Ненормальная. Мусор домой притащила.

Неудобно устроившись на самом краю ванны, я разворачиваю шуршащий пакет. Гадость. Зачем принесла?

Разворачивай теперь. Нужно посмотреть и успокоиться, забыть навсегда.

У книги нет названия. Рисунок, изображающий город, явно сделан от руки. Страниц, кажется, было мало — иначе сгорели бы лишь те, что в середине, здесь же — ни одной не уцелело.

Но, как ни странно, у этой самоделки — библиотечная печать. А информации о людях, читавших ее, никакой — ни дат, ни номеров читательских билетов. Словно книгу никто никогда и не брал.

Я смотрела на обложку, и — странное дело — подумала вдруг, что повесила пальто не на плечики, а на крючок, и сапоги забыла сегодня почистить.

Одержимый навязчивой мыслью, человек видит знаки во всем. Читала, будто бы снизился процент самоубийств, когда в лондонском метро знаки «выхода нет» сменили на «выход рядом»: зачастую проще послушаться знаков, чем себя самого.

С чего мне вообще показалось, что город, изображенный здесь и увиденный во сне — один и тот же?

Звонок в дверь раздался так внезапно, что я едва не уронила книгу.

Судя по голосу, пришла соседка. Похоронным тоном сообщила, что у ее собаки Розочки депрессия. Шум воды не заглушает соседкиного вещания.

— Роза чувствует, что я нервничаю, и тоже переживает. Она такая чувствительная. У нее вчера было несварение, это все от нервов. Все, в больницу мою перевезли-то — вот я думаю, где б теперь подработать. Да не Розу, типун тебе на язык! Ту, с которой я сидела. В больнице. Я туда ходить не буду, там медсестры, санитарки, родня.

Смутно припоминаю, что соседка подрабатывала сиделкой у какой-то дальней родственницы моего одноклассника. Она об этом сообщала каждый раз, когда приходила к нам. Так и говорила: «О, Юленька, а я опять твоего одноклассника видела!» — и смотрит хитро-хитро, будто, по меньшей мере, уличила меня в интрижке. Кстати, опять все того же одноклассника, Дани. В последнее время так выходит, будто бы все к нему сводится, все нити к нему ведут, словно мир крутится вокруг него.

Можно подумать, что и про книгу он знает.

Можно подумать, что это тоже знак.

Точно, все ясно.

Я поднялась и осторожно положила книгу на раковину. Потянулась к крану, чтобы выключить воду — и обложка с шумом пала к моим ногам, царапнула пятку: город неотступно следовал за мной.

…Я все поняла.

Мне просто нравился Даня.

Торжество разума! Когда анализируешь свои чувства, становится гораздо проще. Как бы еще я установила, что влюблена, если б не логическим путем? Точно-точно. Этот безлюдный город — символ боязни одиночества, эти странные поступки — очевидно, от передозировки эндорфинов.

Как все просто.

Правда, Даня мне не нравился совсем, но теория выходила такая стройная, что на эту мелочь можно было не обращать внимания.

В школе я внимательно смотрела на него всю перемену, пытаясь зафиксировать, происходят ли от этого какие-то изменения. Изменений не наблюдалось.

Вторая перемена прошла также.

На третьей Даниил не выдержал и подошел ко мне.

— Заметила? — спросил он.

Меньше всего мне хотелось сказать что-то лишнее и оказаться в неловкой ситуации. К счастью, я умею контролировать себя.

— Что? — вроде бы непринужденно ответила я.

Ход соперника.

— Что-то, — не сдавался Даня.

— Ничего, — отрицательно помотала я головой, напряженно выискивая в себе хотя бы крупицы влюбленности.

— Ладно, — ответил он. — На самом деле, я за тобой не слежу больше. А вообще, это было некрасиво, извини.

Я ожидала не совсем того.

— Ты за мной следил? — как можно спокойнее переспросила я.

— Всего пару дней, — затараторил Даня, отчаянно жестикулируя. Из больших и указательных пальцев он сложил рамку и поместил меня в центр. Очевидно, жесты каким-то образом иллюстрировали произносимые им слова. — Это эксперимент, понимаешь. Одна художница тоже так делала. Так нужно, это дает миллион сведений. Откуда бы я например, узнал тогда, что книга у тебя? Кстати, она мне тоже нужна.

Он смотрел очень внимательно и нес эту чушь. Выпалив все сразу, Даниил смотрел перед собой и судорожно глотал воздух.

Я вынуждена была признать, что вариант с влюбленностью все же маловероятен.

В доме напротив

Колдун, умирая, обязан передать другому свой дар (он же — проклятье).

Неистраченная магия душит, тяготит, разрывает изнутри. И не дает уйти, как бы ни хотелось.

То было не колдовство, но нечто сродни ему.

Невысказанные слова и нерожденные образы, облеченные в тени, не давали ей покинуть эту кровать, эту комнату, этот — и другой — город.

Тени робко подползали, жались к мальчику. Он неосознанно дергал плечом.

И тени тогда отступали.

Та, что лежала на кровати, смотрела на него, не открывая глаз. Сколько мальчишке лет — пять, пятнадцать? А ей самой?

Говорят, в двадцать лет жизнь только начинается. Это же всего лишь двадцать. Так мало — особенно, если учесть, сколько лет из этих двадцати ты был ребенком.

В сорок лет жизнь только начинается.

В шестьдесят лет жизнь только…

В девяносто лет жизнь…

А иногда она не начинается вовсе. Так, не начавшись, и подходит к концу.

Когда прочитаешь много, много книг, любое произведение начинает казаться этаким собранным из частей Франкенштейном. Любой герой или эпизод эхом отзывается в мозгу: все это уже было, было.

С жизнью, пожалуй, также.

В старости только один, пожалуй, плюс. Если тебе много лет, в глазах большинства ты априори мудр (по крайней мере, до той поры, пока не обвинили в marasmus senilis).

Можно даже сказать, скажем:

— Жизнь — это носок.

— Но почему?

— Мой опыт позволяет так считать. Я стара.

Они начнут искать скрытые смыслы.

«Носок, — задумчиво скажут они. — Носок суть множество петель, кропотливо созданных. Но для чего они все? Чтобы мы попирали их ногами! Напрасный труд, вот что составляет большую часть жизни. Мы ходим на нелюбимую работу, общаемся с неинтересными нам людьми — ради ненужного положения в обществе! Гениально! Жизнь — носок!»

Оставим в покое и жизнь, и старость, и даже носки.

Тени вновь придут, сколько ни прогоняй. Тени — не люди, слова перед ними бессильны.

Стоит сказать людям: «Уходите, вы не нужны мне», как они исчезают.

Правда, не все. Изредка (всего лишь один или несколько раз) может так случиться, что попадутся и другие — те, что осмеливаются возразить.

«Мы останемся с тобой, — говорят они. — Мы будем с тобой всегда».

Ты начинаешь им верить. Но в какой-то момент понимаешь, что голоса становятся все тише, приглушеннее…

«Мы не оставим тебя» — говорят они. Говорят, уже уходя. И не появляются больше.

Она тоже ушла. Уйдет и мальчишка.

Вечны, бессмертны лишь тени.

Тени подкрадываются к чьей-то руке. Это не моя рука. Это не может быть моим. Да и не рука это даже, так, сушеная обезьянья лапка, снятая с ожерелья шамана, ладонь мумии.

Это не моя рука — она и не слушается меня даже. Уберите это с моей кровати.

И вообще, что здесь делает какая-то старая больная женщина?

Верните мне меня.

Я отлично помню, как должна выглядеть.

В дальнем углу, за книгами оставлена, потеряна, спрятана старая фотография, заложена где-то между «Грозовым перевалом» и «Унесенными ветром». Девичьи лица, одуванчиковые венки. Глупая старая фотография: смеющиеся рты, ямочки на щеках, длинные ресницы — все эти вечные, столетиями неизменные атрибуты юности.

Фотография — дрянь.

Блеклый (недодержка!) снимок пестрит белыми пятнышками — значит, при сушке негативов попала пыль, наклеилась, навеки срослась с нашими лицами. Которых, впрочем, и не разобрать: расплывчатые, желтые. Это из-за попытки покрасить в коричневый. Она не выносила ничего черно-белого, и красила фото раствором серы, и от бумаги за версту потом разило тухлыми яйцами, да и желтые лица получились ну точно яичные желтки.

Она радовалась. Сказала: «Прекрасный солнечный снимок. Одуванчики совсем как живые, такие желтенькие». То, что желтенькое здесь вообще все — значения для нее не имело.

Долго-долго выводила она на обороте что-то про дружбу и бесконечность, но чернильная надпись истерлась еще раньше, чем мои воспоминания.

Мальчишка уходит (ушел он, нет?), воспоминания путаются, запах больницы говорит о том, что я теперь не дома.

Тем не менее, неотвязные тени пришли и сюда.

Какие настырные.

* * *

— Ваф-ваф-ваф! — радовался Кутузов.

— Ва-ва-ва-ваф! — вторил ему Даня, охватив пса обеими руками и перекатываясь с ним по ковру. Выражение у обоих было самое что ни на есть счастливое.

За этой борьбой нанайских мальчиков испуганно наблюдала Нюта. Впервые она видела кого-то еще инфантильнее себя, и зрелище, похоже, ее впечатлило. Не замеченная гостем, сестра скрылась в нашей комнате.

Даня и Кутузов перекатывались из одного конца коридора в другой.

Я кашлянула, чтобы гость вспомнил о цели своего визита.

На самом деле, одноклассник пришел не за тем вовсе, чтобы поиграть с моим псом. Отдать ему книгу и пусть идет обратно, а я забуду обо всем этом.

— А ты знаешь, что ничего случайного не бывает, все решено и предопределено самим человеком? Что любая неожиданная встреча — это свидание, тобой же и назначенное? — спросил Даня, не вставая.

Кутузов лизнул его в щеку. Одноклассник принялся чесать его бока.

— Готова поспорить, что это цитата, — ответила я, чтобы разговор не принял оттенок флирта.

— Кроме цитат, нам ничего не осталось. Наш язык — система цитат, — произнес Даня, и по его тону я догадалась, что и это не его слова тоже. Чужие слова он произносил более уверенно, спокойно и даже не помогая себе жестами.

По рассказу одноклассника, эта книга была написана его тетей. Раньше она всегда стояла в ее шкафу, а потом вдруг исчезла. Даня якобы увидел книгу на фото своей знакомой, и решил, что раз тетя лежит в больнице, книжка бы непременно порадовала ее. Он мог бы прийти и почитать ей вслух. Она обожает, когда читают вслух.

Я не стала задавать вопросы вроде «Неужели книга существует всего в единственном экземпляре?» или «Зачем она, если от нее ничего не осталось?», потому что и так было ясно, что этот бред Даня придумал от начала и до конца, просто чтобы побыть какое-то время со мной. Весьма оригинально, ничего не скажешь. Наверняка куда-нибудь позовет. Схожу с ним, чтобы не обижать человека, а там объясню, чтобы ни на что не рассчитывал. Тут я поймала себя на мысли, что рассуждаю почти как мамины богини.

Нюта несколько раз под разными предлогами заглядывала на кухню, лелея надежду уличить нас в чем-то непристойном. Каждый раз заставая нас созерцавшими обложку, Нюта расценивала это как личное оскорбление.

— А что это у вас? — раскачиваясь, спросила она.

— Пособие, как есть детей, — отозвался Даня.

— Ты ешь детей?

— Я не люблю их. Это намек.

Нюта прекратила раскачиваться на носочках. Серьезно посмотрела на Даню и другим, совершенно нормальным тоном сообщила:

— Я не ребенок. Так-то мне второй десяток пошел.

— Тогда оставайся. Чаем угостишь?

Нюта кивнула и проявила неожиданную покладистость.

— Я приготовлю тебе кофе, — объявила Нюта, пододвигая к Дане кружку с розовым кроликом. Морда кролика растянулась на всю кружку, а два его уха загибались наподобие ручки — жуткая, в общем-то, кружка, но Нюта ее обожала.

Даня воззрился на кролика.

— Благодарю, — кивнул он и отхлебнул горячую, явно переслащенную жидкость.

Нюта заворожено следила за тем, как он пьет.

— Что? — спросил Даня.

— Пей-пей, — с нежностью в голосе сказала Нюта — и, не отрываясь, продолжала смотреть.

Даня уставился в кружку, кроликом защищаясь от удавьего взгляда.

Но Нюта смотрела, смотрела, смотрела.

Даня глянул на меня — ничего она там мне не подсыпала? Я пожала плечами.

Нюта сияла.

Кажется, назревал любовный треугольник.

А может, не все в этом мире надо сводить к любовным отношениям.