорин не мыслит познания без эгоистического обладания познаваемым предметом. А потому его интеллектуальные игры с людьми приносят им лишь несчастия и горе. Страдает Вера, оскорблена в лучших чувствах княжна Мери, убит на дуэли Грушницкий. Такой исход «игр» не может не озадачить Печорина. «Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле – разрушать чужие надежды? С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние. Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба?»

Но причина скрывается не в судьбе, а в качестве печоринского ума, нацеленного лишь на познание низких истин и провоцирующего поэтому не лучшие инстинкты и страсти в душах вовлеченных в его «Ифы» людей. Разум Печорина, плененный сиюминутными, преходящими явлениями жизни, бескрылый разум, теряет одухотворяющие и возвышающие человека начала. Не согретый верой, этот разум осознает лишь мирскую бренность и конечность земного бытия. Он служит не жизни, а смерти. Он нацелен на познание не божественного и вечного, а смертного и тленного, эгоистического начала в мире и в человеческой душе.

Такой разум беспощаден не только к окружающим, он разрушительно действует и на самого героя, лишая его душевной цельности, раскалывая его внутреннее «я». «Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его». Получается, что жизнь сама по себе, а мысль сама по себе: сперва живу, потом мыслю или одной половиной своего «я» живу и чувствую жизнь, а другой – осмысливаю ее. Рассказывая, как ведет себя в бою Грушницкий, как он «махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза», Печорин замечает: «Это что-то не русская храбрость!» То же самое можно сказать и о качестве печоринского ума: «Это что-то не русский ум!»

Русский человек, воспитанный в атмосфере отечественной духовности, не мыслил себе «ума» в отрыве от «сердца». В православной традиции не существовало противоречия между умом и сердцем, чувствами и волей. Она утверждала иное, целостное понимание личности, становление которой совершается не механическими скачками, а органически, в единстве мыслящего чувства и чувствующей мысли. Даже русская философия чужда отвлеченного, спекулятивного умозрения и близка к художественной манере постижения действительности.

Самопознание Печорина осуществляется иначе: оно выпускает чувство на свободу, а потом дает ему оценку, овладевает им и приходит к неутешительному выводу. В состоянии «рефлексии» разум и чувство действуют не в союзе, а в разрыве друг с другом. Под самовластием разума «благоуханный цвет чувства блекнет, не распустившись». Но и мысль, лишенная чувства и веры, «дробится в бесконечность, как солнечный луч в граненом хрустале». И «рука, подъятая для действия, как внезапно окаменелая, останавливается на взмахе и не ударяет», – пишет Белинский.

Такое самопознание не собирает мир в органическое целое, а дробит его на куски, не объединяет человеческую личность, а раскалывает ее. Внутренняя раздвоенность печоринского «я» становится источником постоянной боли: она подтачивает полноту человеческого чувства, а не одухотворяет его, она гасит волю, опустошает душу, погружая ее в глубокое уныние, она превращает жизнь героя в бесконечную игру, не приносящую удовлетворения и успокоения: «Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига; его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится…»

В повести «Фаталист», завершающей роман, Печорин пытается обрести смысл жизни в вере, будто бы судьба любого человека предопределена Богом и записана на небесах. Эта вера, как сказано в «Фаталисте», свойственна не только мусульманам, но разделяется и многими христианами. Сам Лермонтов почерпнул ее из английского романтизма, в котором явственно звучали отголоски протестантского учения Кальвина о предопределении. Согласно этому учению, судьбы людей предопределены непостижимой для смертных Божественной волей: «избранные» предназначены к вечному спасению, «отверженные» – к вечной гибели и мучениям. В поэме «Демон» Лермонтов скажет об «избранных» душах так:

Творец из лучшего эфира Соткал живые струны их, Они не созданы для мира, И мир был создан не для них!

Это учение, с одной стороны, открывало соблазн для одаренной личности причислить себя к исключительной натуре, богоизбранной, свободной от любых нравственных ограничений. А с другой стороны, оно давало повод обвинить Творца в жестокости, в нелюбви к человеку – источник лермонтовского ропота и тяжбы с Богом. Бог напоминал здесь скорее ветхозаветного Иегову, чем новозаветного Христа, карающего Судию, а не доброго Пастыря. Не потому ли имя Христа почти не встречается в творчестве Лермонтова?

Тем не менее, в повести «Фаталист» и эта вера подвергается сомнению: «Все это вздор! – сказал кто-то, – где эти верные люди, видевшие список, на котором означен час нашей смерти?… И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля, рассудок? почему мы должны давать отчет в наших поступках?»

Начавшийся между офицерами спор завершается рискованной игрой-экспериментом, на которую решается подзадоренный Печориным офицер Вулич. «Странная» осечка, которую дал его пистолет, приставленный к виску, как будто бы доказывает существование предопределения. Но сбывается и предчувствие Печорина, читающего на лице Вулича роковую обреченность: он гибнет в эту же ночь от руки взбесившегося пьяного казака. Наконец и сам Печорин включается в эксперимент по задержанию этого казака. Испытывая судьбу, подобно Вуличу, герой остается невредимым: пуля казака лишь сорвала эполет.

«После всего этого, как бы, кажется, не сделаться фаталистом? – спрашивает себя Печорин и тут же возражает. – Но кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?., и как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!…» Что доказывает, например, счастливый исход эксперимента Вулича с выстрелом себе в висок? Существование предопределения? Или правоту Максима Максимыча, который говорит: «Эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем»? Да и встреча Вулича с пьяным казаком могла бы пройти безболезненно. Максим Максимыч сетует: «Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!» Наконец, предопределение ли спасло жизнь Печорину в его собственном эксперименте? Вспомним, что Печорин очень тщательно продумал план своих действий: прыгнул в окно в тот момент, когда есаул отвлек внимание казака, нырнул вниз головой, чтобы казак промахнулся, а дым от выстрела помешал ему схватить шашку.

Финал романа поэтому звучит открыто и неразрешенно. Пройдя сквозь искус фатализма, Печорин говорит: «Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера – напротив; что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится – а смерти не минуешь!»

И однако миросозерцание людей «древних и премудрых» не оставляет Печорина в покое, тревожит его гордый ум и опустошенное сердце. Вспомнив о «людях премудрых», посмеявшись над их верой в то, что «светила небесные принимают участие» в человеческих делах, Печорин продолжает: «Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!… А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность, и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою».

Здесь Лермонтов подходит к объяснению самых глубоких мировоззренческих истоков, питающих индивидуализм и эгоизм Печорина: они заключены в его безверии. Именно оно является конечной причиной кризиса, переживаемого печоринским «гуманизмом». Печорин – это человек, предоставленный самому себе, возомнивший себя творцом своей собственной судьбы. «Я» для него единственный бог, которому можно служить и который невольно становится по ту сторону добра и зла. В судьбе Печорина показана трагедия современного «гуманиста», возомнившего себя «самозаконодателем» нравственности и любви. Но, попадая в плен к противоречивой, помраченной природе своей, такой гуманист сеет вокруг горе и разрушение, а свою душу приводит к опустошению и самоиспепелению. Придавая конфликту романа в «Фаталисте» философско-религиозный смысл, Лермонтов протягивает руку Достоевскому, герои которого, проходя через искушение абсолютной свободой и своеволием, приходят страдальческим путем к открытию вечной истины: «Если Бога нет – то все позволено». Печорин как раз и привлекает читателя тем, что горькие истины, открываемые им в процессе испытания возможностей своего гордого, любоначального разума, приносят герою не успокоение, не самодовольство, а жгучее страдание, которое все более и более нарастает по мере движения романа к финалу.

Примечательно, что в финале романа Печорин решает проверить правоту своих мыслей мнением Максима Максимыча. Тот, как русский человек, «не любит метафизических прений» и заявляет по поводу фатализма, что это, конечно, «штука довольно мудреная».

«Максим Максимыч». Случайно ли словами Максима Максимыча открывается и завершается роман? Что дает возможность Лермонтову отделить себя от Печорина и посмотреть на него со стороны? Какие животворные силы русской жизни остались чужды Печорину, но Лермонтову – интимно близки?

Заметим, что в душе Печорина не нашлось места тому строю мыслей и чувств, который отразился в лермонтовских «Бородине» и «Родине», «Песне про купца Калашникова…» и «Казачьей колыбельной песне», «Молитве» и «Ветке Палестины». Входит ли этот мотив трагического отчуждения Печорина от коренных, православных устоев русской жизни в текст романа? Безусловно, входит, и связан он именно с образом Максима Максимыча.

Обычно роль простодушного штабс-капитана сводят к тому, что этот герой, не понимая глубины печоринского характера, призван дать ему первую, самую приблизительную характеристику. Думается, однако, что значение Максима Максимыча в системе образов романа более весомо и значительно. Еще Белинский увидел в нем воплощение русской натуры: «Максим Максимыч может употребляться не как собственное, но как нарицательное имя наравне с Онегиными, Ленскими, Чацкими». У него «чудесная душа и золотое сердце. Это тип чисто русский».

Своей сердечной, христиански-братской любовью к ближнему Максим Максимыч рельефно оттеняет изломанность и болезненную раздвоенность характера Печорина, а вместе с тем и всего «водяного общества». «Картина выходит особенно яркой благодаря архитектонике романа, – обращал на это внимание А. С. Долинин. – Максим Максимыч нарисован раньше, и когда потом проходят действующие лица из „Дневника Печорина“, то им все время противостоит его великолепная фигура во всей своей чистоте, неосознанном героизме и смиренномудрии – с теми чертами, которые нашли свое дальнейшее углубление у Толстого в Платоне Каратаеве, у Достоевского в смиренных образах из „Идиота“, „Подростка“, „Братьев Карамазовых“. Русский интеллектуальный герой второй половины XIX века откроет в этих „смиренных“ людях религиозную глубину и ресурсы для своего обновления. Лермонтовский Печорин встретился с таким человеком и – прошел мимо».

 

Значение творчества Лермонтова в истории русской литературы.

В своей лирике Лермонтов открыл простор для самоанализа, самоуглубления, для диалектики души. Этими открытиями воспользуется потом русская поэзия и проза. Именно Лермонтов решил проблему «поэзии мысли», которую с таким трудом осваивали «любомудры» и поэты кружка Станкевича. В своей лирике он открыл путь к прямому, личностно окрашенному слову и мысли, поставив это слово и мысль в конкретную жизненную ситуацию и в личностную зависимость от духовного и душевного состояния поэта в каждую данную минуту. Поэзия Лермонтова сбросила с себя бремя готовых поэтических формул школы гармонической точности, исчерпавших себя к 1830-м годам. Подобно Пушкину, но только в сфере самоанализа, рефлексии, психологизма, Лермонтов открыл путь прямому предметному слову, точно передающему состояние поэта в той или иной драматический ситуации.

В романе «Герой нашего времени» Лермонтов достиг большого успеха в дальнейшем развитии и совершенствовании языка русской прозы. Развивая художественные достижения прозы Пушкина, Лермонтов не отбросил и творческих открытий романтизма, которые помогли ему в поиске средств психологического изображения человека. Отказываясь от назойливой метафоризации языка, свойственной Марлинскому, Лермонтов все же использует в прозе слова и выражения в переносном, метафорическом смысле, помогающие ему передать настроение персонажа. Вот Печорин приближается к месту своего приключения в «Тамани» – к лачужке контрабандистов: «Берег обрывом спускался к морю почти у самых стен ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темно-синие волны. Луна тихо смотрела на беспокойную, но покорную ей стихию…» Олицетворения не нарушают здесь предметной точности картины, но придают ей тревожную эмоциональную окрашенность. Метафорична концовка повести «Княжна Мери» с образами бурного моря, корабля и матроса, выросшего на палубе разбойничьего брига. Но это развернутое метафорическое сравнение помогает нам глубже понять противоречивую суть характера Печорина.

К романтизму восходит и то обилие афоризмов, которое встречается в романе. «Честолюбие есть не что иное, как жажда власти»; «А что такое счастие? Насыщенная гордость»; «Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом не признается». Но у Лермонтова эти афоризмы призваны раскрыть характер Печорина – человека, находящегося в постоянном внутреннем самоанализе.

Академик Виноградов, исследуя стиль прозы Лермонтова, пришел к выводу: «Лермонтов в „Герое нашего времени“ объединил в гармоническое целое все созданные в пушкинскую эпоху средства художественного выражения. Был осуществлен новый стилистический синтез достижений стиховой и прозаической культуры русской речи». Вместив в пределы одного романа все жанры существовавших в 1830-е годы повестей, объединив их личностью одного, центрального героя, Лермонтов достиг органического художественного синтеза их повествовательных манер и стилей. Гоголь сказал: «Никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою». «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова», – утверждал Чехов, рекомендуя учиться писать путем тщательного грамматического разбора лермонтовской прозы.

Наконец, роман «Герой нашего времени» открыл путь русскому психологическому и идеологическому роману 1860-х годов от Достоевского и Толстого до Гончарова и Тургенева. Развивая пушкинскую традицию в изображении «лишнего человека», Лермонтов не только углубил психологический анализ в обрисовке его характера, но и придал роману идеологическую глубину, философское звучание.

 

Источники и пособия

Лермонтов М. Ю. Соч. В 6 т. – М.; Л., 1954-1957;

М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. – М., 1972;

Белинский В. Г. 1) Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова. 2) Стихотворения М. Лермонтова // Полн. собр. соч. В 13 т. – М., 1954. – Т. IV. – С. 193-270, 479-547;

Висковатый П. А. М. Ю. Лермонтов: Жизнь и творчество. – М., 1981;

Бродский Н. Л. М. Ю. Лермонтов: Биография. 1814-1832. – М., 1945. - Т. 1;

Соколов А. Н. Очерки по истории русской поэмы XVIII и первой половины XIX века. – М., 1955;

Михайлова Е. Проза Лермонтова. – М., 1957;

Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. – М., 1961;

Максимов Д. Е. Поэзия Лермонтова. – 2-е изд. – М., 1964;

Андроников И. Л. Лермонтов: Исследования и находки. – М.; Л., 1964;

Григорьян К. Н. Лермонтов и романтизм. – М.; Л., 1964;

Архипов В. А. М. Ю. Лермонтов. – М., 1965;

Творчество М. Ю. Лермонтова: Сб. статей. – М., 1964; Коровин В. И. Творческий путь М. Ю. Лермонтова. – М., 1973;

Удодов Б. Т. М. Ю. Лермонтов: Художественная индивидуальность и творческие процессы. – Воронеж, 1973;

Мануйлов В. А. Роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»: Комментарий. – 2-е изд., доп. – Л., 1975;

Герштейн Э. Судьба Лермонтова. – 2-е изд., испр. и доп. – М., 1986;

Миллер О. В. Библиография литературы о М. Ю. Лермонтове (1917-1977 годы). – Л., 1980;

Лермонтовская энциклопедия / Гл. ред. В. А. Мануйлов. – М., 1981;

Ломинадзе С. В. Поэтический мир Лермонтова. – М., 1985;

Щеблыкин И. П. Лермонтов: Жизнь и творчество. – М., 1995;

Крупышев А. М. Герой в сюжете романа. – Кострома, 1997.