— Вон он стоит, — сказал помощник жандарма Шобер.

Эти три слова еще звучали в воздухе, а больше ничего не было слышно. Мы остановились поодаль, сбившись в кучу, как стадо баранов; ноги налиты свинцом, плетьми повисшие руки налиты свинцом, дыхание сперто, будто в рот засунули кляп. И вдруг мы услышали ее и увидели ее, ту, которую мы всегда стараемся спугнуть шумом, ту, против которой воздвигаем плотины из шума, ее — последнюю тишину, тишину по ту сторону жизни.

Мы видели ее. Видели ее как Ничто. Ничто, такое же неумолимое на вид, как и на слух. Между деревьями уже темнеющего леса, в незаполненном пространстве между стволами, в том сумеречном сердце леса, что влечет человеческий взгляд в безысходную бесконечность, на какую-то долю секунды, но секунды, показавшейся нам вечностью, явилась — не чудище, не зверь, не тот ночной волк, которого мы никогда не убьем, — всего лишь (и это гораздо страшнее) тишина, уничтожающий ответ на все; тишина стояла и пялилась на нас.

И сразу все кончилось, мы пришли в себя. И принялись снимать с сука Пунца Винцента. Четверо здоровенных мужчин прилагали все силы, чтобы освободить пропоротое насквозь тело. Оно уже остыло, наступило трупное окоченение. Пунц был похож на раскидистый узловатый корень. Когда он наконец свалился наземь, нас буквально отбросило назад.

Уже в полной темноте и, можно сказать, ощупью возвращались мы в деревню, неся тело на самодельных носилках из веток; руки и одежда у нас были залиты кровью, как у мясников, и нестерпимое отвращение переполняло нас, подступая к горлу. Мы ни о чем не думали. Мы не могли больше думать. Даже о его жене и троих детях. Мы просто положили тело в мертвецкой, закрыли дверь и, ни слова не говоря, разошлись в разные стороны. А когда мы крадучись добрались до своих домов и долго еще трясли замки и засовы, проверяя их надежность, кругом в лесах нарастала, ревела тишина, обступала нас со всех сторон, сгущалась в напряженно внимавшей ей деревне, грозя разорвать нам барабанные перепонки.

В последующие дни мы сидели затаив дыхание, и беда, казалось, тоже затаила дыхание. Она устроила засады вокруг деревни, вокруг нашего, в общем-то понятного, бездействия, когда мы только и знали, что вслушиваться. И хотя кое-что все-таки происходило (наверно, чтобы доказать нам, будто все идет как обычно), но все происходящее, конечно, резко отличалось от великого нашего бездействия, нам же тем не менее казалось, что время остановилось и мир остановился тоже.

Единственно порядка ради я перечислю следующие события: в субботу вдова Пунца с воплями пробежала по деревне; в воскресенье разнесся слух, что Малетта при смерти; в понедельник утром приехали страховые агенты, а днем в «Гроздь» привезли музыкальный автомат; во вторник снова пошел снег; в среду мы провожали Пунца в последний путь (и чувствовали при этом: все происходящее — театр, сельская драма, разыгранная на фоне леса, захватывающая, даже трогательная, но в то же время ничего не значащая, ибо действительность начинается только за кулисами); в четверг вечером Малетта все еще был жив, но в пятницу тем не менее поехали за врачом; в пятницу же Хабихт (которого вызвали в город, он еще в среду туда укатил) получил вознаграждение за поимку убийцы — чтобы масленица прошла повеселей.

Однако в Тиши в эти дни было отнюдь не весело. Беда все еще камнем лежала у нас в желудках, хотя минула уже целая неделя. И Пунц Винцент лежал у нас в желудках сгустком падали, от которого нас с каждым днем все больше мутило, хотя он уже со среды покоился на кладбище, чинно укрытый землей и венками. И вообще: вопли его вдовы тоже лежали у нас в желудках (потому что, в конце концов, сердце не камень), ее траурная вуаль, мокрая от слез, все время трепетала у нас перед глазами. Единственное утешение — эта вуаль трепетала и у нее перед глазами. А вдобавок еще дома без крыш! И господа страховые агенты в придачу! Но прежде всего эти вопли тишины! Ибо ей уже никто не мог заткнуть глотку!

Днем еще было терпимо: тишина пряталась за дверями, под лестницей. Но вечером она выползала наружу и вопила что есть мочи! Потом вдруг присаживалась к столу завсегдатаев и вступала в разговор.

Хабергейер степенно огладил бороду и сказал:

— На свете ничего не бывает без причины — ясно? Он либо рехнулся ни с того ни с сего, либо это был волк.

Мы сидели в «Грозди» (не только в пятницу, но и в четверг вечером, еще до того, как в Тиши привезли доктора — это я знаю точно, — а значит, дело было в четверг). Мы накурили так, словно хотели скрыться за клубами дыма; но тишину, что сидела рядом, нам выкурить не удалось, и клубы дыма плавали, кружились в воздухе, то поднимаясь, то опускаясь, как водоросли в стоячей гнилой воде. Сокрушить тишину криком мы тоже не могли, так как о том, что лежало у нас на сердце и в желудках, мы говорили весьма таинственным шепотом, то и дело надолго замолкая.

И тут Франц Цоттер сказал:

— Но его сигарета…

— Она выпала у него изо рта, — сказал Шобер.

— Нет, она улетела, — возразил Цоттер.

— Чушь все это, — заметил булочник Хакль.

Зажгли лампы. Яркий неоновый свет сверху пробился сквозь дым и неожиданно упал на наши напряженные, застывшие, как маски, лица.

— Ясно одно, — заметил Шобер, — он от чего-то удирал. Не знаю от чего, но убежден, что это самое существовало только у него в башке.

— А одежда! — возразил Франц Цоттер. — Его куртка! Рубашка! Все было изодрано в клочья!

— Перестаньте! — простонал Хабергейер. — Мне худо!

А Шобер:

— Ерунда! Он просто продирался сквозь кусты.

На улице прогрохотал грузовик. Свет его фар полоснул по окнам.

— А обломок сука? — сказал Франц Цоттер. — Прямо в живот… Такое случайно не бывает!

Шум грузовика смолк. И тут же заговорила тишина. Она подняла вверх свои сизо-голубые туманные пальцы. Казалось, она говорит: дело обстоит следующим образом!

И сразу из-за стойки подал голос Франц Биндер:

— Дело, вероятно, обстояло так: он думал, что за ним гонится волк, бросился наутек, вот и напоролся!

А Хакль:

— Иди ты куда подальше со своим дурацким волком!

А Хабергейер:

— Я видел его след!

— К нам уже однажды забредал волк, — вставил Франц Биндер.

— Да, в прошлом пеке! — сказал Хакль.

В конце залы стоял музыкальный автомат, сверкающий яркими красками и никелированными деталями. Но пока что никому даже в голову не приходило его запустить.

— А лошади? — спросил хуторянин Фердинанд Шмук.

— Если кучер налижется, лошади понесут! — сказал Зепп Хинтерейнер.

— Но лошади ведь пьют одну воду, — сказал Франц Цоттер.

— Мы должны держаться вместе и сохранять спокойствие, — объявил Франц Цопф.

Но на столе среди кружек с недопитым пивом уже сидела тишина, она снова разинула пасть, и мы видели ее язык, на котором вертелось непроизносимое слово.

— Я человек современный, — сказал Франц Цоттер, — и. конечно, плевать хотел на всякие суеверия. К тому же я человек деловой, голова у меня светлая. По-моему, в этой истории что-то не так.

Мы опять умолкли и принялись сосать свои трубки. Мы оглянулись назад, в ледяные дали минувших лет. Мы видели волка, рыскавшего вокруг деревни. Слышали вдалеке его ночное завывание. А тишина сидела на столе, и Невыговоренное, как слюна, капало у нее изо рта и пряло нить, алую нить, что тянется по белу свету: кровавый след, теряющийся в бескрайней дали.

— Тогда, — сказал старик Клейнерт, — было точно так же. Там теленок, тут свинья — вот и все. Там след и тут след — вот и все. По ночам вой, по утрам кровавый след — вот и все.

Из посеребренного инеем леса он вышел на голубеющий лунный свет. Ночь, как рассказывают, была светлая, по и тогда его никто не видел.

— Может, полсотни лет назад! — сказал Хакль. — Полсотни лет назад всякое могло случиться.

— Волки не вымирают, — сказал Франц Цопф. — Они так и шныряют через границу.

Жандармы и егеря отправились на поиски. Шли в лес по его следу, устраивали травлю, обкладывали его со всех сторон. Но в сумерках кровавый след терялся среди деревьев. К тому же его запорошило снегом. И запорошило сном! Никто так и не убил волка в Тиши.

— Но, — сказал старик Клейнерт и поднял палец, — тогда дело было еще далеко не так худо. Тогда он драл только скотину. К нам, людям, он в то время относился с почтением.

И тут волк как живой встал перед нами и оскалил зубы (на западном или восточном краю деревни, кому как правится). Налитыми кровью глазами он смотрел на нас, и пена стекала из его пасти. Но в эту минуту помощник жандарма Шобер поднялся с места и вытащил из кармана монету.

— Надо мне наконец опробовать этот автомат, — сказал он.

И бросил монету в музыкальный ящик.

В пятницу жизнь уже шла своим чередом. Начнем с того, что с матросом случилась неприятность, и виновато в этом было, наверно, то Невысказанное, что по-прежнему сидело в засаде. Матрос знал, что оно там, знал и то, что в наших хмельных мозгах оно принимало образ волка, и, хотя это раздражало и беспокоило его, испытывал жестокую радость при мысли, что оно угрожает нашей деревне. Но это и все. Как поступить, ему было неясно. Он ждал, сам не зная чего, и еще ждал двух парней с кирпичного завода Плеши, которые обещали зайти за горшками. Их (горшки) надо обжечь как положено, а они (парни) хотели прийти в обед; это значит, что они придут, когда им вздумается, и, следовательно, он не волен распорядиться своим временем.

Матрос брался то за одно, то за другое и в конце концов стал листать календарь. Он обнаружил, что все истории уже давно прочел и все загадки (по крайней мере в календаре) разгадал. А поскольку был только февраль и следующий календарь еще даже и не печатался, он решил слазить на чердак, где лежала целая стопка календарей за прошлые годы. Матрос поставил лестницу, влез наверх и закрыл за собою крышку люка. С одной стороны на чердаке лежало сено, с другой был свален разный хлам. Матрос почувствовал запах пыли. Он вошел в этот запах, как в потусторонний мир, запутался в паутине прошлого, в которой годы висели, как дохлые мухи. Сено шуршало у пего под ногами. Трава умершего лета щекотала его. Он чихнул, и слезы умиления навернулись у него на глаза, потому что не только козами, но и сеном пахла пастушка его юности.

На одной из балок лежали календари. Матрос сел и принялся неторопливо разбирать стопку. 1952 — 51–50 и 49–48 — 47. Эти календари он сам покупал и сам складывал здесь, но под ними лежали другие, и он только сейчас их заметил.

1945.

(На обложке портрет величайшего полководца всех времен.)

Он взял тоненькую тетрадь и раскрыл ее, вернее, она сама раскрылась, так как между истрепанными пожелтелыми страничками вместо закладки лежал сложенный листок бумаги.

И в это мгновение что-то произошло, что-то похожее на взмах крыла или взмах призрачной руки, снаружи коснувшейся крыши. И тут же сквозь дыру в дранке просунулся длинный палец, указывая на вышеупомянутую закладку, узкая полоска золотого, сверкающего света — на дворе проглянуло солнце.

Матрос уставился на этот вырванный из тетради листок, на котором трепетал солнечный зайчик, вдруг увидел, что он весь покрыт карандашными каракулями, и узнал руку отца.

Он разгладил листок — солнце тем временем снова спряталось и его лучи растворились в сумраке — и стал разбирать бледные робкие каракули.

Старик пытался написать письмо. Неуклюжим, но педантично аккуратным почерком он всякий раз начинал сначала и потому накропал всего несколько фраз.

«Мой горячо любимый сын! Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо…

Мой горячо любимый сын! Если ты когда-нибудь прочтешь яти строки…»

Потом немного больше:

«Мой горячо любимый сын! Я не знаю, дойдет ли до тебя это письмо. Я даже не знаю, надо ли мне его отсылать, потому что, как я слышал, все письма вскрываются…»

У матроса пересохло во рту, сперло дыхание в горле, и ему показалось, что под кожей у него нет ни костей, ни мускулов и что весь он набит морской травой.

Он перевернул этот убогий листок и на обороте увидел (снова):

«Мой горячо любимый сын! Когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет среди живых…»

В ушах матроса вдруг что-то зажужжало, это было похоже на жужжание каких-то насекомых; оно приближалось, нарастало, делалось все громче и громче и, наконец, стало уже нестерпимым, как овладевшее им напряжение.

Матрос встал на ноги, набитые морской травой (так, словно ему надо было «выстоять»), и прочитал:

«Мой горячо любимый сын!»

А дальше было написано:

«Случилось нечто ужасное…»

Вот оно самое!

Жужжание смолкло возле дома. Послышались голоса, это парни прикатили на машине. Дрожащими пальцами матрос сунул листок в карман и спустился в сени.

— Вот и мы, — сказали парни. Они ждали, стоя в дверях.

Матрос убрал лестницу.

— Так, значит, это вы, — сказал он. Как во сне, он вышел на двор, где стоял заляпанный грязью грузовик, и добавил:

— Ваше счастье, что земля опять промерзла, неделю назад вы бы тут не проехали.

Вместе с обоими парнями он прошел в сарай, и они вынесли оттуда глиняные горшки.

Уши его были полны шепота и шипения:

«Тогда много чего случилось.

Вам надо было пораньше вернуться.

Люди пусты, как птичьи гнезда по осени, и вложить в них можно все, что угодно».

Вот тут-то и произошла неприятность.

— А это что за ваза? — спросил один из парней. И указал на сосуд, стоявший в углу.

Это была ваза, которую матрос сделал в сочельник.

Он оглянулся в нерешительности. И сказал:

— Эта остается… Хотя, нет, берите ее тоже! — Потому что одно ему было ясно: сосуд необходимо обжечь, даже если он никогда не будет вмещать ничего, кроме ночи.

Он схватил вазу, повернулся к одному из парней и вдруг почувствовал над собою смерть: балку, на которой повесился отец, и тень мертвеца, и веревку, и всю власть судьбы над собою, и внезапную слабость в коленях, и внезапную слабость в руках и в пальцах, обхвативших сосуд со взрывчатым веществом, взрывчатым веществом его подавленного отчаяния, сосуд со взрывчатым веществом обманчивой тишины, судорожного спокойствия… и вот уже осколки валяются на земле!

— Вдребезги! — сказал парень, опуская руки, протянутые было, чтобы подхватить вазу.

Матрос смотрел на осколки. И сказал:

— Да, конечно, вдребезги. Жаль!

Ночью, что последовала за этим днем, ему опять снилось море, и тою же, в общем-то спокойной, ночью жар у Малетты начал спадать. А матросу снилось, что он находится на большом корабле, но не на палубе, а глубоко внизу, в темном трюме, обреченный исполнять работу кочегара. Он думал: господи ты боже мой! Как же это случилось? Как же я докатился до кочегарки? Ведь я штурман! У меня даже есть письменное удостоверение. Как мог старик загнать меня сюда? Он почувствовал адскую боль в позвоночнике. Ага! Это багор! — подумал он. И сразу же: нет, какой там багор! Это боль от тяжелой работы! И тут сон его совершил скачок, то есть декорации переменились без всякого перехода, без всякой логики. Трюм вдруг стал похож на лестничную клетку, вернее, на глубокую шахту без единого окна. Лестницы свободно раскачивались во мраке, высоко вверху сквозь люк мерцал слабый свет утренней зари, а из темноты мужской голос пророкотал:

— Господин Недруг! Господин Недруг, извольте спуститься сюда!

Да ведь это Хабихт! — подумал матрос. А Хабихт уже стоял перед ним и отдавал ему честь.

— Тут без черта не обошлось! — сказал он. — Я прошу вас взять на себя это дело.

Матрос стал взбираться вверх по лестницам, с трудом балансируя над пустотою на шатких перекладинах. Ага, этот уже со страху в штаны наложил, подумал он и звонко рассмеялся во сне. Нo подъем был отнюдь не веселый, потому что все эти лестницы провисали под его тяжестью, он перелезал с перекладины на перекладину, но с места не двигался, как белка в колесе. И все-таки он вдруг очутился под самым люком, уже высунул голову навстречу заре и… там была палуба! Слава тебе господи! Над нею простиралось чистое небо!

Скорее на волю! И снова наверх, на палубу! Он подтянулся на руках. Но тут судно опрокинулось килем вверх. И все вдруг перевернулось, небо стало бездонной пучиной, а он, матрос, лежал на животе перед люком и растерянно смотрел вниз, в глубину неба… И вдруг он увидел там себя самого смотрящим вверх, и еще увидел: у человека там, внизу, было лицо фотографа. Тогда матрос быстро захлопнул крышку люка, с трудом приподняв ее (ведь все было шиворот-навыворот), вскочил на ноги, при этом ему казалось, будто он упал навзничь и кубарем катится по булькающей воде.

Однако на самом деле он в этот момент стоял на палубе. Стоял на корме могучего корабля. И внезапно его осенило: это военный корабль, великий миг настал для меня.

Рядом с ним стоял пожилой человек, не «старик», а просто какой-то человек, может быть боцман. Он явно был не расположен разговаривать, он стоял, вперив в даль мечтательный взгляд.

Матрос обратился к нему.

— Военный корабль? — спросил он.

Боцман кивнул.

— Военный корабль без орудий?

Боцман кивнул.

— И весь белый? Чистый как снег?

Боцман кивнул.

Позади сверкающего линкора на горизонте всходило, а может быть, заходило солнце, оно отбрасывало на воду широкую световую дорожку, золотом обрызгивало увенчанные пеной гребни волн. А линкор медленно уходил в открытое море (на восток или на запад — неизвестно), в мучительно глубокую лиловость, что была как музыка; за ним следовало несколько маленьких корабликов. Но вот так история! Маленькие корабли шли намного быстрее (и это было печально, хотя казалось вполне естественным). Вздымая за собою пенные гребни, они устремились вперед и играючи обогнали гордый линкор.

— Ну и ну, — сказал матрос, — мы даже за этими селедочниками не поспеваем!

Но боцман глянул на него, словно хотел сказать: глупая твоя башка, неужто ты и вправду так думаешь?

И тут это случилось. Случилось чудо (в ту самую минуту, когда матрос понял боцмана). Мощный толчок сотряс стальное тело корабля, толчок такой силы, что их отбросило назад; скользящий за кормою пенный гребень вздыбился, метнулся к свету — сверкающий столб брызг заискрился на солнце, он рос и рос — слепящий и до того прекрасный, что дух захватывало, — ввысь, ввысь, к ночному зиянию неба, столб жидкого серебра и расплавленного золота, — броненосный крейсер шел полным ходом. Маленькие корабли остались далеко позади. А он, освобожденный, несся навстречу тайне, глубокому ультрафиолетовому свету вечности.

Потрясенный, как может быть потрясен только человек, никогда не живший у моря, матрос вынырнул из своего сна, быстро перевернулся на другой бок и снова заснул.

В ту же ночь температура у Малетты спала до 36°, а это значит, что сам он с заоблачных высот жара упал на землю и проснулся около грех часов утра, весь в поту… Но теперь он понимал, где находится.

Следующая ночь (ночь с субботы на воскресенье) и вправду обещала быть веселой — наперекор всему! В «Грозди» должно было состояться первое масленичное гулянье, так называемый «домашний праздник в «Грозди». Стоял мороз (но ночь сулила жаркое веселье); царил мрак (но ночь сулила яркий свет); непроглядный мрак — на три шага вперед ничего не видно. Луна вступила в свою последнюю фазу и должна была взойти только к полуночи. Однако это отнюдь не мешало молодежи, охочей до танцев, ведь молодым не ведомы ни холод, ни страх. Они являлись, пешком и на мотоциклах, ряженые и неряженые — даже из самых захолустных уголков, — чтобы хоть разок как следует проветрить душу и тело. Моторизованные молодые люди с ветерком влетали в деревню (на дороге уже не было снега, она снова годилась под трек), слепящими фарами и грохотом моторов разбивая вдребезги темноту и тишину. Остальные (неполноценные), то есть пешеходы, тащились с карманными фонариками или переносными фонарями. Чтобы обратить на себя внимание, им приходилось орать, свистеть и палками колошматить по заборам. В узкой полоске колеблющегося света они шли своей дорогой, и видны были только их ноги, марширующие по Тиши, а больше ничего. По что они шли на своих двоих, было слышно даже тем, кто еще не видел их освещенных ног.

Матрос тоже шел по деревне (все еще в возбуждении от своего военно-морского сна), и так как он по-прежнему не знал, что делать, за что взяться, то хотел по крайней мере хоть немного позлобствовать. Он видел огоньки, мелькавшие вдоль улицы, слышал крики парней, визг девушек — и вдобавок эта ночь! Она была черна, как дымоход, и отдавала сажей, пыльной суровостью и горечью бесснежного мороза. А днем-то ведь таяло! Южный ветер! С лесопилки доносилось пыхтение мотопилы, а со станции Плеши свист локомотивов: их железные тела трепетали, готовые двинуться в путь, трепетали от приближения весны. И ежели «старик» не утонул в море и не был подвешен коптиться в небесной трубе, и ежели поезда идут на юг (и на север тоже), в таком случае, в таком случае можно будет опять когда-нибудь выйти в море.

Веселая толпа гуляющих валила ему навстречу (освещенные ноги, а вверху, в темноте, громкие крики). Он тотчас укрылся в подворотне, не желая стать объектом шуток этой оравы. По в подворотне уже стоял какой-то человек, видно тоже убоявшийся хамских выходок.

— Господин Недруг?

— Черт побери! Кто здесь?

— Это я, Франц Цоттер. В темноте я вас сразу и не признал.

Молодые люди протопали мимо. Луч света упал на стену дома напротив, и в этом свете возникли гигантские тени женских икр, марширующие исполины, которые доставали до кровельного лотка.

— Слыхали последнюю новость? — спросил Франц Цоттер. — Хабихта вчера наградили. Дали орден за поимку убийцы. — И вдруг (во всю глотку): — Это я из газеты вычитал!

Вот и все. Потом он замолчал, так как мимо один за другим промчались мотоциклисты; жуткий грохот ударялся о стены, заталкивал обратно в рот простые слона; в белоснежном, слепящем свете фар, что как нож вонзался во тьму, мелькали свешивающиеся с седла зады и жарко растопыренные ляжки отважных всадниц в высоко подоткнутых юбках.

Матрос закашлялся, пыль и пары бензина разъедали ему носоглотку.

— Совсем взбесились, окаянные! — прохрипел он. При этом он имел в виду и награждение Хабихта и ляжки всадниц. И тут, заметив, что охота промчалась мимо (правда, за нею еще тащился вонючий хвост), он оставил Франца Цоттера в подворотне, а сам поспешил уйти.

Бал начался с таким же шиком и размахом, с каким являлись в деревню гости. Все, кто был молод, собрались здесь и уже наступали друг другу на ноги. Но едва начались танцы, как произошло первое несчастье: во всей округе вышла из строя электросеть.

Густой мрак. Духовая музыка замерла на диссонансе — воцарилась тишина. И тут же послышался возглас какого-то парня: «Эге-е!», что значило примерно следующее: «Ну? Это еще что такое?» И сразу топот, огонек спички возле ящика с пробками и голос Франца Биндера:

— Замыкание, наверно!

И вдруг отчаянный визг — несколько девиц пожелали оповестить мир о том, что их тискают.

Незадолго до того, как погас свет, в залу вошел помощник лесничего Штраус. Ему как раз хватило времени заметить, что в отдельном кабинете стоит учительница. Он протискивался через толпу гостей, целеустремленно лавировал среди потных тел. Он угадывал направление, как лесной зверь, и потому не боялся заблудиться в темноте. Он задевал рюши, звенящие украшения, шуршащий шелк, согретые, туго натянутые трико, задевал бедра, голые руки, тугие груди — разгоряченную плоть, что рвалась наружу из-под всех покровов. С удовольствием раздувая ноздри, он ухмылялся (но два его золотых зуба не блестели впотьмах). Так! Должно быть, это сестры Бибер с хутора. Даже в маскарадных костюмах от них несет коровником. Дальше запах сапог и бриллиантина. Ага, значит, и Укрутник здесь! А вон там, верно, Паула Пок, потому что пахнет совсем как в сапожной мастерской. Он проталкивался вперед, поводя своим многоопытным носом. Хлопнул рукой по заду, сначала по одному, потом по другому — здорово! Не иначе это сестры Шмук. Затем налетел на какого-то парня, который не замедлил дать ему пинка в живот.

— Эй, ты кто такой? — спросил Штраус.

— Волк, — ответил парень.

А тут еще и посетители вышли из себя:

— В чем дело? Когда починят свет?

— Немножечко терпения, немножечко терпения, — восклицал Франц Биндер. — Розль уже пошла за лампами.

Тут запахло солдатней! Запахло гимнастическим залом! Бравые ребята, должно быть, где-то поблизости. Штраус старался не наступить им на ноги и, осторожно продвигаясь, наскочил на большое, крепкое женское тело. Она ли это? Он слегка наклонился и щекой коснулся плеча, казавшегося угловатым, хотя на самом деле оно было округлым и пахло свежей, хорошо промытой кожей.

— Фрейлейн Якоби? — прошептал он.

— Да! Кто это?

— А вы не догадываетесь?

— Нет.

— Волк. Я пришел вас съесть!

— Вместе с платьем?

— Нет, сначала я его с вас сниму.

Он сзади схватил ее и просунул большие пальцы ей под мышки, а так как она не противилась и не вывертывалась (а в конце концов даже выразила согласие, игриво потершись об него спиной), он недолго думая заключил ее в свои объятия.

А в это время в доме, где она жила, у Зуппанов, в темноте и полной тишине, происходило следующее: Малетта неподвижно лежал на кровати — в руках черная книга учителя — и как раз ломал себе голову над отрывком, дочитать который ему помешала внезапно наступившая темнота. Он достал эту затрепанную черную книжонку, отчаявшись заснуть, открыл ее на первой попавшейся странице и наугад, с середины абзаца стал читать:

«…конечно, не только по слухам, но и по собственному неопровержимому опыту, на множестве примеров узнали они, что мы не отступим от своего мнения. Сатана (а мы вовсе не собираемся отрицать, что он существует и вершит деяния тьмы в детях неверия) тремя способами держит линкантропов в своих сетях: 1) тем, что они, подобно волкам…» Малетта повторил: «…подобно волкам…» Но в это мгновение лампа погасла — при слове «волки» электросеть вышла из строя.

О чем же здесь речь? — думал он. — Сатана! Дети неверия! Деяния тьмы! И линкантропы! Что такое линкантропы? Это слово даже в кроссворде никогда не встречается!

Впотьмах он отложил книгу в сторону. Поднять руку ему оказалось нелегко. Он чувствовал страшную слабость, голова кружилась, и тело было словно чужое.

Дни забытья, дни горячки, непостижимые и мутные, остались позади — фантастическое море тумана между жизнью и смертью, но которому он блуждал до полного изнеможения. Говорят, он пролежал так целую неделю, а вчера к нему даже приходил врач. И впрыснул ему пенициллин, рассказывала старуха Зуппан. Сегодня жар спал — чудеса, да и только! Малетта не мог вспомнить ничего определенного (да и было ли что-нибудь определенное во внешнем мире?). Но на языке у него по-прежнему оставался вкус безумного ужаса, и сейчас еще он ощущал возможность метаморфозы, словно это уже не раз с ним бывало, страшился и жаждал ее; как будто в его распоряжении имелось второе тело с животной силой, животной яростыо, с мощными зубами, терзающими трепетную живую плоть, и с дыханием, что, подобно воплю — вольно и дико, — рвалось из него. Малетте казалось, что у него лопается грудь, разрывается горло. Время от времени он впадал в полудрему, в до странности чуткое сумеречное состояние, его охватывал великий страх перед самим собою, и торжество, и муки совести из-за того, что он выполнил зловещую задачу — взял на себя омерзительную работу палача.

Волки, размышлял он. Какие еще волки? И мысли Малетты закружились вкруг этого слова, закружились все сужающимися спиралями — завороженные, как насекомые, что ночью вьются над лампой; но че. м уже становились спирали, тем непонятнее и темнее становилось слово. Оно было темнее того мрака, в котором парило, было таким темным, что уже начинало слепить, как яркий свет. И вдруг он почувствовал, что на него накатывает беспамятство — опять! Несмотря на врача и пенициллин! Ему почудилось, что оно освободило его от собственного его тела, как от одежды, и медленно, вперед ногами высосало в окно.

Матрос тем временем (в мыслях он уже опять был далеко) доплелся до западного края деревни. Насквозь промерзшая, потрескавшаяся глина под ногами и горечь мороза на губах. В закопченном, стылом, беззвездном провале ночи шаги его раздавались, как в подземелье, и только эхо этих шагов говорило ему о том, через какие пространства он идет. Он шел мимо дома могильщика, мимо сада, за которым проселок сворачивает к шоссе, и дальше шел по пустынному шоссе, что тоже вело лишь в темноту, шел на запад, так, словно он уже блуждал в потустороннем мире. Однако его чувства не имели ничего общего с «вечным покоем», наоборот, он больше не ощущал себя ушедшим на покой. Если «старика» не утопили в море и не подвесили коптиться в небесной трубе, иными словами, если он еще был жив и все видел — хотя бы издалека (может, с какого-нибудь стариковского надела, а может, с потайного капитанского мостика), тогда — сказал он себе, — тогда вопреки всему ты должен опять взяться за руль… на тонущем корабле, на покинутом корабле, ибо тогда, тогда твоя служба еще не кончена!

Он повернул и тою же дорогой пошел назад. Наверно, по любой дороге надо идти назад. Идешь назад, но не возвращаешься. Море успокоилось, след корабля исчез. По обеим сторонам дороги вздымались тени, отчетливо выделяясь на фоне призрачно светящейся снежной равнины. Ужели это те, кого он обманул, покинул, забыл, но не вырвал из своего сердца?

— Чего вы тут ждете?

Они молча пожали плечами.

— Клиента? Жениха?

Они молча пожали плечами.

— Избавителя?

Они молча пожали плечами.

— Или меня?

Они молча пожали плечами.

Девочка, которую без памяти вытащили из воды, лежала поперек дороги. Он склонился над ее бессильным телом и спросил:

— Ты живая? Или мертвая?

А она:

— Не знаю. Я не чувствую никакой разницы.

Дрейфующие мины плавали в непрозрачной воде ночи. Их не было видно, просто он знал, что они плавают здесь. И знал, что в один прекрасный день они взорвутся. Или они здесь, чтобы наводить на кого-нибудь страх?

Человек, которому тогда ампутировали ногу, сидел в придорожной канаве.

— Как поживаешь? — спросил матрос.

А тот:

— Как я могу поживать, если я мертв? Всё мразь! Всё обман! Что тут, что там!

С человеческой ногой в пасти акула стремительно ушла в глубину. Матрос взмахнул руками, словно поплыл за нею! За врагом! За дьяволом! Бог ты мой! Капитан на стариковском наделе! Глухое бульканье наполнило уши матроса, неясный гул, что слышат водолазы. Скрытый во тьме ручей струился по камням. С тем же звуком вода в тот день заливалась в лодку.

И вдруг он ощутил лютый холод, холод, от которого останавливается дыхание, холод, который кляпом затыкает глотку утопающего, когда тот судорожно ловит воздух ртом. Тут ты вцепляешься в румпель, думал он, но вцепляешься, только чтобы удержаться, вцепляешься, объятый страхом смерти. И в этот миг он увидел айсберг.

Непреклонный, неодолимый, смертельно и загадочно светящийся изнутри, всплыл он справа по борту, недвижное Нечто, вольно и гордо купающееся в собственном отражении. И медленно проплыл мимо. Мир отскакивал от его хрустальных граней, словно обжегшись, отскакивал назад в темноту, и кольцо льдисто-голубого ужаса окружало айсберг. Казалось, он говорил: «Я преодолею все. Смерть чужда мне так же, как жизнь, лишь себя я знаю!» Он походил на обращенное ввысь лицо спящего великана, что неподвижно покоился на воде.

И снова дом могильщика, а за ним черное скопище — деревня. Ни одно окно в ней не светилось — электросеть вышла из строя. Но матрос этого не знал.

Он свернул в сторону и опять пошел той же дорогой назад. А что еще остается? — думал он. Ни одного кровавого пятна на воде, ни одного масляного пятна на воде, ничего! Ночная синь нарастающих водяных валов, вот и все. Великая холодная жестокость моря!

Между тем Розль принесла керосиновые лампы — две для залы, две для отдельного кабинета. Разумеется, для таких больших помещений света этих ламп было недостаточно. Музыканты задули в свои трубы, но поскольку они не могли как следует разглядеть ноты, то играли до такой степени фальшиво, что каждый, у кого есть уши, слышал это, и в конце концов танцующие сбились с панталыку так же, как и оркестр. Тогда музыканты капитулировали (к полном согласии с публикой), отложили свои инструменты и вместо них поднесли к губам пивные кружки. Остался — музыкальный ящик тоже был в параличе — только Карамора со своей испытанной гармошкой. Тог: ему был не нужен, ведь он человек, и ноты тоже не нужны, ведь он играл как бог на душу положит. Играл, правда, не всегда верно (люди смутно припоминали, что не так, собственно, оно должно звучать), но тем не менее умел попадать в ритм танцующим, отчетливо отбивая такт. Оба помещения (зала и отдельный кабинет) все больше наполнялись животным теплом, животными испарениями. Правда, основной ингредиент — Эдер Эрна — отсутствовал, но здесь позаботились о замене, так что сожалеть об этой утрате не приходилось. Меж тем пятеро музыкантов подсели к столу завсегдатаев и пили сколько влезет (напитки они получали бесплатно — так было договорено); через час, уже пьяные в стельку, они поднялись, испытывая жгучую жажду деятельности. Сперва они смахнули со стола все кружки, потом, шатаясь, влезли на скамейки и стулья и грянули в рожки и трубы (опять фальшиво!). Укрутник вышвырнул их из залы… Танцы продолжались, танцующие крепко прижимались друг к другу — тесто из мяса, что в полутьме колыхалось, подходило как на дрожжах, — густая масса, сбитая, круто замешанная, подрагивала в такт топающим башмакам.

Вдруг разом все замерло. Ноги перестали двигаться, гармошка перестала играть, воцарилась мертвая тишина — ни вздоха. Пары, еще не разомкнувшие объятий, замерли, как манекены в витрине, окаменели в моментальном движении, в танцевальном па, будто внезапно остановился показ фильма.

Они вслушивались.

Вслушивались в то, что происходило на улице.

И от ужаса глаза у них полезли из орбит.

Что случилось? Бога ради, что случилось? Они вслушивались, но различали лишь бешеное биение собственного пульса.

Пот остыл на них, они чувствовали, как он сбегает вниз ледяными каплями и противно щекочет кожу, по все еще не смели шелохнуться.

Франц Биндер — единственный, кто ничего не понял, — нарушил чары, спросив:

— Что это на вас нашло? Привидение, что ли, увидели?

Ему не ответили. Все таращились друг на друга. Наконец Укрутник собрался с духом и пошел к выходу. Он оттолкнул Герту, которая пыталась силой его удержать, открыл дверь и вышел в темную подворотню. Несколько дюжих парней последовали его примеру. Им тоже пришлось выдираться от своих дам. Не отставать от него было делом чести. Зиберт, инвалид войны, первым пошел за Укрутником.

Молча столпились они в воротах. Укрутник уже одной ногой ступил на тротуар. Все, вытянув шеи, напряженно прислушивались. Но ночь была недвижной и непроглядной, словно бы замурованной.

Пожимая плечами, они вернулись в залу.

— Ну, что там стряслось? — спросил Франц Биндер.

— Ничего, — отвечал Укрутник, — ровным счетом ничего. Можно продолжать. Нам, видно, просто померещилось.

А матрос остановился на дороге, что-то поразило его. Он уже опять был в этом мире (на окраине деревни), наверное, поэтому и удивился. Он вслушался в ночь. Где-то на дальнем хуторе выла собака, а еще дальше — возле Плеши — шел поезд. Нет, это не то. подумал он. Собака… поезд… что тут особенного? Черт возьми, что же это такое коснулось меня? Он слушал, откинув голову, прикрыв глаза: собака… поезд… вот и все. К тому же задним числом он даже не был уверен, что слышал еще какой-то звук. Пожав плечами, он побрел дальше впотьмах (все время по задам деревни). Ты рехнулся! — говорил он себе. Вконец рехнулся! Если будешь продолжать в том же духе, тебя скоро упрячут в сумасшедший дом! Немного погодя ему почудилась музыка. Да, конечно, жалобные всхлипы гармошки. Они доносились откуда-то, приглушенные толстыми стенами дома, не иначе как из ресторации! Матрос опять остановился. То, что он слышал, действовало не слишком-то ободряюще и, видит бог, звучало — да простит нас музыкант — прескверно. Точно ребенок плачет в темноте. Матрос на ощупь прошел еще несколько метров, потом снова замедлил шаг. Все верно: он стоял на заднем дворе заведения Франца Биндера, и музыка эта доносилась с «домашнего праздника в «Грозди». Тонкий слой снега в бороздах распространял какое-то сумеречное свечение, от которого уныло побеленная стена дома казалась призрачной. Матрос стоял, слушал странные жалобные всхлипы и смотрел на дом. Вровень с землей там имелось окно, распахнутое настежь. Матрос, конечно, не обратил бы на это внимания, будь помещение за окном вовсе не освещено или освещено, как обычно, электрическим светом. А главное — если бы не недавнее предостережение. Но за окном было черно, как в бочке дегтя, и в глубине этой черноты вдруг стал перемещаться маленький огонек; а, поскольку матрос все еще не знал, что электросеть вышла из строя, этот огонек возбудил его любопытство. Итак, он подкрался поближе, чтобы посмотреть, в чем дело (такие крошечные огоньки сплошь и рядом служили сигналами, морскими навигационными знаками, указывающими путь во мраке). Вскоре, однако — о чем он уже догадывался, — .матрос носом почуял, что его ждет разочарование: из окна отчаянно воняло — помещение оказалось отхожим местом, а огонек — зажигалкой, которую кто-то поднял повыше, чтобы не оступиться.

Матрос отвернулся, утратив всякий интерес, но в это самое мгновение заметил то, чего ему как раз не хватало, чтобы восстановить недостающие звенья некой цепи.

Недалеко от окна стоял прислоненный к стене велосипед. Самый обычный велосипед, оставленный кем-то в надежде, что здесь, на заднем дворе, его не украдут. Велосипед и открытое окно — матросу вдруг все уяснилось. И покуда в уборной медленно угасал огонек зажигалки, для матроса во тьме постепенно проливался свет.

Так и только так было тогда! Тогда, в новогоднюю ночь! В ночь убийства! Тогда здесь, у стены, тоже стоял велосипед; к раме был привязан топор; Пунц Винцент вошел в уборную, запер за собой дверь, затем вылез в окно (плевое дело) и поехал вслед за стариком Айстрахом. Тем временем Хабергейер притащил к дверям клозета идеального свидетеля — жандарма (с одной стороны, чтобы охранять дверь, с другой — чтобы сделать алиби еще более надежным). И разговаривал с Пунцем, который догнал свою жертву, и, наверно, уже убил старика, и скоро должен был вернуться тою же дорогой, разговаривал так, чтобы всем было слышно! И — что самое чудовищное! — эти обстоятельства были известны вахмистру Хабихту, который, хотя и арестовал мнимого убийцу, избил его и с помощью настоящего убийцы спровадил на тот свет, в конце концов поехал в город, где на него нацепили орден!

Матрос пошел дальше и вдруг заметил, что вокруг него и впрямь творится что-то неладное. Что-то кралось за ним на мягких лапах, обогнало его, затем снова приблизилось и ускользнуло. И внезапно остановилось на обочине, поодаль, как бы поджидая матроса. Что это было, он не видел и не слышал, но ощущал это каждым своим нервом.

И тут же услышал шорох, чье-то тяжелое дыхание — так иногда дышат собаки. Оно доносилось из темноты между двумя хозяйственными постройками; но это могло быть и человеческое дыхание.

— Есть тут кто-нибудь? — бросил он в неизвестность.

Шорох тотчас же смолк, ничто больше не шелохнулось.

— Эй! Кто там? — разозлись, крикнул матрос.

— Малетта! — ответил голос из мрака.

Вскоре после полуночи зажегся свет. Все крикнули «ах!» и зажмурились. Смущенно улыбаясь, разжали объятия (словно застигнутые на месте преступления). И пошло веселье! Даже без духовой музыки! Карамора тоже мог убираться восвояси, если хотел! Потому что теперь, когда ток снова побежал по проводам, в ход был пущен музыкальный автомат.

— Вот это да! — орал Укрутник. — Ноги сами в пляс идут! Ай да машина! Ей-богу, танцы у нее в крови.

Итак, деревенская ресторация наполнилась музыкой со всего мира, удовольствие не меньшее, чем нажимать на стартер автомобиля.

И вдруг музыка стихла. Какой-то шутник (кто именно, заметить не успели, он сразу же улизнул) бросил в автомат фальшивую монету, она застряла в щелке — ни туда и ни сюда. Гости принялись кулаками колошматить по автомату.

— Прекратить! — рявкнул Франц Биндер. — Хватит! Это не поможет!

И в самом деле! Он был прав, это не помогало. Тогда в щель стали совать всевозможные инструменты. Сломались три перочинных ножа, и в довершение сломался даже ноготь Герты Биндер, да так, что его отломившийся кончик тоже застрял в щели.

В конце концов гости сдались и стали расходиться (намного раньше, чем собирались). Особенно — ясное дело! — заспешили разные парочки, к примеру помощник лесничего Штраус и фрейлейн Якоби. Герта проводила их задумчивым взглядом, потом посмотрела на отца.

— В понедельник позвоню в фирму, — сказал Франц Биндер. — Они обязаны бесплатно починить автомат. — Обливаясь потом, он выкатился из-за стойки и открыл окно (обычно он не рисковал это делать). Суровая, ледяная, пугающе горькая ночь хлынула в почти опустелую залу.

В это самое время Малетта очнулся — словно его грубо втолкнули назад, в собственное тело. Он огляделся. Лампа опять горела, под ней лежала раскрытая книга. Он услышал, как распахнулась и вновь захлопнулась входная дверь, и понял, что это вернулась домой учительница. Она тихо, крадучись поднималась по лестнице, и он уже подивился было ее деликатности, как вдруг различил; шаги-то были двойные, как будто она кралась на четвереньках.

Малетта потянулся за книгой и нашел то место, дочитать которое ему помешал распределитель земных тягот; за стеной раздавалось приглушенное хихиканье, и он опять потерял это место. Несколько минут Малетта лежал как в столбняке, но потом решительно взял книгу и стал читать:

«…конечно, не только по слухам, но и по собствен ному неопровержимому опыту, на множестве примеров узнали они, что мы не отступим от своего мнения. Сатана…»

В соседней комнате заскрипела кровать.

«…сатана (а мы вовсе не собираемся отрицать, что он существует и вершит деяния тьмы в детях неверия)…»

(На улице поднялся отчаянный шум — мотоциклисты разъезжались по домам.)

«…тремя способами держит линкантронов в своих сетях…»

(Малетта поднял глаза от книги и прислушался. Мотоциклы протарахтели мимо, а за стеной, похоже, занимались гимнастикой!)

«…1) тем, что они, подобно волкам, действительно совершают нечто, будь то похищение овцы или убиение крупного рогатого скота, однако, не будучи обращенными в волков, а в обличье человеческом, сами же они в своем ослеплении воображают себя волками и в сходном ослеплении принимаются за волков и другими…»

Он затаил дыхание. Теперь он знал, о чем идет речь! За стеной опять затрещала кровать. А на улице стоял отчаянный грохот моторов. Небо, окоченевшее над деревней, выгибалось навстречу гигантскому гимнастическому залу, где на потолке болтались устрашающие снаряды: канаты и кольца, на которых могли бы повеситься все гимнасты! На ночном столике тикал будильник. Казалось, он хрипел: убить! убить! убить! Непрерывное подстрекательство! Но Малетта справился со своим страхом и дочитал до конца:

«…2) тем, что им в глубоком сне и впрямь вообразилось, будто они зарезали скотину, тогда как они одра своего не покидали, а все, что им пригрезилось, за них совершил нечистый;

3) тем, что мерзостный сатана заставляет все это совершить обыкновенных волков, а вместе с тем внушает им, спящим и одра своего не покинувшим, как во время сна, так и при их пробуждении, будто все это сделано ими».

В воскресенье вечером Хабихт вернулся из города. У станции Плеши он вместе с лесорубами сел в почтовый автобус. Вахмистр кивнул шоферу, который его приветствовал, и поспешил занять почетное место — впереди слева. Автобус, громыхая, въехал в по-воскресному сонную деревню, остановился у почты, остановился у гостиницы «Олень», потом свернул направо, в поле — вот и все, сумеречная пустота зимнего пейзажа, и ничего больше.

Вахмистр Хабихт, съежившись, сидел позади водителя, и через его широкое плечо глядел на дорогу. Смешанное чувство, с которым он в пятницу получал награду и с которым еще сегодня утром выехал из города, по мере приближения к Тиши мало-помалу перерастало в глухой безысходный страх.

— Ну, что у нас нового? — спросил он и, казалось, в ту же секунду услышал ответ, услышал прежде, чем шофер успел открыть рот.

— Ничего особенного. В «Грозди» был бал. И снег опять выпал.

В бороздах и ямах справа и слева от дороги еще лежал свеянный ветром снег. При сумеречном свете, под пасмурным, угрюмым небом это напоминало разбросанные по земле кости гигантского скелета. А на хребтах Малой и Большой Кабаньей горы (черный бык, а дальше слева черный кабан) встрепанная щетина топорщилась и врастала в облака. Вахмистру Хабихту вдруг почудилось, что он впервые приехал в эти края и сегодня впервые увидел все это: пашни… горы… снежный скелет. Неожиданно его охватило чувство, которое он словно бы уже испытал однажды, что его всего оплело корнями, как будто он давно лежит в могиле.

Он слышал, как позади него спорили два лесоруба. Темой спора был, конечно, «мужицкий страх», о котором говорил Хабергейер.

— Чепуха все это! Надувательство! — утверждал один. — Мне думается, они хотят что-то скрыть.

Дорога подымалась в гору п делала крутые виражи, за поворотом справа возник хутор, серый четырехугольник, который, казалось, крутился вокруг своей оси и с мужицкой хитрецой выглядывал из-за громадной навозной кучи. Потом мост и остановка «Лесопильня». Автобус остановился. Слышно было, как журчит ручей. Большинство пассажиров сошли здесь. И только один сел в автобус — егерь Хабергейер. Сначала появилась его борода, потом он вошел, и борода уже развевалась над головами сидящих.

— Доброго здоровья!

— Доброго здоровья! Садись сюда! — сказал Хабихт.

Хабергейер сел рядом с ним, и автобус тронулся.

А Хабергейер (на ухо Хабихту):

— Слушай! Скажу тебе по секрету: я теперь убежден, что это был волк. Ну, а мужицкий страх, конечно же, тут как тут.

И вдруг лес; он обрушился на них с горы и ощупал автобус своими ветвями. Внезапный испуг, краткий ужас! А лес уже снова отступил назад, в собственную свою темноту. Шофер включил фары, и дорога, залитая ослепительно-белым светом, засвистела им навстречу. Слева хижина гончара, справа кирпичный завод — все уже полускрытое ночью. Хабихт настороженно глянул на склон горы и неожиданно ощутил высоту и крутизну глиняной стены как нечто страшное, готовое в любую минуту сорваться и обрушиться на него, словно удар судьбы. И еще (вдобавок ко всему): мелькающие за окном кусты, казалось, то и дело пытались надавать ему оплеух.

— Ты не читал в газете? — спросил он хриплым голосом. — Мне в пятницу дали орден.

Через минуту автобус затормозил у «Грозди», Хабергейер поздравил Хабихта и вылез, а Хабихт поехал дальше и сошел на Церковной площади; автобус развернулся и уехал. Вахмистр стоял — а тьма все сгущалась — и смотрел на медленно исчезающие вдали огоньки стоп-сигналов, смотрел остановившимся взглядом; так списанный на берег матрос смотрит на парус, исчезающий вдали. А когда — он еще не успел ничего понять — и шум мотора заглох вдалеке, на него навалилось чудовище, в десять раз более страшное после четырех дней в большом городе, — тишина.

Провести ночь наедине с этой тишиной, быть награжденным и все-таки изгнанным во тьму, смотреть в лицо фактам, о которых ты ничего знать не желаешь, ибо они никак но увязываются с твоим служебным мировоззрением… Настольная лампа, правда, еще горит, но зачем, спрашивается? Она освещает орден, который лежит здесь, чтобы на него пялились, только и всего. И Хабихт большими шагами — помощник жандарма Шобер дремлет рядом — ходит из угла в угол и размышляет. Иногда он останавливается у окна. Конечно, он ничего не видит, но зато чувствует. Он чувствует, что деревню, покинутый корабль, несет сквозь тьму, а кругом грохочет тишина, вырвавшаяся из своих собственных тенет. Что мне теперь делать? — думает он. — Такой орден обязывает! Все-таки что же мне делать? Хабергейер! Пунц Винцент! Господи помилуй! Как быть? Обязан я действовать или сидеть тихо? Он подходит к шкафу и открывает скрипучую дверцу. В среднем ящике бокового отделения лежат два пистолета и наручники. Те самые, что двадцать пятого января никак не хотели защелкнуться. Теперь-то они защелкнутся! Но на чьих запястьях? Вдруг он вспоминает о матросе, и опять ему чудится, что он лежит в могиле, опутанный корнями. Что замыслил этот непонятный человек там, на краю деревни? Выжидает, держа в руках все нити?

Черт побери!.. Тишина прижала к окну свою темную пасть, а потом взревела с новой силой. Стекла задребезжали. Хабихт заметался и спустил предохранитель на пистолете.

— Цыц!

Но его возглас застрял в усах, легкий ветерок застрял в живой изгороди; он направил дуло пистолета в окно и уже согнул палец на спусковом крючке. А тишина раззявила пасть, зевнула и высунула язык, длинный, как кишка. И вдруг Хабихт увидел кровавый след, что тянулся вкруг деревни, кровавый след, похожий на удавку палача, а потом, в миг просветления (молния выхватила из тьмы все сокрытое), далеко, на другом конце времени и пространства, в начале того, что зовется прошлым, в начале пашни, поросшей сорняком, увидел, как волк — на этот раз настоящий — исчезает в чащобе.

На следующее утро, вскоре после восьми, в караульню ворвался учитель. Постучав, он сразу же рванул дверь, вытаращенные глаза его явно свидетельствовали о том, что случилось нечто из ряда вон выходящее.

— В чем дело? — спросил Хабихт.

А тот:

— lie знаю точно, но полагаю, что это надо проверить: несколько детей утверждают, будто возле печи для обжига кирпича встретили черта и он показал им свой хвост.

Хабихт спрятал в ящик стола орден, который он только что тщательно начистил и оглядел со всех сторон.

— Черт возьми! Какой еще хвост!

А учитель:

— Вот это-то мы и должны выяснить!

Хабихт запер ящик письменного стола, потом встал и застегнул ремень.

— Шобер! — крикнул он у двери соседней комнаты. — Ты слыхал, что говорит господин Лейтнер?

Явился помощник жандарма. Лицо у него было дурацкое.

— Нет. Ничего я не слыхал. Случилось что-нибудь?

Хабихт:

— Так вот. Садись на велосипед и езжай к печи для обжига кирпича, погляди, кто там шляется и не показывает ли что-нибудь.

Шобер уразумел не сразу. Переспросил:

— Показывает что-нибудь? А что он должен показывать?

Хабихт устало махнул рукой.

— Поторопись! — сказал он. — Я. выеду вслед за тобой.

Одновременно, как по команде, они вышли из караульни, и, покуда учитель, торопясь привести детей, быстрым спортивным шагом шел по дороге (так что люди выглядывали из дверей), а Шобер, торопясь добраться до печи, как бешеный крутил педали, Хабихт, ведя за руль свой велосипед, дошел до школы, чтобы допросить детей на месте.

Их было пятеро: трое мальчиков и две девочки. Ужас застыл в их глазенках.

— Какие же вы трусишки! — сказал учитель, — Берите пример с господина вахмистра, он ничего не боится.

Если бы ты, дурачина, мог заглянуть ко мне в душу! — подумал Хабихт и строго взглянул на детей.

— Итак, — сказал он, — вам встретился черт. И он вам что-то показывал.

Мальчики уставились в иол, девочки уставились в пол, все пятеро спрятали лица от Хабихта, у всех пятерых уши так и запылали.

А Хабихт (не надеясь вытянуть из ребятишек хоть одно разумное слово, а только чтобы выиграть время):

— Ну и какой он с виду? Рога у него есть?

Одна из девочек пошевелила губами:

— Черный и весь-весь волосатый, — сказала она.

А другая:

— Он сидел наверху, на откосе, и играл своим хвостом. Он был очень грустный!

— Как он был одет?

— Не знаю, — сказала девочка. — Он был весь засыпан листьями.

А один из мальчиков:

— Враки! Он был весь завален глиной. Он торчал из глины, как корень.

— Так у нас дело не пойдет, — сказал Хабихт.

— Да, так дело не пойдет, — повторил учитель.

— Он был черный, как гнилой корень, — сказал мальчик. — А глаза у него были совсем белые.

— Он с вами заговорил? — спросил учитель. — Сказал вам что-нибудь?

Но девочки покачали головами. Нет, он только страшно на них таращился.

Тут Хабихт сделал последнее усилие:

— А хвост? Какой у него был хвост?

— Он совсем без шерсти, — объяснили мальчики, — длинный, черный и извивался, как змея.

Наконец Хабихт вскочил на велосипед, радуясь, что по крайней мере избавился от учителя, но на сердце у него не полегчало, он все еще ничего не понимал. Интересно, это и вправду какая-то нечисть или всего-навсего корень? — спрашивал он себя. Проклятье! Что бы это такое могло напугать всех пятерых?

Со странно напряженными нервами, со странной слабостью в ногах крутил он педали своего велосипеда и вскоре очутился совсем один в пустынном поле. С вечера морозило, теперь опять стало таять; в придорожной канаве журчала вода. Больше ничего не было слышно: темное утро притаилось, недвижное, бесшумное. Темной массой вздымалась к облакам Кабанья гора (к тяжелой шиферной крыше), и только на востоке, на краю земли, у самого горизонта, светилась узкая щель.

Хабихт (хотя ему хотелось обратного) все сильней и сильней жал на педали и в конце концов добрался до склона горы, до того самого обрыва пониже хижины гончара, что всегда так приятно напоминал ему о том, как кончилась охота облавой. Глиняный откос подступал вплотную к дороге, дорога сворачивала влево, потом вправо, и там, опершись на свой велосипед, стоял помощник жандарма Шобер и пристально смотрел вверх, на гору.

Хабихт подъехал к нему и соскочил.

— Есть там кто-нибудь? — спросил он и тоже посмотрел на гору.

А Шобер:

— Не знаю. Я ничего не видел. Но сдается, что-то там есть.

Хабихт уставился на слабо мерцавшую сквозь черный кустарник глину, и ему почудилось, что по голове у него забегали крошечные муравьи. Он сказал:

— Если он тебя заметил, то уж, ясное дело, дал деру.

— Или же спрятался там, наверху, — отвечал Шобер. — По-моему, в кустах что-то шевелится.

Хабихт отвел велосипед на обочину и прислонил к телеграфному столбу, потом быстрым шагом вернулся к Шоберу и расстегнул кобуру.

— Давай просто покричим матросу и попросим его к нам спуститься. Если этот мерзавец засел наверху в кустах, матрос его спугнет и отрежет ему путь к отступлению, конечно при условии, что этот мерзавец не он сам. Здесь у нас все возможно. — И, не дожидаясь согласия Шобера, он сделал глубокий вдох, сложил руки рупором и громовым голосом крикнул:

— Господин Недруг! Господин Недруг!

Ему ответило эхо. Сначала спереди, потом сзади. А больше ни звука. У вахмистра Хабихта перехватило дыхание. Пустота; казалось, он падает в пропасть; несчастье, отчаяние, склон горы, обрыв, а за спиной кирпичный завод, на секунду выдавший себя отзвуком, что с каким-то странным лаем отскочил от его стен, и ничего больше, полный вакуум, падение вниз головой (а на голове копошится целая туча муравьев) и, наконец, издали, сверху, голос матроса:

— Эй! Что случилось? Кто там орет внизу?

— Спуститесь сюда! — закричал Хабихт, — Мы ищем тут одного придурка. И будьте так добры, загляните в кусты! Этот тип, наверно, прячется там.

Матрос стал спускаться, продираясь сквозь заросли. Его башмаки скользили по глине, как полозья салазок. Он хватался за ветки, которые с треском ломались, потом спрыгнул на дорогу.

— Гора потеет грязью и водой, — сказал он. — Там наверху все превратилось в сплошную кашу. По того парня я нигде не видел. Он, наверно, тоже влезает и вылезает через окно уборной.

Хабихт искоса, подозрительно взглянул на него.

— Не о том парне речь, — пробормотал он.

Брови у матроса поднялись.

— Ах, вот как! Значит, он был только предлогом?

— Нет, — сказал Хабихт. — Минуточку! — Он украдкой взглянул на Шобера, который, изучая склон горы, медленно отдалялся от них, ведя за руль свой дребезжащий велосипед. И затем: — Слушайте! Я только хотел вас предостеречь. Все, видимо, опять входит в свою колею…

— И потому мне следует помалкивать? Так, что ли?

— Да, — отвечал Хабихт, — Именно это я и хотел сказать. — И вдруг тихо, но с угрозой в голосе: — Я дам вам хороший совет: забудьте ваше ночное приключение на мосту, а также все, что вы, наверно, еще знаете, и постарайтесь впредь не морочить мне голову. Как видите, дело заглохло само собой.

Матрос прищурился.

— Вы получили орден, — сказал он.

А Хабихт (тоже прищурившись):

— Так точно. А вы имеете что-нибудь против?

Под тяжелой шиферной кровлей неба — дню приходилось вползать иод нее на брюхе — двое мужчин стояли и смотрели друг на друга прищуренными сверкающими глазами.

В этот момент помощник жандарма Шобер, успевший уже отойти довольно далеко, закричал:

— Вахмистр! Поди сюда! Здесь след!

— Сейчас! — крикнул Хабихт (не поворачиваясь в его сторону), а потом (умоляюще): — Ну как, вы поняли? — Он отвернулся и зашагал наверх, к Шоберу, который в нетерпении ожидал его.

— Что нашел? — спросил он, правда, довольно небрежно, ибо чувствовал на своей спине буравящий взгляд матроса. Но Шобер ему не ответил, а испуганно, кивком головы указал на гору; что он имел в виду, Хабихт понял не сразу. Нахмурив брови, он наклонился… и:

— Что там такое? — спросил он в замешательстве (все еще чувствуя на себе взгляд матроса).

А Шобер (наконец-то!):

— Там, наверху, в глине след. Не пойму, как он там очутился!

Хабихт посмотрел туда, куда указывал Шобер, и на этот раз муравьи побежали у него не только по голове, но и по всему телу, вверх-вниз: то, что он увидел, было отпечатком лошадиного копыта.

— Интересно, — сказал он. — Очень даже интересно. Какая это лошадь скачет через овраг, вверх, на гору. И стоит наверху на одной ноге? Как цапля! А три ноги держит на весу!

Шобер сделал испуганное лицо.

— Господи боже мой! — сказал он. — А мне и в голову не пришло. Один-единственный след, и больше ничего — так же не бывает!

Как бы ища подмоги, Хабихт повернулся и встретился взглядом с матросом. Тот стоял на дороге, в некотором отдалении, засунув руки в карманы бушлата, и, судя по выражению его лица под морской фуражкой, ждал какого-то важного события.

— Как этот тип на нас смотрит! — сказал Шобер.

А Хабихт (громко):

— Это и есть «неприметная тропинка», где мы стоим?

А матрос:

— Гм, вполне возможно. Печь… дуб… а наверху мой дом. — Он вытащил левую руку из кармана, прочертил в воздухе кривую. — Да, приблизительно так. Да. Вы стоите на «неприметной тропинке».

И… молчание, темная, недвижно притаившаяся природа: редкие, загадочно светящиеся пятна талого снега, сверху тяжелая, неподвижная шиферная кровля неба, снизу журчание и бульканье бегущей воды да еще мрачный тленный запах глины, отдаленно напоминающий о венках и могилах.

— Уверен, что все это только болтовня, — крикнул Хабихт и почувствовал, что отдельные муравьи уже копошатся у него в мозгу.

Матрос подошел поближе и пожал плечами.

— Лошади не раз здесь шарахались, — сказал он.

Хабихт опять уставился на гору. Ему почудилось, что там, наверху, шевелятся кусты. Проклятье! Что-то здесь нечисто! Вся гора как будто шевелится! Он тяжело ступил — вопреки голосу инстинкта — на край придорожной канавы, чтобы получше видеть, но земля тут же подалась под его сапогами.

— Осторожней!

Он попытался сохранить равновесие и тут же увяз, рванулся было назад и схватился за велосипед Шобера, но велосипед опрокинулся и упал на него, а сам он уже по колено ушел в засасывающую грязь. Он не мог шевельнуть ногой и вдруг позади себя услышал чавканье, бульканье, отрыжку, казалось, гигантский желудок выворачивается наизнанку, и тут же за его спиной раздался крик матроса:

— Назад! Оползень!

Он увидел над собою белесую массу, массу скользящей глины, она двигалась прямо на него.

— Шобер! — взвизгнул, он, повалился на спину и среди этой медленно оползающей, тягучей массы, в которую превратился склон горы (кусты на нем переворачивались мокрыми корнями вверх), почувствовал, как его мощным рывком вытащили из сапог; в последний миг он был освобожден.

— Порядок! — сказал матрос.

— Да, порядок, — прохрипел Шобер.

И покуда оползень двигался дальше, громоздя друг на друга глиняные валы, тяжкие глыбы, которые раскалывались и, истекая грязью, шлепались на дорогу, матрос с Шобером оттащили вахмистра Хабихта в сторону и поставили его на ноги (в одних носках; когда его спешно вытаскивали из сапог, они сбились вниз и образовали на пальцах какие-то странные опухоли).

Матрос:

— Ну, что вы теперь скажете?

А Хабихт:

— Дьяв…

Матрос:

— Да, это был он!

— Мой велосипед приказал долго жить, — заметил Шобер.

— И мои сапоги вместе с супинаторами! — горестно прошептал Хабихт.

Широко раскрыв глаза, он увидел за собою сель, ком теста метра в три высотой, которое все еще подходило и вздымало кверху корневища деревьев — гигантских каракатиц, протягивающих к небу свои щупальца.

В понедельник дорога оставалась непроезжей, но уже во вторник пришел грейдер, и к вечеру по этому злополучному месту могли в один ряд проехать машины.

В среду, около полудня, матрос спустился вниз, чтобы посмотреть наконец, что же там такое: между горами глины образовалось русло, заполненное липкой грязью, в которой увязали ноги прохожих. Матрос отпрянул, сделал большой крюк, стараясь обойти этот ералаш и таким образом дошел до пустыря по ту сторону дороги. Он постоял там, как человек, которому некуда спешить — впереди откос, сзади кирпичный завод; погруженный в созерцание глиняных навалов, он вдруг почувствовал, что за ним наблюдают. Глянул налево, глянул направо — на дороге никого (все добропорядочные люди в это время сидят за обедом или творят молитву). Он оглянулся и стал смотреть на кирпичный завод, но и там ничего подозрительного. Пошел дальше — к дубу, круто повернулся и взглянул вверх, на лес. Вновь почувствовал на себе взгляд чьих-то глаз и вновь не обнаружил того, кому они принадлежали.

Странное дело, подумал он, нигде ни души, и все-таки я ясно чувствую, что кто-то за мной наблюдает! Ему вспомнились следы под его окном, те самые, что вели из лесу, потом опять в лес и там, наверху, сворачивали к деревне. Какого же лесного духа выслала эта каморра по его следам? Кто тот сыщик, что ночью заглядывал в его окна? Айстрах был мертв, мертв был и Пунц. Значит, Хабергейер! Или помощник лесничего Штраус? Или вахмистр Хабихт? Вдруг все это показалось ему фантастическим и нереальным; на секунду его охватило неприятное чувство, какое бывает во сне, словно на него смотрят сверху, пристально смотрят потухшие глаза небес.

Он откинул голову, взглянул вверх, на потрескивающий скелет дерева: подумать только, он и сегодня сидел там, в ветвях, этот возница! Ветер! Насвистывал свою песенку и щелкал кнутом в пустоте. Матрос облегченно вздохнул. Ветер и не думал смотреть на него. Слишком он горд, чтобы обращать внимание на матроса. У него есть дела поважнее: табун жерёбых кобыл — облаков — гнал он над землей, всюду заляпанной пятнами талого снега(клочьями мундира генерала мороза), в нетерпении ожидавшей великой ломки. Трепеща, лежала она, напрягши мускулы под своей мокрой зимней шкурой, под пожухлой травой, темно и бесстыдно проглядывавшей между грязными лохмотьями мундира. А он, могучий пахарь, изрыгая проклятия, опять усердно перепахивал землю, коровы же и кони время от времени поливали ее дымящейся брызгающей мочой. Матрос не имел ко всему этому ни малейшего отношения.

Он шел к печи для обжига кирпича и чувствовал себя как тогда, в ноябре, нервы его были также странно напряжены, словно лишь ничтожная черточка отделяла его от той тайны. Он приблизился к зданию, притаившемуся под низкими лохматыми тучами, оно четко обозначилось на фоне белесой полосы яркого света, что насильственно отделяла темноту земли от темноты неба. Какие-то путаные голоса шипели у него в ушах, мешаясь с голосами пустоты, со свистом ветра. Матрос шагал по снегу, по сухой примятой траве, все еще чувствуя на своей спине взгляд, его преследующий. Все больше и больше охватывало его нестерпимое волнение, он задыхался, голова его гудела, как в приступе белой горячки.

— Страшное это место. Когда бы я здесь ни проходил, меня так и тянет туда заглянуть.

— Послушай, Айстрах, ты чего-то боишься?

— Нет, меня только все тянет туда заглянуть.

И вдруг:

— Случилось нечто ужасное!

— Отец, — прошептал матрос, — отец! Ты!

— Да, — отвечал голос отца. — Я должен повеситься. Случилось нечто ужасное.

Матрос был уже там, перед тем окном, возле которого стоял Ганс Хеллер, а потом и он сам. Второпях он не стал искать входа в этот квадрат, а просто впрыгнул в пустую глазницу. А ветер (теперь это и вправду был ветер, сырой и холодный, тревожный, удушающий воздушный поток вперемешку с дождевыми каплями) ринулся за ним — сразу через нее четыре окна — и наполнил пустое и открытое вверху помещение жалобным воем. Матрос увидел перед собою стену. На самом ее верху все еще росли сорняки, они шевелили пальцами, блеклыми пальцами потайного, позабытого: эй-эй! Смотри, мы все еще здесь, и наша вонь подымается к небу! Но в ту самую секунду, когда мороз пробежал у него по коже, взгляд, его буравивший, стал до того нестерпимым, что он круто обернулся и, пошатнувшись, спиной привалился к стене.

Это резкое движение внезапно вырвало его из оправы времени. Громадное солнце слепящим потоком хлынуло в помещение. У окон стояли пятеро парней: они подняли винтовки и нацелили их на него. Четверо были в коричневых (как глина) мундирах, пятый, бородатый старик, — в штатском. Но если те походили на комья глины, то этот был весь из стекла. Солнечные лучи, казалось, насквозь пронизывали его тело. Матрос сразу узнал его. Но тут сверкнул залп. А выстрел был уже не слышен.

Матрос прижался лбом к стене. (Ужас вторично повернул его.) Колени у него дрожали и подгибались, все тело покрылось потом. Руки судорожно шарили по стене, словно ища опоры среди рушащегося мира.

— Отец! — едва выдохнул он. — Отец! Господи спаси и помилуй! — И ощупью стал пробираться вдоль стены. На этой стене, опять уже непроницаемой, он нащупал теперь множество мелких дыр в штукатурке, дыр, которые могли быть только следами пуль. На пути домой, как только он вышел на шоссе, его удивила какая-то трескотня — Хабергейер верхом на своем мопеде, борода развевается, как шарф. Выехав на шоссе с южной стороны, он сразу же угодил в оползень, в липкую грязь. Колеса заскользили, мопед начал подпрыгивать, как строптивый осел. С остекленелыми глазами и окаменевшим лицом егерь балансировал, точно смешной гном на взбесившемся достижении современной техники. Наконец опасность миновала, страх улегся. Отважный всадник притормозил, и машина остановилась возле матроса.

— Ничего себе грязища! А? — миролюбиво заметил он и вонзил когти своего горного ботинка в траву на обочине.

Матрос, задыхаясь от ненависти, уставился на этот ботинок, потом поднял глаза, взгляды их встретились.

Хабергейер сказал:

— На кирпичный завод ходил, что ли? — Глаза его внезапно стали узкими и колючими. То были глаза егеря, глаза стрелка, уже нацелившегося на свою жертву.

Матрос ничего не ответил, язык его прилип к гортани, от ужаса пересохло во рту. Тюкнуть мне его сейчас? — подумал он. Тут же, на месте! Заодно с мопедом! Видит бог, у меня руки так и чешутся! Правда, толку от этого будет чуть.

— А я тебя видел, — сказал Хабергейер. — Я как раз шел по лесу и все примечал. — И вдруг (таинственным шепотом): — Волка хочу выследить! Вот и брожу там с утра до вечера.

Матрос, с трудом разжимая губы:

— Ну и хорошо! Теперь-то уж с нами ничего худого не случится.

— Ничего, — сказал Хабергейер, — я все время начеку. Вы только по бездорожью не шляйтесь. Вот и все!

Сейчас я его прикончу, думал матрос. Он уже сжал кулаки в карманах и сказал:

— Н-да, а то, глядишь, и на тот свет спровадят, как вашего друга Айстраха, к примеру.

Лицо у Хабергейера стало каменным.

— Я сейчас не о нем говорю.

А матрос:

— Я знаю. Вы говорите обо мне.

— Я говорю вообще, — отвечал Хабергейер.

Матрос вытащил кулаки из карманов. Но они были как ватные, бессильные, бесчувственные. Да, так тебе с ним не справиться, подумал он, придется отложить до другого раза.

Хабергейер завел свой мопед. Дымка загадочности вдруг подернула его взгляд. Он сделал вид, что собирается уехать, но еще раз глянул на матроса.

— Послушай-ка, — сказал он. — Мне пришла в голову недурная идейка! Ты мог бы сделаться бургомистром, хочешь? Конечно, тебя здесь не очень-то любят, ну да наплевать. У меня есть связи. Я уж сумею все устроить. Протащу твою кандидатуру.

Эта капля переполнила чашу. Матрос захохотал как безумный. Он хохотал все безнадежней, все громче, хохотал из последних сил.

А Хабергейер:

— Что ты смеешься? Я говорю серьезно.

А матрос:

— Я знаю. Потому и смеюсь.

— Ты, значит, не хочешь?

— Пет, благодарствуй, я не карьерист.

— Ну что ж, нет так нет. Была бы честь предложена.