Мужчина и женщина. Тело, мода, культура. СССР - оттепель

Лебина Наталия Борисовна

Исследование доктора исторических наук Наталии Лебиной посвящено гендерному фону хрущевских реформ, то есть взаимоотношениям мужчин и женщин в период частичного разрушения тоталитарных моделей брачно-семейных отношений, отцовства и материнства, сексуального поведения. В центре внимания – пересечения интимной и публичной сферы: как директивы власти сочетались с кинематографом и литературой в своем воздействии на частную жизнь, почему и когда повседневность с готовностью откликалась на законодательные инициативы, как язык реагировал на социальные изменения, наконец, что такое феномен свободы, одобренной сверху и возникшей на фоне этакратической модели устройства жизни.

 

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Мужчина и женщина»: к постановке проблемы

Фильм «Мужчина и женщина» был снят в 1966 году французским режиссером Клодом Лелушем по собственному сценарию с участием Пьера Уттерховена. Музыку к кинокартине написал Франсис Ле. В главных ролях снялись Жан-Луи Трентиньян и Анук Эме. Кинолента имела оглушительный успех: в 1967 году она получила Золотую пальмовую ветвь в Каннах, затем «Оскара» за лучший иностранный фильм и еще более сорока различных призов. Фильм, сверхзадачей которого была реклама одного из спортивных автомобилей компании «Форд», стал пронзительной и нежной историей любви. Неудивительно, что он хорошо воспринимается зрителями и сегодня, спустя почти полвека после своего создания. Возможно, оглушительный успех кинокартины связан с ее простым и емким названием. Ведь на взаимоотношениях мужчины и женщины в общем-то держится мир.

В советском прокате фильм Клода Лелуша был продемонстрирован в 1967 году на излете хрущевской оттепели, которая реально завершилась не со снятием Н.С. Хрущева, а скорее в 1968 году, после введения в Прагу советских войск. Однако развитие многих процессов в жизни советского общества, заложенных в ходе десталинизации и связанных с целым рядом хрущевских реформ, уже невозможно было остановить. Это касается смены кодов повседневной жизни, коррекции советского гендерного уклада, системы взаимоотношений полов. Неудивительно, что фильм «Мужчина и женщина» был понят и воспринят советским зрителем. Его музыкальная тема стала «главной мелодией любви» для целого поколения советских людей, тех, для кого приватность жизни и пространства обитания, полноценная сексуальность и забота о внешнем облике уже не были экзотикой. И произошло это во многом благодаря разрушению в 1950–1960-х годах тоталитарных моделей брачно-семейных отношений, отцовства и материнства, сексуального поведения.

Сегодня усилиями целой группы современных социологов, в число которых входят Е.А. Здравомыслова, М.В. Рабжаева, И.В. Сохань, А.А. Темкина, Ж.В. Чернова и др., разработана достаточно корректная модель гендерного уклада, сформировавшегося в СССР в период оттепели. Советская государственность в целом тяготела к так называемому этакратическому гендерному порядку. Следует согласиться с утверждением Е.А. Здравомысловой и А.А. Темкиной о том, что отношения между полами, а также модели мужественности и женственности в советском обществе в значительной мере определялись властным дискурсом, государственной политикой, «задающей возможности и барьеры действий людей» (Здравомыслова, Темкина 2003a: 302). «Однако в этот период [1950–1960-е годы], – пишут исследовательницы, – происходит ограниченная либерализация гендерной политики, частичное восстановление частной жизни (приватной сферы) и формирование специфической неформальной сферы, то есть дискурса оппонирующего официальному» (там же: 314). Подобная модель не вызывает отторжения и у историков. Признанный лидер российского исторического гендероведения Н.Л. Пушкарева смело заимствует введенную Здравомысловой и Темкиной периодизацию отношений полов (Пушкарева 2012). Правда, их формулировку, касающуюся гендерного уклада в 1950–1960-х годах, Пушкарева дополняет понятием «эрозии его центрального образа – „работающей матери“, имеющего некий гинекологический оттенок» (там же: 18).

Наиболее эффективными способами построения модели прошлого являются ограничение и упрощение. Как подчеркивал еще в 1997 году голландский ученый П. Доорн, именно «простая модель обладает большей возможностью для решения проблемы». Сложная модель содержит больше информации и «лучше отражает действительность, но тем меньше значения имеет она для объяснения. При масштабе 1:1 модель перестает объяснять что бы то ни было» (Доорн 1997: 90). Однако эта якобы ущербность сложной модели, носящей описательный характер, очень привлекательна. Так можно увидеть не только символы и знаки эпохи, но и ее конкретику. В этом, наверное, и состоит скромная задача именно исторического исследования.

Гендерный фон оттепели и хрущевских реформ почти не изучен отечественными историками. Даже Н.Л. Пушкарева не смогла назвать ни одной работы, посвященной проблемам взаимоотношений мужчин и женщин в эпоху десталинизации и демократизации советского общества. Неудивительно, что сегодня эпоха 1950–1960-х годов вызывает ассоциации прежде всего с именем и обликом Никиты Сергеевича Хрущева – невысокого, толстого, лысого, неуклюжего, плохо одетого мужчины. «Первая леди» советского государства – тактичная, образованная, владевшая английским языком Нина Петровна Хрущева – не отличалась элегантностью и женским шармом. Внешний имидж власти способствует и созданию некоего стереотипа восприятия всех советских мужчин и женщин того времени. И в частности поэтому представляется необходимым познакомить людей XXI века с реалиями действовавшего в 1950–1960-х годах советского гендерного уклада, наполнить его в целом корректную модель, составленную социологами, живым дыханием эпохи демократизации и десталинизации.

Несмотря на отсутствие фундаментальных исследований по проблемам гендера в советском обществе времени хрущевских реформ, «женский вопрос», в первую очередь аспекты эмансипации, традиционно составляет предмет изучения историков, о чем свидетельствует огромное количество научной литературы, обобщенной и проанализированной особенно тщательно Н.Л. Пушкаревой (см.: Градскова 1999; Пушкарева 2002; Пушкарева 2012; Рабжаева 2004 и др.). Процесс формирования мужской идентичности в советской действительности стал объектом научного осмысления сравнительно недавно. Исследовательская инициатива здесь принадлежит социологам. Однако в подавляющем большинстве научных и научно-публицистических работ гендерного направления мужчины и женщины представляются в системе советского общества как раздельно существующие, их биологические, социальные, культурные и бытовые функции, действия, роли и интересы противопоставляются.

В этой книге сделана попытка, напротив, выявить некие точки единения мужчин и женщин, живших в период хрущевских реформ. Они вращались в одной и той же политической системе десталинизирующегося советского общества, трудились в одних и тех же отраслях реформирующегося народного хозяйства, а главное, жили в пространстве одной и той же меняющейся повседневности.

Взаимоотношения мужчин и женщин будут рассмотрены в контексте трех блоков проблем. Первый связан с телесным началом: половыми практиками, а также с обрядами, традициями и правовыми казусами, в которые мужчины и женщины включены на паритетных правах. Это ритуалы и пространства знакомства, менявшиеся или трансформировавшиеся под влиянием демократизации. Это сексуальность, развивающаяся вне формальных границ брака. Это брачный церемониал как выражение обряда перехода, как социальное соглашение, нейтрализующее опасности пересечения границ «чужого» и создающее «своего». Это проблемы материнства и отцовства, а также способы контроля над репродуктивностью. И наконец, это распад семьи, в равной степени касающийся и мужчины и женщины.

Второй блок, связанный с модой, отражает формирование новых черт полового символизма, проявляющегося в специфике внешнего облика советских людей. Известно, что «язык моды» в значительной степени фиксирует изменения в отношениях полов в конкретном обществе. Мода является одним из путей успешной социализации как отдельной личности, так и групп, выполняя психологические, коммуникативные и адаптивные функции. Она не только демонстрирует особенности и социальный статус человека, но и во многом маркирует его половую принадлежность и обладает способностью усиливать сексуальную привлекательность. В книге представлены новые каноны внешнего облика мужчин и женщин, которые под влиянием общемировых тенденций подстегивали развитие косметики, парикмахерского искусства, пластической медицины и т.д. Уделено внимание специфике высокой моды и стратегиям выживания «советских модников и модниц» в условиях планового социалистического хозяйства. Специальная глава рассказывает о роли достижений науки и техники – а именно о роли синтетики – в повседневной жизни мужчин и женщин в годы хрущевских реформ. Книга завершается сюжетом об «унисексе» в повседневной жизни советских людей в 1950–1960-х годах.

Культура – своеобразный третий блок – представляет основной стержень всего текста, что связано со спецификой его документальной базы. В книге, которая является историческим исследованием, использованы все виды традиционных источников: нормативные и делопроизводственные документы центральных и местных органов государственной власти, материалы Коммунистической партии Советского Союза и комсомола, центральная и региональная периодика (журналы и газеты), материалы социологических опросов 1960-х годов. Многие документы впервые введены в научный оборот, так как обнаружены автором в ходе целенаправленного архивного поиска. Это материалы официального толка: интереснейшие отчеты домов моделей, швейных фабрик, управлений и трестов легкой промышленности, родильных домов; конъюнктурные обзоры органов торговли и снабжения и т.д. В первую очередь они дают сведения об инициативах власти в сфере гендерной политики и моды, о регламентирующих практиках государственных и общественных структур. Значительно труднее обнаружить данные об отношении самих людей к проблемам сексуальности и репродуктивности, разводов и адюльтера, моды и модного поведения.

Чуть ли не единственным источником информации по данному вопросу являются так называемые эгодокументы (дневники, мемуары, эпистолярные тексты). Для них свойственно стремление к созданию индивидуальной модели прошлого на фоне общей картины действительности. Но информативность таких текстов зачастую зависит от социального статуса ее авторов. Так, мемуары и другие эгодокументы, принадлежащие перу политиков и ученых, носят чаще всего внебытовой характер, и описания проблем моды встречаются в них редко (см. например: Аджубей 1989; Ганелин 2004; Суходрев 2008; Хрущев 1999; Шестаков 2008 и др.). Несомненный интерес представляют книги И. Андреевой и А. Игманда – воспоминания профессиональных дизайнера и модельера (Андреева 2009; Игманд 2008).

Значительно более насыщены сведениями бытового характера эгодокументы литераторов, относящихся к плеяде «шестидесятников»: Д.В. Бобышева, Ю.М. Нагибина, А.Г. Наймана, Е.Б. Рейна и др. (Бобышев 2003; Нагибин 1991; Найман 1999; Рейн 1997). Они достаточно откровенно пишут о проблемах взаимоотношений мужчин и женщин, правда, в основном в контексте коллизий литературного быта. В воспоминаниях Рейна прозаические эссе перемежаются со стихами, внешне простыми и четкими по форме, но одновременно информативными. Поэт оставил для потомства ценнейшие интервью – воспоминания о моде 1950–1960-х годов. Еще более яркими являются беллетризованные мемуары женщин, как принадлежавших к литературно-художественной среде, так и просто пожелавших передать потомкам сведения об «обычной жизни» в годы оттепели (см.: Белова-Колесникова 1999; Гоз 2008; Гурченко 1994; Дервиз 2011; Доронина 1997; Купман 2002; Ландау-Дробанцева 1999; Лурье 2007; Штерн 2001; Штерн 2005 и др.).

В целом же воспоминания литераторов как специфический жанр мемуарного текста обладают рядом особенностей. По мнению филолога Т.М. Колядич, писатели уделяют особое внимание созданию фактической основы и детализации повествования (подробнее см.: Колядич 1998). Это повышает ценность именно писательских беллетризованных мемуаров, носящих чаще всего характер литературных эссе с элементами воспоминаний, для воссоздания, в частности, деталей гендерного уклада эпохи хрущевских реформ.

Однако данный вид эгодокументов не лишен общих недостатков мемуарной литературы, созданной часто через 30–40 лет после описанных в ней событий. В воспоминаниях действует эффект аберрации памяти. Нередко в изложении авторов условное преобладает над конкретным, а самоцензура становится более жесткой, чем цензура официальная. И это зачастую касается не только важных политических событий, но и сколько-нибудь значимых явлений повседневности. Так, например, произошло на рубеже ХХ–ХXI столетий с феноменом стиляжничества. Традиционный вербальный и визуальный образ советского стиляги во многом был создан советскими идеологами и транслирующими их взгляды средствами массовой информации, прежде всего прессой. Периодическая печать середины 1950-х годов тиражировала карикатуры, с помощью которых закрепляла в общественном сознании представление о вещах, характерных для стиляг. Однако эти вещи были единичными яркими пятнами на общем фоне советской повседневности, а не маркерами сложившейся молодежной субкультуры стиляг. Напротив, многие люди, которых в конце 1950-х годов называли стилягами, чурались даже самого этого имени. Ведь среди них оказывались и любители сдержанной, но элегантной одежды, не похожей на крикливые наряды героев карикатур. Однако в конце 1950-х годов на уровне массового сознания любая нестандартная вещь стала маркироваться как «стиляжная», что само по себе свидетельствует о размытости границ понятия «стиляга». Литератор Э.В. Лурье писала подруге в декабре 1958 года после заказа в модном ленинградском ателье рубашки для своего жениха: «Мне еще попадет от него, наверное, за стиляжные (курсив мой. – Н.Л.) косые карманы» (Лурье 2007: 486). И эта реакция была вполне естественной. Любопытно другое, через пятьдесят лет та же Э.В. Лурье извинительно комментирует собственные письма: «Кто сейчас это может понять?! Мы жили в те времена, когда малейшие отклонения от общепринятых норм в поведении, прическе, одежде воспринимались как подрыв „советского образа жизни“ – чуть ли не подрыв основ государства. <…> Все мы должны были быть стандартными винтиками, регламентировалось все – от площади дачного дома до ширины брюк. <…> В таком воздухе даже невинные скроенные „по косой“ карманы попадали под подозрение. Это уже „самоцензура“. <…> Сейчас самой диким кажется, что в голову такое приходило» (там же). В данном случае стремление автора обязательно объяснить политическими мотивами достаточно типичную для многих мужчин консервативность в одежде, нежелание тратить на нее большие средства на самом деле – новый виток самоцензуры. Именно поэтому воспоминания, появившиеся в конце ХХ – начале XXI века, как и любые другие эгодокументы, уязвимы с точки зрения объективности сведений о прошлом в целом и о бытовых явлениях в частности.

Восполнить информационный пробел в данном случае могут помочь литературные произведения. Проблема ценности художественной литературы для исследовательских целей многократно обсуждалась в историческом сообществе. Исследователи не только доказывали правомочность использования художественных произведений для реконструкции прошлого, но и подчеркивали особую значимость именно писательских наблюдений (см.: Зверев 2004; Иггерт 2001; Миронец 1976; Предтеченский 1964; Шмидт 1997; Шмидт 2002). В современных учебных пособиях по источниковедению указывается важность материалов художественной литературы в первую очередь для изучения проблем повседневности (Кабанов 1997: 339–340).

Таким образом, в качестве источников достаточно достоверной информации в книге используются произведения художественной литературы. В тексте часто цитируются романы, повести, рассказы, эссе, написанные советскими писателями в 1950–1960-х годах. Современники описываемых событий, литераторы, как правило, «по умолчанию» точны в передаче именно бытовых деталей оттепели, что с полным правом позволяет рассматривать художественную литературу как исторический источник. Зачастую он является более достоверным, нежели воспоминания. В книге использованы тексты характерных представителей литературы социалистического реализма, почти забытых сегодня. Это Н.С. Дементьев, В.А. Кочетов, Г.Е. Николаева. Важное место среди источников информации о гендерном фоне хрущевских реформ занимает так называемая исповедальная проза шестидесятников, литературное направление, сформировавшееся во многом благодаря журналу «Юность». Одним из ярчайших представителей «исповедальной прозы» конца 1950-х – начала 1960-х годов является В.П. Аксенов. Его творчество привлекает постоянный интерес исследователей. В работах начала XXI века часто отмечается то обстоятельство, что в ранних произведениях писателя особо важны темы повседневности, ее вещные, стилистические и гендерные характеристики. Многое из вышесказанного относится и к ранней прозе А.Г. Битова, тоже используемой в книге как источник сведений о взаимоотношениях мужчин и женщин.

Достоверность данных художественной литературы подчеркивает и то обстоятельство, что практически одни и те же факты повседневности и детали гендерного уклада зафиксированы и у апологетов СССР, и у диссидентов, и у тех писателей, которые смогли найти некую «золотую середину» в изображении действительности (например, у Д.А. Гранина и А.Н. Рыбакова).

Визуальную, а также вербальную информацию о гендерном контексте 1950–1960-х годов дают кинематографические произведения эпохи десталинизации. Историки редко прибегают к материалам советского кино для получения информации о бытовых реалиях оттепели. В то же время в отечественной социальной антропологии визуальные данные, и в первую очередь кинофильмы, высоко оцениваются именно как источник для реконструкции недавнего прошлого (Дашкова 2004; Дашкова 2009). Определенный итог достижений антропологов в исследовании советского общества подведен в коллективном труде «Визуальная антропология: режимы видимости при социализме» под редакцией Е.Р. Ярской-Смирновой и П.В. Романова (Визуальная антропология 2009). Обращение к кинематографическим источникам важно и потому, что это позволяет вызвать у современного читателя ряд визуальных ассоциаций, так как в последнее время фильмы, созданные в 1950–1960-х годах, часто мелькают на телеэкранах. Именно поэтому названия кинокартин времени оттепели использованы в наименованиях глав книги. Это реальное напоминание о времени перемен в жизни советского общества в целом и жизни советских мужчин и женщин в частности.

Важным материалом для воссоздания деталей гендерных отношений в период оттепели в СССР стали фотодокументы. Часть из них обнаружена в фондах ЦГА КФФД в Санкт-Петербурге, часть любезно предоставлена журналом «Родина», с которым автор книги сотрудничает двадцать лет. Но наибольшую ценность представляют любительские фотографии из частных архивов петербуржцев Б.М. Миловидова, Н.Г. Снетковой, А.Н. Павлова и москвичей Л.А. Алябьевой и Т.В. Григорьевой.

Искренне благодарю женскую команду, работавшую над книгой вместе со мной. Это верстальщик Екатерина Евгеньевна Сярая и корректор Светлана Леонидовна Крючкова. Внешний вид книги – их заслуга. Невозможно не отметить долготерпение и кропотливый труд редактора серии «Библиотека журнала „Теория моды“» Татьяны Витальевны Григорьевой. Она с удивительным тактом отнеслась ко всем капризам автора, касавшимся, в частности, обложки книги. Я очень ценю труд редактора книги Анны Сергеевны Красниковой. Мне уже доводилось работать с ней в процессе публикации статей в журнале «Теория моды», и новая встреча была желанной, а результат – плодотворным. Анна не только настоящий профессионал, но человек, неравнодушный к замыслу автора книги, бережно и тактично обращающийся с текстом.

Большое спасибо Людмиле Анатольевне Алябьевой. В 2007 году она привлекла меня к работе в журнале «Теория моды». Это было новое поле деятельности для социального историка. За почти семь лет знакомства в журнале появилось семь моих статей. И теперь с благословения Людмилы выходит и книга. Сил и здоровья этой маленькой мужественной женщине.

Ну и конечно, я хочу поблагодарить Ирину Дмитриевну Прохорову за доброжелательное отношение к моим начинаниям. Издательский дом «НЛО» – это марка! Приобщиться к этой славе – большая радость, но и большая ответственность.

Надеюсь, у нас все получится.

 

ГЛАВА 1

«Мы с вами где-то встречались»: пространство знакомства, танцы

В 1962 году на волне возвращения в советскую гуманитарную науку конкретной социологии ленинградский ученый А.Г. Харчев провел анкетный опрос в первом и тогда еще единственном городском Дворце бракосочетаний. Исследователь не без основания считал результаты своего опроса репрезентативными. Сам статус Дворца бракосочетаний «обеспечивал отбор наиболее типичных пар», а структура населения Ленинграда на начало 1960-х годов являлась почти идеальной моделью структуры городского населения страны в целом (Харчев 1964: 178, 179). Харчев, используя привычную для советских ученых риторику иносказания, стремился найти «статистическую конкретизацию» «теоретического» отношения обычных граждан к проблемам взаимоотношений мужчины и женщины. Утверждая, что «общественное мнение в СССР признает моногамию естественной нравственной формой отношений между полами и считает моральным только такой брак, который основан на взаимной любви между мужчиной и женщиной», ученый тем не менее ставил в ходе своего исследования множество вопросов, касающихся отношений полов (там же: 178).

Социолога интересовало, что является главным условием прочного счастливого брака, где собираются жить молодожены после свадьбы и многое другое. Он спрашивал и о том, где происходило знакомство мужчины и женщины, позднее связавших свои судьбы. Данные опроса оказались ошеломляющими для советской действительности – больше половины респондентов не были связаны ни совместной работой, ни учебой, ни даже местом жительства. На работе встретились 21 % участников опроса, в процессе учебы – 17,5 %, знали друг друга с детства 9 % молодых людей. Это составило 47,5 %. Остальные 52,5 % опрошенных познакомились на домашних вечеринках (5,7 %), благодаря знакомым и родственникам (8,5 %), летом на отдыхе (5 %), в транспорте, госпитале, библиотеке и т.д. (3,8 %), на улице (1,6 %), в общежитии (0,7 %), но главное – в клубе, на танцах (27,2 %) (там же: 197).

Публичное пространство танцевальных площадок в конце 1950-х – начале 1960-х годов было важнейшим местом для общения мужчин и женщин. А если к этому прибавить домашние вечеринки, на которых, как правило, танцевали, то получается, больше трети опрошенных объединили и познакомили танцы, обладающие половым символизмом, особыми знаками гендерных различий и одновременно стремлением к единению мужского и женского начал.

Результаты социологического исследования А.Г. Харчева нанесли мощный удар по большевистской доктрине любви как продолжения производственных, классовых отношений. В наиболее яркой форме эта точка зрения была выражена в 1920-х годах в трудах психоаналитика А.Б. Залкинда, прозванного «врачом партии», так как он лечил многих деятелей ВКП(б) от нервных расстройств. Залкинд надеялся кардинальным образом реорганизовать половую жизнь личности, подчинив ее строгому классовому контролю, и уповал на трудовой коллектив как на важнейшее средство сублимации. Для этого были разработаны скандально известные двенадцать заповедей полового поведения пролетариата. Одна из заповедей гласила: «Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности», а другая утверждала: «Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешиваться в половую жизнь своих членов. Половое должно подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая» (Залкинд 1926: 56, 59). Знакомства мужчин и женщин должны были происходить в основном в трудовом коллективе, в комсомольской и партийной ячейке, на субботнике. Новая власть стремилась к формированию «коммунальных тел», наиболее удобных для разного рода манипуляций (подробнее см.: Рыклин 1992).

Физическое тело и, соответственно, отношения мужчины и женщины в советском обществе являлись объектом постоянного регламентирующего воздействия власти. Об этом, в частности, свидетельствовал высокий статус физической культуры и спорта – коллективных телесных практик, которые, по словам П. Бурдье, «через телесный и коллективный мимесис социальной организации имеют целью усиление этой организации» (Бурдье 1994: 274). Неменьшую роль в процессе дисциплинирования тела в советской действительности должен был сыграть контроль над такой традиционной формой развлечения, как танцы, несущие в себе элементы обрядности и гендерного символизма.

Появление после 1917 года большого количества комсомольских клубов способствовало перенесению полуобрядных плясок с улиц фабричных окраин в закрытые помещения. В молодежном лексиконе начала 1920-х годов появилось выражение «пойти на балешник». Балы были традиционным местом если не знакомства, то общения мужчин и женщин. По-видимому, то же самое происходило и на «балешниках», где власть почти сразу стремилась устанавливать определенные нормы поведения. II всероссийская конференция комсомола в мае 1922 года назвала танцы одним из каналов проникновения в молодежную среду мелкобуржуазного влияния (Товарищ комсомол 1969а: 77). Это нормализующее суждение породило дискуссии на тему «Может ли танцевать комсомолец?». Главным в ходе дебатов был вопрос «Что можно танцевать?». В одном из совместных документов Главлита и Главреперткома, принятых в июле 1924 года, указывалось: «Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти [западные] направлены на самые низменные инстинкты. В своей якобы скупости и однообразии движений, они, по существу, представляют из себя „салонную“ имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений. <…> В трудовой атмосфере советской России… танец должен быть – бодрым и радостным» (цит. по: Золотоносов 1991: 98). Не слишком искушенные в проблемах семиотики, представители властных структур понимали тем не менее коммуникативную значимость танцев.

Идеологический запрет распространялся в начале 1920-х годов на танго и тустеп. Одновременно предлагались, конечно, и новые танцевальные формы. Газета «Смена» от 15 января 1924 года в материале «Смерть тустепам» рассказывала, что в одном из комсомольских клубов под музыку песни «Смело, товарищи, в ногу» танцующим предлагается исполнять танец «За власть Советов», в ходе которого они импровизированно изображают «все периоды борьбы рабочего класса».

Однако подобные эксперименты оказались нежизнеспособными, так как носили искусственный характер и полностью исключали традиционный сексуально-эротический подтекст танцев. Неудивительно, что молодые люди, собиравшиеся в клубах на вечера, предпочитали вальсы, польки, танго и тустепы. Согласно данным опроса 1929 года, танцы стояли на четвертом месте в ряду десяти видов развлечений, которые предпочитала молодежь. Танцевать любили больше 70 % опрошенных, при этом почти половина из них регулярно ходила на танцы в клубы, почти треть – на платные танцплощадки, а десятая часть посещала даже специальные танцклассы (Каган 1930: 44). Последнее обстоятельство оценивалось властями крайне отрицательно. С.М. Киров в 1929 году с возмущением говорил: «Я не понимаю того, чтобы заниматься в частном танцклассе. Это значит, человек вошел во вкус. У него комсомольский билет, а он мечтает о выкрутасах… такие явления свидетельствуют определенно как о каком-то обволакивании» (О комсомоле и молодежи 1970: 182). В странной риторике партийного лидера улавливается недовольство сексуальной подоплекой танцев, которым приписывается «контрреволюционный» характер.

В начале 1930-х годов «танцульки» по-прежнему считались буржуазным развлечением с эротическим подтекстом. Это клеймо стояло теперь не только на тустепах и танго, но и на уже модном на Западе фокстроте. В 1932 году глава ленинградского комсомола, впоследствии репрессированный И. Вайшля с тревогой отмечал засилье в молодежных клубах «фокстротчиков» (ЦГА ИПД 881: 91). В конце 1930-х годов в пылу шпиономании танцплощадки были вообще названы «щелями для шпионов» (Смена 1937: 25). В 1938 году ЦК ВЛКСМ провел проверку танцплощадок в Москве и Ленинграде. Вывод был сделан следующий: «Пользуясь отсутствием контроля, различные вражеские элементы на танцплощадках занимаются прямой антисоветской работой, часто пытаются разлагать молодежь» (Комсомольская правда 1938). Ходившие на танцплощадки девушки и юноши рисковали не только комсомольскими билетами. Завсегдатаев танцев вполне могли причислить к рангу «врагов народа». Таким образом, на уровне властного суждения традиционная форма знакомств и развлечений молодежи маркировалась как аномалия с политическим оттенком. В данном случае не спасала и публичность этой культурно-бытовой практики отношений между мужчиной и женщиной. В приватном пространстве, конечно, контроль власти был значительно слабее.

В конце 1930-х годов в критике танцев уже противопоставлялись советская народная традиция и западная культура. Тем не менее бороться со стремлением людей потанцевать в свободное время было бесполезно. Накануне Великой Отечественной войны в города – на промышленные предприятия и на учебу – приехало много деревенских парней и девушек, для которых гулянка с пляской была самой распространенной формой выражения полового символизма, знакомства, проведения досуга. Они с удовольствием шли на танцплощадки в парки и клубы. Но там царили краковяк, падеспань, кадриль, полька-тройка, которые в представлении власти носили народный, истинно демократический характер. В действительности же этими танцами необходимо было управлять, что обеспечивало общественный контроль над поведением танцующих. «Западные» танго и фокстроты, не требующие ни большого помещения, ни регулирующего начала, распространялись в большей степени в приватной сфере, что несколько принижало роль танцев как средства знакомства мужчин и женщин. Эти тенденции получили усиленное развитие и в первые годы после войны.

Во второй половине 1940-х – 1950-х годах в контексте позднего тоталитарного гламура поощрялось проведение в школах карнавалов и маскарадов, некоего подобия дореволюционных балов. Астрофизик, петербурженка Т.Е. Дервиз вспоминала: «Маскарады в Новый год в школах были не редкость. Главное было – успеть захватить „хорошие“ костюмы. Их выдавали напрокат за очень доступную цену со специального склада. <…> Настоящие театральные костюмы всех эпох и народов с масками в придачу! Это тебе не кошечки-зайчики на елках! Можно было нарядиться в „Наталью Николаевну“ (Пушкину) или в английского матроса с пиратским прошлым, не говоря уже о фраках и мушкетерских плащах. Были и парики. Однажды красивый мальчик из соседней школы, высокий и статный, оделся „Лермонтовым“, в мундир и ментик. У него уже подросли маленькие черные усики, и он в самом деле был похож на портрет из учебника. Все в восторге, включая учительниц. Мы-то, темнота, тогда и не знали, что великий поэт был крошечного роста, хромой и чуть ли не горбатый» (Дервиз 2011: 43). На карнавалы приглашались ученики из мужских школ, иногда военных училищ. Обязательной частью таких вечеров были танцы, программа которых утверждалась заранее. Копирование дореволюционных балов, проводившихся в Институте благородных девиц и в женских гимназиях, носило пародийный характер – ведь послевоенные годы были далеко не сытыми. Школьные вечера, как писали современники, представляли собой странную «смесь концлагеря и первого бала Наташи Ростовой» (Козлов 1998: 70). Танцевальные вечера в школах, кружки танцев, танцевальные площадки в клубах, парках были местом не только веселого времяпрепровождения, но и знакомства мужчин и женщин на стадии поиска полового партнера. И в этом публичном пространстве по-прежнему ощущалось влияние регламентирующих властных инициатив: «Фокстрот и танго были не то чтобы запрещены, не рекомендованы. Их разрешали иногда заводить один раз за вечер. И то не всегда. <…> При этом смотрели, чтобы никаких там попыток танцевать фокстрот „стилем“ не было. Как кто-нибудь… делал что-то не так, в радиорубку срочно подавался знак, пластинку снимали и дальше уже ничего кроме бальных танцев не ставили» (там же).

Напыщенные и излишне сложные бальные танцы превращали общение мужчин и женщин в подобие светского фарса, и при этом на публичных танцплощадках послевоенных городов царили довольно жестокие нравы. В Ленинграде, например, во Дворце культуры имени С.М. Кирова находилась самая крупная в городе крытая танцевальная площадка – знаменитый Мраморный зал. Один из его завсегдатаев писатель О.С. Яцкевич вспоминал: «„Мраморный“ – это танцевальный зал ДК имени С.М. Кирова. Он состоял из трех частей, условно разделенных колоннами. В центральной части собирался общегородской молодняк – из любого района. Здесь же сидел эстрадный оркестр, который мог исполнить, если бы разрешили, любой фокстрот или танго, но… Но па-де-катр, па-де-эспань(?), краковяк и полька главенствовали в программе. Левая часть зала „принадлежала“ курсантам, в основном, морским. А в правом зале собирался Васильевский остров. Самая шпана была там. Тут надо было разбираться, чтобы морду не набили, если ты не ту девушку взял» (Литвинов 2009: 57).

Законодательные инициативы государства после смерти Сталина носили выраженный демократический характер, но отношение власти к танцам менялось медленно. Конечно, в условиях совместного обучения девочек и мальчиков после школьной реформы 1954 года танцевальные вечера не были столь выспренно ритуальны, как в 1940-х – начале 1950-х годов. Отсутствие необходимости заранее утверждать список приглашенных на вечер уменьшило и регламентацию программ танцевальной части школьных праздничных мероприятий. Однако на публичных танцевальных площадках до начала 1960-х годов царил довольно жесткий контроль. Он был во многом продолжением развернувшейся еще в конце 1940-х годов кампании против стиляг, отличительным признаком которых власть считала не только особый стиль одежды, но и манеру двигаться, прежде всего танцевать. Д. Беляев, автор знаковой статьи, еще в 1949 году опубликованной в «Крокодиле» в рубрике «Типы, уходящие в прошлое», довольно живо и не без юмора описывал сцену на танцах в студенческом клубе: среди юношей и девушек, с воодушевлением отплясывавших краковяк и танец конькобежцев, появился некий тип в вызывающе яркой одежде, которого все собравшиеся называли стилягой. На вопрос «Что это за странная фамилия?» – присутствующие объяснили: «А это не фамилия. Стилягами называют сами себя подобные типы на своем птичьем языке. Они, видите ли, выработали свой особый стиль – в одежде, в разговорах, в манерах. Главное в их „стиле“ – не походить на обыкновенных людей. <…> Стиляга знаком с модами всех стран. <…> Он детально изучил все фоксы, танго, румбы…» (Крокодил 1949: 10).

Подобные знания явно не поощрялись идеологами, которые из эпохи 1920-х годов перенесли в культурное пространство 1950-х негативное отношение к «западным» танцам. Однако, как и в годы нэпа, в период оттепели молодые люди часто знакомились на танцплощадках. Петербуржец А.Н. Павлов, известный ученый-эколог, доктор геолого-минералогических наук, вспоминал о годах своей молодости: «Иногда в жизни бывают муторные периоды. <…> В один из таких дней я потащился в Адлер на танцплощадку. Ни до этого, ни после я никогда не бывал там. Вечер. Было как-то особенно одиноко. Пригласил девушку. Стройная высокая блондинка. Идеальный овал лица. Хорошие глаза. Это был вальс – единственное, что я более или менее умел танцевать. Круг, два, три. Музыка кончилась. Танцплощадка закрывалась. Пошел проводить мою партнершу к дому. Немного поговорили… Расстались у калитки. Девушка не идет из головы. Ее черты околдовали меня. Стал искать… И вот скоро пятьдесят лет, как мы не расстаемся» (Павлов 2011: 50).

Знакомства на танцах зафиксировала и советская литература 1950–1960-х годов. Порядочный Саша Зеленин из первой повести В.П. Аксенова «Коллеги» (1959) увидел свою будущую жену Инну именно на танцплощадке (Аксенов 2005: 21, 105). На танцплощадке Зеленин наносит и судьбоносный удар в челюсть уголовнику Бугрову. Танцы во многих литературных произведениях 1960-х годов – своеобразный способ поиска путей самоидентификации молодых людей, и мужчин и женщин. Д.А. Гранин в романе «Иду на грозу» пишет о своих главных героях: «По субботам приглашали девушек в кафе „Север“ или Дом ученых, щеголяли узкими брюками, пестрыми рубашками: нравилось, когда их принимали за стиляг, – ворчите, негодуйте… Под мотив узаконенных фоксов сороковых годов выдавали такую „трясучку“, что старички только моргали» (Гранин 1989: 125). Беспрерывно танцуют герои «Звездного билета» (1961) Аксенова. Это происходит летом во дворике старого московского дома, который до революции назывался «Меблированные комнаты „Барселона“», под звуки выставленного в окно магнитофона, в таллиннском ресторане при свечах, в клубе рыболовецкого колхоза после показа старых фильмов с субтитрами на эстонском языке (Аксенов 2005: 203, 267, 312). Танцы сопровождают почти все сюжеты повести «Апельсины из Марокко» (1962). Танцевальные пристрастия у Аксенова выступают маркером социальной позиции личности. Суперположительный Зеленин из «Коллег» всегда предпочитает вальс, легкомысленный Карпов – фокстрот, а скептически настроенный Максимов знает о существовании буги-вуги (там же: 52). И эта своеобразная иерархия позволяет писателю в условиях цензуры продемонстрировать читателю отношение власти к разным видам танцев. Действительно, в середине 1950-х годов официальные инстанции называли проводником «разлагающего влияния» на молодежь именно буги-вуги. Импровизация, характерная для этого танца, особенно настораживала власть, хотя знакомство молодого поколения с ним произошло при прямом участии государства. Известный джазмен А.С. Козлов вспоминал, что в середине 1950-х годов на советских экранах демонстрировался фильм бельгийских режиссеров Р. Кеперса, И. Михельса, Р. Верхаверта «Чайки умирают в гавани». Он был снят в 1955 году, а через год номинирован на главную награду Каннского кинофестиваля. Картина стала культовой для поколения шестидесятников. Кто-то видел в ней параллели с судьбами людей, не сумевших найти себя в мирной жизни после большой войны. Кто-то, как А.Г. Найман, написавший в стенгазету студентов Технологического института рецензию на бельгийскую картину, – новое слово в кинематографии. Кто-то обратил внимание на музыку, в частности на буги-вуги: в одном из эпизодов кинофильма американские солдаты отплясывали этот танец на улицах (точнее, взобравшись на танк) освобожденной Европы. Правда, фильм был не единственным источником проникновения буги-вуги в молодежную среду. Уже в 1954 году, до выхода «Чаек» на мировые экраны, советские газеты, клеймя стиляг, писали:

Это папины заслуги. Это волосы до плеч. Это танец буги-вуги И с похабщинкою речь (Смена 1954).

В официальной риторике первых оттепельных лет буги-вуги имел устойчивую коннотацию «непристойные», изменявшуюся в зависимости от общего стиля текста, то на «вульгарные» то на «похабные». В повести М.З. Ланского и Б.М. Реста «Незримый фронт» (1955), посвященной работе милиции 1950-х годов, есть такие строки: «Его партнерша танцевала совершенно непристойно. Время от времени она в такт музыке судорожно взбрыкивала и передергивалась. Это обезьянье „па“, завезенное из каких-то заморских кабаков, привлекало внимание окружающих и вызывало откровенные смешки» (Ланской, Рест 1956: 266).

В нормализующих суждениях властных и идеологических структур прослеживалась связь между западными танцами и бытовой, а в конечном итоге и сексуальной распущенностью. Февральский пленум ЦК ВЛКСМ 1957 года уже после ХХ съезда КПСС, считающегося отправным рубежом развития либеральных тенденций в советском обществе, отмечал, что комсомольские организации должны «вести неустанную борьбу против попыток буржуазной пропаганды навязать советской молодежи низменные вкусы и взгляды» (Товарищ комсомол 1969б: 175). А в многотиражной газете «Кировский рабочий» в сентябре 1957 года была размещена статья о чрезмерном увлечении буги-вуги; юноши и девушки, замеченные в пристрастии к этому танцу, были заклеймены как «люди, [которые] не знают норм поведения в обществе» (Кировский рабочий 1957). В число этих норм, безусловно, включались и представления о стиле взаимоотношений мужчины и женщины, в определенной степени демонстрируемых в танцах.

Попытки регламентировать танцевальные пристрастия можно рассматривать как практики дисциплинирования сексуального поведения. И следует отметить, что многолетняя борьба власти за «нравственную чистоту» танцев способствовала формированию отрицательного отношения определенной части советских людей к этому виду досуга. Герой повести Аксенова «Коллеги», носитель традиций питерской интеллигенции Саша Зеленин просто не представлял себе, что серьезную девушку можно встретить на танцах (Аксенов 2005: 21). В пьесе А.М. Володина «Старшая сестра» (1961), ставшей особенно известной после выхода в 1967 году фильма с одноименным названием (в главной роли снялась Т.В. Доронина), дядя главной героини Надежды говорит, подчеркивая ее скромность и порядочность: «Ты не смотри, она просто так. Она и на танцы-то не ходит» (Советская драматургия 1978: 314). У многих ленинградцев особенно «нехорошей славой» пользовался уже упоминавшийся Мраморный зал Дворца культуры имени С.М. Кирова. Т.Е. Дервиз вспоминала: «В Мраморном зале мы, несколько студентов, побывали из любопытства. Честно скажу, нам там не понравилось. <…> У зала была дурная слава… попадались и пьяные, и откровенно „плохие девочки“. Впечатление в целом от этих „мраморных“ танцев было такое, как будто сюда собрались не для веселья, а для важного дела. <…> Что это дело серьезное, показала и такая деталь. В поисках уборной мы с подругой набрели на дверь с надписью „дамская комната“. Это оказалось просторное помещение, где не просто поправляли прическу и надевали подходящие туфли, а полностью переодевались в некое подобие вечерних туалетов. Стоял несвежий запах. И уж совсем мы оробели, когда увидели, что тут же несколько девушек выпивают что-то „из горла“» (Дервиз 2008: 45).

Как некую ярмарку провинциальных невест описывала танцы в Мраморном зале и В.Ф. Панова в повести «Конспект романа» (1965). Здесь в ДК Кирова герой произведения знакомится с приезжей девушкой, которая сначала почти насильно женит его на себе, а затем пытается выселить свекровь из ее же квартиры. Характерный эпизод есть и в повести Н.С. Дементьева «Замужество Татьяны Беловой» (1963). (Подробнее об этом совершенно забытом сегодня литературном произведении можно прочитать в пятой главе.) Героиня со своим возлюбленным и родственниками Светой и Костей отправляются в парк, где случайно останавливаются около решетчатой ограды танцплощадки. Далее разворачивается сцена, довольно типичная для этого культурного пространства:

Недалеко от нас стояло несколько парней и девушек.

– Проиграла! Проиграла! – говорила, смеясь, одна девушка другой и вдруг что-то зашептала, показывая на нас.

Вторая девушка, высокая, тоненькая, в остроносых туфлях, которые мне давно хотелось купить, подошла к нам.

Она остановилась перед Олегом, развязно сказала, не обращая на нас никакого внимания:

– Станцуем?..

И спокойно ждала.

Олег покосился на нас, в глазах у него появился озорной огонек. Светка зло смотрела на девушку, Костик рассеянно мигал (Дементьев 1977: 149).

В конце концов Олег остроумно проучил развязную девицу.

Таким образом, и документальный нарратив и художественная литература зафиксировали то, что в 1960-е годы многие советские люди настороженно относились к препровождению времени на танцевальных площадках, которые расценивались как некие рассадники «низких нравов» и «дешевых страстей».

Однако либерализация и вестернизация канонов советской повседневности, характерные для оттепели, способствовали смене общественных представлений о мере «приличности» знакомств на танцах. Менялись способы дисциплинирующего воздействия на танцевальную культуру как форму полового поведения. Властные и идеологические структуры предпочитали не запретительную тактику предыдущих лет, а скорее регламентирующую.

В начале 1960-х годов уже почти нормой для советских танцплощадок стали танго и фокстроты. Расширялся список «идеологически выдержанных» и одобренных властью танцев. Финские летка-енка и хоппель-поппель, болгарский и-ха-ха, калипсо и лимбо с островов Тринидат и Тобаго, греческий сиртаки, американо-канадский хали-гали, латиноамериканский ча-ча-ча были рекомендованы для исполнения в публичных местах. Их, как отмечалось в советской прессе, официально популяризировало Министерство культуры РСФСР (Советская культура 1964). Одновременно создавались и специальные советские танцы, например «Дружба». Он исполнялся парами, сопровождался стуком каблуков в пол, пробежками и поворотами. Кроме «Дружбы», для бальных вечеринок молодежи предлагались «Елочка», инфиз, каза-нова, тер-ри-кон.

Однако действительными лидерами танцевальной моды на рубеже 1950–1960-х годов стали чарльстон и ныне забытый, парный и несколько манерный танец, вывезенный из ГДР, – липси. Он упоминается в повести «Звездный билет». Главные герои – столичные ребята Димка, Алик и Юрка – выясняют, что заводские парни из Таллинна в клубе их предприятия вполне официально танцуют «чарльстон и липси». Это вызывает восторг москвичей: «Вот это жизнь! Чарльстон и липси! Вот это да!» (Аксенов 2005: 247). Но королем танцплощадок все же стал чарльстон. Он вошел в советскую повседневность с песней чешского композитора Л. Подештя в исполнении популярной тогда эстрадной певицы Тамары Миансаровой. В этой песне внучка приставала к бабушке с просьбой научить танцевать вновь ставший модным танец 1920-х годов.

Умение «чарльстонить» – этот глагол стал официальным неологизмом 1960-х годов – входило тогда в набор обязательных навыков современного молодого человека и являлось не только модным трендом, но в определенной степени маркером социальной позиции. Своеобразную «прописку чарльстоном» на новом рабочем месте проходит героиня повести Н.С. Дементьева «Замужество Татьяны Беловой»: «Все они молча и спокойно разглядывали меня. Вдруг от верстака дернулся долговязый юноша… и, по-женски кокетливо подхватив полы халата, чарльстоном, трясясь всем телом, пошел ко мне. <…> И вдруг я поняла: единственное, что мне надо сейчас сделать, – это сразу поставить себя у них. И я тоже сорвалась с места. <…> Танцевала я хорошо, опыт в этом деле у меня был. <…> …я выдавала настоящий чарльстон» (Дементьев 1977: 36). И практически всюду танец обретал как социальный, так и гендерный смысл. Как писал В.П. Аксенов: «Девушка и юноша танцуют, и весь мир надевает карнавальные маски. Молодость танцует при свете звезд у подножия Олимпа, полосы лунного света ложатся на извивающиеся тела, и пегобородые бойцы становятся в круг, стыдливо прячут за спины ржавые мечи и ухмыляются недоверчиво, но все добрее и добрее, а их ездовые уже готовят колесницы для спортивных состязаний. Ребята танцуют, и ничего им больше не надо сейчас. Танцуйте, пока вам семнадцать! Танцуйте, и прыгайте в седлах, и ныряйте в глубины, и ползите вверх с альпенштоками. Не бойтесь ничего, все это ваше – весь мир. Пегобородые не поднимут мечей. За это мы отвечаем» (Аксенов 2005: 207).

«Западные» танцы в 1960-х годах полностью завоевали советские танцевальные площадки. Кое-где можно было увидеть уже вошедший в моду на Западе рок-н-ролл. Т.Е. Дервиз пишет: «„В Мраморном разрешают рок!“ – донесся слух. Это был в те времена главный официальный танцевальный зал в Ленинграде» (Дервиз 2008: 45). Дозированную апологетику западных танцев в разгар оттепели можно было увидеть и в официальной советской публицистике. Так, писатель Л.А. Кассиль в конце 1962 года опубликовал в журнале «Юность» очерк «Танцы под расписку», в котором откровенно высмеивал попытки некоторых школьных учителей и культработников запретить молодежи танцевать танго, блюзы, фокстроты, румбу, самбу, пасадобль. Более того, литератор сумел найти положительные черты даже в рок-н-ролле. Вспоминая свою поездку на пароходе по Гудзону в США, он отмечал: «Едва мы отплыли, на средней палубе заиграл джаз. Заслышав музыку оркестра, туда посыпали и молодые и старые пассажиры всех оттенков кожи. <…> С какой веселой непосредственностью отплясывали они румбу и рок-н-ролл! Да, тот самый рок-н-ролл, к которому многие из нас относятся с таким привычным предубеждением!» (Кассиль 1962: 106–107). Однако исполнение того же танца в иной среде Л.А. Кассиль все же осудил: «Но какое омерзительное чувство оставил тот же танец в одном из ночных клубов Чикаго! Все в танце пошло утрировалось, каждое движение… осквернялось нарочито и с изощренным бесстыдством» (там же).

Проникновение в СССР рок-н-ролла запечатлел и В.П. Аксенов в последней повести своего раннего цикла – «Апельсины из Марокко». Для интеллектуалов Фосфатогорска Кати Кичекьян, Николая Калчанова, Сергея Орлова рок-н-ролл – уже устойчивый элемент повседневности, хотя и в масштабах приватного пространства. Музыка Пола Анка сопровождает традиционные домашние посиделки, на которых Николай Калчанов «выкаблучивался, как безумный… крутил и подбрасывал Катю». Для этого требовались «хорошие мускулы, и чувство ритма, и злости достаточно» (Аксенов 2005: 384). Так коротко и емко описывает В.П. Аксенов атрибутику рок-н-ролла как маркера свободы, современности и в определенном смысле даже сексуальности. Социальную значимость этого танца подчеркивает и опасение менее рафинированной части молодых героев «Апельсинов из Марокко» быть наказанными за его публичное исполнение. Это ощущается в диалоге штукатура Нины и моряка Геры: « – Я все что угодно могу танцевать, – лепетала Нина, – вот увидите, все что угодно. И липси, и вальс-гавот и даже, – она шепнула мне на ухо, – рок-н-ролл… – За рок-н-ролл дают по шее, – сказал я» (там же: 457–458).

Однако жизнь рок-н-ролла на советских танцевальных площадках оказалась недолговечной: танец требовал хорошей физической подготовки, он включал сложные, почти акробатические элементы и быстро переместился в сферу профессионального, спортивного исполнения. Следующим фаворитом оттепели стал твист, который, несмотря на свое американское происхождение, быстро вписался в советский культурный контекст. В манере твиста писали советские композиторы Андрей Петров и Арно Бабаджанян. О знаковости танца говорит и то, что в языке хрущевского времени были зафиксированы глагол «твистовать» и прилагательное «твистовый» (Новые слова и значения 1971: 475). Власть, наверное, устраивало то обстоятельство, что твист не предполагал парного исполнения, а следовательно, прямого телесного контакта партнеров, как, например, в танго. Во всяком случае этот танец не запрещался на танцевальных площадках середины 1960-х годов. В это время в СССР «твистовали» все. А симпатичная троица – Трус (актер Георгий Вицин), Балбес (Юрий Никулин) и Бывалый (Евгений Моргунов) – из фильма Л.И. Гайдая «Кавказская пленница, или Новые приключения Шурика» (1966) даже преподносила некий рецепт того, как научиться танцевать твист: «Носком правой ноги вы давите окурок вот так: оп-оп-оп-оп-оп-оп. Второй окурок вы давите носком левой ноги. А теперь оба окурка вы давите вместе: оп-оп-оп…» (Кожевников 2001: 499).

Как ни парадоксально, но эпизод комедии можно считать отражением действительности: власть попыталась уже не отрицать наличие новых элементов танцевальной культуры, а контролировать их внедрение в молодежную среду. Немаловажную роль в этом процессе должны были сыграть молодежные кафе – знаковое явление эпохи хрущевских реформ, которое, согласно официальным представлениям, могло помочь организовать культурный досуг юношей и девушек. В пространстве городской культуры рестораны, во всяком случае в ХХ веке, рассматривались не только как заведения, где можно было поесть, но и как места, где можно было потанцевать. В послевоенном советском обществе процветали, хотя и немногочисленные, но популярные рестораны: с весны 1944 года коммерческие, а затем и обычные. К началу 1950-х годов в крупных городах шла уже довольно бурная ресторанная жизнь, правда, вели ее в основном представители привилегированных слоев сталинского общества. Питерский поэт-шестидесятник Е.Б. Рейн вспоминал: «Вообще в 50-е годы ресторанная жизнь кипела. Бурное ресторанное веселье – несколько истерическое – наследие сталинской эпохи. Такая у Сталина была стратегия. Одной рукой всех уничтожать, другой развлекать народ, особенно в столицах» (Рейн 1997: 273). Ресторанно-банкетная составляющая сталинского гламура предполагала не только хорошую кухню и элитный алкоголь, но и музыку с танцами. В художественной литературе 1950–1960-х годов встречаются любопытные описания поведения мужчин и женщин в заведениях общественного питания высшей категории. В романе Ю.П. Германа «Я отвечаю за все» (1964), последней части трилогии о докторе Устименко, главная героиня Варя уговаривает своего отца, адмирала Родиона Мефодиевича, пойти вместе в ресторан.

Варвара села на кровати, поправила волосы, потянулась, потом сказала:

– Поговорим, потом пойдем в ресторан, мне охота с тобой потанцевать.

– В ресторан? – удивился адмирал.

– Ага. За мой счет, я заработала дикие деньги. И потом мне интересно, что бы про нас думали: какой ты ухажер старый и какую дамочку приволок. Имей в виду – я буду капризничать и выламываться (Герман 25/11/12).

В годы ранней оттепели в крупных городах СССР ресторанная жизнь продолжала развиваться по сталинскому образцу. По описанию питерского «стиляги № 1» В.А. Тихоненко, в начале хрущевских реформ в престижных заведениях обстановка была довольно чинная: «Все играли какую-то роль, никто не был самим собой, все играли роль „приличных людей“, никто не хотел быть крестьянином… Я не помню в ресторане дамы вульгарного поведения, да и вообще люди не вели себя вульгарно. Это хорошая сторона сталинского времени – люди вели себя сдержано» (Тарзан в своем отечестве 1997: 27). Правда, сдержанность в манерах не влияла на стремление мужчин поразить своих спутниц истинной широтой размаха. В эссе Ю.М. Нагибина «О Галиче – что помнится» описана, как представляется, довольно характерная схема поведения представителей сильного пола в ресторане «в присутствии дам». После скоропалительного знакомства на улице с двумя девушками А.А. Галич решает пригласить их поужинать в гостинице «Москва». Здесь он выступил в качестве заправского кутилы и обольстителя. «Мои жалкие попытки вмешаться в происходящее, – пишет Ю.М. Нагибин, – обрывались суровым взглядом официанта, желающим иметь дело только с Сашей. Правда, его барственность отдавала купеческим размахом. Он, видно, решил ошеломить наших подруг. Какие блюда он заказывал! Какие соуса к ним придумывал! Как сокрушался, что нет устриц и трюфелей!» (Нагибин 1991: 270).

Подобное поведение диктовалось и интерьером немногочисленных советских ресторанов, и публикой их посещавшей. Во второй половине 1950-х годов в заведениях общепита царил дух сталинского гламура: пальмы, массивная мебель, крахмальные скатерти. При этом такая обстановка была и в столичных городах, и на периферии. Яркое описание тоталитарного шика есть в романе «Я отвечаю за все»: «Невеселым взглядом она [Варвара] оглядывала ресторан „Волгу“ – бывший „Гранд-отель“. Длинный ряд зеленых колонн подпирал потолок, на котором были изображены сочной кистью художника плоды, овощи, гроздья, снопы, скирды на фоне садов и пашен, из-за которых восходило солнце. В центр солнца был ввинчен медного цвета крюк, на котором висела огромная люстра. Шесть люстр поменьше сверкали и переливались хрустальными подвесками возле колонн зеленого камня, знаменитого в Унчанске.

– Розовое и зеленое, – сказала Варвара. – Прекрасное сочетание. Даже под ложечкой сосет» (Герман 25/11/12).

Общая демократизация жизни, характерная для оттепели, постепенно поменяла состав завсегдатаев шикарных ресторанов. Там наряду с иностранцами и именитыми гостями начали появляться и представители шестидесятников. Многие из них оставили литературные свидетельства своих походов в заведения советского общепита высшего разряда. Особенно много таких описаний у питерского литератора В.Г. Попова. Для него освоение нового пространства новыми людьми – шестидесятниками – представляет собой некий знак общественной свободы, принесенной ХХ съездом. Неслучайно литератор с пафосом восклицает: «[Здесь] все наши, наше поколение победителей, пришедшее после долгих холодных десятилетий в этот зал праздновать свою победу, и празднуем мы ее уже довольно долго: шестидесятый год, шестьдесят первый, шестьдесят второй, шестьдесят третий!» (Попов 2003: 27).

Опросы 1961–1962 годов выявили, что в целом советские люди не часто посещали рестораны и кафе. Лишь 3,6 % опрошенных ответили, что предпочитают такой вид развлечения. Однако при разделении респондентов на половые когорты выяснилось, что среди мужчин завсегдатаями ресторанов являются 6,2 %, а среди женщин – всего 1,2 % (Грушин 2001: 458). И хоть мужчины в рестораны ходили чаще, в их воспоминаниях почти нет свидетельств о танцах в заведениях общепита высшего разряда. А вот в редких женских мемуарах танцы упоминаются. Э.В. Лурье пишет: «Я была отнюдь не „ресторанной девицей“. Только с появлением Т.Л. я стала воспринимать ресторан как место, где, оказывается, можно приятно провести время – вкусно поесть, пообщаться, послушать музыку, потанцевать» (Лурье 2007: 513).

Наличие элементов танцевальной культуры в ресторанном досуге отразила художественная литература 1960-х годов. В романе Д.А. Гранина физики танцуют в ресторане Дома ученых: «Тулин долго, со вкусом выбирал в ресторане столик, согласовывал меню, распоряжался насчет шашлыков и салатов. Крылов подумал: сколько живу в столице, а бирюк бирюком, официанта подозвать не умею. Заиграли липси. Тулин пошел танцевать с Адой, а Симочка пригласила Крылова. Со всех столиков смотрели на Тулина и Аду: они были самой красивой парой» (Гранин 1989: 64–65). В повести В.П. Аксенова «Звездный билет» именно в ресторане во время танцев происходит соблазнение юной Галки Бодровой маститым артистом Григорием Долговым. В «Апельсинах из Марокко» герои, наконец добывшие экзотические фрукты, самозабвенно танцуют в столовой ресторанного типа. Однако власть явно была против разгульной ресторанной вольницы, подразумевающей не только обильную выпивку, но и «малокультурные танцы».

Новый стиль времяпрепровождения должен был зародиться в заведениях советского общепита, из интерьеров, меню и развлекательных программ которых активно вытеснялись детали сталинского гламура. В начале 1960-х годов в Вильнюсе, например, появилось первое в стране кафе, где при отделке использовались практичные дешевые материалы – кирпич, сосновое дерево, черный металл. История поиска нового стиля ресторанной жизни запечатлена в кинокомедии режиссера Э.А. Рязанова по сценарию А.А. Галича и Б.С. Ласкина «Дайте жалобную книгу», которая вышла в прокат в 1965 году. Основная сюжетная линия фильма – история любви журналиста, в роли которого выступил Олег Борисов, и директора ресторана «Одуванчик» в исполнении Ларисы Голубкиной. Молодые люди познакомились при не слишком приятных обстоятельствах: журналиста обхамили и плохо обслужили в «Одуванчике». Он опубликовал в газете разгромную статью о заведении, где все, от меню до культурной программы, проникнуто «отжившим духом общепита 1940–1950-х годов». Попало от журналиста и милой, но неопытной директрисе. Однако ее очарование побеждает борца за новый быт, молодые люди влюбляются друг в друга. Вместе с полными энтузиазма студентами-архитекторами они превращают облезло-помпезный «Одуванчик» в современный ресторан, где можно культурно проводить время, попивая легкие вина. Кульминацией фильма, несомненно, являлась сцена демонтажа деталей старого интерьера с демонстративным выносом псевдоантичных колонн, атрибутов прошлого. После реконструкции заведение обставили тонконогими столиками и стульями, хрустальные люстры заменили синтетическими светильниками, а старомодного пианиста-тапера с престарелой певицей в исполнении Рины Зеленой – вокально-инструментальным ансамблем (ВИА), солистку которого сыграла очень популярная тогда исполнительница Лариса Мондрус. Посетители очень прилично и выдержанно танцуют под новую музыку, более созвучную времени реформ.

Ситуация, зафиксированная в фильме Э.А. Рязанова, была своеобразным кинематографическим развитием идеи молодежных кафе. Они появились по инициативе комсомола в 1962–1963 годах в крупных городах СССР. Существование и социальная значимость этого нового вида общепита отражены в знаковом фильме 1964 года «Застава Ильича», более известном под названием «Мне двадцать лет». Кинокартину снял М.М. Хуциев по сценарию, написанному им в соавторстве с Г.Ф. Шпаликовым. В уста одной из героинь фильма авторы вложили фразу, произнесенную, скорее всего, с легкой иронией: «Какой современный! Как молодежное кафе» (Кожевников 2001: 478). История этих заведений пока мало изучена, и наиболее показательной поэтому может быть ситуация, возникшая в Ленинграде, в котором, судя по секретной справке управления КГБ по Ленинградской области, уже в январе 1962 года появилось кафе поэтов (Нездоровые и антисоветские проявления 2012: 256). Только за один 1963 год в городе открылось 14 таких заведений (ЦГА СПб 7384, 42: 96). Осенью 1963 года появилось большое молодежное кафе «Ровесник». «Здесь, – писала „Ленинградская правда“, – можно встретиться с поэтами, композиторами, артистами, мастерами спорта, принять участие в „конкурсах веселых и находчивых“» (Ленинградская правда 1963б). В начале 1964 года в Ленинграде работало уже 20 молодежных кафе. И все же открытие каждого такого заведения было заметным событием для жителей города. В марте 1964 года центральная городская газета сообщала еще об одном новом кафе для молодежи: «Белые ночи». «Ленинградская правда» писала: «Здесь [в кафе] встретились молодые судостроители, металлисты, швейники, архитекторы, студенты, научные работники. Вечер начался песней „Белые ночи“, текст и музыку которой написали члены совета кафе Л. Усов и И. Салтыкова» (Ленинградская правда 1964). Культурная программа, помимо чтения стихов и их обсуждения, обязательно включала танцы. Меню молодежных кафе было специфическим, подчиненным идее облагораживания досуга молодежи: никаких крепких напитков в заведении этого типа не подавали. Это обстоятельство, как представлялось, могло гарантировать и пристойность танцев. В фильме «Еще раз про любовь», снятом в 1968 году режиссером Г.Г. Натансоном по сценарию Э.Я. Радзинского, довольно точно воссоздан не только интерьер суперсовременного по меркам хрущевского времени заведения общественного питания, но и меню, то, что реально можно было в нем съесть и выпить: кофе, пирожные, сухое вино. Здесь происходит знакомство главных героев: стюардессы Наташи и физика Евдокимова. Обсуждение творчества молодого поэта перемежается с кокетливым разговором героев и, конечно, танцами, которые являлись не самоцелью досуга, а лишь его составной частью. Так идеологические и властные структуры представляли себе одну из форм контроля над традиционной формой гендерных контактов.

В конце оттепели власти пытались непосредственно внедрять новые элементы танцевальной культуры в молодежную среду. Авторы очерков по истории ленинградского ВЛКСМ, написанных в 1968 году, констатировали: «35–40 тысяч юношей и девушек Ленинграда [в середине 1960-х годов] посещали танцевальные площадки. Одно время довольно распространено было мнение, что здесь главное – не допускать исполнения „не наших танцев“. Но административные запреты приносили мало пользы. Комсомольцы решили, что, прежде чем осуждать часть молодежи за дурной вкус и плохую манеру исполнения, нужно помочь ей научиться красиво танцевать. Так возник молодежный совет по современному бальному танцу при горкоме ВЛКСМ как методический центр по воспитанию хорошего вкуса и пропаганде лучших танцев» (Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ 1969: 436).

Иногда, правда, на официальных танцевальных площадках могли сделать замечание за «извращение рисунка танца». Эту ситуацию зафиксировал В.П. Аксенов в повести «Пора, мой друг, пора»:

А администратор уже сделал «стойку». Он высмотрел несколько жертв в толпе танцующих, но больше всех его волновала белобрысая парочка молокососов… Одернув пиджак, он строго подошел к этой паре и произнес:

– Подвергаетесь штрафу за извращение рисунка танца. <…>

Зал «извращал рисунок танца» целиком и полностью. Мало кто обратил внимание на эту сцену: все привыкли к проделкам администратора, никогда нельзя было сказать, на кого падет его выбор (Аксенов 2002: 301).

Одновременно совершенно очевидным является тот факт, что всякого рода танцевальные вечера были популярным видом досуга в 1960-е годы. И конечно же, этому способствовало ограничение властного контроля, направленного на очищение танцев от эротизма. По данным опроса 1961–1962 годов, проведенного Институтом общественного мнения при газете «Комсомольская правда», 21,4 % опрошенных посещали танцплощадки несколько раз в месяц, а в группе лиц от 16 до 24 лет этот показатель достигал 51,5 %. Особенно любопытным является то обстоятельство, что мужчины ходили на танцы активнее, чем женщины. Среди респондентов всех возрастов любителей потанцевать сильного пола насчитывали 24,8 %, а слабого – 18,2 % (Грушин 2001: 458). Это обстоятельство лишний раз подчеркивает, что танцплощадки были пространством поиска возможных сексуальных партнеров и знакомств, которые могли перерасти в более серьезные формы отношений между мужчиной и женщиной.

 

ГЛАВА 2

«Еще раз про любовь»: сексуальность до и вне брака

До 1960-х годов в Советском Союзе не могло идти речи о сексе. Ведь само это слово, судя по данным словарей, появилось в русском языке именно в период хрущевских реформ. Но это не означало, что до оттепели у граждан СССР отсутствовали половое влечение и практики его реализации. Уже в 1860-е годы отмена крепостного права и индустриализация промышленности привели к трансформации моделей сексуального поведения на фоне бурного развития так называемого «женского вопроса». В начале XX века в Россию, по выражению поэта Саши Черного, вообще «пришла проблема пола», проявившаяся в массовом стремлении к свободе интимных отношений.

После событий 1917 года «половые вопросы» на целое десятилетие стали предметом бурных публичных дискуссий, во многом инспирированных самой властью. Для части городского населения публичные выступления партийных лидеров явились оправданием реально существовавших свободных интимных отношений. В 1922 году социологический опрос студентов показал, что 80,8 % мужчин и более 50 % женщин имели кратковременные половые связи; при этом лишь 4 % юношей объясняли свое сближение с женщиной любовью к ней (Гельман 1923: 65–71). В 1923 году медики выяснили, что в рабочей среде добрачную интимную жизнь вели 63 % юношей и 47 % девушек, не достигших 18 лет (Труд, здоровье и быт ленинградской рабочей молодежи 1925: 23). А по данным 1929 года, до совершеннолетия половые отношения начинали 77,5 % юношей и 68 % девушек. Многие молодые люди имели одновременно по 2–3 интимных партнера, причем это становилось почти нормой в среде комсомольских активистов (Кетлинская, Слепков 1929: 37).

Либерализации половой морали способствовали и нормативные суждения новой власти. К их числу относятся декрет СНК от 16 декабря 1917 года «О расторжении брака», изымавший развод из ведения церкви и до предела упрощавший его процедуру; совместное постановление наркоматов юстиции и здравоохранения РСФСР от 18 ноября 1920 года о легализации абортов; Кодекс законов о браке и семье 1926 года, приравнявший незарегистрированные браки к зарегистрированным. Однако на рубеже 1920–1930-х годов общая парадигма социально-бытового развития страны изменилась, а вместе с ней модифицировалась и законодательная база, касавшаяся вопросов приватности. Гендерный порядок в советском обществе стал носить выраженный этакратический характер.

На модели интимных отношений в 1930–1950-х годах оказало влияние введение в 1934 году уголовной ответственности за гомосексуализм и особенно принятие в 1936 году постановления о запрете абортов. На фоне полного пренебрежения к проблеме контрацепции власти получили мощный рычаг управления частной жизнью граждан. Подавление естественных человеческих чувств идеологией порождало фанатизм почти религиозного характера, находивший выражение в безоговорочной преданности лидеру. Контрреволюционность и сексуальная несдержанность, так же как и разного рода сексуальные перверсии, считались тесно связанными. Возврат к патриархальным взглядам на интимную жизнь явился почвой для развития двоемыслия и двойных поведенческих стандартов. О сексе не говорили прямо и горячо, как в 1920-е годы, но его подразумевали и им, конечно же, занимались. Известный немецкий психолог В. Райх писал о ситуации конца 1930-х годов: «Советская идеология гордится „освобождением жизни и людей от эротики“. Но это „освобождение от эротики“ представляет собой фантастическую картину. Ввиду отсутствия ясных идей половая жизнь продолжается в болезненных, искаженных и вредных формах» (Райх 1997: 271).

Действительно, в советском обществе эпохи сталинизма существовала тайная, осуждаемая официальной моралью сексуальность. Внебрачные связи получили широкое и неподконтрольное распространение в годы войны. Это потребовало от власти регламентирующих инициатив. Они были зафиксированы в Указе Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года, наметившем целый ряд мер, направленных на повышение рождаемости в стране. Но одновременно правомочным признавался лишь зарегистрированный брак, и это понижало социальный статус длительного, но юридически не оформленного совместного проживания мужчины и женщины, а также провоцировало его оценку как некой перверсии. Итак, в советской действительности официально провозглашались принципы целомудрия, которым, по меткому выражению известного российского демографа А.Г. Вишневского, «позавидовала бы и викторианская Англия» (Вишневский 1998: 148).

Немаловажную роль в формировании модели сексуального поведения в 1930–1940-х годах, и в первую очередь это касается жителей крупных городов, сыграла советская социальная политика в сфере образования, а именно введение раздельного обучения девочек и мальчиков в средней школе. Половая сегрегация детей, являвшаяся отражением традиционалистской реакции в сфере гендерной политики, выглядела вполне органичной в системе нравственных координат сталинизма и носила выраженный имперско-тоталитарный характер. Идея разделения школ на мужские и женские обсуждалась на правительственном уровне накануне Великой Отечественной войны. Однако регламентирующие документы появились лишь в конце 1942 года. В докладной записке «О введении раздельного обучения мальчиков и девочек в неполных средних и средних школах Союза ССР», подготовленной Отделом школ ЦК ВКП(б) и Народным комиссариатом просвещения РСФСР, четко расписывались детали предлагаемой половой сегрегации советских школьников. Мужские и женские школы должны были находиться в разных помещениях, а также возникала специфика преподавания в коллективах мальчиков и девочек. Но особое внимание обращалось на необходимость устранения «не всегда здоровых взаимоотношений, создающихся между мальчиками и девочками при совместном обучении» (Пыжиков 2004: 78). В официальном научном дискурсе существует мнение о том, что авторы записки имели «в виду психологические особенности поведения разнополых детей и подростков, находившихся в рамках единых коллективов» (там же). Однако очевидное стремление властей к деэротизации жизни советских граждан позволяет предположить, что в пространстве умолчания приведенного документа явно находились сексуальные отношения в юношеской среде.

Специфика советского раздельного обучения почувствовалась сразу. Ученый и бард А.М. Городницкий писал: «Для нас, питомцев мужской школы, девочки были инопланетянами». Формы своих юношеских сексуальных практик он определял следующим образом: «Перебивались редкими поцелуями» (Городницкий 1999: 46, 47). Искусственное разделение мальчиков и девочек после совместного пребывания в детских садах, контактов в условиях коммунальных квартир и т.д. усугубляло естественный интерес к противоположному полу и придавало ему обостренный характер. И.А. Бродский вспоминал о своем школьном детстве: «Помню, во время урока кто-нибудь проползал под партами через весь класс к столу учительницы с единственной целью – заглянуть к ней под платье и выяснить, какого сегодня цвета на ней трико. По завершению экспедиции он драматическим шепотом возвещал классу: „Сиреневые“» (Бродский 1999: 22). Одновременно система обучения, при которой в женских школах точные науки преподавались на более низком уровне, порождала у молодых людей пренебрежительное отношение к представительницам слабого пола. Литератор-шестидесятник А.Г. Найман писал о своей школьной жизни: «Действительность – вся, а не только школьная – оказывалась мужской. Женский пол был исключительно функционален… они [женщины] выглядели скорее частью пейзажа, как окна домов, или трамваи, или кустарник в сквере. Людьми, публикой, той жизнью вокруг, которая всем видна без специального вглядывания, были мужчины» (Найман 1999: 42). В мужских школах царил культ силы, драк, притеснения слабых и т.д. Эта обстановка удручающим образом воздействовала на учеников с ранимой душой. Искусствовед М.Ю. Герман вспоминал: «Школу я ненавидел и боялся ее. <…> В школе много дрались. Кулаками, портфелями; счастливые владельцы настоящих кожаных офицерских планшетов дрались особенно больно. <…> Обстановка отчасти напоминала уголовную. <…> Нравы были, как в бурсе» (Герман 2000: 140–141).

Известный педагог В.Г. Бейлинсон, вынужденный преподавать в условиях сегрегации советских школ, писал позднее: «Раздельное обучение противоестественно. Не могут целые поколения взращиваться в искусственной среде. Это обнаружили передовые люди, честные журналисты и писатели еще в дореволюционное время. Но тогда в России этот губительный порок официальной образовательной системы имел несколько сильных компенсаторов. Прежде всего, многодетные семьи и традиции активного общения с родственниками. В 1943 г., когда Сталин ввел раздельное обучение, этих компенсаторов уже не было. В стране 80 % неполных семей, в которых тянут одного ребенка или двух вдовы, матери-одиночки, бабушки, а то и тетки. <…> …изменился и педагогический состав школ. Нормой стало – в мужских школах учителя и администраторы мужчины, в женских – женщины. <…>

Так возникли школы-уроды. В мужских школах господствовал культ физической силы, со всеми его повадками и скотскими нравами. А в женских – лицемерие, групповщина и склочничество с болезненно повышенной сексуальной озабоченностью и среди учителей» (Бейлинсон 2008: 463–464).

В сконструированном властью гендерном порядке вызревало конфликтное напряжение. Оно усугублялось проникновением в советскую действительность конца 1940-х – начала 1950-х годов новых представлений о взаимоотношениях мужчины и женщины – из западного кино. Литератор О.С. Яцкевич в интервью корреспонденту «Смены» в 2005 году говорил: «Еще в 1944 году мы увидели фильм „Серенада Солнечной долины“. <…> Мы увидели, как на экране люди целуются, тогда как в советском суперфильме „Свинарка и пастух“ влюбленные герои всю картину поют о дружбе» (Смена 2005. 22 февраля). Конечно, суждение об «асексуальности» сталинского кинематографа несколько гиперболизировано. В дозированных количествах политизированная эротика в нем была (Дашкова 2004). Достаточно вспомнить комедию «Сердца четырех» (1941) режиссера К.К. Юдина по сценарию А.М. Файко и А.С. Гранберга. Много целовались и в фильмах Г.В. Александрова: «Веселые ребята», «Волга-Волга», «Цирк». А в его послевоенной комедии «Весна» (1947) в уста гримерши (актриса Рина Зеленая) была вложена любопытная реплика: «Губы такие уже не носят. Это нужно что-нибудь подобрать! Средняя пухлость, сексапил (курсив мой. – Н.Л.) номер четыре» (Кожевников 2001: 411). Но все же в западном кино любовь была связана с истинной страстью, а не с водевильными поцелуйчиками героинь Любови Орловой и Людмилы Целиковской. Неудивительно, что западные, прежде всего итальянские неореалистические фильмы сыграли важную роль в процессе «полового просвещения» советских людей. Известный переводчик Е.М. Солонович, вспоминая о своей юности, отмечал: «Итальянское неореалистическое кино ворвалось в нашу нелегкую жизнь праздником еще и потому, что с неведомым тогдашнему советскому кино правдоподобием рассказало о трудной по-другому жизни красивых, честных и мужественных людей, говорящих у себя дома по-итальянски, а в наших кинотеатрах заговоривших по-русски» (Солонович 2003: 273). Об этом же писал и М.Ю. Герман: «Странные годы – начало пятидесятых. <…> Именно тогда стали появляться у нас и серьезные послевоенные заграничные фильмы, Открылся иной порог откровенности, безжалостная и вместе добрая откровенность» (Герман 2000: 179). Потрясали советского зрителя и французские фильмы. Тот же Герман вспоминал о кинокартине «Их было пятеро» режиссера Ж. Пиното: «Сенсацией была сцена с постелью. <…> Такого в кино не случалось, и зрители обмирали. Правда, в фильме было столько горечи, боли и изящества, что непривычная откровенность только прибавляла подлинной печали» (Герман 2000: 227).

И все же для изменения гендерного уклада требовались не только западные фильмы, но и определенные государственные инициативы, которые ликвидировали бы ряд явлений, нарушавших целость приватного пространства личности и тормозивших развитие нормальных отношений полов.

Через год после смерти Сталина, в апреле 1954 года, было принято постановление Совета министров РСФСР о подготовке к введению с 1 сентября совместного обучения девочек и мальчиков. Эти, казалось бы, сугубо «образовательные» меры способствовали изменению взаимоотношений полов. Контакты мальчиков и девочек стали носить достаточно естественную форму: дружеская детская симпатия перетекала в юношескую влюбленность, неизбежно имевшую оттенки эротики.

В августе 1954 года Указом Президиума Верховного Совета СССР была отменена уголовная ответственность в отношении беременных женщин, делавших аборт без медицинских показаний. А в ноябре 1955 года Указ Президиума Верховного Совета СССР легализовал искусственный выкидыш, производимый в больничных условиях по просьбе самой женщины. Как заявлялось, основополагающими причинами такого решения было стремление власти предоставить «женщине возможности самой решать вопрос о материнстве», а также намерение «уменьшения вреда, наносимого здоровью женщине внебольничными абортами» (Постановления КПСС и Советского правительства об охране здоровья народа 1958: 333). И все же закон об отмене запрета на совершение абортов способствовал расширению сферы приватности.

Постепенно начала меняться и официальная риторика, связанная с проблемами сексуального поведения. Происходило это на уровне не только нормативных решений, но и нормализующих суждений, что зафиксировало оттепельное искусство. Значительно смелее презентовать вопросы интимной жизни своих героев стало советское кино. Наряду с бичеванием ханжеских взглядов на юношескую любовь (фильм «А если это любовь?» 1961 года, режиссер Ю.Я. Райзман, сценарий И.Г. Ольшанского, Н.И. Рудневой и Ю.Я. Райзмана) на советских киноэкранах появилась и тема внебрачных связей как вполне приемлемой формы половых отношений. Особенно ярко это проявилось в знаковом фильме «Девять дней одного года» (1962), снятом выдающимся советским режиссером М.И. Роммом по сценарию, написанному им совместно с Д.Я. Храбровицким. Фильм рассказывал о молодых ученых-физиках, в то время самой прогрессивной части советского общества. В центре повествования два друга: непримиримый экспериментатор Дмитрий Гусев (артист Алексей Баталов) и его антипод умный, обаятельный, ироничный, но лишенный гусевского горения физик-теоретик Илья Куликов (Иннокентий Смоктуновский). Оба друга влюблены в одну и ту же девушку, тоже физика Лелю (ее сыграла прелестная актриса Татьяна Лаврова). Гусев в результате опыта получает серьезную дозу радиации, и Леля после долгих колебаний останавливает свой выбор на нем, обреченном, но несломленном, готовом пойти на рискованную по тем временам операцию по пересадке костного мозга. Фильм, сделанный почти в традициях неореализма, полностью лишен пафоса, но наполнен, несмотря на отсутствие хеппи-энда, светлой надеждой. Герои кинокартины спокойно, правда, используя кодовый язык советского времени, обсуждают проблемы своей личной жизни:

– Можно мне спросить тебя: что там у вас было с Митей?

Леля поднимает на него глаза.

– Все было.

– Что «все»?

– Ну, не будь дураком.

– Так… Но от чего ты все-таки устала?

– Я устала от того, что это тянется шесть лет. От того, что за все эти годы он был в Москве четыре… нет, пять раз. Гостиница «Украина»… «Турист»… А то еще комната подруги, которая ушла в кино (Годы и фильмы 1980: 277–278).

Внебрачные отношения явно импонируют Леле. После регистрации брака с любимым человеком она искренне удивляется: «Чего это бабы так рвутся замуж? Что в этом хорошего?!» (Кожевников 2001: 455). В фильме зритель часто видит почти постельные сцены и пикантную полуприкрытую фигурку Татьяны Лавровой. В «Девяти днях одного года» добрачные отношения героев выступают как норма частной жизни советской интеллигенции. Конечно, одновременно с подобными фильмами в оттепельной кинематографии наличествовали и произведения, как прежде проповедующие патриархальный миф о главном достоинстве женщины: девичьей чести. Примером является вышедшая почти одновременно с роммовскими «Девятью днями» кинокомедия «Девчата». Образ главной героини Тоси в исполнении Надежды Румянцевой является, по мнению культуролога А. Усмановой, «в условиях весьма своеобразно протекающей в СССР сексуальной революции, попыткой символического разрешения конфликта между старым и новым» (Усманова 2009: 408).

На излете реформ 1950–1960-х годов в советском кинематографе стали появляться фильмы, героини которых мучились сомнениями, выбирая сексуальную стратегию. Это «Журналист» (1967) С.А. Герасимова по его же сценарию и «Еще раз про любовь» (1968) Г.Г. Натансона по сценарию Э.Я. Радзинского. Провинциальная умница-красавица Шура Окаемова из «Журналиста» (в исполнении Галины Польских) попросту отказывается вступить в связь с явно полюбившимся ей столичным журналистом Юрием:

– Что ж ты думаешь, я только для людей себя берегу? А я сама не человек? Зачем мне все это, ты у меня спросил?

– Для счастья, – обронил Юра первое попавшееся слово.

– Для какого счастья! – в голосе Шуры зазвенела ярость. К черту это счастье! Как другие, что ли, подачки подбирать от заезжих мужиков? (Герасимов 1982: 235).

Но и это ее решение не спасает ее от осуждения оголтелых ханжей.

А московская стюардесса Наташа – тогдашняя звезда и секс-символ Татьяна Доронина – явно страдает от своих, как ей кажется, поспешных шагов на поприще любви: «НАТАША. Молчи, слушай, слушай. Это для тебя, Мышонок. И вот – он. Наш первый. И вот уже все случилось, потому что мы все ему готовы отдать, – ну он и берет. А оказалось, он – так… обычный… Многие ошибаются в первом. Понятно, ведь первый. Да и глупые мы еще. Ох, какие мы… глупые… Но ведь все случилось. И тебе уже кричат со всех сторон: „Безнравственно! Ты что, девкой хочешь стать? Немедленно выходи за него замуж!“ Дома, вокруг… И ты унижаешься, делаешь вид, что боготворишь его по-прежнему, – только бы он женился. И не дай бог, если он женится, потому что тогда… ну, я видела эти семьи» (Радзинский 2006: 90).

В обоих случаях «неузаконенная» любовь подвергалась публичному осуждению некой частью общественности, будь то комсомольское собрание или семейная среда. Но симпатия создателей кинокартин была явно на стороне девушек. Любопытно, что границы и формы мужского сексуального поведения оставались вне обсуждения.

О «грехопадении» до вступления в брак спокойно писали и литераторы второй половины 1950–1960-х годов. Такое поведение казалось естественным Саше Зеленину, главному положительному герою повести Аксенова «Коллеги»: «Оно уже пришло, окружило, сдавило им грудь, сжало сердце – самое высокое счастье любовного опьянения. Может быть, их будут осуждать за то, что они бежали только навстречу своему счастью, не сворачивая в сторону и не выжидая, за то, что они слишком быстро промчали путь, отделяющий их друг от друга? Судите. Рассуждайте резонно, вспоминайте „доброе старое время“, когда объявляли помолвки, дарили кольца и ждали, ждали…» (Аксенов 2005: 152).

Вполне допускал внебрачные отношения своих героев и своеобразный антипод В.П. Аксенова, «сугубо советский» писатель В.А. Кочетов. В его романе «Братья Ершовы» (1957) без записи в загсе живут вместе два искалеченных войной человека – сталевар Дмитрий Ершов и рыбачка Леля Величкина: «Время шло, то ли морской ветер как-то разгладил рубцы, то ли Дмитрий к ним пригляделся и, наконец, увидел статную Лелину фигуру, почувствовал ее добрую, отзывчивую душу. Словом, обнял однажды, ощутил ее тепло, и с тех пор пошли иные отношения» (Кочетов 1958: 18).

Вне брака развивались отношения с женщиной и у физика Сергея Крылова, положительного героя романа Д.А. Гранина «Иду на грозу» (1962). Н.С. Дементьев с симпатией относится к решению своей героини Татьяны Беловой «любить без оглядки»: «Потом мы купались в озере, серо-багровом от вечернего солнца. <…> Вышли, оделись и медленно пошли вдоль озера, потом в лес. Было тихо; тени от деревьев тянулись через поляну. Мы вдруг легли, и произошло то, что происходит, когда человек, томимый жаждой, увидит наконец воду. И весь мир стал таким дорогим для меня, и все, вся жизнь стала такой огромной и светлой. И я знала: Олег чувствует то же. Мы долго лежали не двигаясь…» (Дементьев 1977: 124).

В начале 1960-х годов уже позволяла себе подшучивать над ханжескими взглядами на отношения мужчин и женщин советская сатира. Особенно доставалось учителям, в среде которых традиционно много консерваторов. В журнале «Крокодил» за 1962 год, например, была размещена изошутка Л. Самойлова. На первом рисунке изображалось заседание педсовета. Директор сообщал коллегам: «Завтра десятиклассники идут в театр. Примем меры предосторожности!» На втором рисунке учителя в афишах спешно меняли слово «любовь» на слово «дружба», «уважение»: «Коварство и любовь» («Коварство и уважение»), «Любовь Яровая» («Друг Яровая»), «Любовь к трем апельсинам» («Уважение к трем апельсинам»), «Любовь с первого взгляда» («Дружба с первого взгляда») (Крокодил 1962а: 2).

Законодательные инициативы власти, западный и отечественный кинематограф, советская и зарубежная художественная литература повлияли на интимное поведение людей 1960-х годов, что выразилось, в частности, в стремлении обсуждать «запретные» темы. На рубеже 1950–1960-х годов молодежная редакция Ленинградского радио провела серию передач под общим названием «Береги честь смолоду». Слушатели стали активно делиться своими представлениями о степени свободы в интимной сфере, о чем свидетельствуют письма, приходившие в редакцию. Автор одного из них, незамужняя женщина с высшим образованием, богатым духовным миром, которым, как выяснилось, мало интересовались мужчины, писала: «Им нужны были женщины, и они их находили. <…> …я не совершила ошибки в своей жизни, я боролась за сохранение своей девичьей чести. <…> Раньше я гордилась своей чистотой, а теперь перестала». С одобрением к добрачным связям относились и студентки Технологического института, писавшие в редакцию: «Почему мы до сих пор считаем, что сначала нужно расписаться в ЗАГСе, а потом уже отдаваться любимому? <…> Разве он поставит ей когда-нибудь в упрек то, что совершилось до свадьбы?» (Голод 1996: 40, 41).

Желание обсуждать вопросы сексуальности, а главное, получать информацию, которая могла бы помочь выработать правильную линию интимного поведения, зафиксировали социологические опросы начала 1960-х годов. Одна из респонденток, женщина-архитектор 29 лет, писала в своей анкете: «Почему в школах проводят только сладенькие диспуты „О любви и дружбе“. Почему тонкости взаимоотношений между мужчиной и женщиной юноши и девушки узнают или из уст видавших виды друзей и подруг или нашептываний теток и бабок? Почему на этих взаимоотношениях до сих пор лежит печать „стыдного“ (Это же от церковного „греха“!)» (Грушин 2001: 285).

Респонденты критиковали предыдущие поколения, склонные к замалчиванию проблем приватности. Студенческая супружеская пара писала в своей анкете: «Большинство молодых людей совершенно невоспитаны в понимании физиологических отношений между мужчиной и женщиной. „Знания“, приобретенные чаще всего на улице, из анекдотов, от сверстников, а не от умных, тактичных и опытных людей, в первую очередь создают в начале супружеской жизни тупики и вопросы. Это упрек поколению наших родителей, которые подчас умышленно обходили эту важную сторону дела» (там же: 287).

Конечно, молодежь шестидесятых могла по-прежнему довольствоваться привычными для городских низов источниками информации о сексе. Об этом выразительно написала в своей автобиографии участница опроса финского социолога А. Роткирх, женщина 1946 года рождения: «Я росла в пригороде и с раннего детства много времени проводила на улице, играя с детьми разного возраста из разных семей. Из-за плохих жилищных условий, не очень высокого материального и культурного уровня этих семей дети рано были осведомлены о половых отношениях и в меру своего понимания делились своими знаниями с более младшими детьми» (Роткирх 2011: 178). Однако в контексте общей демократизации и гуманизации общественного уклада и мужчины и женщины в одинаковой мере стремились к более цивилизованным каналам знаний об интимной жизни. Опросы начала 1960-х годов подтверждают это. Двадцатилетний радиомонтажник писал в анкете: «Само собой разумеется, что подрастающему человеку хочется все узнать о такой интимной вещи, как любовь. Вот они начинают рыться в книгах, смотреть фильмы, прислушиваться к разговорам взрослых и сверстников. Так нередко складываются представления случайные и нежелательные» (Грушин 2001: 287). В ходе того же опроса женщина-педагог 46 лет высказала мысль о необходимости «создать пособия для учителей и врачей, а также научно-популярную литературу для юношей и девушек по физиологии и гигиене пола» (там же: 331).

Действительно, сексологической литературы явно не хватало. В 1930–1950-х годах вопросы половой жизни рассматривались лишь в гигиеническом контексте и применительно к физиологии женщины (см. например: Половая жизнь женщины 1935; Гигиена беременной и кормящей женщины 1939). Этот подход к проблемам интимности преобладал и в начале оттепели. В книге «Домоводство», вышедшей в 1957 году, была очень небольшая – всего пять страниц – глава «Гигиена женщины», включавшая четыре раздела: «Гигиена девочки», «Гигиена беременной женщины», «Гигиена женщины в послеродовой период», «Климактерический период». Все материалы были выдержаны в санитарно-медикалистском духе. Проблемы сексуальности или, если следовать принятым в то время вербальным формам, половой жизни упоминались лишь один раз в разделе, посвященном послеродовой гигиене: «Начинать половую жизнь разрешается не ранее чем через 7–8 недель после родов. При нарушении этого правила могут появиться сильные маточные кровотечения и заболевания женских половых органов» (Домоводство 1957: 13).

О мужской интимной гигиене писать было не принято. Неудивительно, что информацию о взаимоотношениях полов образованная часть молодежи черпала из художественной литературы. Одна из респонденток опроса А. Роткирх, женщина 1937 года рождения, писала в сексуальной автобиографии: «Мы тайком в перемену читали Мопассана, „Яму“ Куприна – это нас волновало и чем-то неизвестным и загадочным манило» (Роткирх 2011: 184). При этом, судя по данным финской исследовательницы, искусство как источник сексуальных знаний использовали и мужчины и женщины (там же: 183–186).

И у тех и у других была серьезная потребность открыто, как в 1920-е годы, говорить «еще раз про любовь». Ведь ханжество пока еще не вывелось полностью из официального советского дискурса. И.С. Кон вспоминал: «В конце 50-х гг. на партийном собрании философского факультета Ленинградского университета мы слушали персональное дело 30-летнего студента, который в пьяном виде привел в общежитие проститутку и расположился с ней в коридоре у дверей соседней комнаты. Разумеется, мужику объявили выговор. А между собой преподаватели говорили: „Ну, а что ему делать? Пятилетнее половое воздержание в его возрасте затруднительно и вредно. В гостиницу не попадешь. В парке холодно, да и милиция. Единственный способ не нарушать норм советского права и коммунистической морали – заниматься мастурбацией“. Но публично это сказать, даже в шутку, было нельзя» (Кон 1997: 167).

В 1960-е годы в СССР стала издаваться литература по проблемам интимной жизни. Первым запрет молчания нарушил врач Н.Б. Коростелев. В 1964 году появилась его брошюра в соавторстве с А.Н. Шибаевой и А.Б. Прейсман «Гигиена девочки, девушки и юноши», а в 1966 году еще одна очень небольшая публикация (13 с.): «Беседа врача с юношами Х класса». Значительно более серьезную просветительскую роль в сфере сексуальности советских людей сыграли труды немецкого медика Р. Нойберта. В 1960 году в СССР вышла его работа «Вопросы пола (книга для молодежи)», а с 1967 года стала довольно систематически переиздаваться «Новая книга о супружестве», которая для многих советских людей стала почти сенсацией.

Сексуальная мораль становилась все менее строгой – это зафиксировали социологические опросы по проблемам интимности, которые не проводились в СССР с конца 1920-х годов. По данным социологов, в конце 1960-х годов добрачные половые контакты поддерживали не только 62 % молодых мужчин, но и 55 % молодых женщин. До совершеннолетия половая жизнь начиналась у 14,5 % девушек и у 52,5 % юношей. От вступления в интимные связи женщин удерживали две причины: моральные соображения (34,5 %) и слабое половое влечение (34,1 %), а мужчин – в основном отсутствие благоприятного случая (почти 50 %) (Харчев, Голод 1969: 138, 139). Представители поколения оттепели считали, что физическая близость очень важна для создания крепкой семьи или устойчивых отношений мужчины и женщины. Гармонию в интимной сфере респонденты опросов ставили на второе место среди семи условий семейного счастья (там же: 137). Такая «сексуальная раскрепощенность» смутила даже самих социологов. Вполне прогрессивные по тому времени ученые А.Г. Харчев и С.И. Голод прокомментировали эти данные следующим образом: «В браке происходит известная переоценка сексуальной близости как фактора супружества. Это и обуславливает, в основном, ослабление негативной позиции к добрачным половым связям» (там же: 136–137).

Но, конечно, сексуальная активность и раскованность была не только результатом политических и культурно-бытовых изменений в стране, но и проявлением характерной для конкретного человека психофизической природы. Никто не мог принудить поступиться своими представлениями о приличии молодую балерину, будущую звезду Кировского театра Г.Т. Комлеву, когда она с разрешения и одобрения своих родственников отправилась в длительное путешествие на юг на машине с семьей своего жениха (подробнее см.: Комлева 2000). Не менее целомудренно вели себя, судя по опубликованным письмам, будущие супруги Эрлена и Феликс Лурье, ныне поэтесса и известный фотохудожник. Молодой мужчина писал своей любимой в июле 1958 года: «Поверь, если бы я только скучал, то, наверное, совсем бы с ума себя свел – я только и могу переносить тяжесть нашей разлуки, занимая и отвлекая себя, а учти, что мужчины тяжелее переносят разлуку – вон Горький, когда ему было невмоготу, дрова колол» (Лурье 2007: 428).

Сексуальную активность некоторых молодых людей сдерживали жилищные условия. И.А. Бродский, например, замечал: «У нас не было своих комнат, чтобы заманивать туда девушку, и у девушек не было комнат. Романы наши были по преимуществу романы пешеходные и романы бесед…» (Бродский 1999: 28). Сексолог И.С. Кон, живший в молодости в коммуналке, утверждал: «Когда позже я писал, что самым страшным фактором советской сексуальности было отсутствие места, я знал это не понаслышке» (Кон 2008: 28–29). В то же время в документах личного происхождения можно обнаружить и другие характеристики сексуального поведения горожан 1950–1960-х годов в таких же стесненных бытовых условиях. Писатель О.С. Яцкевич вспоминал: «Пуританства не было никакого, просто условия ужасающие. <…> Я, когда терял невинность, пригласил к себе свою подругу. Мамы не было – уехала куда-то к родственникам. Брат на занятиях. Но все время заглядывали соседи, звали к телефону» (Литвинов 2009: 70). Однако, судя по всему, «грехопадение» состоялось. По сведениям того же О.С. Яцкевича, его приятель, профессорский ребенок «Лесик», живший, правда, в отдельной квартире, и вообще стал «половым бандитом». Каждый день общий друг Лесика и Яцкевича, некто Мишка приводил отпрыску из среды советской научной интеллигенции новую девушку, которую тот и «употреблял по назначению» на черной лестнице собственного дома, предварительно вывернув лампочки, чтобы соседи пользовались парадным входом и не мешали бурной «половой жизни» молодежи (там же).

Любопытно, что подъезды старых домов играли в сексуальной биографии поколения шестидесятников не менее знаковую роль, чем машины у американской молодежи того же поколения. Это подтверждают не только мемуары, но и художественная литература 1950–1960-х годов, например аксеновская повесть «Коллеги»: «В третий раз они остановились там же, и тогда Алексей взял ее за руку, увел в какой-то подъезд и молча стал целовать. Кто-то прошел мимо, оглушительно лязгнула дверь лифта. Вера беспомощно сгорбилась и вышла из подъезда» (Аксенов 2005: 91).

Лестницы как сообщницы внебрачной любви фигурируют и пьесе А.М. Володина «Старшая сестра». Ее героиня Надя говорит своей сестре и ее возлюбленному, выходя из дома: «Сидите. Чем дрожать в парадном. Поесть захотите – в буфете», прекрасно понимая, что подъезд – самое доступное место для уединения (Володин 1978: 318). Правда, использование подъездов для сексуальных контактов демонстрировало не только и не столько возросшую половую активность горожан, сколько увеличение беспорядка в городском коммунальном хозяйстве. До начала хрущевских реформ все домовое хозяйство в городах находилось в руках домоуправлений – сравнительно небольших организаций. Во главе стоял управдом, который имел под своим началом дворников, сантехников, электриков и других специалистов, нужных для поддержания дома в порядке. Часто эти специальности совмещал один человек – старший дворник. Он следил за порядком на лестницах и во дворах, в частности, запирал на ночь ворота во двор, а в некоторых случаях, как вспоминает историк И.М. Дьяконов, и парадные (Дьяконов 1995: 85). Однако в 1957 году развернувшаяся жилищная реформа коснулась и старого фонда. Домоуправления были укрупнены и преобразованы в жилищно-эксплуатационные конторы (ЖЭК). Число дворников сразу резко уменьшилось, а вскоре перестали закрываться и дворы и парадные.

Конечно, поколение хрущевских реформ использовало разные места и методы соблазнения. В некоторых источниках упоминаются даже автомобили. Литератор О.С. Яцкевич, у которого уже в 1958 году был «Москвич-401», вспоминал: «Посадишь девушку – и дуешь туда [в Разлив, пригород Петербурга], чтобы на свежем воздухе» (Литвинов 2009: 72). К.Т. Ландау-Дробанцева упоминала о коллеге своего мужа, застигнутом милицией за приятным занятием и решившем в результате, что «любовь в машине стала опасной» (Ландау-Дробанцева 1999: 155). Ленинградский поэт Д.В. Бобышев описывал, как в отсутствие родителей, уехавших на дачу, пригласил к себе девушку. Впечатляет работа по подготовке к «совращению»: «Я заранее купил бутылку коньяка, килограмм шоколадных конфет. Лимон. Расставил все на столе. Тахта коврово ширилась в углу» (Бобышев 2003: 181). Действительно, люди стали придавать значение внешней стилистике полового поведения. Происходило это, в частности, под влиянием западной литературы, в первую очередь романов Э. – М. Ремарка. Читающая часть молодого поколения в СССР явно хотела подражать персонажам ремарковских книг. Казалось, как писал А.Г. Битов, в разгаре оттепели на Невский проспект из-под книжной обложки вышли «Три товарища» Э. – М. Ремарка. Писатель не без основания считал, что в это время под влиянием западного искусства произошел переворот в облике целого поколения мужчин. «Мы стремительно обучались, мы были молоды, – писал Битов. – Походка наша изменилась, взгляд, мы обнаружили паузы в речи, учились значительно молчать… И вот мы уже все чопорные джентльмены, подносим розу, целуем руку» (Битов 1999: 314). Бродский вспоминал, что «когда и количество книг, и потребность в уединении драматически возросли», он с удовольствием отделил себе с помощью книжных полок и шкафа «закуток». Туда можно было проходить, не беспокоя родителей, чем пользовались друзья поэта. Для того чтобы скрыть подоплеку некоторых визитов, хозяин часто заводил проигрыватель. По традициям интима 1960-х годов звучала музыка И.С. Баха (Бродский 1999: 446–447).

Одновременно с появлением в повседневности туризма и поездок «на картошку» в гендерном поведении молодого поколения стирались традиционные грани «приличности» межполовых контактов. В переписке с любимым Э.В. Лурье сетовала на непонимание со стороны своей семьи. Ее родственники были возмущены поездкой девушки в Саратов к человеку, который не являлся ни мужем, ни официальным женихом, а главное, ночевкой «в комнате с четырьмя молодыми мужчинами». «Дело дошло до физиологии – вот дура-то я, не могла сказать, что в гостинице останавливалась… – замечает Э.В. Лурье. – Совсем мы по-разному относимся ко всему» (Лурье 2007: 480). Просто спать в одной палатке или каком-либо общем помещении мужчинам и женщинам в экспедициях и походах теперь считалось нормальным. Литератор Л. Штерн вспоминала: «Мы в количестве одиннадцати человек прибыли в Ялту и сняли одну комнату с тремя кроватями. Совершенно не помню, кто с кем, на какой кровати и в какой последовательности спал. Впрочем, это и не существенно, ибо под словом „спал“ я подразумеваю физический сон, а не то, о чем можно подумать на закате сексуальной революции. В те годы мы были слишком целомудренны для групповых развлечений» (Штерн 2001: 45).

Это была новая грань в разделении публичного и приватного, непривычная для сталинской городской повседневности с присущими ей элементами официально декларируемой имперской нравственности. По мнению П.Л. Вайля и А.А. Гениса, в 1960-е годы «любовь считалась всего лишь финалом дружбы», которая в свою очередь являлась фундаментом любви (Вайль, Генис 1996: 72). Ярким примером такой любви-дружбы могут послужить отношения Г.Б. Волчек и Е.А. Евстигнеева: «Роман их был сильным, но, как она теперь вспоминает, на дружеской природе. <…> Именно дружеское сосуществование не позволило ей запомнить такую милую деталь, как предложение руки и сердца. Их отношения были лишены показной нежности и, скорее, соответствовали суровой и жизненной прозе Хемингуэя и Ремарка» (Райкина 2004: 48). Правда, чаще всего на фундаменте дружбы ничего не вырастало, хотя сами по себе отношения мужчины и женщины, не связанных откровенно сексуальными узами, но испытывающих к друг другу явную симпатию, всегда имели эротический подтекст.

В целом сексуальная палитра оттепели была достаточно яркой. О бурных добрачных и внебрачных интимных отношениях научной интеллигенции писала К.Т. Ландау-Дробанцева (Ландау-Дробанцева 1999). Еще большей раскованностью отличались в 1960-х годах, судя по данным, собранным А. Роткирх, нравы рабочей среды, рассказ о которой исследовательница маркирует следующим образом: «Рабочая беднота: социальная маргинальность и сексуальная распущенность» (Роткирх 2011: 230–290). Нарративные источники предлагают сведения даже о нимфоманках 1960-х годов. О.В. Куратов, представитель технической интеллигенции, прошедший в 1960–1980-х годах путь от простого инженера в Новосибирске до руководителя Главка атомного ведомства СССР, написал о судьбе своего соученика по Политехническому институту. После медового месяца молодой человек пытался сбежать от своей юной, но очень темпераментной супруги, а позже и вовсе повесился, так как не мог «столь часто, как ей хотелось бы, отвечать на ее любовные призывы» (Куратов 2004: 183).

О.В. Куратов удивительно точно назвал раздел своих мемуаров, посвященный этой в общем-то драматической истории – «Так было, так будет». Действительно, частная жизнь значительно разнообразнее, чем ее модели, конструируемые властью. И это справедливо для любого исторического периода, поэтому примеры и даже данные социологии и статистики не будут столь впечатляющими, как изменения в официальном дискурсе.

Культура взаимоотношений полов и либерализация государственной гендерной политики напрямую связаны с формированием подцензурной официальной лексики. А.Г. Битов писал о курьезах, возникавших из-за отсутствия в советском культурно-бытовом пространстве слов, означающих интимные взаимоотношения мужчины и женщины: «После исчезновения обращения друг к другу все, кто моложе пятидесяти лет, превратились в „девушек“ и „молодых людей“. Так же как и обращение, исчезло сколько-нибудь внятное обозначение для внебрачных отношений: „дружить“, „встречаться“. <…> „Раньше они дружили, а потом начали встречаться“, – рассказывала мне одна девушка про свою подругу. Я попросил разъяснить мне разницу. „Сам понимаешь“ – покраснела девушка» (Битов 1989: 150–151).

К концу периода хрущевских реформ в словаре неологизмов было зафиксировано не только слово «секс», но и его производные. Из 3500 слов, приведенных в издании «Новые слова и значения. Словарь-справочник по материалам прессы и литературы 60-х годов», семь были образованы от основы «секс» (Новые слова и значения 1971: 426). Два из них – секс-бомба и секс-фильм – связаны с индустрией эротического искусства уже довольно широко развитого в 1960-х годах на Западе; пять слов – сексолог, сексологический, сексология, сексопатолог, сексопатология – отражали уровень научных и, в частности, медицинских знаний об интимной жизни. Первый сексологический кабинет в СССР появился в 1963 году (Кон 1997: 183).

Легитимизация «секса» и его производных в русском языке свидетельствовала о появлении в советской действительности признаков «великой сексуальной революции», развернувшейся на рубеже 1950–1960-х годов в США, а затем и в Западной Европе. В первых советских сексологических исследованиях утверждалось, что «выдвижение сексуальных интересов на авансцену общественной жизни органически связано с кризисом общества [на Западе]» (Кон 1967: 245). Однако неменьший кризис переживал в этот период и Советский Союз, где шли процессы десталинизации, под воздействием которых формировались и новые каноны отношений мужчин и женщин.

 

ГЛАВА 3

«В день свадьбы»: новое в брачном обряде

Любую историческую эпоху отражает особый лексикон, по которому она узнается потомками. 1950–1960-е годы в сфере обыденного сознания прочно ассоциируются прежде всего с перлами Н.С. Хрущева: «кузькина мать», «пидарасы проклятые», «мы вас закопаем», «кукуруза – царица полей»; лозунгами типа «Держись, корова, из штата Айова», словами «космос», «спутник», «хрущевка». К этому ряду следует добавить «дворец бракосочетания» и «дворец счастья» – возникшие в годы хрущевских реформ и имеющие прямое отношение к новым характеристикам советского гендерного уклада.

Государственная политика 1920-х – начала 1950-х годов явно разрушала уже сложившиеся накануне революции 1917 года традиции внешней атрибутики городской свадьбы, связанной с процедурой венчания. На дореволюционных свадьбах молодожены обменивались обручальными кольцами, невеста была в белом подвенечном платье и фате, жених, как правило, – в темном костюме, после венчания устраивалось пышное праздничное застолье.

В советском культурно-бытовом поле символику свадеб стали определять кодексы о браке и семье, первый из которых появился в 1918 году. Он способствовал уничтожению остатков феодальных черт российской семьи, обеспечил определенную степень свободы частной жизни и реализовал сформировавшуюся уже в начале ХХ века общественную потребность во введении гражданского брака. Еще до кодификации советских нормативных актов о браке в России стали действовать загсы, функционирование которых в первую очередь повлияло на брачную обрядность. Отделы записей актов гражданского состояния создавались при органах местного самоуправления. В 1918 году это были городские и волостные (земские) управы. В них проводились светские церемонии, правила которых были максимально упрощены. В Кодексе 1918 года, правда, говорилось о публичности заключения брака в определенном помещении, наличии предварительного заявления от будущих супругов и удостоверений их личностей. Но никаких иных указаний, регламентирующих свадебную обрядность в сфере частного, не существовало. Тем не менее нормативное запрещающее суждение власти, отрицающее легитимность церковного брака, в сочетании с хозяйственными трудностями периода войны и революции и одновременно – признание законности лишь зарегистрированного семейного союза гарантировало как существование ритуала перехода, так и его революционную простоту и аскетичность. Ни кольца, ни венчальное платье, ни фата, ни особый наряд жениха, ни тем более свадебное застолье не являлись обязательными признаками официальной церемонии бракосочетания.

Вопрос о ритуале свадьбы в условиях диктатуры пролетариата стал актуальным после перехода к нэпу. Нормализация сферы повседневности, связанная с отходом от военно-коммунистических принципов, и определенная демократизация многих сторон жизни российского общества в 1920-х годах отразились в первую очередь на статусе загсов. Они полностью перешли под юрисдикцию местных советов, выйдя из подчинения НКВД. Но это не изменило «постности» советского брачного ритуала, диссонирующей с условиями мирной жизни. Поэтому за праздничностью обращались к церковной церемонии венчания, предполагавшей, возможно, скромные, но вполне определенные атрибуты, сопровождавшие появление новой семьи: подвенечные наряды, обмен кольцами, напутственные слова священника. Л.Д. Троцкий писал: «Женитьба, пожалуй, легче обходится без обрядности. Хотя и здесь сколько было „недоразумений“ и исключений из партии по поводу венчания в церкви. Не хочет мириться быт с „голым“ браком, не украшенным театральностью» (Правда 1923). Профессор политологии Мюнхенского университета В.А. Пирожкова, урожденная россиянка, попавшая на Запад в годы Второй мировой войны, вспоминала, как ее старшая сестра, вышедшая замуж в 1919 году, так настаивала на венчании в церкви, что ее будущий супруг, солидный сорокалетний еврей, вынужден был спешно принять крещение. Брак, впрочем, оказался непрочным. Оставив мужу двухлетнего сына, молодая женщина сбежала с неким «красавцем-мужчиной». Размышляя о перипетиях семейной жизни сестры, В.А. Пирожкова пишет: «Отчего Таня хотела венчаться… в церкви? От того, что это красиво <…>? В таинство брака она, очевидно, не верила, так как легкомысленно разрушила свою семью и хотела разрушить еще чужую» (Пирожкова 1998: 52). Похожая ситуация описана в романе Ю.П. Германа «Наши знакомые», первый вариант которого был создан в начале 1930-х годов. Один из главных героев книги моряк Леонид Скворцов намеревается венчаться в церкви, мотивируя свое желание не религиозными убеждениями, а тем, что венчание «красиво и торжественно» (Герман 1959: 200). По данным уральских промышленных центров в 1917–1921 годах 90 % всех браков заключалось по религиозному обряду (Культура и быт горняков 1974: 191). Правда, к середине 1920-х годов под влиянием антицерковной пропаганды, а главное, в ситуации нелегитимности церковных актов количество венчаний стало сокращаться. В 1924 году в Череповце, например, по церковному обряду женились чуть больше половины всех новобрачных, в Москве в 1925 году – всего 21 % (Антирелигиозник 1926: 12).

В качестве своеобразного симулякра, который мог бы соперничать с ритуалистически отлаженным церковным бракосочетанием, выступили «красные свадьбы». Они явились органической частью формирующихся коммунистических обрядов перехода, в числе которых были «красные крестины», «звездины», «октябрины» и др. Инициатива по их созданию и внедрению в практику повседневности принадлежала комсомолу. Как и в случае с кощунственными «комсомольскими пасхой и рождеством» – антирелигиозными кампаниями 1922–1925 годов, – властные структуры придерживались политики лояльного нейтралитета, возложив ответственность за «красное бракосочетание» на молодежную коммунистическую организацию. Весной 1924 года ЦК ВЛКСМ отмечал огромные, а главное, как тогда казалось, устойчивые сдвиги в быту: «Октябрины вместо крестин, гражданские похороны и свадьбы, введение новой обрядовости вместо религиозной стали в рабочей среде массовым явлением» (цит. по: Миронец 1985: 259).

В исторических источниках феномен «красных свадеб» фиксируется как некое сугубо политизированное действо: «После избрания президиума, в который вошли и новобрачные, секретарь ячейки РКП… делает доклад о значении красной свадьбы в новом быту. После доклада новобрачные, взявшись за руки, выходят вперед – на край сцены, за ними развевается комсомольское знамя. Читают договор, из которого видно, что она – беспартийная работница… и он – технический секретарь ячейки РКП, коммунист… вступают в союз по взаимному согласию и обязуются жить честно, воспитывая детей честными гражданами СССР. Последнее слово покрывается рокотом аплодисментов. Здесь же подарки: от женотдела – одеяло, от заводоуправления – отрез сукна, от культкомиссии – три книжечки – „Азбука коммунизма“, „Дочь революции“, „Вопросы быта“. После торжественной части спектакль – „Драма летчика“, сильно взволновавшая рабочих» (Юношеская правда 1924).

Несмотря на четко соблюдаемый ритуал «красной свадьбы», в нем не предусматривались особые наряды новобрачных или последующая праздничная трапеза. Лишь в отдельных случаях гости и новобрачные пили вместе чай. В художественной литературе 1920-х годов существуют упоминания об особых нарядах «красных» женихов и невест. В рассказе Н. Брыкина «Собачья свадьба» (1926) можно прочитать следующее: «Молодые со значками, шарфами красными опоясаны, цветы в красном, гости с черемухой, перевязанной красными ленточками…» (Брыкин 1927: 160). Но такая детализация носит метафорический характер. Двойной метафорой выглядит и сатирическая картинка якобы «красной свадьбы» в феерической комедии В.В. Маяковского «Клоп»:

Присыпкин:

Товарищ Баян, я за свои деньги требую, чтобы была красная свадьба и никаких богов! Понял?

Баян:

Да что вы, товарищ Скрипкин, не то что понял, а силой, согласно Плеханову, дозволенного марксистам воображения я как бы сквозь призму вижу ваше классовое, возвышенное, изящное и упоительное торжество!.. Невеста вылазит из кареты – красная невеста… вся красная, – упарилась, значит; ее выводит красный посаженный отец, бухгалтер Ерыкалов, – он как раз мужчина тучный, красный, апоплексический, – <…> весь стол в красной ветчине и бутылки с красными головками (Маяковский 1941: 455).

Одновременно ряд фольклорных источников зафиксировал отрицательное отношение сторонников и организаторов «красных свадеб» не только к церковным приемам совершения таинства венчания, но и к традиционной одежде новобрачных и аксессуарам:

Мать венчать меня хотела По старинке с кольцами. По-другому вышло дело: В клубе с комсомольцами. Платья белого не надо И фата мне не нужна И в платочке я нарядна, Комсомольская жена (Песенник 1924: 43).

Эксперимент в сфере брачной обрядности был приостановлен принятием в 1926 году нового брачно-семейного Кодекса, приравнявшего фактические браки к зарегистрированным. Частным делом стал не только вопрос о юридическом закреплении брака, но и сам брачный ритуал. Внешняя индифферентность власти, то есть отсутствие каких-либо нормативных документов, регламентирующих обрядную сторону и атрибутику гражданской церемонии бракосочетания, легко корректировалась общими постулатами советской социальной политики и жесткими контурами повседневности времени первых пятилеток. Нормированное снабжение населения продуктами питания и товарами в конце 1920-х – середине 1930-х годов осложняло не только организацию свадебных торжеств, но и обыденную жизнь. Пыльные помещения загсов, где за одним столом регистрировали и браки, и смерти, не предполагали особых ритуалов.

На рубеже 1920–1930-х годов из повседневной жизни горожан исчезли обручальные кольца. Их не надевали не только молодожены, но и старались не носить супруги со стажем. В эпоху «красных свадеб» отказ от колец был результатом влияния нормализующих суждений в первую очередь комсомольских организаций. Показательной является фраза из протокола собрания комсомольского коллектива петроградской фабрики «Красное знамя» от 1 августа 1923 года. Комсомольцам предлагалось быть «дальше от разных ношений драгоценностей» (ЦГА ИПД К-778: 26). Популярной в молодежной среде стала частушка со словами:

Выньте серьги, бросьте кольца: Вас полюбят комсомольцы.

В начале 1930-х годов у большинства семей возникла необходимость сдавать оставшиеся золотые и серебряные ювелирные изделия в систему магазинов Торгсина для покупки продуктов питания. Кроме того, в 1932–1934 годах в крупных городах прошла кампания по «выколачиванию золота». Академик И.П. Павлов с возмущением писал В.М. Молотову: «Люди, которые подозревались в том, что у них есть сбережения в виде золота, драгоценностей и валюты, хотя и незначительные, если они не отдавали их прямо, лишались свободы, заключались в одну комнату и подвергались, конечно, пыткам, должны были стоять, днями и неделями голодали и даже были ограничены в свободе пользоваться уборной… А отнимут каких-то пустячков, золотой крестик, которые верующие носят на груди, серебряный подарок покойного мужа» (Советская культура 1989).

Сведения из письма И.П. Павлова подтверждаются устными рассказами о специально созданных для этих целей жарко натопленных помещениях – «парилках», где арестованные стояли, тесно прижавшись друг к другу. Больше суток выдерживали немногие. Боясь попасть в парилку, многие отдавали золото добровольно. Об этом, в частности, вспоминала литературовед Е.А. Скрябина. Ее начальник, комендант завода, неоднократно намекал молодой женщине, что ношение обручальных колец – буржуазный предрассудок и драгоценность следует сдать государству (Скрябина 1994: 79). Чудом сохранившиеся украшения в 1930-е годы рядовые горожане старались не носить.

Казенность атмосферы, сопровождавшей вступление советских людей брак, в годы предвоенного сталинизма усугубилась изменением ведомственного подчинения загсов. В июле 1934 года ЦИК СССР принял постановление «Об образовании общесоюзного Народного комиссариата внутренних дел СССР», в состав которого вошел и Отдел записи актов гражданского состояния, а в октябре 1934 года появился законодательный акт «Об установлении штатов органов ЗАГС НКВД и о порядке функционирования этих органов». Размещение загсов в зданиях местных отделов милиции не придало советскому обряду бракосочетания дополнительной торжественности, если не считать штампа в паспорте.

Однако во второй половине 1930-х годов в сфере нормализующих суждений власти произошли существенные изменения. В моралистической риторике довоенного сталинизма превалировала теперь ориентация на моногамный официальный брак и осуждение добрачных и внебрачных половых связей. Поменяли свою позицию и советские теоретики брачно-семейных отношений. Академик С.Я. Вольфсон, в 1920-е годы активный противник семейно-брачных отношений в советском обществе, в 1937 году объявил моногамную семью базовой ячейкой нового общества, которая будет существовать и при коммунизме (Вольфсон 1937: 233–234).

Законодательно сталинскую модель брачно-семейного союза оформил Указ Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года. Документ закрепил так называемый «традиционалистский откат» в брачно-семейных отношениях. Юридически действительным признавался лишь зарегистрированный брак. В данном контексте сталинская позиция совпадала с религиозно-патриархальной. Это становилось важным в ситуации начавшегося в сентябре 1943 года государственного примирения с православной церковью, породившего надежды на либерализацию отношения власти к церковному браку или хотя бы к традиционной брачной обрядности.

Поздний сталинизм со свойственным ему тяготением к чертам имперской монументальности вполне располагал к проведению свадебных торжеств, хоть никаких нормативных суждений власть и не продуцировала. Об этом свидетельствуют художественные фильмы того времени: «Свинарка и пастух», «Кубанские казаки» и в особенности «Свадьба с приданым». В самом названии кинокартины закодирована инверсия старого традиционного атрибута брака в новую социалистическую форму. Фильм представлял собой экранизированную версию спектакля Московского театра сатиры по пьесе Н.М. Дьяконова, премьера которого состоялась в конце 1949 года. Перенесенная на киноэкран «Свадьба с приданым» стала доступна массовому зрителю и явилась своеобразной презентацией новых представлений о брачной обрядности. В фильме-спектакле, вышедшем в прокат в декабре 1953 года и сразу продемонстрированном советским телевидением, невеста появляется в белом платье и в накинутом на голову тонком шелковом шарфе – аналоге фаты, а жених – в черном костюме, в белой рубашке с галстуком.

Корректировка политического курса после смерти Сталина оказала влияние и на обрядовую составляющую брачно-семейных отношений в СССР. Этому предшествовала череда законодательных инициатив власти. В октябре 1953 года был отменен указ, запрещающий браки с иностранцами. С 1954 года согласно Указу Президиума Верховного Совета РСФСР от 21 января браки между иностранцами и советскими гражданами регистрировались на общих основаниях (Советская жизнь 2003: 689; Кодекс законов о браке, семье и опеке РСФСР 1961: 39). В июне 1957 года Совет министров РСФСР принял постановление «Об организации руководства ЗАГСами». С этого времени они полностью подчинялись местным советам. В Ленинграде, например, в структуре Исполнительного комитета городского Совета депутатов трудящихся появился специальный сектор ЗАГС. С 1958 года стал меняться распорядок работы органов регистрации актов гражданского состояния. В утреннее время они фиксировали и выдавали соответствующие документы по поводу разводов и смертей, а в вечернее – браков и рождений, что можно расценивать как своеобразную гуманизацию советских обрядов перехода. Располагавшиеся ранее в одних помещениях с районными отделами милиции, загсы стали переезжать на новые места. Одновременно власть сочла необходимым структурировать по-новому и саму процедуру заключения брака. Уже в феврале 1957 года пленум ЦК ВЛКСМ принял постановление «Об улучшении идейно-воспитательной работы комсомольских организаций среди комсомольцев и молодежи». В документе отмечалась необходимость: всячески поощрять… значительные события в жизни юношей и девушек (окончание школы, получение специальности, поступление на работу, свадьба, рождение ребенка (курсив мой. – Н.Л.), учитывая при этом хорошие народные традиции» (Товарищ комсомол 1969б: 175).

Активность комсомола, конечно, была продолжением обострения государственных отношений с церковью после ХХ съезда КПСС. Власть стремилась искоренить не только истинную, но и, в первую очередь, обыденную религиозность населения, стремление к исполнению обрядов, освещающих, в частности, акты бракосочетания. Не желая усиления православной церкви, властные и идеологические структуры инспирировали в конце 1950-х годов процесс ритуалотворчества. Как и в 1920-е годы, большая роль в этом процессе отводилась комсомолу. В отчетном докладе ЦК ВЛКСМ XIII съезду в апреле 1958 года отмечалось: «Сейчас все упрощено. Надо завести нам свои хорошие свадебные обряды. Свадьба должна навсегда оставаться в памяти молодых. Может, стоит, чтобы молодожены давали торжественное обязательство честно нести супружеские обязанности. Может, стоит носить обручальные кольца, ибо в этом нет ничего религиозного, а это память и знак для других; человек женат» (XIII съезд ВЛКСМ 1959: 37–38).

Лояльное отношение власти к брачным торжествам в контексте общей демократизации общественного уклада в СССР сразу отразилось в произведениях советского искусства. Так, например, в романе В.А. Кочетова «Братья Ершовы» (1958) дочь крупного партийного работника, девятнадцатилетняя Капа Горбачева в ультимативной форме заявляет своему жениху мастеру-доменщику Андрею Ершову, что они просто распишутся в загсе, а свадьбу праздновать не будут: «Это стыдный языческий обычай, это бестактное вмешательство в личную жизнь. Орут „горько“, а ты перед ними целуйся. Помигивают, хихикают… какие-то намеки. Не, этого мещанского позорища у нас не будет» (Кочетов 1958: 199–200). В то же время сам партийный функционер во время знакомства с будущими родственниками – семьей сталеваров Ершовых – высказывает иное мнение: «Когда Горбачевы уже стояли одетые в передней, Платон Тимофеевич сказал: – А свадьбу справить полагалось бы, а? Что же так – без веселья, без чарочки? Или по вашему положению запрещается это? – Почему запрещается? – Горбачев засмеялся. – Это вы зря так, Платон Тимофеевич» (там же: 202).

Пышные свадьбы стали все чаще мелькать на киноэкранах. В первую очередь, это были сельские бракосочетания, где традиция особого свадебного ритуала поддерживалась и ранее. В кинокартине «Дело было в Пенькове», снятой в 1957 году по одноименной повести С.П. Антонова режиссером С.И. Ростоцким, молодожены Матвей (артист Вячеслав Тихонов) и Лариса (актриса Светлана Дружинина) одеты с соблюдением традиций: он в строгом костюме с галстуком, она в белом платье и фате. В ритуал сельской свадьбы второй половины 1950-х годов, во всяком случае как он представлен в советском кино, обязательно входил белый наряд невесты, цветы в волосах и обильное застолье с множеством гостей. А в фильме «Летят журавли» (1957) по пьесе В.С. Розова «Вечно живые» главная героиня, горожанка Вероника (актриса Татьяна Самойлова) мечтает о будущей свадьбе, о белом платье, фате и черном строгом костюме жениха. Любопытно, что этот сюжет отсутствует в тексте пьесы, написанной в 1943 году.

Материалы о свадебных нарядах стали помещать на своих страницах модные журналы первых лет оттепели, внося свой вклад в создание новых советских обрядов перехода. Так, московский «Журнал мод» в одном из своих номеров за 1956 год предлагал следующее: «Если весь уклад прежней жизни, влияние религии делали бракосочетание обремененным массой ненужных обычаев, то в наши дни все больше и больше завоевывает право на существование празднование свадьбы по-новому. <…> В отличие от прошлого, когда свадебные платья были ограничены и цветом (только белым), и определенным фасоном (строгим, наглухо закрытым), мы считаем, что свадебные платья должны быть самого разнообразного характера, в соответствии с внешностью и возрастом невесты, а также с учетом обстановки, ее окружающей» (Журнал мод 1956а: форзац).

Следует отметить, что особая свадебная одежда в середине 1950-х годов была пока явлением редким. Актриса Маргарита Криницына, прославившаяся ролью Прони Прокоповны в фильме «За двумя зайцами» (1961), вспоминала, что в загс она отправилась в «платьице, сшитом колокольчиком» из светлой кремовой ткани, которое ей еще на первом курсе ВГИКа дала ее родственница для того, чтобы студентка в приличном виде ходила на лекции. Не соответствовал уже визуализированному в советском кино середины 1950-х годов и наряд жениха: на регистрацию он явился «в сером костюме, зеленой шляпе и широченном зеленом галстуке» (Бахарева 2002).

В городских условиях свадьбы чаще всего праздновались в домашней обстановке. Респондентка А. Роткирх, петербурженка 1937 года рождения, в своей автобиографии писала: «И вот свадьба – много гостей – студентов, его и моих друзей и подружек, в коммунальной квартире, в одной комнате» (Роткирх 2011: 108). Примерно такую же картину торжества, сопровождавшего создание брачного союза, с чуть большим размахом можно обнаружить в воспоминаниях звукоархивиста и литературоведа Л.А. Шилова о Б.Ш. Окуджаве: «Свадьба… происходила в конце 1959 года в небольшом домике в районе Палихи. <…> Как-то так получилось – наверное, соседи предоставили им свои комнаты, – что в распоряжении молодежи оказался чуть ли не весь этот домик. Гости перемещались из комнаты в комнату. <…> Ну, свадьба как свадьба, вечеринка как вечеринка – весело, все шутят, чуточку выпивают, чем-то закусывают, какие-то салатики, скромное, но довольно достойное, разнообразное угощение» (Встречи в зале ожидания 2003: 82). Э.А. Гоз – бывшая петербурженка, переехавшая в США, – тоже оставила описание своей свадьбы, проходившей в 1957 году: «Музыки у нас никакой не было. И продолжалось это „мероприятие“ недолго. Но невеста красовалась в нарядном свадебном платье, сшитом из белого матового шифона с мелкими голубыми горошками. Импортную ткань на это платье мы купили у известной арфистки, часто гастролировавшей за рубежом, и атласные туфли на высоком каблучке мы тоже купили у нее» (Гоз 2008: 51).

Свадебные застолья были довольно скромными, например такими, как описано в праздничном меню – своеобразной семейной реликвии работника средмаша О.В. Куратова. (Речь идет о его собственной свадьбе в 1958 году в городе Шуя.) «1. Соленые огурцы, помидоры, грибы; 2. Свежие овощи; 3. Винегрет; 4. Сельдь (1 кг.); 5. Колбаса вареная (2 кг.); 6. Студень (около 3 кг.); 7. Сыр (1 кг.); 8. Блины; 9. Тушеный картофель со свининой; 10. Тушеные кролики с рисом 4 штуки; 11. Голубцы с мясом и рисом (25 шт.); 12. Котлеты с картофельным пюре (25 шт.); 13. Пирожки с мясом (40 шт.); 14. Пирог сладкий (2 шт.); 15. Яблоки, груши, виноград; 16. Водка (7 л.); 17. Вина крепленого (5 л.); 18. Чай» (Куратов 2004: 137). Закуска была сытная, но простая. Предполагалось, что гостей будет не более 26 человек, а проводили застолье дома. О многолюдных свадебных пиршествах в ресторанах горожане во второй половине 1950-х годов еще не помышляли.

Переломным моментом в изменении свадебного обряда стало появление дворцов бракосочетания, первый из которых был открыт в Ленинграде 1 ноября 1959 года. В постановлении Исполкома Ленгорсовета указывалось, что новое учреждение создано «для того, чтобы факт регистрации брака был праздничным днем для новой советской семьи» (Бюллетень Исполнительного комитета 1959б: 19). В Москве первый Дворец бракосочетания появился в декабре 1960 года. До этого в столице практиковались так называемые «выездные регистрации брака». В 1959 году в Доме культуры имени Горбунова единовременно оформили образование новой семьи сразу 80 пар. В Куйбышеве в это же время, как отмечалось в документах исполкома городского Совета, лучшие учреждения культуры города «точно в определенные дни превращаются в Дворцы Счастья» (Жидкова 15/06/12).

В конце 1950-х – начале 1960-х годов «дворцы счастья», как их нередко называли в прессе, появились во многих крупных городах СССР. Их пышные интерьеры предопределяли и внесение элементов парадности в обряд бракосочетания. Более того, в июне 1960 года Президиум Верховного Совета РСФСР принял Постановление «О работе органов ЗАГС в РСФСР», в котором указывалось на необходимость «практиковать регистрацию браков и рождений в присутствии депутатов, представителей профсоюзных и комсомольских организаций и общественности, создавая при этом праздничную, торжественную обстановку» (Постановление Верховного Совета 1960). Это означало почти официальное введение торжественной церемонии бракосочетания, в которой почти обязательными становились особые наряды невесты и жениха и обмен кольцами.

Создание в конце 1950-х годов дворцов бракосочетания и реформа органов ЗАГС в целом на первый взгляд выглядели как продолжение гуманизации советских ритуалов перехода. Но на самом деле эти действия власти носили ярко выраженный идеологический характер. Незадолго до первых торжественных свадеб в Ленинграде в конце августа 1959 года газета ленинградских комсомольцев «Смена» писала: «Борясь за новые семейно-бытовые праздники и обряды, мы наносим удар по религии, но в этой борьбе нужно помнить о главном содержании. Основа наших обычаев, традиций и обрядов – марксистско-ленинская идеология, коммунистическая мораль и этика. Этому и должна быть подчинена вся обрядовая сторона наших семейно-бытовых праздников. <…> Наши свадьбы… праздники, связанные с рождением, должны быть красивыми. Только тогда они привлекут людей, оставят в их сердцах, в их сознании след, а значит, будут иметь воспитательное значение. В наших семейно-бытовых праздниках во весь голос должно звучать присущее советским людям чувство коллективизма» (Смена 1959). Таким образом, ритуалотворчество конца 1950-х годов носило отчетливо выраженный политизированный характер. Неслучайно первой парой, зарегистрировавшей свой брак в ленинградском Дворце бракосочетаний, стали, по сведениям «Ленинградской правды», инженер-технолог завода подъемно-транспортного оборудования им. Кирова Михаил Назаров и фрезеровщица, член бригады коммунистического труда Любовь Федорова.

Постепенно новый ритуал детализировался. В Ленинграде, например, зарегистрироваться во Дворце бракосочетаний было возможно только по специальным приглашениям, которые выдавались, согласно постановлению Исполкома Ленгорсовета от 7 апреля 1961 года, в районных загсах (Бюллетень Исполнительного комитета 1961б: 15). В 1960-х годах в торжественной форме, то есть в соответствующем учреждении, не разрешали регистрировать второй брак, не говоря уже о последующих. Парадные интерьеры дворцов счастья предопределяли пышность самого обряда: наличие особых нарядов невесты, жениха, свидетелей, гостей, обмен кольцами. В советском городском культурно-бытовом пространстве шло по сути дела восстановление патриархально-православных традиций. Однако старые формы власть, как и в 1920-е годы, стремилась наполнить новым содержанием. «Эклектичность» новых брачных обрядов демонстрирует опубликованная в газете «Вечерний Ленинград» в ноябре 1962 года статья «Дворцу счастливых – три года». В ней описывалась торжественная регистрация, проведенная во Дворце бракосочетаний ровно через три года после его открытия: «В 10 часов пришла 48 316-ая пара. Ее приветствовала директор дворца К. Емельянова, вокруг жениха и невесты водили хоровод юноши и девушки в национальных костюмах, к молодоженам обратился секретарь Исполкома Ленгорсовета Н. Христофоров» (Вечерний Ленинград 1962. 3 ноября).

В таком же политизированном духе в начале 1960-х годов проходила торжественная регистрация браков и в Куйбышеве: «Молодых встречают комсомольцы и провожают в хорошо обставленные комнаты жениха и невесты. <…> Выписано брачное свидетельство, жених идет за невестой. От комнаты невесты начинается торжественное шествие. Впереди комсомолец парадно одетый, на руках несет брачное свидетельство в папке, переплетенной бархатом. За ним жених и невеста, а затем товарищи, подружки, члены производственных коллективов, сослуживцы. На бархатном подносе преподносится им брачное свидетельство, церемония сопровождается торжественной музыкой. Свидетельство от имени райсовета вручает депутат. Приветствует новую социалистическую семью. Представители партийных и комсомольских органов поздравляют молодых с законным браком» (Жидкова 15/06/12). В ленинградском Дворце бракосочетания, например, процедура обмена кольцами, ритуальных поцелуев невесты в белом платье и фате, а жениха в строгом черном костюме проходили вообще под «пристальным» взглядом В.И. Ленина. То, что имитации религиозных традиций сочетались с напутствиями из уст представителя атеистической власти, по-видимому, никого не смущало.

Усиление парадности ритуала бракосочетания, прежде всего необходимость подготовки специальных нарядов и покупки колец, вынуждало государственные структуры налаживать централизованную торговлю необходимыми для свадеб товарами. В конце февраля 1961 года Исполком Ленгорсовета принял решение об открытии салона для новобрачных (Бюллетень Исполнительного комитета 1961а: 12). Летом новый магазин с поэтическим названием «Весна» уже открылся для посетителей. Но попасть сюда можно было только по талонам, которые выдавали в районных загсах и дворцах бракосочетания при подаче заявления о желании вступить в брак. Будущим молодоженам предоставлялась возможность купить не только свадебные наряды и обручальные кольца, но и многие вещи, отсутствующие в свободной продаже. Одновременно возникла и мошенническая бытовая практика: люди подавали заявление на регистрацию лишь для того, чтобы получить талоны в «Весну» и приобрести какой-нибудь «дефицит», до свадьбы дело не доходило. Первые салоны для новобрачных в Москве открылись лишь в 1962 году, после Постановления ЦК КПСС и Совета министров СССР от 10 августа 1962 года «О дальнейшем улучшении бытового обслуживания населения», где было указано на необходимость включить помощь в организации свадеб в систему хозяйственных услуг (Решения партии и правительства 1968: 209). Следует отметить, что Ленинград на рубеже 1950–1960-х годов стал, как тогда выражались, «пионером брачной индустрии». В 1962 году группа куйбышевской молодежи специально приехала в Ленинград для изучения опыта по торжественной регистрации браков (Жидкова 15/06/12). В 1963 году в знаменитом ленинградском гастрономе «Стрела» появился отдел для обслуживания молодоженов, где можно было приобрести продукты для свадебного стола по тем же талонам загсов (Вечерний Ленинград 1963б).

Расширение сети брачной индустрии в значительной мере провоцировалось борьбой хрущевского руководства с церковными обрядами. В 1962 году бюро ЦК КПСС на основании записки председателя Совета по делам РПЦ при Совете министров СССР приняло постановление «О некоторых мерах по отвлечению населения от исполнения религиозных обрядов». В документе отмечалось, что «исполнение населением ряда областей РСФСР, в особенности молодежью, религиозных обрядов: „венчаний“, „крещений“ – происходит в ряде случаев не в силу религиозности людей, совершающих эти обряды, а в результате того, что органы ЗАГСа проводят регистрацию браков и рождения детей буднично, без надлежащей торжественности» (Королева, Королев, Гарькин 2010: 18). Поколение шестидесятых годов в целом слабо ориентировалось в церковных обрядах. Как свидетельствуют данные опроса 1962 года, школьники ничего не знали о таких понятиях, как исповедь и панихида. Но почти треть из них могла внятно объяснить суть обряда венчания (Грушин 2001: 348).

С 1962 года власти установили контроль над венчаниями и другими ритуалами перехода, происходящими в церквях. Лица, совершавшие эти обряды, в обязательном порядке регистрировались в специальных журналах, и затем информация поступала в районные советы по делам РПЦ, в комитеты КПСС и ВЛКСМ, что почти всегда влекло за собой партийные и комсомольские взыскания. В начале февраля 1964 года, подводя итог антирелигиозной кампании, Совет министров РСФСР принял постановление «О внедрении в быт советских людей новых гражданских обрядов». В документе указывалось: «Советам министров автономных республик, крайисполкомам, облисполкомам, Московскому и Ленинградскому горисполкомам создать органам записи актов гражданского состояния надлежащие условия для работы по внедрению новых гражданских обрядов путем выделения для них благоустроенных помещений, оборудования их, предоставления им для этих целей Дворцов и Домов культуры, клубов, залов заседаний, театров, предусматривать в проектах планировки и застройки городов и поселков строительство Дворцов счастья» (Постановление Совета министров от 18.12.1964).

Таким образом, осуществлялся переход к государственному регулированию брачной обрядности в СССР. Свадьба выходила из сферы сугубо приватного, как это было в период большевистского эксперимента 1920-х годов и, как ни парадоксально, в 1930-х – начале 1950-х годов. Однако нарочитая публичность ритуалов перехода в хрущевское время не вызывала отторжения у населения. В данной ситуации лояльное отношение большинства к явно навязываемым сверху практикам повседневности объяснялось не только типичными для советского времени стратегиями выживания, но и желанием внести изменения в закостенелую советскую ритуалистику оформления семейного союза. Новшествам, предлагаемым властью, большинство подчинялось с удовольствием – в годы хрущевских реформ в стране явно складывался некий советский средний класс, склонный к формализованной пышности разного рода семейных торжеств. Довольно дорогие свадебные удовольствия становились распространенной практикой городских жителей. По данным социологических обследований 1961–1962 годов, 65,7 % респондентов считали необходимым модернизировать существующий порядок заключения браков. При этом в ряду десяти предложенных социологами нововведений первое по важности место заняло «усиление торжественности ритуала, выработка новых обрядов»; так думали 31,2 % опрошенных. Остальные изменения, в числе которых были и такие важные, как «запрещение регистрации брака без свидетельства о состоянии здоровья», не вызывали большого внимания и поддержки участников опроса. Необходимость быть информированным о здоровье будущего супруга и супруги признавали всего 1,3 % респондентов! (Грушин 2001: 280, 302–303). В 1962 году в ленинградском Дворце бракосочетания расписывалось около 85 % женихов и невест, возраст которых не превышал 30 лет, и заключалось около половины всех регистрируемых в городе браков (Харчев 1964: 178). В 1963 году в городах Куйбышевской области 35 % браков было зарегистрировано в торжественной обстановке (Жидкова 15/06/12).

Спровоцированный властью перенос свадьбы в публичное пространство породил заботу о приобретении обручальных колец, так как в риторике брачного ритуала в загсах и в первую очередь во дворцах бракосочетания обязательно присутствовала фраза: «А теперь в знак любви и верности обменяйтесь кольцами». Сначала обряд с кольцами казался странным. Мемуаристка Э.В. Лурье писала о событиях 1959 года: «Устраивать свадьбу нам не хотелось, тем более, что самые близкие друзья отсутствовали, а свадебная атрибутика меня абсолютно не интересовала – я отказалась даже от обручального кольца: „колец не ношу“» (Лурье 2007: 535).

Но уже в середине 1960-х годов поколение советских людей, чей активный брачный возраст – от 20 до 30 лет – совпал в хрущевскими реформами, воспринимало обручальные кольца почти как данность, не приписывая им религиозных свойств, но все же на подсознательном уровне ощущая в них некую скрытую магию. А.Г. Битов посвятил обручальному кольцу своей возлюбленной Фаины целую историю в романе «Пушкинский дом», полагая, что «как символ она чрезвычайно характерна» (Битов 1996: 136). «История эта, – пишет автор, – действительно о кольце, о самом обыкновенном (курсив мой. – Н.Л.) обручальном кольце, о круглом дутом колечке» (там же: 139).

Не менее обязательным при заключении брака стали и особые наряды жениха и невесты. Их либо шили, либо покупали в специализированных салонах. Девушки, как правило, одевались в белые платья. Сегодня можно увидеть костюмы новобрачных того времени в нескольких художественных фильмах 1960-х годов. В белом платье с цветами в волосах предстает невеста физика Дмитрия Гусева Леля в фильме М.И. Ромма «Девять дней одного года». В комедии «Я шагаю по Москве» у юной новобрачной Светы довольно пышный наряд с фатой, а униформой жениха стал черный костюм с белой рубашкой и галстуком, вещь нарочито парадная. Покупка этого костюма – одна из важных сцен в фильме. Выбрав товар, герои острят по поводу того, как употребить костюм в обыденной жизни: «На работу ходить… и в театр прилично. И в гроб можно» (Кожевников 2001: 473). Бывали, конечно, ситуации, когда люди, решившие вступить в брак, противились соблюдению новой обрядности, считая, что белое платье для новобрачной – вещь не только непрактичная, но выспренно официозная. Е.Б. Рейн так описывал свадебный наряд своей первой жены: «Тесно облегающая абрикосовая кофточка из нежнейшего джерси на мелких пуговках и суперширокая стеганая юбка цвета темного кагора… парижский туалет» (Рейн 1997: 277).

Публичность брачной церемонии в городских условиях привела к тому, что на рубеже 1950–1960-х годов возникла новая практика проведения свадебного застолья в пока еще не многочисленных кафе и ресторанах. Писательница В.Ф. Панова, по-женски наблюдательная и чуткая к деталям, в одном из своих поздних произведений «Конспект романа» (1965) так описала модель формирования брачно-семейного союза, ставшую нормой к середине 1960-х годов: «Подали заявление в загс, накупили разных вещей в магазине для новобрачных, зарегистрировались во Дворце Бракосочетаний, справили свадьбу в ресторане…» (Панова 1983: 556). Новая традиция оказалась дорогой, и поэтому большинство горожан при организации свадеб в ресторанах договаривались о возможности принести спиртное, купленное в магазинах. К сожалению, подтвердить эту практику документально пока не представилось возможности, но на уровне бытовой памяти советских граждан она отчетливо зафиксирована. Конечно, как и в ситуации с обязательным, поощряемым властью дресс-кодом жениха и невесты, у людей, несклонных к слепому следованию предписаниям, будь то религиозно-этические обряды или новые модные ритуалы, процедура ресторанного свадебного пира вызывала иронию и раздражение. М.И. Ромм в «Девяти днях одного года» неслучайно вложил в уста свободолюбивой Лели реплику: «Нет ничего более глупого, чем сидеть невестой на собственной свадьбе» и затем шутку: «Товарищи, мы вас разыграли. Мы вовсе не женимся. А стоимость ужина будет удержана из зарплаты» (Годы и фильмы 1980: 299). Ленинградский поэт-шестидесятник Д.В. Бобышев свою регистрацию во Дворце бракосочетаний и всю последующую свадебную процедуру называл испытанием «пышной пошлостью» (Бобышев 2003: 258).

Тем не менее власти всячески стремились укрепить в сознании советских людей, и в особенности горожан, необходимость торжественной и пышной регистрации брака с обязательным дресс-кодом и богатым застольем. Образец такой свадьбы продемонстрировала в ноябре 1963 года первая «космическая пара» – космонавты В.В. Терешкова и А.Г. Николаев. Регистрация брачного союза прошла в московском Дворце бракосочетания, располагавшемся на улице Грибоедова, в бывшем особняке, построенном в 1909 году архитектором С.В. Вознесенским. Невеста была в пышном белом платье и фате, с букетом белоснежных хризантем, жених – в черном костюме. В ходе регистрации, сопровождавшейся подписанием брачных свидетельств, обменом кольцами, ритуальными поцелуями, молодых поздравили председатель Моссовета, представители ЦК ВЛКСМ и Министерства обороны, родственники, друзья. Затем свадебный кортеж, состоявший из самых роскошных автомобилей того времени – двух «Чаек» и нескольких черных «Волг», – отправился на праздничный ужин во Дворец приемов правительства.

Свадьба В.В. Терешковой и А.Г. Николаева являлась публичной презентацией новой советской обрядности, задуманной как антипод религиозным традициям. Этот обряд становился социально значимым актом, свидетельствовавшим, как казалось, о росте атеистических настроений. Действительно, в городской среде факты проявления обыденной религиозности фиксировались все реже и реже. По данным 1959 года, в Ленинграде венчались примерно 3 % всех молодоженов, а в 1966 году – уже менее 0,1 % (Ленинград в восьмой пятилетке 1979: 249).

Изменения в процедуре заключения браков, произошедшие в период хрущевских реформ, подытожил новый брачно-семейный Кодекс 1969 года. В статье 14 документа указывалось: «Заключение брака производится торжественно. Органы записи актов гражданского состояния обеспечивают торжественную обстановку регистрации брака при согласии на это лиц, вступающих в брак» (Кодекс о браке и семье РСФСР 1969: ст. 1089).

С начала 1960-х годов новобрачным стали предоставлять кратковременный отпуск без сохранения содержания на проведение свадьбы, удлинился «испытательный срок», отделявший дату подачи заявления от даты регистрации. Теперь он составлял один месяц. Правда, предполагалось как сокращение, так и увеличение времени взаимной проверки новобрачными своих чувств «при наличии уважительных причин». В определенной степени это напоминало религиозный обряд оглашения и способствовало расширению гласности ритуала бракосочетания. Внешне в новой советской брачной символике значительно ярче, чем ранее, были очерчены особые гендерные роли мужчины и женщины, что нашло выражение прежде всего в четко определенном дресс-коде. Позднее появились попытки перенесения в городские условия ХХ века ряда традиционных брачных забав типа откусывания от хлеба, вставания на ковер и т.д., в которых новобрачные должны были демонстрировать мужские и женские качества. Но детали брачной церемонии существовали только в культурно-бытовом пространстве. В систему нормативных предписаний Кодекс 1969 года ввел лишь торжественность регистрации образования новой семьи, что на самом деле в ситуации юридической неправомочности церковного брака заметно сужало степень личной свободы. Белое платье и фата невесты, строгий черный костюм жениха и кольца, пышное застолье, то есть возрожденная властными усилиями символика обрядов бракосочетания в СССР на самом деле не могла скрыть их «советскости», подчиненности господствующей в стране идеологии.

 

ГЛАВА 4

«Человек родился»: репродуктивность, аборт, контрацепция

Представления о «материнстве» и «отцовстве» связаны не только с функцией деторождения, но и с особенностями репродуктивного поведения, принципы которого во многом формируются с помощью дисциплинирующих инициатив власти. После событий осени 1917 года большевики сделали немало для охраны здоровья женщины-матери. Государственная забота в данном случае выразилась во введении оплачиваемого отпуска, предоставляемого до и после родов, в создании специальной государственной структуры – Отдела охраны материнства и детства при Народном комиссариате социального обеспечения, в организации сети родильных домов и детских учреждений и во многом другом (подробнее см.: Дробижев 1967; Градскова 2007).

Равноправие полов составляло предмет особой гордости первого в мире социалистического государства. С первых дней своего существования оно четко сформулировало позиции по отношению к женщинам, признав их потенциальными строителями нового общества и в то же время «отсталым элементом», нуждающимся в постоянной заботе и воспитании (Здравомыслова, Темкина 2003a: 304). Их стали вовлекать в процессы производства, в политическую жизнь, в решение вопросов семейного насилия на государственном уровне. Эти тенденции вылились в целый ряд нормативных суждений власти, в частности законодательных инициатив в сфере легализации абортов. В результате стали меняться коды репродуктивного поведения.

Еще до прихода к власти большевики выдвигали идею отмены всех законов, преследующих аборты, вторя тем самым буржуазно-демократическим представлениям о свободе выбора человеком стиля его репродуктивного поведения. Правда, у российских социал-демократов вопрос о запрете абортов обрел к тому же и антиклерикальный характер. Отделив церковь от государства и ликвидировав церковный брак, советское государство создало идеологическую основу для легализации прерывания беременности. В ноябре 1920 года совместным постановлением наркоматов юстиции и здравоохранения в России были разрешены аборты. Советская республика стала первой в мире страной, узаконившей искусственный выкидыш. Желающим предоставлялась возможность сделать бесплатную операцию по прерыванию беременности в специальном медицинском учреждении, независимо от того, составляло дальнейшее вынашивание плода угрозу здоровью женщины или нет. До середины 1920-х годов создавались необходимые медицинские условия свободы абортов, которые тем не менее в официальном властном дискурсе не рассматривались как медико-юридическая и морально-нравственная норма. В 1926 году были запрещены аборты для впервые забеременевших, а также делавших эту операцию менее полугода назад. Брачно-семейный кодекс 1926 года утвердил право женщины на искусственное прерывание беременности по собственному желанию. Все, и власти в том числе, понимали, что уровень рождаемости не связан с запретом на аборты, несмотря на вред, который они несли женскому организму. В советской действительности 1920-х годов появилась возможность реализации женской сексуальности не только в процессе зачатия ребенка. Сексуальность отделялась от репродуктивности, что делало функцию материнства результатом свободного выбора.

Проблема «власть и маскулинность», имеющая непосредственное отношение к статусу отцовства, имела более сложный исторический контекст (подробнее см.: Кон 2001; Коннелл 2001; Утехин 2001; Мещеркина 2002; Валенцова 2004; Гилмор 2005; Чернова 2007). На чертах новой мужской идентичности сказывались все нормативные и нормализующие инициативы, направленные на регулирование женского вопроса. Одновременно уже в 1920-х годах власть предпринимала и целенаправленные шаги по созданию «настоящего мужчины коммунистического будущего». Не посягая на идеологию маскулинности, лежащую в основе традиционных представлений о роли мужчины в обществе, большевики тем не менее во многом деструктировали модель отцовства. Первые советские кодексы о семье и браке продекларировали равные обязанности обоих полов в отношении ребенка, при этом государство в определенной степени монополизировало функцию отцовской власти (подробнее см.: Айвазова 1998).

Это был кратчайший путь разрушения патриархальных репродуктивных ценностей. Одновременно для представителей сильного пола в качестве образца предлагался идеал защитника не семейных интересов, а устоев коммунистического государства. Критике подвергалась христианская заповедь «Чти отца своего». Известный психоаналитик А.Б. Залкинд утверждал: «Пролетариат рекомендует почитать лишь того отца, который стоит на классово пролетарской точке зрения… коллективизированного, классово сознательного и революционно-смелого отца. Других же отцов надо перевоспитывать, а если они не перевоспитываются, дети этически вправе покинуть таких отцов, так как интересы революционного класса выше благ отца» (Залкинд 1925: 54–55). Форсированное строительство социализма, действительно, требовало особой мобильности мужчин, которых, по мнению социолога Ж.В. Черновой, государство рассматривало «как своего рода „номадический субъект“ – как трудовую и/или боевую единицу, не обремененную частной собственностью и ответственностью за семью» (Чернова 2007: 142).

Патриархальная модель отцовства разрушалась и под влиянием индифферентной правовой позиции советской власти в отношении гомосексуализма. До событий 1917 года эта форма полового влечения рассматривалась в России как аномальное явление повседневной жизни, подлежащее уголовному преследованию. В первых правовых документах советского государства отсутствовали положения, касающиеся регламентации интимных отношений. Современники писали, что «этот шаг советского правительства придал колоссальный импульс сексуально-политическому движению Западной Европы и Америки» (Райх 1997: 214). Ведь в большинстве западных стран в то время гомосексуализм рассматривался как уголовное преступление. В целом 1920-е годы можно охарактеризовать как время формирования революционной маскулинности на эгалитаристской основе взаимоотношения полов, что во многом дискредитировало привычную функцию отцовства.

Но к началу 1930-х годов руководство страны явно переориентировалось на традиционалистский идеал так называемой «большой семьи», ассоциируемой с многодетностью и одновременно с процессом гипертрофированной мобилизации мужественности. По определению социолога И.Н. Тартаковской, под воздействием «гипермаскулинного милитаризованного государства» сформировался тип советского мужчины, стрежнем которого было «безоговорочное и самоотверженное участие в реализации любых государственных проектов» (цит. по: Российский гендерный порядок 2007: 142). В данной ситуации особое значение приобретала система государственного регулирования мужской сексуальности. С изменением общей парадигмы социально-бытового развития страны модифицировалась и законодательная база, касающаяся вопросов мужской приватности. В марте 1934 года Президиум ЦИК СССР принял постановление, вводящее уголовную ответственность за «мужеложество, т.е. противоестественное половое сношение мужчины с мужчиной». Это преступление каралось теперь лишением свободы на срок от трех до пяти лет в случае «добровольного мужеложества» и на срок от пяти до восьми лет – в случае «соединенного с насилием» (Уголовный кодекс РСФСР 1946: 200). Гонения на гомосексуалистов сразу вышли из области личной жизни и приобрели политический характер. Уголовное преследование мужской любви стало звеном в цепи сталинского «большого террора», официальное начало которому было положено непосредственно после убийства 1 декабря 1934 года С.М. Кирова.

Ограничение и мужской и женской сексуальности было связано с постановлением от 27 июня 1936 года о запрете на аборты, в частности, усилившим уголовное наказание за неуплату алиментов на содержание ребенка. В целом, по мнению американской исследовательницы Ш. Фитцпартик, гендерная политика довоенного сталинизма имела «антимужскую направленность». «Мужчины… – отмечает она, – изображались эгоистичными, безответственными, склонными тиранить и бросать жен и детей» (Фитцпартик 2001: 173). Все это понижало статус отцов, внося явную асимметрию не только в модель советского родительства, но и в структуру гендерных отношений. Продолжением подобной политики явилось введение в ноябре 1941 года налога на бездетность.

Формирующаяся социальная система тоталитарного типа стремилась вернуться к патриархальной модели материнства, выбрав для этого меры запретительного характера. С 1930 года операция по прерыванию беременности стала платной. При этом, утверждая, что аборт наносит женскому организму непоправимый ущерб, государственные структуры ежегодно повышали цены. Государство забирало «абортные деньги» в свой бюджет. В первом квартале 1935 года в Ленинграде, например, «доход от производства абортов» (так и написано в источнике) составил 3 615 444 рубля! (ЦГА СПб 7884, 2: 27, 28). Изменение принципов социальной политики заставило многих женщин прибегать к испытанным средствам самоабортов и помощи частных врачей. В секретной записке заместителя заведующего городским здравотделом в президиум Ленинградского совета уже в мае 1935 года отмечался «рост неполных абортов (на 75 %), вызванных вне больничных условий преступными профессионалами» (там же: 11).

Идеологическую систему сталинизма не могла устраивать степень свободы частной жизни женщины, предоставленная декретом 1920 года о легализации абортов. Постановлением ЦИК и СНК СССР от 27 июня 1936 года аборты в стране были запрещены. Постановление гласило: «Только в условиях социализма, где отсутствует эксплуатация человека человеком и где женщина является полноценным членом общества, а прогрессирующее повышение материального благосостояния является законом общественного развития, можно ставить борьбу с абортами, в том числе и путем запретительных законов. <…> В этом правительство идет навстречу многочисленным заявлениям трудящихся женщин». Согласно новому повороту в социальной политике советской власти «по настоятельным просьбам трудящихся» вводилась целая система уголовных наказаний за совершение искусственных выкидышей. Репрессиям подвергались не только лица, подтолкнувшие женщину к принятию решения об аборте, не только медики, осуществившие операцию, но и сама женщина. Сначала ей грозило общественное порицание, а затем штраф до 300 рублей – сумма внушительная по тому времени. Кроме того, женщина, совершившая искусственный выкидыш, должна была утвердительно отвечать на вопрос анкеты «состоял ли под судом и следствием» – а это в советском государстве влекло за собой ущемление в гражданских правах. Закон об абортах 1936 года дал в распоряжение власти мощный инструмент формирования идентичности женщин, сексуальность которых в обществе сталинского социализма могла быть реализована только посредством деторождения. В 1936–1938 годах число абортов сократилось в три раза. Но рождаемость за это же время повысилась всего в два раза, а в 1940 году упала до уровня 1934 года. Зато нормой в советском обществе стали криминальные аборты.

Незаконные операции по прерыванию беременности проводили как профессионалы-гинекологи, так и люди, не имевшие никакого отношения к медицине. В 1936 году из тех, кого привлекли к уголовной ответственности за производство абортов, 23 % были врачи и медсестры, 21 % – рабочие, по 16 % – служащие и домохозяйки, 24 % – прочие. Несмотря на преследования, подпольные «абортмахеры» не имели недостатка в клиентуре. Лишенные возможности обратиться к врачу, женщины часто избавлялись от нежелательной беременности самыми варварскими способами (подробнее см.: Лебина 1999). В большинстве случаев это заканчивалось страшными осложнениями. После принятия закона о запрете абортов количество случаев смерти женщин от заражения крови возросло в четыре раза. К счастью, бывали ситуации, когда самоаборты заканчивались удачно, и женщина, вовремя попав в больницу, оставалась жива и относительно здорова. Но закон был безжалостен: установленный факт прерывания беременности мгновенно фиксировался, и дело передавалось в суд.

Одновременно в конце 1930-х годов был зафиксирован рост детоубийств. Они составляли более 25 % всех убийств. Младенцев убивали штопальными иглами, топили в уборных и просто выбрасывали на помойку (подробнее см.: Лебина 2007а). Детское население сокращалось. Запрещение абортов, таким образом, не принесло ожидаемого эффекта. Тем не менее власть настаивала на своем представлении о женщине-матери, которое, по хлесткому выражению американского советолога А. Даллина, составляло нечто среднее между отношением к корове и к генератору. Нужно было рожать, как коровы, и в то же время работать, как некий безотказный механизм (см.: Здравомыслова, Темкина 2003a: 312).

Завершающим же аккордом формирования тоталитарной модели родительства в целом и отцовства в особенности явился Указ Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года. Внешне этот документ освобождал мужчин от ответственности за последствия внебрачных половых контактов. Дети, рожденные вне зарегистрированного брака, не имели права на установление отцовства, а следовательно, и на получение алиментов. Биологическое отцовство юридически отделялось от социального, и таким образом в качестве основной гендерной функции мужчины оставалась лишь животная обязанность производителя. В целом такой подход был адекватен и женскому варианту тоталитарной идентичности, где сочетались функции воспроизводства потомства с профессиональной работой, осложненной задачами воспитания детей без отца. С мужчин эти последние задачи снимались, но компенсировались материальной ответственностью в виде налога на бездетность и безотказностью выполнения долга защитника и созидателя. Кроме того, запрет на искусственное прерывание беременности продолжал действовать и после Второй мировой войны.

В середине 1940-х – середине 1950-х годов, как грибы после дождя, появлялись подпольные абортарии, стабильно росло число криминальных абортов и фактов умерщвления младенцев. В газетах послевоенного времени в разделе «Происшествия» нередко можно было встретить информацию следующего характера: «Из хроники происшествий. Смерть от аборта. На лестнице дома № 72 по Набережной канала Грибоедова был обнаружен труп молодой женщины. Как показало вскрытие, смерть последовала от аборта. Виновница смерти – работница артели „Интрудобслуживание“ Ф. Диденоха, систематически занимавшаяся производством абортов „домашними средствами“. Преступница предается суду» (Вечерний Ленинград 1948). Известный исследователь криминальных проблем в послевоенном советском обществе И.В. Говоров не без основания утверждал, что «правоохранительные органы оказались не в состоянии успешно бороться с этим видом преступности [нарушением закона о запрете абортов] (Говоров 2004: 61). Это отчасти объясняет отсутствие систематических статических данных о фактах искусственного прерывания беременности после войны в стране в целом и в Ленинграде в частности. Но даже неполная картина вполне впечатляет. Так, только с июня 1950 по март 1951 года сотрудники ленинградской милиции обнаружили 14 подпольных абортариев, функционировавших в городе. За те же девять месяцев в Ленинграде было обнаружено 27 задушенных младенцев (там же: 61, 64).

Большинство молодых семей, как и в 1930-х годах, не могли позволить себе иметь больше одного ребенка из-за малых заработков и отсутствия жилья. Многие вообще вынуждены были жить на скромные пенсии мужей – инвалидов войны. Это заставляло в условиях сурового закона об абортах пользоваться услугами абортмахеров либо обращаться к представителям высшей власти для разрешения вопросов частной жизни. Так осенью 1949 года поступила молодая пара, где главой семьи был инвалид войны, передвигавшийся на костылях. Они пробились на прием к тогдашнему Председателю Президиума Верховного Совета Н.М. Швернику. Он разрешил в порядке исключения сделать аборт. Операция была проведена «по личному указанию тов. Шверника Н.М.» (Зубкова 1999: 178). Но такие трагикомические случаи были редкостью.

Советские женщины в течение десяти послевоенных лет, до 1955 года, жили под страхом нежелательной беременности и наказания за избавление от нее. Эта ситуация, запрограммированная уже в конце 1930-х годов законом о запрете абортов, была усугублена условиями войны и изменениями в советском брачно-семейном законодательстве: прежде всего Указом 1944 года. Почти каждая женщина, фертильный возраст которой пришелся на середину 1930‐х – середину 1950-х годов, имела в своей биографии историю, связанную с нелегальным абортом. Петербурженка 1925 года рождения, респондентка А. Роткирх вспоминала о событиях 1954 года: «Саша поговорил со знакомым фельдшером. Тот, как узнал – пятый месяц, отказался, сказал, без больницы не обойтись. Потом я нашла девчонку, которая делает аборты. Велела приготовить хозяйственное мыло кипяченое. Я все приготовила, она пришла, влила это мыло и сказала: „Воздух попал, будет знобить“ так и вышло: пришел Саша и сразу все понял, что я уже готова. Знобило, поднялась температура 40, плод не идет, и на другой день тоже. Вызвали скорую. Саша убежал – за аборт очень строго судили. В больнице сказала, что сделала аборт сама, внимания никакого, только при обходе спрашивали – не родила? Нет, пусть рожает – и все. Лежу уже три дня, температура 40, стала уже разлагаться, пошла вонь от меня, в палате стали жаловаться – не могут есть. Запах по палате. И никто ничего. Сделала сама – и выкарабкивайся как можешь. Я просила сестричку, чтобы меня перенесли в коридор. Зима, холодно, но хоть я мешать никому не буду. Сестры перенесли меня в коридор. Одна в большом холодном коридоре, зима, одеяла тонкие. На меня наложили матрас, чтобы не замерзла. Я лежала так уже три дня, вся разлагалась. Никто не подходил. Плод давно не бился, понимала, что это конец. Утром подошла ко мне медсестра… И она сжалилась надо мной, сделал два укола в ноги, и я стала тужиться, развернулась, ухватилась за стенку кровати и родила. Потом спросила, кто там, она ответила, кусок мяса, ничего понять нельзя. Так закончились вроде мои мучения. Но это только казалось, еще две чистки, и вышла я из больницы, как говорится, тонкая, звонкая и прозрачная» (Роткирх 2011: 118–119).

В начале 1950-х годов количество искусственных выкидышей неуклонно росло даже в условиях уголовной ответственности за их осуществление. В 1950 году в Ленинграде, например, медики зафиксировали 44 600 абортов, а в 1954 году – уже 60 100. В это время произошло 43 100 и 48 400 родов соответственно. Еще более впечатляющими кажутся следующие данные: из 243 500 прерванных в 1950–1954 годах беременностей лишь 20,7 % были сделаны по медицинским показаниям. Остальные 190 000 произошли вне больничных условий, то есть путем самоабортирования. Правда, криминальными считались 16 900 абортов, то есть чуть более 6 % от общего числа. В это же время было официально зарегистрировано 533 факта смерти от искусственных выкидышей (ЦГА СПб 7380, 36: 8). 81,5 % женщин, решившихся прервать свою беременность, по данным 1954 года, состояли в браке, при этом многодетность не являлась причиной отказа от рождения ребенка. Напротив, у 28 % сделавших аборты вообще не было детей, а 44 % имели всего одного ребенка. Нежелание стать матерью регламентирующие инстанции объясняли недостатком яслей и детсадов, так как большинство женщин «хочет участвовать в общественном производстве и воспитывать детей, не отрываясь от работы» (там же: 9).

После войны женщины стали явно стремиться к смене кодов своей идентичности, ранее ориентированной в основном на выполнение репродуктивной функции. Назревала потребность и в изменении форм женской сексуальности, которая в условиях запрета на аборты была лишена составляющей физиологического удовлетворения. Перемены в правовой сфере, начавшиеся после смерти Сталина, коснулись и телесно-дисциплинирующих практик, имевших юридическое выражение. Так, Указом Президиума Верховного Совета СССР от 5 августа 1954 года была отменена «уголовная ответственность в отношении беременных женщин, производящих себе аборт» (Ведомости Верховного Совета СССР 1954: 334).

В ноябре 1955 года Указ Президиума Верховного Совета СССР отменил положение постановления ЦИК и СНК СССР от 27 июня 1936 года о запрещении абортов. Основополагающими причинами такого решения было стремление власти предоставить женщине «возможность самой решать вопрос о материнстве», а также намерение «уменьшения вреда, наносимого здоровью женщины внебольничными абортами» (Постановления КПСС и Советского правительства об охране здоровья народа 1958: 333; Ведомости Верховного Совета СССР 1955: 425).

Во властном дискурсе произошло разделение медицинского и социального аспектов оценки операции по предотвращению беременности. Свидетельством того могут являться материалы популярных медицинских журналов второй половины 1950-х годов. В марте 1956 года журнал «Здоровье» разместил на своих страницах статью кандидата медицинских наук, известного врача-гинеколога О.К. Никончика. Автор писал: «Недавно был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР об отмене запрещения абортов. Значит ли это, что изменилась точка зрения на аборты как на операцию нежелательную? Нет. Но что же изменилось? Изменилась, резко возросла сознательность и культурность советских женщин, улучшилось благосостояние каждой семьи. И, безусловно, обдумывая и решая этот важнейший жизненный вопрос, женщина пойдет на прерывание беременности лишь в случае безусловной, крайней необходимости. В женской консультации ей дадут направление в лечебное учреждение, где операция производится квалифицированными специалистами, в соответствующей обстановке. Это имеет огромное значение для охраны здоровья женщины, ибо известно, что именно так называемые криминальные аборты, производимые на дому невежественными лицами, и дают наибольшее число осложнений, часто очень серьезных… Предоставляя женщине возможность самой решать вопрос о материнстве, Указ Президиума Верховного Совета СССР предусматривает, что дальнейшее уменьшение числа абортов должно быть обеспечено расширением государственных мер поощрения материнства, а также воспитательных и разъяснительных мер. В этой разъяснительной работе должны принять участие не только врачи, акушерки, медицинские сестры, но и педагоги, профсоюзные работники, представители общественности. Надо, чтобы руководители предприятий, партийные организации, местные комитеты профсоюзов окружили женщину-мать еще большим вниманием, чтобы она всегда могла получить дружеский совет и помощь в почетном, трудном, благородном деле воспитания детей» (Здоровье 1956: 10, 11). Автор статьи пока не осмелился затронуть тему женской сексуальности, на которую легализация абортов должна была возыметь положительное воздействие, однако в статье уже фигурировала свобода выбора, правда, пока только женщины, в решении вопроса о форме своего репродуктивного поведении.

После официальной отмены запрета на искусственные выкидыши их число стало увеличиваться. По данным Ленинградского городского статистического управления, в 1954 году в городе на Неве было сделано 60 100 подобных операций; через год – 76 800; а в 1957 году – уже 138 900 (ЦГА СПб 7384, 37б: 6). Легализация абортов, конечно, не лучшим образом сказывалась на естественном приросте населения. Но для медиков важнее было постепенное снижение женской смертности и увечий в результате криминальных искусственных выкидышей. В целом за десять лет, с 1950 по 1959 год, число абортов, совершаемых вне больниц, уменьшилось в городе в четыре раза именно благодаря легализации искусственных выкидышей (Баженова 1963). К концу 1950-х годов летальность при прерывании беременности снизилась в пять раз по сравнению с периодом середины 1930-х – первой половины 1950-х годов (Работница 1961в: 30).

Либерализация политики в сфере репродуктивности выразилась и в постепенном переходе к бесплатности операций по производству абортов. Если до 1955 года криминальный аборт стоил около 700 рублей (эта сумма фигурирует в устных воспоминаниях), то в конце 1950-х годов за прерывание беременности женщины вносили плату на текущий счет конкретного медицинского учреждения. На эти средства должно было приобретаться медицинское оборудование, медикаменты, белье и т.д. Плата за аборт носила дифференцированный характер: 50 рублей (в ценах 1947 года) для лиц, имеющих в семье доход до 800 рублей на одного человека. Остальные категории, так же как и женщины, не желавшие представлять справки о достатке семьи, платили по 100 рублей (Зарницкий 1956: 20). Для понимания ситуации – буханка черного хлеба в то время стоила 1 рубль 20 копеек. С января 1962 года согласно постановлению Совета министров «Об упорядочении выплаты пособий по временной нетрудоспособности и выдачи больничных листков» прерывание беременности в больничных условиях стали производить бесплатно (Бюллетень Исполнительного комитета 1962б: 14). Одновременно вводилась и оплата больничного листа при абортах по медицинским показаниям с первого дня пребывания в стационаре. При искусственном выкидыше по собственному желанию компенсацию временной нетрудоспособности могли получать лица, чьи доходы не превышали 60 рублей (в ценах 1961 года) в месяц (Садвокасова 1969: 129). Важным демократическим шагом можно назвать и попытки внедрения обезболивания при операциях по искусственному прерыванию беременности. Правда, об этом писали в первую очередь медики-исследователи, а не практикующие врачи (Довженко 1967: 22).

До середины 1960-х годов количество совершаемых абортов продолжало расти (Садвокасова 1969: 117). Нормализация женской интимной жизни после двадцати лет террора происходила медленно. Искусственный выкидыш, совершаемый, правда, в условиях медицинского учреждения, был основным способом контроля репродуктивности. При этом так называемых «абортных коек» в больницах хронически не хватало. И все же закон об отмене запрета на совершение абортов способствовал расширению сферы приватности жизни. Примерно в это же время, во всяком случае на уровне нормативных суждений власти, произошло отделение сексуально-эротических практик от функции деторождения, что косвенно нашло отражение в расширении производства и внедрения в обыденную жизнь средств предохранения.

В литературе специального характера уже в конце 1950-х годов стали подниматься темы взаимосвязи здоровья женщины, планирования деторождения и наличия в стране контрацептивных препаратов. Осенью 1956 года на Всесоюзном совещании актива медицинских работников тогдашний министр здравоохранения СССР, главный инициатор отмены запрета на аборты, М.Д. Ковригина обратила особое внимание на медико-гигиеническую пропаганду противозачаточных средств как способ борьбы с абортами (подробнее см.: Ковригина 1956).

Проблему воспитания культуры контрацепции стали активно обсуждать и практикующие врачи-гинекологи. В 1957 году ленинградские медики П.А. Белошапко и С.М. Беккер в популярной брошюре, посвященной охране материнства в СССР, осмелились напрямую связать уровень здоровья женщин с «усилением разъяснительной работы среди населения, направленной на предупреждение абортов, и обеспечением противозачаточными средствами» (Белошапко, Беккер 1957: 19). Действительно, легитимизация искусственного прерывания беременности не могла не поставить вопрос о средствах предохранения как об альтернативе аборта. Однако интимно-бытовая проблема контрацепции в условиях советской повседневности неизбежно приобретала социально-политический оттенок. Еще в ходе острых дискуссий 1920-х годов высказывались мысли о том, что контрацептивы представляют собой элементы буржуазного разложения. В массовой литературе по половому воспитанию не часто писали о предохранении от нежелательной беременности. Фармацевтическая промышленность СССР в 1920-е годы не уделяла должного внимания производству предохранительных средств, а в 1930-е годы они стали острейшим дефицитом. И.И. Шитц не без горькой иронии записал в своем дневнике летом 1930 года: «Даже презервативы (58 коп. за полдюжины, очень грубые и больше не дают) в очередь, правда, пока в пределах магазинов. Но что будет, когда хвост окажется на улице и домашние хозяйки начнут подходить с вопросом „А что дают?“» (Шитц 1991: 185).

Отсутствие контрацептивов побуждало женщин систематически прибегать к абортам. 6–8 операций подобного характера – это норма для горожанки 30–35 лет в 1920–1930-х годах. Закон о запрете абортов, принятый в 1936 году, поставил власть в сложное положение. В условиях введения уголовной ответственности за совершение искусственного прерывания беременности необходимо было обеспечить население средствами предохранения. В конце 1930-х годов на выпуске презервативов стал специализироваться Баковский завод резиновых изделий, расположенный и поныне в Подмосковье. Он превратился в монополиста в этой области производства медицинских товаров, отняв пальму первенства у ленинградского завода «Красный треугольник», который изготавливал кондомы еще в царской России. Одновременно в советской прессе конца 1930-х годов начали рекламировать контрацептивы. Журнал «Красная деревня», например, поместил в одном из своих выпусков за 1936 год на задней обложке под рубрикой «Спрашивайте во всех аптеках и магазинах „Санитарии и гигиены“ Ленинградской области» информацию об имеющихся в продаже «предохранительных средствах от беременности»: «Контрацептине», «Преконсоле» и «Вагилене», а также о презервативах (Красная деревня 1936).

Однако принципиальное отношение власти к проблеме контрацепции не изменилось. В доказательство достаточно привести образец текстового плаката 1939 года «Противозачаточные средства», предназначенного для женских консультаций. Содержание его было следующим: «В Советском Союзе применение противозачаточных средств рекомендуется исключительно как одна из мер борьбы с остатками подпольных абортов и как мера предупреждения беременности для тех женщин, для которых беременность и роды являются вредными для их здоровья и даже могут угрожать их жизни, а не как мера регулирования деторождения» (ЦГА СПб 9156, 4: 57). Это соответствовало основному постулату гендерного порядка эпохи сталинизма, по которому сексуальность могла быть реализована только посредством деторождения, а интимная жизнь должна была протекать лишь в подконтрольных государству формах.

Либерализация жизни общества после смерти Сталина, в том числе положение о разрешении абортов, привела и к переменам в социальной политике советского государства в сфере производства средств контрацепции. Это было связано и с ростом фактов искусственного прерывания беременности во второй половине 1950-х годов. На уровне нормализующих суждений власти вопросы пропаганды противозачаточных средств обсуждались довольно активно. О культуре интимной жизни, правда, в контексте заботы о здоровье, стали писать и в популярной литературе. В вышедшем в 1957 году первом за долгие годы справочном издании «Домоводство», включавшем и статьи о здоровье женщины, в частности о вреде абортов, не было ни слова о предохранении как альтернативе искусственному выкидышу (Домоводство 1957: 14). Невысокой была и бытовая культура контрацепции. Петербуржец 1935 года рождения писал в своей сексуальной автобиографии: «Надо предохраняться, но как? Вот вопрос. В то время из всех противозачаточных средств были только презервативы, никакой литературы на эту тему. Темно как в лесу. <…> Прошло больше года, как мы поженились, и теперь мы вообще перестали предохраняться. <…> Она [жена респондента] теперь не боялась беременности – мол, раз мать выручила, выручит и еще не раз. Так и случалось: мать ее парила и месячные восстанавливались. Правда, иногда из влагалища текли комья, сгустки крови» (Роткирх 2011: 189, 151). А бард и ученый А.М. Городницкий описывал забавные способы применения презервативов в обыденной жизни геологов – кондомами заменяли резиновые мешочки для хранения реактивов: «В один прекрасный день они кончились, и меня вместе со „старшим“, которым был тоже студент-практикант Гена Слонимский… отправили за пополнением „резиновых мешочков“ в Сталинобад, поскольку их отсутствие грозило срывом работ. Мы с Геной… поскакали вниз. „Девушка, нам, пожалуйста, презервативы“, – заявил Геннадий… „Сколько“ – спросила продавщица. – „Две тысячи“ – гордо сообщил Гена. Девушка всплеснула руками и скрылась за дверью с надписью „заведующий“. Через несколько минут оттуда появился старый еврей-провизор в серебряных очках. „В чем дело, Леночка?“ – переспросил он, и наморщив лоб, посмотрел на нас поверх очков. „Лев Исаакович, они просят две тысячи!“ – „Ну и что?“ – невозмутимо заметил провизор, – отпустите, может быть, у них вечеринка“» (Городницкий 1999: 81–82).

И все же непросвещенность населения в вопросах регулирования рождаемости требовала решительных мер. В 1959 году в «Краткой энциклопедии домашнего хозяйства», в материале об абортах отмечалось: «Если беременность противопоказана по состоянию здоровья или нежелательна по тем или иным причинам, то, чтобы не прибегать к абортам, следует предупреждать зачатие. Для выбора противозачаточного средства следует обратиться к врачу» (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959: 6). В том же 1959 году после специального заседания Института акушерства и гинекологии были выпущены указания по применению средств контрацепции (Садвокасова 1969: 126; Методическое письмо по применению противозачаточных средств 1959). В женских консультациях предусматривалось введение специальных картотек по учету эффективности применяемых противозачаточных средств. Женщинам, пользующимся контрацептивами, настойчиво рекомендовали находиться под наблюдением специалистов (Методическое письмо по применению противозачаточных средств 1959: 11). Безусловно, при наличии лишь государственной медицины эти факты можно расценивать как элемент социального контроля над частной жизнью, однако не заметить положительных изменений в системе регламентации репродуктивности невозможно.

Даже по разрозненным данным, почерпнутым из специальной медицинской и научно-популярной литературы, можно сделать вывод о том, что арсенал средств предохранения в 1950–1960-х годах заметно расширился благодаря, в частности, развитию достижений химической промышленности. Как и в предыдущий период, медики отдавали предпочтение тем средствам, эффективность которых была выше 65 % (Садвокасова 1969: 135; Яковлева 1966: 8, 11, 14, 23). Речь шла о мужских и женских протекторах. Этот вид контрацепции не был изобретением эпохи десталинизации, но научно-технический прогресс коснулся и его. В 1959 году ленинградский гинеколог С.М. Яковлева предложила заменить металлические женские колпачки на пластиковые (Яковлева 1964: 16). Правда, дальнейшее усовершенствование предохранительного средства в контексте развития бытовой химии сегодня кажется странным. Автор одной из уже многочисленных популярных в конце 1950‐х – начале 1960-х годов брошюр о вреде аборта советовал обильно мазать женский протектор мыльным кремом или посыпать только что появившимся в продаже мыльным порошком «Нега» (Никончик 1961: 35).

Одновременно фармацевтическая промышленность предлагала населению и менее экзотические, но, как тогда полагали, довольно эффективные средства регулирования рождаемости. Результативность новых контрацептивов (грамицидиновой пасты, алкацептина и др.), по данным медиков, колебалась от 50 до 80 % (Довженко 1967: 28; Садвокасова 1969: 135; Яковлева 1966: 10).

В Советском Союзе велись и разработки гормональных препаратов для предотвращения беременности. В медицинской литературе начала 1960-х годов упоминается «оновлар», аналог первого западного контрацептива ановлара (Яковлева 1964: 4). Правда, внедрение гормональных средств в повседневную жизнь шло медленно. На Западе использование оральных контрацептивов тоже встречало сопротивление как религиозных кругов, так и консервативных медиков. Однако под влиянием общественности в ФРГ, например, за четыре года, с 1964 по 1968 год, количество женщин, получивших доступ к гормональному предохранению, выросло в 700 раз (Херцог 2012: 81). В СССР довольно долго с предубеждением относились к новым методам контрацепции. Советские гинекологи в 1960-х годах придерживались точки зрения о том, что гормональные средства хотя и эффективны, но далеко не безвредны (Яковлева 1966: 15–16). Более того, Б.В. Петровский, министр здравоохранения СССР в 1965–1980 годах, по свидетельству президента общества российских гинекологов В.Н. Серова, был полностью уверен в пагубном влиянии на женский организм гормональных контрацептивов (см.: Бардецкая 2001; Пушкарева 2012). Их применение было разрешено специальным приказом Министерства здравоохранения СССР от 1 августа 1971 года лишь в лечебных целях.

Советской медицине не удалось преодолеть и традиционного отношения к практикам предохранения как прерогативе сугубо женской жизни. В оценке женской сексуальности по-прежнему отсутствовал даже дозированный элемент гедонизма. Это выражалось не только в настойчивой пропаганде биологического метода контроля над зачатием, но и в нормализующих суждениях медиков, прямо заявлявших о том, что именно женщина должна проявлять инициативу в выборе и использовании контрацептивов (Яковлева 1966: 21; Крестьянка 1961: 31; Никончик 1961: 29). По данным ленинградских гинекологов, в начале 1960-х годов лишь менее половины супружеских пар использовали мужские средства предохранения (Яковлева 1966: 23).

Во многом эта ситуация объяснялась недостатком информации о видах контрацепции. В ходе социологических опросов начала 1960-х годов выяснилось, что многие советские люди стремятся получить легальный доступ к сведениям такого рода. Инженер, 29 лет, из Перми, писал в своей анкете: «Всюду только пишется и говорится, что аборт вреден, губителен для здоровья, нежелателен, а о способах предупреждения аборта всюду стыдливо умалчивается. Не думаю, что медицина была в этом отношении совершенно бессильна. Никаких недомолвок в гигиене брака быть не должно. Нам не нужна такая забота о нравственных устоях, если она оборачивается несчастьем людей» (Грушин 2001: 331).

И все же прогресс в сфере сексуального раскрепощения людей, произошедший благодаря расширению производства и внедрения в быт контрацептивов в годы оттепели, был очевиден. Во всяком случае, по свидетельству А.М. Городницкого, на рубеже 1950–1960-х годов на Игарке эвенки-каюры знали о существовании противозачаточных средств, и не презервативов, а таблеток, так как попались «на удочку» ловкача, который всучил им фталазол вместо вожделенных регуляторов рождаемости.

Значительно медленнее выправлялась свойственная эпохе сталинизма модель родительства, по которой, с одной стороны, государство не возражало против свободных сексуальных связей мужчин, не обременяя их обязательствами по воспитанию детей, с другой, усугубляло разрыв между биологическим и социальным отцовством. Однако и здесь в 1950–1960-х годах наметились определенные сдвиги. В 1956 году после ХХ съезда ряд видных деятелей литературы и искусства обратились к представителям власти с критикой положений Указа 1944 года, запрещающего устанавливать права и обязанности отца при рождении ребенка вне брака (подробнее см.: Курганов 1987: 93).

Но добиться отмены этого положения оказалось трудным. Более того, государство постаралось освободить себя от лишних затрат на содержание внебрачных детей. С 1 января 1959 года была прекращена выплата пособия, установленного для женщин, имеющих детей от мужчин, с которыми они не состояли в зарегистрированном браке, но которые проживали вместе с ними, вели общее хозяйство и вместе воспитывали детей (Бюллетень Исполнительного комитета 1959а: 22). В сентябре 1960 года после принятия специального постановления Пленума Верховного Суда СССР у женщин появилась возможность взыскать «детские» алименты на ребенка, рожденного вне брака. Делалось это в судебном порядке при предоставлении доказательств о хотя бы кратковременном совместном проживании истицы с отцом ребенка (Работница 1961б: 30). Размер алиментов в этом случае устанавливался не в процентном отношении к заработной плате ответчика, а в твердой сумме, которая определялась материальным положением отца и матери и устанавливалась народным судом (Бюллетень Верховного Суда СССР 1961: 7–9).

На излете оттепели была в некоторой степени демократизирована система взыскания алиментов. Известно, что в начале 1950-х годов за их неуплату согласно постановлению Пленума Верховного Суда СССР от 4 августа 1950 года «О судебной практике по делам о взыскании средств на содержание детей» следовало наказание в виде «исправительно-трудовых работ» (Сборник действующих постановлений Пленума Верховного Суда СССР 1958: 155). В 1963 году эту формулировку Пленум Верховного Суда заменил на «исправительные работы без лишения свободы» (Бюллетень Верховного Суда СССР 1963: 20).

В новом же Кодексе законов о браке и семье, принятом в конце 1960-х годов под воздействием изменений в структуре гендерных отношений в СССР, появилась специальная статья: «Права и обязанности детей, родившихся от лиц, не состоявших в браке, при установлении отцовства». В ней говорилось: «При установлении отцовства в порядке, предусмотренном статьями 47 и 48 настоящего Кодекса, дети имеют те же права и обязанности по отношению к родителям и их родственникам, что и дети, родившиеся от лиц, состоявших в браке между собой» (Кодекс о браке и семье РСФСР 1969). Это положение в определенной мере было направлено на выправление асимметрии в советском родительстве. Оно не только повышало социальный статус незаконнорожденных детей, но и давало мужчине шанс на исполнение обязанностей отца и в случае незарегистрированного брака. Правда, пока все это происходило лишь в правовом поле.

 

ГЛАВА 5

«Испытание верности»: механизм развода и казусы адюльтера

До прихода большевиков к власти развод в России осуществлялся только по разрешению Священного синода. Это положение не соответствовало городской сексуальной морали конца XIX – начала ХХ века и порождало множество проблем. Первые декреты советского правительства разрешили важные коллизии частной жизни россиян. Уже 16 декабря 1917 года был принят декрет СНК «О расторжении брака». Развод в новом государстве изымался из ведения церкви, проводился через суд по заявлению одного супруга или обоих и через загсы – по обоюдной просьбе. Первый советский брачно-семейный Кодекс 1918 года зафиксировал гражданский характер развода. Это прогрессивное положение внесло тем не менее сумбур в брачное поведение части горожан. Число разводов стало стремительно увеличиваться. С 1920 по 1925 год в Ленинграде, например, их количество возросло в четыре раза. В первую очередь правом свободного расторжения брака пользовались молодые люди. Более трети молодоженов не проживали вместе и трех месяцев. Более 70 % разводов совершалось по инициативе мужчин, немногим более 20 % – по требованию родителей, 7,5 % – по обоюдному желанию супругов и лишь около 2 % по настоянию женщины (Кетлинская, Слепков 1929: 101). Еще больший сумбур в брачно-семейные отношения внесли положения Кодекса о браке и семье, принятого в 1926 году. В Кодексе зарегистрированные браки приравнивались к незарегистрированным, фактическим, и процедура развода приобретала довольно странный характер. Кроме того, указывалось, что брак может быть прекращен как по обоюдному согласию супругов, так и по одностороннему желанию кого-либо из них. Расторгнуть брак в 1920–1930-х годах в СССР было не только просто, но и очень дешево. За просроченный паспорт в начале 1930-х годов граждане платили штраф 50 рублей, а за развод – всего 6. Это породило практику фиктивных расторжений брака. Например, женщины «разводились», чтобы меньше платить за ребенка в детском саду и школе.

Однако не следует считать, что свобода сексуальных связей и стремление к расторжению брачных союзов стали нормой для всех горожан СССР. Повседневная жизнь довольно инертна, а интимные отношения и семейные устои менялись не так быстро, как хотелось первым большевистским реформаторам. А уже в 1936 году сталинское руководство, стремясь к установлению контроля над сферой частной жизни, повело борьбу с сумбуром в брачно-семейном законодательстве. Постановление ЦИК и СНК СССР от 27 июня 1936 года «О запрещении абортов, увеличении материальной помощи роженицам, установлении государственной помощи многосемейным, расширении сети родильных домов, детских садов, усилении уголовного наказания за неплатеж алиментов и некоторых изменениях в законодательстве о браке и семье» коснулось и процедуры разводов. Для их осуществления требовался уже вызов в загс обоих разводящихся. Во введенных незадолго до 1936 года общегражданских паспортах ставилась отметка о разводе. Людей, слишком часто расторгающих семейные узы, власти решили дисциплинировать и «рублем». За первый развод необходимо было заплатить 50 рублей, за второй – 150, а за третий – уже 300. «До сих пор брак у нас расторгался крайне легко… – утверждал в 1936 году помощник генерального прокурора СССР по судебно-бытовому сектору А.А. Сольц, – теперь настала пора затруднить развод» (цит. по: Максимова 2004: 87).

Наиболее ярко черты сталинизма с его мифом о «большой семье» проявились в Указе Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года. Он довершил превращение развода в полностью публичную процедуру. В документе, в частности, указывалось: «23. Установить, что развод проводится публично через суд. По просьбе супругов дело о разводе может в необходимых случаях слушаться в закрытом судебном заседании; 24. Для возбуждения судебного производства о расторжении брака установить обязательное соблюдение следующих требований: <…> а) подача в народный суд заявления о желании расторгнуть брак с указанием мотивов развода, а также фамилии, имени, отчества, года рождения и местожительства другого супруга; при подаче заявления о расторжении брака взыскивается 100 рублей; б) вызов в суд супруга для ознакомления его с заявлением о разводе, поданным другим супругом, и для предварительного выяснения мотивов развода, а также для установления свидетелей, подлежащих вызову на судебное разбирательство; в) публикация в местной газете объявления о возбуждении судебного производства о разводе…» (Ведомости Верховного Совета СССР 1944: 24). Подоплекой этих мер было, по мнению А.Г. Харчева, крупнейшего советского исследователя проблем семьи, желание «затруднить развод и воспитать у людей более серьезное отношение к самому акту заключения брака» (Харчев 1964: 168). Указ 1944 года, безусловно, сужавший сферу приватности, создавал и реальные механизмы контроля над этой сферой.

Несмотря на всеобъемлющий процесс десталинизации, нормативные суждения власти по поводу расторжения брака не менялись в течение всего периода хрущевских реформ. В городских газетах печатались объявления о разводах. Выглядели они следующим образом: «Иванов Александр Семенович, проживающий пр. Чернышевского, 13, кв. 49, возбуждает дело о разводе с Ивановой Валентиной Дмитриевной, проживающей ул. Фурманова, 34, кв. 3. Дело подлежит рассмотрению в нарсуде 6-го участка Дзержинского района» (Вечерний Ленинград 1958). В Ленинграде, например, такие тексты публиковала газета «Вечерний Ленинград», традиционно считавшаяся более демократичной и менее официозной, нежели «Ленинградская правда». Чтение объявлений о разводе для многих горожан становилось своеобразным видом досуга. Практика публичной презентации предстоящего развода порождала многочисленные шутки и в обывательской среде, и в официальной печати. В 1958 году, например, журнал «Крокодил» поместил изошутку художника Э. Змойро, герой которой с гордостью заявлял: «За этот год я третий раз выступил в газете. <…> С заявлением о разводе» (Крокодил 1958: 15).

В то же время за годы оттепели в общественном сознании произошли серьезные изменения. О необходимости упростить процедуру развода стали говорить юристы-профессионалы. Встречались и мнения о том, что в период построения коммунизма в СССР «судебная форма развода представляет собой не совместимое с социалистическим строем вмешательство в личную свободу граждан», которая в реальности не способствует укреплению семьи (подробнее см.: Свердлов 1964: 40).

С конца 1950-х годов проблемы семьи стала активно изучать возрождающаяся советская социология. Особую ценность представляли опросы Института общественного мнения при газете «Комсомольская правда». Социологи выяснили, что ярыми поклонниками сугубо судебного развода были всего лишь 1,8 % всех опрошенных мужчин и 2 % женщин. 12 % мужчин и примерно столько же женщин считали возможным усложнить процесс расторжения брака, а может быть, и вовсе запретить разводы (Грушин 2001: 304). Одновременно 40,4 % респондентов-мужчин и 39,6 % женщин полагали, что советская система расторжения брака нуждается в коррекции. Представители обоих полов видели необходимость в изменении системы оплаты развода, вплоть до полной ее отмены. Наибольшее раздражение у людей вызывали нарочитая публичность бракоразводных процессов, в частности размещение объявлений в газете, а также обязательность развода в судах, как правило, открытых, где заслушивались свидетели и велось обсуждение частной жизни разводящихся. Правда, нарративные источники свидетельствуют, что при желании всех этих сложностей можно было избежать. Известный юморист А.М. Арканов вспоминал о своем разводе со звездой эстрады 1960-х годов М.В. Кристалинской: «Тогда нужно было по суду разводиться, но мы с ней на бракоразводном процессе не были. У меня был знакомый старичок-адвокат, частник, который сказал: „Сделаю все без вас“, за какие-то деньги. И тогда мы подали объявление в газету, состоялся суд без нас» (Гиммерверт 1999: 256). Но у основной массы граждан СССР таких привилегий, конечно, не было.

Опросы начала 1960-х годов выявили и представления советских людей о причинах распада семей. Так, существовал целый ряд «пережитков прошлого», мешающих прочной семейной жизни. К их числу и разработчики анкет, и респонденты относили мещанство, которое трактовалось как смесь стяжательства, отрыва от общественной жизни, индивидуализма и паразитизма, погони за модой, ханжества и соглашательства. 37,8 % (40,0 % мужчин и 32,6 % женщин) респондентов полагали, что именно оно ведет к разводу. По-видимому, такая формулировка была удобна и для мужчин и для женщин и для самого общества, не готового рассматривать семью не только как социальный, но и как сексуальный альянс. Люди 1960-х годов были склонны объяснять распад семьи угасанием в женщине после вступления в брак некоего «общественного начала», а также меркантилизацией брачных отношений. «Часто в женатом человеке, – писала одна из респонденток, – просыпается дух „благоустройства“ в плохом смысле этого слова, граничащий с накопительством. Обычно это происходит с женщинами. <…> И вот молодая семья вместо того, чтобы в свободный вечер пойти на каток, сидит и думает, как бы выкроить на новый зеркальный шкаф или на чернобурку». Эта же женщина отмечала, что по мнению многих молодых людей «жена – это что-то вроде холодильника, предмет комфорта, а муж – машинка для денег, кошелек с зарплатой», а не люди, связанные любовью (Грушин 2001: 284). Довольно традиционным было и суждение о том, что люди разводятся из-за вмешательства родителей в семейную жизнь супружеской пары. В интервью 1961–1962 годов можно встретить такие замечания: «Главный пережиток прошлого, от которого нужно освобождаться молодежи, это вступление в брак по совету родителей или в угоду им» (там же: 286).

В общественном дискурсе присутствовало и суждение об отрицательном влиянии на семейные отношения большой разницы в возрасте мужа и жены. Эта проблема с явным удовольствием муссировалась сатирическими изданиями. В журнале «Крокодил» время от времени можно было прочитать следующие шутки, касающиеся, например, семейных отношений народов Кавказа: «Как ты разрешаешь своей молодой дочери кричать на свою старую жену? Да ты что, это моя молодая жена кричит на мою старшую дочь» (Крокодил 1960а: 9). Пошучивали юмористы 1960-х годов и над здоровьем пожилых женихов. Героиня изошутки Б. Лео перед походом в загс, явно намекая на старческий склероз, наставляла своего избранника: «Только не забудь, меня зовут Нина…» (Крокодил 1964: 11; Антонова 2008: 302). Следует отметить, что к середине 1960-х годов, по наблюдениям социологов, доля браков, в которых муж был значительно старше жены, стала сокращаться, что свидетельствовало и о новых тенденциях в конфигурации гендерных отношений в СССР (Харчев 1963: 57).

Неприемлемыми для большинства людей эпохи оттепели были и «браки по расчету». Молодая учительница, респондентка опросов 1961–1962 годов, писала: «Я не раз встречала юношей и в особенности девушек, которые совершено не связаны с тем, чем живет вся наша страна. Они отгораживают свой мирок тюлевыми занавесочками, мечтают о тихом семейном счастье. Девушки хотят, чтобы у них был богатый, красивый муж, хотя нет, пусть даже некрасивый, но только, чтобы было много денег, чтобы можно было покупать все, что захочется. <…> Некоторые юноши мечтают только о красивой, всех покоряющей жене» (Грушин 2001: 168). В поле общественного мнения браки, основанные на меркантильных интересах, осуждались, как и в официальном советском дискурсе. Расчетливых женихов и невест традиционно высмеивали в советской сатирической печати (Антонова 2008: 303). Но самое явление оказывалось достаточно живучим и в советской действительности. Почти забытый сегодня писатель Н.С. Дементьев посвятил браку по расчету целую повесть, имевшую знаковое название «Замужество Татьяны Беловой». Книга была опубликована в 1963 году. Ее автор к тому времени считался довольно именитым литератором, написавшим и опубликовавшим шесть книг, преуспевшим и на административно-литературном поприще – с 1961 по 1965 год являлся секретарем Союза писателей РСФСР. Инженер по профессии, кандидат технических наук, Н.С. Дементьев в годы оттепели писал о том, что тогда волновало многих: о поиске смысла жизни людей интеллектуального труда. Его герои, как и у Д.А. Гранина, – инженеры, ученые, «искатели». Но повесть «Замужество Татьяны Беловой» отличалась от гранинских произведений тем, что главной героиней являлась женщина, тоже имеющая к техническому прогрессу некое отношение. Она работала чертежницей в конструкторском бюро. Правда, основной прием ее приобщения к науке и технике – это выстраивание личных отношений с мужчинами из среды интеллектуалов. Сначала Татьяна знакомится с Анатолием, молодым человеком из обеспеченной по тому времени семьи доцента одного из ленинградских вузов, живущей в хорошей отдельной квартире. Дело идет к свадьбе, но из командировки возвращается любимец всего бюро – талантливый, красивый обаятельный, но совершенно не меркантильный Олег. Главная героиня влюбляется в него и бросает Анатолия. Однако вскоре выясняется, что Олег живет в 12-метровой комнате обычной ленинградской коммуналки с больной теткой, что он совершенно не умеет устраиваться в жизни, что он слишком предан своей работе и не променяет ее на личное счастье. И Татьяна вновь возвращается к Анатолию. Жажда быстрого благополучия берет верх над любовью. Однако через некоторое время к Олегу приходит заслуженный успех в науке, он получает квартиру и все доступные по тому времени блага, а главная героиня остается с нелюбимым мужем, карьерный рост которого прекращается. Книга Н.С. Дементьева была популярна в середине 1960-х годов. Ее оценивали как произведение, направленное против психологии собственничества, разъедающего душу человека. Известный литературный критик, позднее член-корреспондент РАН Ф.Ф. Кузнецов обратил внимание на появление повести и отнес ее к литературе, разоблачающей пошлость, мещанство и меркантилизм в личных отношениях (см.: Кузнецов 1964).

К сожалению, нет данных о количестве мужчин и женщин, стремившихся к браку по расчету. Однако материалы интервью, собранных социологами Института общественного мнения при газете «Комсомольская правда», позволяют все же утверждать, что к замужеству и женитьбе с целью улучшить свое материальное положение тяготели и женщины и мужчины. 23-летняя неработающая особа, оказавшаяся в числе респондентов, мечтала выйти «замуж за военного, чтобы жить обеспеченно, развлекаться, не работать – ведь от работы кони дохнут» (Грушин 2001: 178). Не менее категоричны, а по сути дела циничны, были заявления студентки из Жуковского и 19-летней служащей фабрики-кухни города Хмельницкого: «Моя цель: удачно выйти замуж, одеваться по моде»; «Найти состоятельного жениха и выйти замуж. Не думать о чувствах, забыть о любви, а думать только о материальном благе. Я красива, в меня влюбляются многие. И среди них есть один, которого я предпочту: ему 30 лет. У него есть деньги, машина» (там же: 201).

Не менее откровенны были и некоторые молодые мужчины: «Строить карьеру, жить в свое удовольствие, оформить брак с дочерью крупного работника, чтобы получить „Волгу“ и возможность дальнейшего продвижения по службе» (там же). Выгодные замужество или женитьба входили и в перечень целевых установок, предложенных социологами для выбора участниками опроса. 2,3 % респондентов сочли возможным именно так охарактеризовать свои жизненные приоритеты. К созданию хорошей семьи вообще стремились 4,2 % опрошенных. В 1960-е годы большинству казалось, что главной жизненной целью является довольно абстрактная задача «служить народу, приносить пользу Родине». Так ответили 33,5 % респондентов (там же: 185).

Вопросы, касающиеся секса и физиологии, пока еще очень робко выдвигались на первый план. Считалось, что неурядицы в семье часто возникают из-за таких явлений, как «вредные народные традиции (домострой)», пьянство, религиозные предрассудки, ревность, грубость (там же: 294–295). Супружескую же неверность как пережиток, который следует изжить для сохранения прочной семьи, отметили лишь 6 % участников опросов Института общественного мнения (там же). При этом и мужчины и женщины были равны в оценке этого пережитка. Даже в эпоху в целом демократических хрущевских реформ люди пока очень робко говорили о таких явлениях, как измена, являвшаяся следствием сексуальной несовместимости супругов.

По предложению социологов в ходе опросов 1961–1962 годов респонденты выстроили и своеобразную иерархию истинных, как им казалось, причин разводов. На первом месте (54,4 %) опрашиваемые поставили «легкомысленное отношение к браку», далее с большим отрывом (около 20 %) называли пережитки прошлого, жилищные условия, вмешательство родителей. Адюльтер в качестве самостоятельного повода для расторжения брака вообще не рассматривался (там же: 305). Однако в данном случае социологи не выявили роль измены в распаде семьи по собственной вине: они не включили, скорее всего по цензурным соображениям, данный пункт в опросник. Ведь, судя по выдержкам из интервью респондентов, советские люди эпохи 1960-х годов не были равнодушны к проблемам супружеской измены. Некоторым она, не без основания, представлялась самым важным фактором развода. Подполковник милиции, начальник отдела УВД Москвы писал в своей анкете: «Супружеская неверность – основой пережиток прошлого в семейно-брачных отношениях. Она часто порождает другие пережитки в быту: грубость, пошлость, бестактность и неуважение супругов друг к другу, многие пороки в воспитании детей» (там же: 289). При этом женщины были уверены в следующем: «Многие мужчины считают, что им все дозволено, нарушают супружескую верность» (там же: 290). В этом плане советские мужчины 1960-х годов не были оригинальными. По мнению А. Роткирх, «все европейские мужчины в среднем имеют больше параллельных связей, чем женщины» (Роткирх 2011: 226).

Но это не означало, что представительницы слабого пола в эпоху десталинизации не изменяли своим мужьям. В сексуальных автобиографиях, правда, написанных часто через сорок лет после самих событий, женщины признавались: «Эти встречи были ради секса, который буквально помогал жить счастливо мне и ему. Я стала задумываться, почему так происходит, почему нам так хорошо, и пришла к заключению, что… нам никто и ничто не мешало заниматься любовью. У него дома двое маленьких детей, молодая жена и маленькая неудобная квартира» (там же: 109).

В действительности от измен страдали и мужчины и женщины. По данным реальных бракоразводных дел рубежа 1950–1960-х годов, на первом месте в ряду причин расторжения семейных уз (28 %) стояла супружеская неверность, причем еще 17 % пар разводились по причине сексуальной неудовлетворенности в брачных отношениях (Харчев 1964: 212). Эти данные были собраны и опубликованы в 1964 году в книге А.Г. Харчева. Но все же блестящий ученый, находившийся в рамках «единственно правильной научной концепции», много писать об адюльтере в социалистическом обществе не решился. Правда, он пришел к выводу о том, что «там, где супруги-собственники предпочитают адюльтер разводу, супруги-пролетарии предпочитают развод адюльтеру, поскольку их высшим благом является моральная ценность брака» (там же: 103). Гораздо более ценным является другое умозаключение Харчева: «Одной из наиболее „неудобных“ для науки особенностей адюльтера является то, что лица, занимающиеся им, не спешат признаться в этом социологам, поэтому западная микросоциология не располагает достаточно надежными данными о его масштабах и динамике. Единственным источником, дающим возможность сделать какие-то выводы в этом отношении, является художественная литература» (там же: 100). Замечание о значимости произведений искусства для изучения проблемы адюльтера особенно важно в контексте реконструкции морально-этических норм советского общества.

В воспоминаниях о времени оттепели можно, конечно, встретить полунамеки на наличие фактов супружеской неверности. Так, питерский кинорежиссер И.Ф. Масленников деликатно писал: «Летом 1962 года на двух „Волгах“ мы с Товстоноговым путешествовали по Прибалтике. „Гога“ был очень оживлен, на наших глазах разворачивался его роман с ассистенткой из моей редакции, красавицей Светланой Родимовой» (Масленников 2007: 42). Среде шестидесятников, прежде всего молодых литераторов, художников, музыкантов, были свойственны смены партнеров в пределах единого круга общения. Любопытные примеры полного понимания бывших и действующих жен приводит В.П. Аксенов в романе «Таинственная страсть» – беллетризованных воспоминаниях, посвященных московской жизни 1960-х годов (см.: Аксенов 2009). И напротив, жестко пишет об измене, свершившейся в пределах одного профессионального круга, Г.Б. Волчек: «А для меня это было предательство. И от кого. От Жени [Е.А. Евстигнеева], с которым мы прошли все трудности… и который был не отцом, а матерью для Дениса [сына]. Это было предательство, а не просто мужская измена» (Райкина 2004: 101). Путеводителем в мир адюльтера в жизни научной интеллигенции являются воспоминания К.Т. Ландау-Дробанцевой (cм.: Ландау-Дробанцева 1999). Однако в данном случае лучше обойтись без цитат, чтобы не возмутить спокойствие академической общественности. И все же детали такого характера редки. Одновременно с середины 1950-х годов вопросы неверности супругов в браке, как и до– и внебрачная любовь, становятся важной темой кино и литературы.

Американская исследовательница К. Кларк справедливо отмечает, что прочная семья с авторитетным отцом-ментором во главе как некая модель всего общества – важнейший троп сталинской культуры (Кларк 2002: 104). Адюльтер, встречавшийся даже в произведениях социалистического реализма, подавался прежде всего как пережиток прошлого. В оттепельном искусстве появился новый взгляд на проблему вынужденной «любви втроем» (подробнее см.: Литовская, Созина 2004: 283). Во второй половине 1950-х годов любовные треугольники описывают Д.А. Гранин и В.П. Аксенов. В романе Гранина «Искатели» (1954) мучается от необходимости делить свою любимую женщину с другим главный герой исследователь-новатор Андрей Лобанов: «До сих пор Рита существовала для него сама по себе, отделенная рамкой воспоминаний от окружающего мира. И вдруг эта рамка сломалась, и он увидел Риту такой, какая она есть: женщина, имеющая дочь, мужа, какую-то неизвестную ему семейную жизнь. Он растерялся. Он уверял себя в том, что нет ничего некрасивого, дурного в их отношениях. Несправедливым и плохим было все то, что мешало их встречам. Никто не может любить Риту так, как он, и, значит, никто не имеет на нее таких прав… Целуя Риту, он не мог не думать о том, что все это она будет сегодня же повторять с другим, с тем, кого она не любит, и эта мысль разъедала его радость, вытравляя самое ценное. Он ревновал – и это было его право, любовь мешала ему смириться, закрыть глаза, не замечать, как старались это делать другие. Он ходил, как в похмелье, чувствуя себя разбитым, упрекая себя в слабоволии, скучая по Рите и боясь с ней встретиться.

В их запоздалой любви было слишком много запретного, в ней было больше мучения, чем счастья. Куда-то уходило самое чистое, искреннее, оставался грязноватый осадок обмана. Андрей обессилел душевно и, как назло, в тот момент, когда работа требовала от него величайшей собранности» (Гранин 1987: 72, 73, 74).

Через испытание тайной любовью проводит Алексея Максимова, героя своей первой повести «Коллеги», Аксенов: «Через минуту ее фигура стала только темным пятном. Потом на ярко освещенном углу проспекта мелькнуло синее пальто, белый платок, и Вера исчезла. Алексей медленно пошел по еле заметным на асфальте следам ее туфелек. Да, он все понимает. И ничего не может понять. Снова он один. Это дико! А она уходит к другому, к своему мужу. Это я ее муж! Только я, и никто другой. Но как она ушла? Сохраняла полное спокойствие, словно прощалась с любовником, с партнером по тайному греху. <…> Мерзавец, как ты смеешь так думать о ней? Просто она не хочет рвать сразу, боится за отца. Старик уже перенес один инфаркт. Но не только это. Вере очень трудно: ведь Веселин не только муж, он и ее научный руководитель. Жутко умный парень, а благообразный до чего, прелесть! Вероятно, сидит сейчас в шлафроке за письменным столом, готовится к лекциям. Входит Вера. „Мой друг, где ты была так поздно?“ – „Мы прогулялись с Зиной. А что?“ – „Нет-нет, ничего, просто я уже стал беспокоиться. Прогулки в такое время чреваты…“ – Максимов помчался по тротуару, неистово размахивая руками. – <…> Потом он подходит к Вере и целует ее. Мою Веру!» (Аксенов 2005: 97).

Страдания участников другого любовного треугольника: один мужчина – две женщины описаны в пьесе А.М. Володина «Старшая сестра», в частности в диалоге младшей сестры Лиды и ее возлюбленного, уже женатого Кирилла:

Лида: А может быть, мы сами себя обманываем. Конечно, мы друг другу нужны. Совсем не видеться мы бы, наверно, не смогли. И вот, чтобы удержать друг друга, чтобы не потерять, мы скорей говорим старое надежное слово «люблю». А это не любовь. Это, может быть, даже лучше, сильнее, но просто этому еще не придумали названия. <…> Но ты ни в чем не виноват. Тебя отсюда прогнали. Потом тебе кто-то понравился, это естественно. Ты женился. Ты же ничего не знал. Ты даже не знал, что мы еще встретимся!

Кирилл: Отвратительное положение. Я ненавижу вранье. Я почти никогда не врал, помнишь, в школе я попадал из-за этого в дурацкие истории. То же самое в институте. И вдруг я начал систематически врать. То есть не врать, меня никто ни о чем не спрашивает, просто вести двойную жизнь, как шпион, работающий на два государства. Мне тошно, я хочу заорать во всю глотку – я виноват, казните меня! Но что делать, я не могу откладывать это все на другую жизнь, ее не будет. Я никому ничего не могу сказать. Почему? Потому что я подонок? Нет, потому что мне жалко ее. Я вынужден слушать, как ты несешь какую-то околесицу о любви и дружбе, и не могу захохотать, потому что мне тебя тоже жалко… (Советская драматургия 1978: 318, 319).

Любопытно и то обстоятельство, что проблема тайной, запретной любви присутствует и в произведениях литераторов, ныне считающихся апологетами соцреализма. В романе В.А. Кочетова «Братья Ершовы» инженер-литейщик Искра Козакова выбирает между мужем, безвольным, слабым художником Виталием Козаковым, и мужественным сталеваром Дмитрием Ершовым. Проблема адюльтера в условиях социалистического общества, поднятая в литературе конца 1950-х годов, была интересна и обычным людям. Они, судя по некоторым источникам личного происхождения, горячо обсуждали, например, сегодня совершенно забытый, возможно и заслуженно, роман «Битва в пути» Г.Е. Николаевой. Книга была впервые опубликована в журнале «Октябрь» за 1957 год (№ 3–8). Советские газеты обошли роман молчанием, хотя он стал бестселлером эпохи десталинизации. Молодые влюбленные, будущие супруги Эрлена и Феликс Лурье в декабре 1957 года в своих сугубо интимных письмах обсуждали эту книгу: «„Битву в пути“ я прочла, тоже в Публичке, еще во время сессии, – сообщает Эрлена в письме от 11 ноября 1957 года. – Читалось, конечно, с большим интересом, и здорово, что совершенно неясно было, как она (Николаева) выпутается из всей этой ситуации. Но, судя по началу, ждешь большего, такое впечатление, что она просто не справилась с обилием материала, а поступиться ничем не хотелось, поэтому некоторые вещи повисли в воздухе, не получив развития. А в общем-то, конечно, талантливо и хорошо. Особенно заводская история и детство Тины. Причем очень чувствуется, что писала женщина». Феликс Лурье считал необходимым в письме от 16 декабря развить обсуждение книги: «„Битву в пути“ проглотил еще тогда, когда тебе писал о ней. Ты совершенно права, жалко, что она, так здорово начав, не сумела справиться с вызванным ей духом. <…> Но все равно хорошо уже то, что она копнула столько острых вопросов» (Лурье 2007: 393, 394).

Молодые в общем-то люди заметили в романе то, что обошла вниманием серьезная литературная критика 1950-х годов, которая долго не могла решить, является ли «Битва в пути» книгой, нужной в период строительства коммунизма. Г.Е. Николаева написала классический производственный роман, чем-то похожий на сочинения послевоенного соцреализма. Правда, в ее книге разворачивается явная борьба между руководителем-консерватором сталинского типа – прославленным и всесильным директором тракторного завода Семеном Вальганом – и новатором нового поколения – главным инженером Дмитрием Бахиревым. Но не только производственные коллизии, в которых явно проглядывали антисталинские настроения, привлекали читателей. На индустриальном фоне «расцветала» тайная любовь Бахирева и технолога Тины Карамыш, людей несвободных, обремененных семьями. Это классический любовный, правда, не треугольник, а четырехугольник, и именно он привлекал внимание читателей, которым хотелось узнать, какое будет место адюльтера в обществе, строящем коммунистические отношения. Эрлена и Феликс Лурье были единодушны в оценке трактовки Г.Е. Николаевой любовных коллизий своих героев. «Эпоха социализма не приспособлена для адюльтера» – таков приговор молодых людей, которые тем не менее жалеют главную героиню Тину, вынужденную покинуть любимого человека Бахирева и вернуться, впрочем, как и он, в свою семью (там же: 394). Почти во всех художественных произведениях второй половины 1950-х годов адюльтер выступает как некий знак сложности частной жизни, тайная связь соединяет в себе чувства радости и горечи одновременно. Иными словами, положительный герой, советский человек эпохи хрущевских реформ уже не был носителем ханжеской морали сталинского времени, но и не освобождался от постоянного чувства вины за вечный грех прелюбодеяния.

Подобным образом рассматривается проблема любви «помимо брака» и в советских оттепельных кинофильмах. Распад «большой семьи» – одна из важных проблем киноискусства этого времени. И, как ни парадоксально, он был поднят в фильме И.Е. Хейфеца «Большая семья», снятом в 1954 году по роману В.А. Кочетова «Журбины». На фоне производственного процесса развиваются и семейные коллизии: от одного из братьев Журбиных уходит жена, что, по мнению американского исследователя А. Прохорова, отражает «не всеобщую интеграцию в большую семью, а отчуждение индивидуальной личности от этой семьи» (Прохоров 2004: 114).

Но самым знаменитым кинопроизведением о советском городском адюльтере с характерными для него атрибутами стал фильм «Испытание верности», использованный в названии данной главы. В центре повествования – семья потомственного рабочего Егора Кузьмича Лутонина. Производственные проблемы являются лишь фоном личных драм дочерей Лутонина. Младшая, Варя, чуть ли не совершает ошибку, решив выйти замуж за преуспевающего инженера, который оказывается не только карьеристом, но и скользким типом вообще. Но главная беда случается со старшей дочерью Ольгой. После долгой и счастливой жизни от нее уходит муж Андрей. Герой долго не решается порвать с прежней жизнью, но новое яркое увлечение оказывается сильнее. Правда, с молодой женой счастья построить не удается. Андрей, в начале фильма крупный ответственный работник с персональной машиной, уезжает на Север. Дальше все развивается по классическим законам мелодрамы. Герой попадает в авиакатастрофу. И тогда на помощь к нему, больному и израненному, презрев прошлые обиды, возвращается верная Ольга. В фильме «Испытание верности» И.А. Пырьев снял свою жену актрису Марину Ладынину. Это оказалась ее последняя роль в кино вообще.

Сразу после выхода кинокартины на экраны уже тогда известный кинокритик Р.Н. Юренев, справедливо отмечая схематизм сюжета, писал: «И все же фильм притягивает к себе, заставляет возвращаться мыслью к затронутым вопросам быта, семьи, любви. Недостатки фильма не могут пройти незамеченными. Но стремление создателей фильма к решению важных, острых, насущных проблем, их внимание к духовному миру рядовых советских людей будут с благодарностью оценены. <…> Тема любви и верности, решения которой столь настоятельно требовал зритель, нашла наконец свое первое, пусть не полное, воплощение» (Юренев 1981: 203).

Спустя два года советские кинематографисты показали зрителю адюльтер в ленинградском интерьере: на экраны вышел фильм Л.Д. Лукова по его сценарию в соавторстве с Я.В. Смоляком «Разные судьбы». Проблему супружеской неверности и страданий женщины, изменившей мужу, представили в 1957 году и создатели кинокартины «Дом, в котором я живу»: режиссеры Л.А. Кулиджанов и Я.А. Сегель и сценаристы И.Г. Ольшанский и Н.И. Руднева. Появление подобных сюжетов в литературе и кинематографе второй половины 1950-х годов – не только свидетельство наличия адюльтера в советской повседневности, но и знак расширения представлений о приватности. Так же как и в случае добрачной любви, искусство оттепели активно вербализирует и визуализирует явления, запретные в контексте сталинского гендерного уклада.

Однако упрощение правовой процедуры оформления и расторжения брака и смягчение общественной оценки фактов адюльтера, ведущего к распаду семьи, носили ограниченный характер. Принятая на XXII съезде КПСС в 1961 году новая программа коммунистической партии внесла в так называемый «моральный кодекс строителя коммунизма» идеи простоты и скромности в общественной и личной жизни, взаимное уважение в семье (КПСС в резолюциях и решениях 1972: 288). Такого рода нормализующие суждения порождали условия для феномена персональных дел коммунистов, материалы которых и по сей день в архивах находятся на особом хранении и, как правило, не выдаются исследователям, что вполне справедливо, так как их данные составляют тайну частной жизни. Самарская исследовательница Е. Жидкова, правда, приводит формулировку причины исключения из рядов КПСС наладчика сепараторного цеха: «морально-бытовое разложение, выразившееся в сожительстве с женщиной, уход из семьи и потеря партбилета». Но, по-видимому, условия публикации данных, извлеченных из архива, не позволили не только привести фамилию наладчика-прелюбодея, но даже указать предприятие и дату принятия такого решения (Жидкова 2008: 276–277).

Относительно подробно «механизм» выявления «несоветского поведения в быту» описывает в своих воспоминаниях «первый любовник» Московского театра оперетты, певец Г.В. Васильев, в молодости работавший манекенщиком в Ленинградском доме моделей. К 1964 году он уже два года по обоюдному согласию не жил со своей женой. Однако руководство Дома моделей сочло необходимым вмешаться в его роман с тоже уже не живущей в браке переводчицей Лидией Громковской. Оба они были в середине 1960-х годов на советской выставке в Японии. Именно там начальство узнало об отношениях молодых людей и попыталось быстро отправить провинившихся на Родину. Однако оказалось, что такое решение грозит срывом всей программы – Васильев был единственным в группе мужчиной-манекенщиком, а Лидия – непревзойденной ведущей показа мод. Артист вспоминал: «Нас все-таки не выслали, и мы благополучно доработали до конца выставки, так как были нужны» (Васильев 2004: 49). Тем не менее история на этом не закончилась. Перед поездкой в Копенгаген в 1967 году Г.В. Васильеву пришлось пережить двухчасовую беседу в КГБ, а затем малоприятную беседу в отделе кадров Дома моделей. Абсурдность ситуации артист подробно описал в своих воспоминаниях: «Через четыре дня снова вызвали в отдел кадров Дома моделей и сказали: „Состоялась выездная сессия обкома партии, где разбирались анонимное письмо о твоем аморальном поведении, и было принято решение, что в Копенгаген ты не едешь“. „В чем заключается мое аморальное поведение?“ – поинтересовался я. „Там написано, что ты не живешь с женой, а живешь с другой женщиной“, – ответила мне начальник отдела кадров Анна Федоровна. „Анна Федоровна, вы же прекрасно знаете, что я не живу с женой уже три года. А если я не живу с женой, то как же мне не жить с другой женщиной? За кого вы меня принимаете?“ Но, несмотря на справедливость моих аргументов, в Копенгаген я не поехал» (там же: 52–53).

Бытовые неурядицы в семьях, которые могли привести к разводам, рассматривали и в товарищеских судах. Впервые эти организации появились в начале 1930-х годов. Именно тогда по образцу уже существовавших судов на предприятиях были сформированы некие институты, разбиравшие конфликты в квартирах и домах. Товарищеские суды могли не только порицать виновных, но и возбуждать вопрос о наказании самого разнообразного уровня. Одной из наиболее действенных форм расправы с человеком, нарушавшим правила общежития, была отправка на работу ответчику решения товарищеского суда. Эта организация внешне казалась относительно демократичной. Ведь судьями были сами жильцы, хорошо знавшие ситуацию в доме. Однако в условиях нараставшего психоза обострения классовой борьбы в середине 1930-х годов суды при домоуправлениях нередко использовались и для притеснения возможных «врагов народа», людей непролетарского социального происхождения. В годы хрущевских реформ деятельность общественных судилищ возобновилась и активизировалась.

Выступая на XXI съезде КПСС в 1959 году, Н.С. Хрущев заявил: «Настало время, когда больше внимания следует уделять товарищеским судам, которые должны главным образом добиваться предупреждения разного рода нарушений» (Хрущев 1959: 121–122). В июле 1961 года Президиум Верховного Совета РСФСР утвердил Положение о товарищеских судах, которые характеризовались как «выборные общественные органы, призванные активно содействовать воспитанию граждан в духе коммунистического отношения к труду, социалистической собственности, соблюдения правил социалистического общежития, развития у советских людей чувства коллективизма и товарищеской взаимопомощи» (Положение о товарищеских судах 1961: 3). В перечень передаваемых на рассмотрение товарищеским судам были включены дела «о недостойном отношении к женщине, выполнении обязанностей по воспитанию детей, недостойном отношении к родителям» (там же: 4). Эти вопросы были почти всегда связаны с назревающим в семье разводом. При этом позиция власти в данном случае, по мнению ряда современных социологов, отражала гендерные стереотипы советского времени: «слабый, нуждающийся в улучшении своей природы мужчина и поддерживаемая государством в борьбе с деградацией мужчины женщина» (подробнее см.: Здравомыслова, Темкина 2003b; Жидкова 2008).

Учитывая, что товарищеские суды, особенно создаваемые по месту жительства, чаще всего состояли из женщин пенсионного возраста, проблемы адюльтера рассматривались ими всегда с позиции осуждения мужчин. И все же население, и в первую очередь его сильная половина, в целом положительно относилось к идее упрощения развода, возможным инструментом которого многим виделся товарищеский суд. По данным опроса 1961–1962 годов, 11 % мужчин и 7,7 % женщин считали логичным передать этой общественной структуре право расторжения брака (Грушин 2001: 304). Респонденты писали: «Разрешение этих вопросов [расторжения браков] должно быть передано на суд общественности, ибо коллектив лучше знает людей, нежели народный суд, который часто вынужден верить бумаге, а не людям… широкое общественное мнение, обсуждение того или иного случая развода… на собрании может оказать большое воздействие на молодежь» (там же: 286–287).

Товарищеские суды реализовывали один из механизмов коллективного контроля над нравственностью – практику увещевания. Российский исследователь О.В. Хархордин считает, что эта практика способствовала формированию особых свойств советского человека, который узнавал «о себе и своей личности через публичное обсуждение его персональных качеств» (Хархордин 2001: 73).

Советское законодательство в области расторжения брака принципиально изменилось уже после снятия Н.С. Хрущева со всех государственных и партийных постов. Последние «бракоразводные» объявления «Вечерний Ленинград» напечатал 17 декабря 1965 года. За неделю до этого Указ Президиума Верховного Совета СССР от 10 декабря отменил необходимость публикации извещений о разводе в местной прессе. Новый Кодекс о браке и семье, принятый в 1969 году, упростил процедуру расторжения брака. При отсутствии несовершеннолетних детей и обоюдном согласии заинтересованных сторон брак стал расторгаться в загсах. Сталинская модель строго регламентированного порядка развода уступила место не слишком четкой, но явно более демократичной.

 

ГЛАВА 6

«Секрет красоты»: естественность и искусственность

Разразившаяся в 1960-х годах сексуальная революция, привнесенная в европейскую культуру из США, и бурное развитие научно-технического прогресса, в частности химической индустрии, не могли не породить нового отношения к проблеме красоты. Эстетические идеалы телесности мужчин и женщин менялись: на смену красоте естественной, природной приходила красота искусственная, создаваемая с помощью косметики, парикмахерского искусства, пластической медицины. Советский Союз, приподнявший в годы хрущевских реформ железный занавес, который отделял его от остального мира, тоже испытал на себе влияние этих тенденций. Под их влиянием трансформировались каноны мужественности и женственности и даже в какой-то мере гендерный порядок.

В первые годы существования советского государства большевистский дискурс в сфере телесности сводился к формуле «Чистота – лучшая красота» и носил выраженный антибуржуазный характер. Система дисциплинирующих практик, направленных на формирование удобных для управленческих манипуляций «тел-текстов», не являлась принципиальным новшеством большевизма. По мнению М. Фуко, уже в XVIII веке можно констатировать наличие в Европе явления, называемого «медицинской полицией», состоящей из различных способов регуляции телесности в таких учреждениях, как тюрьмы, фабрики, клиники (подробнее см.: Фуко 1998). Так зарождалась социальная медицина и ее важнейшая часть – гигиенистика.

Большевики, намереваясь преобразовывать общество, считали необходимым ликвидировать не только политическую и техническую неграмотность, но и неграмотность гигиеническую. Наиболее эффективным способом внедрения культуры чистоты казалась пропаганда гигиены, или санитарное просвещение. Оно началось уже в период гражданской войны, но особый размах получило в 1920-е годы в контексте борьбы за новый быт. Стилистика просветительной работы была очень резкой и откровенной. Власть не стеснялась дискуссии о чистоте. На смену знаменитым «Окнам РОСТА», многие из которых создал В.В. Маяковский, пришли агитационные плакаты. В годы нэпа их развешивали в столовых, гостиницах, общежитиях, комсомольских и рабочих клубах. Там же часто устраивались выставки и лекции, посвященные вопросам гигиены. Плакаты, как правило, сопровождались бойкими стихами, большинство которых посвящалось чистоте тела. При этом призывы ходить в баню встречались в агитационных материалах не так часто. Люди и без этого страдали от отсутствия в городах достаточного количества помывочных учреждений. Более того, в популярной литературе 1920-х годов можно было даже увидеть статьи «Как быть чистым без бани». Профессор Кашкадамов на страницах журнала «Гигиена и здоровье рабочей семьи» за 1923 год предлагал делать это при помощи как можно более частой смены белья (см.: Гурова 2004: 30). Больше внимания в санитарно-просветительной работе уделялось чистке зубов. Этот гигиенический навык был очень слабо развит у горожан в 1920-е годы. На Урале, например, чистили зубы всего 13 % рабочих, и то периодически. В общей борьбе за новый быт и чистоту большевики задействовали рекламу. Популярная ленинградская газета в 1927 году пропагандировала, например, зубную пасту «Адон»:

По всей стране вопит молодежь, Зубную пасту «Адон» даешь! (Красная газета 1927)

Плакатов, агитирующих за содержание в чистоте полости рта, явно не хватало, и практики санитарного просвещения советовали использовать в этом случае политический плакат, например посвященный Коммунистическому интернационалу молодежи. Сделать это надо было следующим образом: «Вместо красного флага в руки негру дана больших размеров зубная щетка, выстриженная из бумаги и подрисованная. Наверху на месте красного флага наклеен рисунок: стакан с зубным порошком и зубная щетка. Вместо надписи „КИМ“ вмонтирован лозунг „Мы утром и вечером чистим зубы“» (цит. по: Шерстнева, Поддубный 2001: 71).

Ликвидации гигиенической неграмотности помогали и разного рода брошюры, в легкой, но вполне назидательной форме рассказывающие о том, как организовать здоровый быт. В них нередко содержались и антирелигиозные выпады, намеки на распространение заразы через «чудотворные иконы», обряды причащения и крещения. На рубеже 1920–1930-х годов, когда в города хлынул поток бывших деревенских жителей, санитарное просвещение обрело особую актуальность. В 1928 году Наркомздрав РСФСР провел «Всероссийскую неделю за здоровую смену». В ходе этой шумной кампании были проверены на предмет гигиенического состояния школы, детские дома и молодежные общежития. В 1928–1929 годах по всей стране прошли так называемые «бытовые конференции». Они показали, что правила личной гигиены еще не стали нормой для «новых» горожан. В Москве, например, в пролетарской среде по вечерам не умывались 30 % девушек и 50 % юношей. Борьбу с грязью власть по-прежнему предпочитала вести в первую очередь путем просвещения. Для того чтобы люди чистили зубы, в Ленинграде в 1928 году на ряде заводов проводились показательные парады зубных щеток. Особые гигиенические проблемы возникли в 1930-х годах на новостройках. Бригадир женской бригады Горьковского автомобильного завода О. Пряничникова вспоминала: «Бригада пополнилась… новичками. <…> Учили их не только работать, но и чистить зубы, как умываться, как причесываться (Горьковский автомобильный 1981: 23).

И вновь, не имея возможности открыть должное количество бань, парикмахерских, прачечных и просто построить жилье с нормальными санузлами, а возможно, и не желая этого делать, власть стала уделять основное внимание проблемам санитарного просвещения горожан. Центрами такой работы стали дома санпросвета, задачей которых было внедрение в массы гигиенических навыков с помощью лекций, бесед, фильмов и т.д.

С точки зрения гигиены рассматривались и парикмахерские услуги. Критике, если судить по комсомольской и сатирической печати 1920-х годов (журналы «Крокодил», «Бегемот», «Смехач», «Красный ворон»), иногда подвергались разные виды завивки, так как эту процедуру надо было совершать в парикмахерской, что отнимало время от общественно-полезной деятельности. В 1920–1930-х годах популярны были паровая и электрическая завивки, так называемый перманент. Последний считался на первых порах довольно опасной процедурой, можно обжечься горячими зажимами, часто были случаи опаливания волос. Тем не менее перманент прижился надолго, до замены его «химией».

В комсомольской печати и художественной литературе 1920-х годов можно встретить критические замечания по поводу молодых рабочих пареньков, отращивавших буйные чубы а-ля «революционные матросы» и в то же время не соблюдавших элементарных правил гигиены. В.В. Маяковский в пьесе «Клоп» бичевал Пьера Скрипкина за баки «как у собаки», к тому же еще и немытые. А в повести В.В. Вересаева «Сестры» (1931) отрицательный герой – парень с подбритыми бровями и дурно пахнущими грязными ногами. В женском варианте отрицательными образцами были накрашенные женщины. Журнал «Работница» в 1924 году рассказывал о девушках одной из фабрик, которые на комсомольском собрании постановили: «Не пудриться и не мазаться. Лицо портится и нехорошо. Как будто обман какой» (Работница 1924: 13).

Журналисты от комсомола тоже активно включались в обсуждение проблем так называемой искусственной красоты. Популярный публицист И. Лин писал в 1926 году: «Мы, коммунисты и комсомольцы, стоим за красоту, за красивое тело, за изящную человеческую фигуру. За естественную красоту, а не подмалеванную» (Работница 1926: 15). А в одной из статей в журнале «Работница» за 1927 год можно было прочесть следующее: «При повышении культурного уровня женщины вся эта косметика сама по себе ликвидируется» (Работница 1927: 15–16).

В 1920-е годы духи, пудра, помада и тому подобные вещи официально считались элементами буржуазного или нэпманского быта. Однако в реальной жизни горожане и в первую очередь горожанки пользовались косметическими товарами. Пропагандируя аскетизм, власти одновременно возрождали производство косметики и парфюмерии в советской стране. В 1922 году была восстановлена знаменитая фабрика Брокара. Но теперь она называлась Государственный мыльно-парфюмерный завод № 5 «Новая Заря». На ее этикетках наряду с названием продукции стояла аббревиатура «ТЭЖЭ» – Трест «Жиркость». Как писал В.В. Шульгин, «под этим салотопенным названием кроются самые изящные продукты. Мыла всякие душистые в красивеньких бумажечках, духи в волнующих флакончиках, пудра – мечта, ну, словом, все такое, за что „жирно“ платят» (Шульгин 1991: 151). В советских газетах 1920-х годов мелькала реклама средства для уничтожения угрей «Адон» и пудры под таким же названием. Популярностью пользовались крем, мыло и пудра «Имша». Конечно, косметические товары не отличались высоким качеством, во многих из них использовались вредные для здоровья соли ртути, бертолетова соль, анилиновые красители. Но спрос на пудру, помаду, духи и другие косметические средства по мере стабилизации жизни в СССР возрастал.

В 1930-х годах производство косметики и парфюмерии заметно расширилось. Это была новая тенденция в социальной политике советской власти, направленная на так называемую культурность. Прошла реконструкция фабрики «Северное сияние» в Ленинграде. В 1934 году она ежедневно выпускала 70 тысяч флаконов духов и одеколонов, а наименований было более ста. Газета «Ленинградская правда» писала: «Фабрика пользуется в разнообразнейших комбинациях советскими синтетическими пахучими средствами. Она дает духи ста названий. Она непрерывно изобретает новые комбинации. <…> Работа фабрики показывает, что и в парфюмерном деле, в отсталой пока отрасли индустрии, большевики идут вперед» (Ленинградская правда 1934). В 1936 году в стране функционировало 36 отделений «ТЭЖЭ». Фабрика «Северное сияние», или «Ленжэт», судя по обзору ее хозяйственной деятельности, в 1940 году «выпустила на рынок значительное количество высококачественных новинок, из которых основные:

Сюрпризная коробка – Белая ночь.

“ “ – Эллада.

“ “ – XXIII годовщина Октября.

“ “ – Нега.

Одеколоны – Симфония, Северная Пальмира, Жигули, Новая заря, XXIII годовщина Октября. Духи – XXIII годовщина Октября, Жигули, Новая заря. Пудра – XXIII годовщина Октября, Нега. Косметика – витаминизированный зубной эликсир, крем „Молодость“, перламутровый лак» (ЦГА СПб 1222, 4: 2). Сложно представить, чем пахла «XXIII годовщина Октября», но выпускалась она и в мужском и в женском вариантах. Это было уже начало парфюмерной индустрии.

Косметические средства, и в особенности духи, с середины 1930-х годов стали составной частью витрины сталинского социализма. Есть данные, что в 1930 году в СССР были даже организованы первые косметические кабинеты. Правда, в то время услуги косметологов были доступны только узкому слою новой советской элиты. В контексте общей политики «культурности» в конце 1930-х годов распространенные журналы типа «Работницы» и «Общественницы» стали писать о значимости косметики в повседневной жизни. В статье «Культура и красота», опубликованной в журнале «Работница» в 1936 году, например, рассказывалось об открытии в здании гостиницы «Москва» образцового парфюмерного магазина, при котором начал работу косметический кабинет. Одной из популярнейших процедур сразу стал маникюр, сопровождавшийся специальным массажем рук. Ведущий специалист кабинета, эмигрантка из Австрии, заявила корреспонденту «Работницы»: «Мне пришлось многому удивляться – оказывается, есть женщины, которые считают постыдным ухаживать за своим лицом и телом… – а затем подчеркнула: – Все, чем располагает культура, должно стать достоянием масс» (Работница 1936: 7). По данным доктора медицинских наук В.А. Виссарионова, в 1937 году в соответствии с приказом народного комиссариата пищевой промышленности СССР было утверждено «Положение об Институте косметики и гигиены». Учреждение занималось разработкой новых косметических средств, технологий устранения дефектов кожи, пропагандой ухода за кожей лица и тела среди широких слоев населения. Правда, все достижения советской парфюмерной промышленности, а уж тем более косметологии были адресованы женщинам. Исключение составляли немногочисленные мужские одеколоны. Искусствовед М.Ю. Герман писал о конце 1930-х годов: «У мужчин, особенно высокопоставленных военных, были в моде одеколоны „Красная маска“, позднее – „В полете“, „Ориган“» (Герман 2000: 73). Однако и эти немногочисленные парфюмерные товары были в основном в обиходе элиты.

Великая Отечественная война прервала процесс приобщения советских женщин и мужчин к тайнам искусственной красоты. После победы, в августе 1945 года Институт косметологии и гигиены возобновил свою работу, уже под другим названием: Институт красоты и гигиены. Но относительный расцвет советского парфюмерного производства и косметологии начался в середине 1950-х – 1960-х годах. В это время власти изменили свое мнение об «искусственной» красоте, что было связано с общими тенденциями либерализации и ускоренного развития научно-технического прогресса. Это отчетливо проявилось в отношении различного вида причесок как неотъемлемой части «тела-текста» человека советского.

Волосы в процессе социального функционирования человеческого тела можно рассматривать с функционально-предметной и техно-гигиенической точек зрения. Форма причесок или бород, приемы нарочитой демонстрации или тщательного сокрытия волос всегда выступали и выступают маркерами социального статуса личности, уровня ее сексуальной активности, входят в комплекс половозрастной символики конкретного общества. Ритуалистичность и социальный смысл могут просматриваться и в технологии создания прически (завивка, окраска волос) и в приемах ухода за волосами, хотя в большей мере здесь ощущается уровень развития техники и химической промышленности, а также степень комфорта повседневной жизни.

В отношении власти к женским прическам в середине 1950-х годов ощущалось стремление изжить дух тоталитарного гламура. Короткие стрижки, мода на которые вернулась в мире в это время, не вызвали отторжения, как, впрочем, и пришедший с Запада в начале 1950-х годов «венчик мира». Волосы в этом случае завивали и укладывали в форме венца вокруг головы. О популярности этой прически журнал «Работница» писал даже в конце 1950-х годов: «Сейчас нет какой-либо одной „самой модной“ прически, как было, например, несколько лет назад с известной формой „венчик“. Самая модная прическа та, что больше всего идет женщине, выделяет привлекательные черты ее лица и, наоборот, скрывает недостатки» (Работница 1959а: 30). И хотя на страницах «Крокодила» периода ранней оттепели с такой прической изображали чаще всего подруг стиляг, аккуратность «венчика мира» спасла его от жесткой критики власти (Померанцев 1999: 126; Крокодил 1954: 15). В значительно более резкой форме советская власть выражала недовольство прической «колдунья», ставшей популярной в СССР после демонстрации в 1957 году французского фильма режиссера А. Мишеля с одноименным названием. Героиня кинокартины, роль которой исполняла молоденькая Марина Влади, носила длинные прямые волосы, распущенные по плечам. Действие фильма разворачивалось на севере Скандинавии в 1950-х годах, но все происходящее в нем очень напоминало сюжет купринской повести «Олеся». Возможно, впрочем, что это был вообще бродячий сюжет. Моду на распущенные волосы мгновенно подхватили советские девушки. Любопытно, что в 1949 году чешские кинематографисты показали кинокартину «Дикая Бара» о девушке-дикарке с пышными, неприбранными волосами. Фильм был в советском прокате, и, естественно, раньше «Колдуньи». На рубеже 1940–1950-х годов в СССР непричесанной девушке вполне могли сказать: «Что ты такая растрепанная? Как дикая Бара», но в условиях сталинского гламура прическа дикой Бары не стала популярной. Подражать же «Колдунье» захотели многие. Новая прическа с неким непривычным намеком на интимность привлекала молодежь и раздражала старшее поколение. А.Г. Битов, вспоминая 1957 год, писал: «Меня поджидала моя „колдунья“ (тогда вошла в моду Марина Влади, и… „моя“ шла по улице с распущенной рыжей гривой…), нам в след свистели и плевались» (Битов 1999: 233–234).

Отторжение распущенных волос ощущалось и на уровне властных нормализующих суждений, носивших антизападный характер. Даже в середине 1960-х годов журнал «Работница» писал: «Неэстетично выглядят и обесцвеченные перекисью длинные распущенные волосы: они всегда кажутся нерасчесанными, пристегиваются пуговицами» (Работница 1964а: 31). Однако в условиях нарастающей демократизации остановить процесс проникновения в советское культурно-бытовое пространство западной моды на прически было невозможно. В 1960 году на советские экраны вышла французская кинокомедия режиссера Кристиана-Жака «Бабетта идет на войну». В главной роли снялась Брижит Бардо – мировой секс-символ 1960-х годов. Она сыграла роль хорошенькой, но не слишком умной девушки, которая вместе с «сослуживицами по борделю» бежала от немцев, наступавших на Париж, в Англию. Там Бабетте удалось устроиться секретаршей в штаб британской разведки, где было решено использовать «смертельное оружие» – удивительную сексуальную притягательность девушки – в целях борьбы с фашистами. Бабетта стала агентом британской разведки и отправилась в тыл врага, в захваченную германскими войсками Францию, где ее ждала серия уморительных приключений, из которых она всегда выходила победителем. После появления Брижит Бардо на экранах в моду вошли высокие конусообразные копны, сделанные из полудлинных и длинных волос. «На экранах с большим успехом прошел фильм „Бабетта идет на войну“, – вспоминала актриса Л.М. Гурченко. – И все женщины стали ходить с прическами „а-ля Бабетта“… из-за больших голов с начесами все казались тонконогими» (Гурченко 1994: 365).

Прическа «Бабетта», по мнению властей, была асоциальна и по форме, и по технологии выполнения. Она обычно делалась в парикмахерской и не расчесывалась в течение недели. Для придания прочности «Бабетту» обильно поливали лаком, который парикмахеры в 1960-е годы изготавливали сами. Для этой цели мебельный лак разводился одеколоном, а затем рассеивался из пульверизаторов. Начес – основа «Бабетты» – клеймили все. Он считался вредным с точки зрения гигиены, в чем вряд ли можно сомневаться и сегодня. В нормализующих суждениях власти, выражаемых прежде всего на страницах журнала «Работница», отрицательно маркировалась форма высоких начесанных причесок, «которые так не вяжутся со всей деловой обстановкой»; считалось, что «девушки со взбитыми волосами теряют очарование юности, выглядят значительно старше своих лет» (Работница 1962а: 29; Работница 1960б: 31). Не признавался и начес на коротких волосах. Такую укладку, дополненную челкой, называли «Я у мамы дурочка». Подтверждением этого может служить фильм В.А. Фетина по сценарию А.Я. Каплера и В.В. Конецкого «Полосатый рейс» (1961). А-ля «Я у мамы дурочка» была причесана главная героиня комедии Марианна. Ее роль сыграла знаменитая укротительница тигров Маргарита Назарова. О «конском хвосте», так называлась модная в 1960-е годы женская прическа из длинных распущенных волос, перехваченных на затылке ленточкой или резинкой, вербально закрепленных отрицательных суждений власти обнаружить не удалось. Однако журнал «Крокодил» во второй половине 1950-х годов довольно часто публиковал карикатуры на «никчемных модниц и лентяек», где они изображались с «конским хвостом» (Крокодил 1955: 15; Крокодил 1960б: 14).

С трофейными кинолентами в СССР пришла и мода на западные мужские прически. Представители мужского пола стали носить удлиненные волосы. Первыми на такой эксперимент отважились стиляги. По воспоминаниям А.Г. Наймана «стрижка в Советском Союзе всегда была мукой, десятилетиями предполагалось фасонов лишь три – бокс, полубокс, полька» (Найман 1999: 181). Вероятно, поэтому появление мужчин, причесанных по-иному, вызвало бурю эмоций. Стиляги ввели в обиход «бродвейки» двух видов: длинные зачесанные назад волосы или короткая стрижка, увенчанная длинной прядью спереди, которую взбивали, превращая в высокий кок. Длинную «бродвейку» носили в сочетании с косо подбритыми висками и тоненькими усиками. Обе разновидности «бродвеек» требовали применения своеобразной помады для волос – бриолина. Он придавал прическам яркий блеск и вид «прилизанности». Все это, как иронизировали современники, «наводило на мысль о полном нравственном падении» (Герман 2000: 132, 229). Первоначально были попытки бороться с новой модой кардинальными методами. Конечно, в нормативных актах невозможно обнаружить четких предписаний стричь коротко всех стиляг. Однако эту инициативу проявляли добровольные помощники милиции: бригадмильцы, а затем дружинники. Известно, что в христианской традиции добровольное обрезание волос рассматривается как символ жертвы, а насильственное – как жесткий дисциплинирующий акт.

Однако в конце 1950-х годов мода на набриолиненные коки не была уже актуальной. В это время в повседневную жизнь пришла мода на длинные и небрежно причесанные волосы, что в интеллигентских кругах вызывало сдержанную симпатию. Так, на страницах повести В.П. Аксенова «Коллеги» появляется некий Фома Бах «гривастый субъект» с «распадающимися патлами и бледной мускулистой шеей, торчащей из нелепого свитера» (Аксенов 2005: 54, 140). Несмотря на определенную карикатурность облика, писатель через образ Фомы Баха доносит до читателя важную в то время информацию об абстрактной живописи. И даже несколько ходульные главные герои «Коллег», в частности Алексей Максимов, склонны поддержать разглагольствования гривастой личности, углядев в них протест против ханжеской добропорядочности искусства социалистического реализма (там же: 138, 189).

Чуть позднее удлиненные волосы стали, как правило, сочетаться в мужском облике с бородой – определенным новшеством в советском культурно-бытовом пространстве. До начала 1960-х годов «бород просто не было, только – у Калинина, деревенских стариков и профессоров в кино» (Герман 2000: 133). Отращивание волос на лице далеко не старыми мужчинами, как это ни парадоксально, вновь было связано со стремлением приблизиться к западным стандартам внешнего облика. Многие молодые интеллектуалы находились тогда под сильным влиянием романов Э. Хемингуэя. Первый двухтомник его произведений вышел на русском языке в 1959 году. В начале 1960-х годов фотопортрет писателя висел почти в каждом доме, хозяева которого считали себя современными людьми. Молодым мужчинам импонировал его внешний облик. Соблазна подражания не избежал даже И.А. Бродский. Питерский писатель и историк Я.А. Гордин вспоминал, что во внешнем облике будущего лауреата Нобелевской премии в начале 1960-х годов «были столь популярные в те годы хемингуэевские мотивы» (Гордин 2000: 135). Искушением была не только внешняя стилистика, но и хемингуэевский дух отрицания всякой позы, помпезности и напыщенности, с которыми у поколения 1960-х годов ассоциировалось сталинское время. Протестный характер бороды был сразу уловлен идеологическими структурами. Зять Н.С. Хрущева, известный журналист А.И. Аджубей прямо писал: «Бороды воспринимались как вызов общественному мнению» (Аджубей 1989: 109). В данном случае не помогали ни ассоциации со знаменитыми кубинскими «барбудес», ни песня А.М. Пахмутовой на слова Н.Н. Добронравова «Куба, любовь моя» (1962), в которой пелось об этих «революционных бородачах», ни стихи Р.И. Рождественского (1960–1961) со строками:

Милые бородачи, С вами я, с вами я! Пожалуй, до субботы отращу бороду, в МИД пойду ругаться и поеду к Кастро!

На первых порах бородачи подвергались критике на комсомольских собраниях. Этот феномен зафиксировал В.П. Аксенов в повести «Апельсины из Марокко». А питерский поэт-шестидесятник В.И. Уфлянд вспоминал, что после трехмесячного пребывания в «Крестах», знаменитой питерской тюрьме, за якобы спровоцированный дебош, он «бросил бриться и был, наверное, единственным в городе человеком с бородой, за что и был заклеймен как стиляга с надменно выпяченной нижней губой каким-то прокурорским работником» (Уфлянд 1999: 201).

Конечно, кроме западного влияния, мода на бороды в 1960-х годах объяснялась увеличением престижа профессии геологов, часто не брившихся в экспедициях из-за обилия мошки, и растущей популярностью таких видов отдыха, как туризм и альпинизм. Эту ситуацию отразило и советское кино, в частности фильм «Вертикаль», снятый С.С. Говорухиным в 1966 году. Знаковой можно считать фразу, вложенную в уста героя фильма, роль которого исполнил В.С. Высоцкий. Собираясь «в горы», он заявил: «А у меня все готово: борода, гитара» (Кожевников 2001: 496). Но в целом борода начала 1960-х годов – это прежде всего протест интеллектуалов.

Несколько иной характер отращивание волос на лице обрело во второй половине 1960-х годов, после свержения Н.С. Хрущева. Антихрущевские настроения партийной верхушки были истолкованы многими деятелями культуры и искусства как антизападные. «Неосталинизм» брежневского времени окрасился в патриотические тона. Это была очередная попытка возрождения религиозно-национальной духовности в строго государственных рамках. «Андрей Рублев» А.А. Тарковского, изыскания филолога Д.С. Лихачева, позволившие по-новому оценить «Слово о полку Игореве», «Черные доски» В.А. Солоухина возродили обыденную моду на все русское. В первую очередь это были иконы и соответствующие им по духу бороды.

Однако, если моды на прически были в первую очередь результатом западного влияния, то совершенствование техно-гигиенических практик в этой сфере являлось заслугой власти, внедрявшей в повседневную жизнь достижения химической науки. Во второй половине 1950-х годов в качестве средства для мытья волос население в основном использовало обычное кусковое мыло: глицериновое, дегтярное, детское. Жирные волосы журнал «Работница» еще в 1956 году, правда, в основном женщинам, советовал мыть мыльным спиртом, горчицей, а сухие – вообще не чаще одного раза в 10–15 дней (Работница 1956 г: 30). В 1959 году «Краткая энциклопедия домашнего хозяйства» уже информировала о появлении жидкого мыла под названием «Шампунь», замечая, однако, что «длительное систематическое его применение может вызвать высушивание и истончение волос» (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959: 191). Объем производства товаров для нужд населения увеличился настолько, что в середине 1960-х годов лингвисты зафиксировали появление названия новой отрасли химической промышленности – «бытовая химия» (Новые слова и значения 1971: 516). В быту появились новые моющие средства. Книга «Домоводство», изданная в 1957 году, советовала читателям воспользоваться «Мыльной стружкой» и порошком «Новость». В 1959 году «Краткая энциклопедия домашнего хозяйства» уже рассказывала о мыльных брикетах «Снежинка», «Лебедь» и жидком мыле «Универсол» (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959: 599–600). То же издание, но вышедшее в 1966 году, уже информировало о таких моющих средствах, как «Автотурист», «Капронил», «Ракета», Эра», «Синтол», и даже об импортных порошках «Мильва», «Мильвок», «Персиль» (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1966: 734). Это был важный шаг по развитию новых гигиенических практик, но население нуждалось не только в информации о существовании чудо-порошков и жидкостей, но и в системе разрешений и запретов на их применение. Осенью 1960 года журнал «Работница» вынужден был в спешном порядке дать ответ на вопрос читательниц из Вологды, Читы и Киева: «Можно ли мыть волосы „Новостью“?» Врач-косметолог А. Гусарова писала на страницах журнала по этому поводу: «Порошок „Новость“ получил широкое распространение в нашем быту. Он хорош для стирки изделий из шелка, шерсти, трикотажа и меха, так как в отличие от жирового мыла моет и в жесткой воде, и в кислой, и в щелочной. Но мыть им волосы нельзя, потому что в состав порошка входят очень едкие вещества, как, например, серная кислота и щелочь, которыми можно повредить не только волосы, но и кожу» (Работница 1960е: 29).

Благодаря развитию химического производства совершенствовались и средства по завивке и окраске волос. Уже в 1958 году журнал «Работница» напечатал материал под знаковым заголовком «И химия стала служить красоте», посвященный преимуществам химической завивки перед перманентом (Работница 1958б: 15). Но одновременно журнал выстраивал определенные правила использования «химии»: «Ошибаются те женщины, которые считают, что сделав перманент или химическую завивку, они тем самым избавили себя от дальнейшего ухода за прической. Завивка и перманент лишь облегчают укладку волос, которую необходимо делать регулярно. <…> В этом сезоне остаются модными прически, уложенные не локонами, а крупными, слегка вырисовывающимися волнами, что придает волосам вид естественной завивки» (Работница 1960б: 31). А уже в 1961 году эта ситуация получила отражение в художественной литературе. В повести И. Грековой (Вентцель Е.С.) «Дамский мастер» молодой парикмахер говорит клиентке: «Со своей стороны, могу предложить вам химию. <…> Самый современный вид прически. <…> Имейте в виду, за рубежом совсем прекратили шестимесячную, целиком перешли на химию, шестимесячная – это баран, химия дает интересную линию» (Грекова 1998: 262). Постепенно расширялся и ассортимент красителей для волос. В начале 1960-х годов фабрика «Свобода» стала выпускать краску «Гамма», которая имела восемь оттенков (Аствацатуров, Кольгуненко 1966: 84).

Таким образом, на внешность женщин в период хрущевских реформ в значительной степени повлияла химизация народного хозяйства, мужчины же улучшили свой внешний вид за счет развития техники, в частности расширения выпуска бытовых электрических приборов. Речь, конечно, в первую очередь идет об электробритвах, появившихся на рубеже 1950–1960-х годов. М.Ю. Герман вспоминал, что «джентльменский набор» фата 1960-х годов состоял из «китайской авторучки, кожаной папки на молнии вместо портфеля, электрической бритвы „Харьков“, нейлоновых рубашек и плаща „болонья“» (Герман 2000: 424). Еще одно описание технических новшеств можно найти в романе В.А. Кочетова «Секретарь обкома» (1961). Во время пленума ЦК КПСС в Грановитой палате Кремля в специальном киоске продавалось много «интересных новинок: необыкновенных электрических бритв, перочинных ножей со множеством предметов, механических точилок для карандашей» (Кочетов 1961б: 2).

В целом же можно констатировать, что к середине 1960-х годов власти практически отказались от жесткого регламентирования предметно-функционального аспекта – в первую очередь женских причесок. В советских парикмахерских спокойно делали «бабетту» или ее русские варианты «халу» и «колос» с мощным начесом, а по улицам расхаживали девушки с распущенными волосами. В более сложной ситуации оказались мужчины. С середины 1960-х годов в молодежной среде под влиянием «Битлз» появились «волосатики», носившие слегка удлиненные волосы, всего лишь закрывавшие уши и часть шеи. Тем не менее «волосатика», как в начале 1950-х годов называли стилягу, могли не пустить на занятия в школу и в институт, задержать на улице как нарушителя общественного порядка и насильно постричь прямо в милиции. Один из юных советских битломанов, ныне известный историк М.М. Сафонов вспоминал, что в 1966 году от принудительной стрижки его спасла только серебряная медаль, удостоверение о получении которой случайно было у него при себе. Сочетание медали и нестандартной прически показалось настолько парадоксальным стражам порядка, что они отпустили «волосатика» с миром (Сафонов 2003: 174–176). Кроме битломанов, длинные волосы носили и первые советские хиппи, первое публичное собрание которых произошло 1 июня 1972 года на Пушкинской площади в Москве.

Но если в годы оттепели мужчины и женщины по собственной инициативе обновляли прически, а мужчины еще и отращивали бороды, то развитие парфюмерного производства, косметологии, а тем более пластической медицины полностью зависело от развития химического производства. По мере того как осваивались продукты синтеза жирных кислот, расширялся ассортимент косметических товаров, и это не могло не оказать влияние на телесные практики, в первую очередь женщин. На страницах журнала «Работница» стали активно печатать советы по уходу за кожей лица. Использование кремов, лосьонов, масок постепенно входило в привычку у многих, и важную роль в этом сыграло Государственное издательство политической литературы, которое с 1957 года начало выпускать отрывной «Календарь женщины». Журнал «Работница» писал: «Имеются в календаре и заметки врачей-косметологов об уходе за кожей лица и рук, за сухими волосами. <…> Календарь хорошо иллюстрирован, в нем вы найдете немало остроумных карикатур как советских, так и зарубежных художников. „Календарь женщины“ – хороший новогодний подарок советским женщинам» (Работница 1956 г: 30).

Распространению косметических средств в массах способствовало и расширение ассортимента выпускаемых в СССР средств для ухода за кожей лица. Они уже подразделялись на питательные, защитные, очищающие и «исчезающие» (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959: 297; Аствацатуров, Кольгуненко 1966: 29–30). Последняя продукция особенно любопытна с точки зрения косметологических новшеств. Речь шла о своеобразной основе под декоративную косметику, в современной лексике – «под макияж». О производстве такого крема в 1963 году информировал Невский мыловаренный завод (Вечерний Ленинград 1963а). В середине 1960-х годxов в арсенале средств для ухода за кожей лица появились кремы «Луч», «Молодость», «Сигулда», «Земляничный» и др. (Аствацатуров, Кольгуненко 1959: 101). Явным новшеством стал и такой вид косметических средств, как лосьон. «Краткая энциклопедия народного хозяйства» в 1959 году сообщала о появлении в СССР этого «косметического препарата», а в языковом пространстве он стал широко употребляться как реалия повседневности в середине 1960-х годов (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959: 326; Новые слова и значения 1971: 259).

Расширился за годы хрущевских реформ и ассортимент духов, выпускаемых советскими парфюмерами. Во многом это произошло за счет использования синтетических масел. Так, на ленинградской фабрике «Северное сияние» в 1958 году было произведено 850 тысяч подарочных коробок с духами, а в 1966 году – уже более 1,3 миллиона. Популярностью стали пользоваться такие новые парфюмы, как «Весенний вальс», «Волшебница», «Голубые цветы», «Горный хрусталь», «Мечта», «Опера» (Ленинградская промышленность 1967: 289; ЦГА СПб 9226, 1: 78).

В годы хрущевских реформ советские женщины уже познали прелесть французской парфюмерии. Даже в романе В.А. Кочетова «Секретарь обкома» высмеивается «пышная гражданка, опорожнившая на себя, должно быть, целую бутылку духов „Красная Москва“», и трогательно описывается восторг жены главного героя, партийного функционера Денисова от флакона «французских духов в белой с золотом коробочке, которую симпатичная девушка в магазине ТЭЖЭ вытащила Василию Антоновичу из-под прилавка» (Кочетов 1961а: 37, 44). Люди, не имеющие отношения к партийной элите, доставали парфюм другими способами. Л.Ю. Брик – через свою сестру, писательницу Э. Триоле, и Надю Леже, вдову знаменитого французского художника. В одном из писем Лили к сестре (от 29 апреля 1962 года) есть такие строки: «Скажи Наде, чтоб, когда она приедет, привезла духи и мне, и Ларисе. У Ларисы уже на донышке, а я уже стала экономить. А Надя все спрашивает, что привезти. Лично мне – только духи» (Лиля Брик – Эльза Триоле 2000: 369). Г.Б. Волчек на всю жизнь осталась предана духам «Воль де нюи», и как-то раз ей подарил их в изящной манере Е.А. Евстигнеев. Он заранее поставил флакончик на столик в номере гостиницы «Советская», где во время съемок на Ленфильме остановилась его жена. Она вспоминала: «Подумала „Откуда Женя… достал мои любимые духи? <…>“ – Где ты взял? – я замучила его расспросами. – Да, у румын купил. Они внизу толкались. Фарцовщики, – лениво, но с явно довольным видом, что угодил с подарком, сказал Евстигнеев» (Райкина 2004: 84).

В мужском бытовом пространстве хорошие запахи присутствовали реже. Самым изысканным на рубеже 1950–1960-х годов считался аромат одеколона «Шипр», запечатленного в стихотворении Б.А. Ахмадулиной:

Жилось мне весело и шибко. Ты шел в заснеженном плаще, и вдруг зеленый ветер шипра вздымал косынку на плече.

Одеколон «Шипр», который ныне стал неким знаком советской эпохи, был произведен во Франции в 1917 году известным парфюмером Франсуа Коти. Этот аромат, «богатый и аристократичный», как пишут все специалисты по истории парфюмерии, стал основой нового направления в производстве духов. Он возглавил так называемый отряд «шипровых», в которых объединились запахи пачулей, дубового мха, бергамота. На основе «Шипра» («Кипра») были созданы знаменитые «Шанель № 5». Судя по всему, аромат попал в советскую Россию в конце 1930-х годов и стал очень популярным. В 1950-х – начале 1960-х годов одеколон «Шипр» производила московская фабрика «Новая заря». Поэт Е.Б. Рейн, отвечая на вопрос, как он выглядел в 1956 году, отметил не только то, что он носил элегантный костюм с узкими брюками, но и что пользовался «одеколоном „Шипр“ – главным ароматом времени» (Рейн 1997: 275). Популярность этого мужского одеколона дошла до того, что, как жаловались в 1960 году читательницы журнала «Работница», продавцы «парфюмерных магазинов зачастую… предлагают девушкам духи „Шипр“» (Работница 1960д: 30). В целом неплохой запах становился навязчивым из-за отсутствия альтернативы. А часть мужчин, употреблявших одеколоны не по назначению, находили в «Шипре» и иные недостатки. А.М. Городницкий писал: «До сих пор помню, как придя в игарский военторг за одеколоном, я спросил, нет ли у них „Шипра“. „Шипра“ нет, – есть только „Кармен“, – ответила продавщица. „Бери – не сомневайся, – толкнул меня локтем случившийся у прилавка работяга, – „Кармен“ вкуснее» (Городницкий 1999: 121).

В целом в период оттепели власти искали принципиально новые подходы к проблемам искусственной красоты. Наиболее существенной в данном случае стала забота о расширении сети парикмахерских. В августе 1962 года было принято специальное постановление ЦК КПСС и Совета министров СССР о дальнейшем улучшении бытового обслуживания населения. В документе не только констатировалась нехватка женских парикмахерских и неудовлетворительная организация обслуживания в них, но и предусматривалось создание салонов красоты на предприятиях, где работают преимущественно женщины. Значительно более доступными благодаря расширению сети парикмахерских стали процедуры косметического ухода и поддержания красоты, в первую очередь женских рук. Правда, властные суждения в этой сфере в большей степени сосредотачивались на проблеме чистоты. Одно из первых оттепельных изданий, касающихся и таких сторон повседневности, как телесность, книга «Домоводство» (1957) обозначала проблему ухода за руками как сугубо гигиеническую. Авторы, памятуя, что «Домоводство» освещает круг вопросов, «связанных с повседневной жизнью и бытом колхозной семьи», сосредоточили свое внимание на предохранении рук «от грязи во время работ», на их защите от длительного воздействия холодного воздуха и воды (Домоводство 1957: 2, 25). Эстетический аспект был представлен лишь советом подстригать ногти, чтобы они были полукруглой формы.

Более широкий взгляд на уход за руками был отражен в «Краткой энциклопедии домашнего хозяйства», вышедшей из печати в 1959 году. В издании присутствовали как гигиенические советы, помещенные в раздел «Кожа», так и эстетические, сконцентрированные в статье «Маникюр». Здесь была представлена техника обработки ногтей и поощряемые приоритеты в выборе их декорирования: «Цвет лака выбирают по вкусу. <…> Естественнее всего выглядят ногти, покрытые розовым лаком» (Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959: 335).

Дисциплинирующие сообщения власти появлялись и на страницах тогда по-прежнему ведущего журнала для женщин «Работница», настойчиво напоминая, что «в рабочей обстановке не следует применять много косметики и слишком яркий лак для ногтей» (Работница 1959б: 30). Использовались и примеры из западной практики. В 1961 году журнал перепечатал из французского еженедельника «Эрклер» советы, как быть опрятной. В их число входила следующая сентенция: «Ваши руки, особенно ногти, всегда в безукоризненном состоянии; достаточно для этого иметь крем для рук, пилку для ногтей. Не употребляйте ярко-красный лак, если не можете уделять достаточно времени постоянному уходу за ногтями; пользуйтесь скорее бесцветным лаком, на котором царапины менее заметны, а что еще лучше, обходитесь совсем без лака» (Работница 1961 г: 31). В пока немногочисленных советских книгах по уходу за внешностью также давались рекомендации, как следить за руками. В издании «Вам, девушки» можно было прочитать следующее: «От ряда работ, частого мытья рук лак быстро сходит, и часть ногтя оказывается некрашенной – это некрасиво и неопрятно. Надо иметь дома флакончик с лаком, ацетон и в случае необходимости, удалив остаток лака, вновь покрыть ноготь» (Вам, девушки 1961: 13). Во всех подобных советах преобладала гигиеническая направленность, и обращены они были только к девушкам и женщинам.

Довольно консервативной осталась и позиция власти в отношении использования декоративной косметики, несмотря на то что существовало производство туши для окраски бровей и ресниц, пудры, румян, губной помады. В 1956 году журнал «Работница» в качестве отрицательного примера упоминал о некой особе сорока лет с «густо накрашенными ресницами и вечно фиолетовыми губами» (Работница 1956в: 22). Одновременно шагом к раскрепощению считала свой ярко, с вызовом накрашенный рот студентка второго курса школы-студии МХАТ Г.Б. Волчек (Райкина 2004: 38, 39).

Для советских сатириков 1950–1960-х годов женщина, использующая много декоративной косметики, – излюбленный объект острот. Довольно забавной и сегодня выглядит героиня изошутки художника Ю. Андреева под названием «Подготовилась к техосмотру…», где на фоне грязного и явно неисправного автомобиля молодая особа истово наводит «искусственную красоту» с помощью пудры и помады (Крокодил 1962б: 14). Устойчивым было и представление о том, что «применение так называемой декоративной косметики без всякой надобности лишает кожу естественной свежести. Поэтому молодым женщинам, имеющим нормальную свежую кожу, не следует пользоваться губной помадой и тушью» (Работница 1962б: 31).

Злоупотребление косметикой считалось западным поветрием. Старший художник отдела мод ГУМа Е. Семенова писала в 1962 году на страницах журнала «Работница»: «Откуда пришла к нашей советской молодежи такая, с позволения сказать, „мода“ [делать макияж]? Вредное влияние оказывают на молодежь некоторые заграничные фильмы, появляющиеся на экранах наших кинотеатров, кричащие рекламы косметики в зарубежных журналах, наконец, желание подражать своей подружке, которая выглядит „шикарно“, „точь-в-точь, как в модном журнале“. <…> Женщину украшает не только красивая одежда, прическа, сделанная со вкусом и к лицу, но и естественность всего ее облика» (Работница 1962 г: 30).

Тем не менее подобные высказывания не были следствием нормативных решений власти, которая не только наращивала производство косметических товаров, но и создавала условия для становления косметологической науки в СССР. Правда, темпы развития индустрии «искусственной красоты» были медленными, а качество декоративной косметики – неважным. Конечно, советские женщины в 1950–1960-х годах не мазали щеки свеклой и не пудрились мукой, но исправно варили тушь из мыла, свечки и пробки.

И все же в 1960-х годах благодаря властным инициативам у советских людей появились новые «секреты создания красоты», связанные с развитием пластической медицины. После Второй мировой войны пластика и косметология в СССР развивались неспешными темпами. Даже в 1961 году в стране насчитывался всего 51 врачебно-косметический кабинет и одна лечебница подобного профиля (Интервью с В.А. Виссарионовым 10/12/11). Неудивительно, что само название «косметический кабинет» для большинства жителей даже крупных городов было непривычным. Создатели фильма «Весна на Заречной улице» (1956) были недалеки от правды, вложив в уста одного из героев кинокартины следующую реплику: «Некультурно ей у нас показалось. Телевизоров нет, дом моделей – тоже нет… Нет, ателье, конечно имеются, но вот этого, как его… м-м-м… космополитического кабинета тоже нет» (Кожевников 2001: 430). Сама кинокартина, снятая режиссерами Ф.Е. Миронером и М.М. Хуциевым и оператором П.Е. Тодоровским, несмотря на несколько сентиментальный сюжет, наполнена бытовыми реалиями конца 1950-х годов. Фильм зафиксировал шапочки-менингитки, широченные брюки передовых рабочих, домашние вечеринки и клубные вечера пока еще в стиле сталинского гламура. Это позволяет оценивать и другую информацию кинокартины как правдивое отражение бытовой ситуации начала хрущевских реформ. Однако уже в 1966 году в стране работало 150 врачебно-косметологических салонов, восемь специальных клиник и один Научно-исследовательский институт косметологии (Интервью с В.А. Виссарионовым 10/12/11). Появление профессии врача-косметолога сразу отразил советский кинематограф. В 1965 году на экранах страны появился фильм режиссера Е.Е. Карелова по сценарию Н.Н. Фоминой «Дети Дон-Кихота». Его главные герои – врач-акушер Бондаренко (в исполнении Анатолия Папанова) и его жена Вера Петровна – врач-косметолог, сотрудник Института красоты (актриса Вера Орлова). В 1960 году, по данным лингвистов, появилось и само слово «косметология» – «отрасль знания, изучающая врачебную и декоративную косметику» (Новые слова и значения 1971: 237).

В начале 1960-х годов крупное лечебное заведение, специализирующееся на косметологии и пластической медицине, появилось в Ленинграде. Оно получило название Бальнео-физио-косметической поликлиники (Бюллетень Исполнительного комитета 1962а: 15) В учреждении было несколько отделений, поэтому на первых порах клиенты, пришедшие за услугами косметологов, составляли менее 10 % всех пациентов. Но уже через год число женщин, желающих получить квалифицированную помощь по уходу за лицом и телом, возросло в десятки раз. Мужчины пока очень робко пользовались достижениями косметологии.

В клинике предлагались следующие услуги: маски, эпиляция, гигиенический массаж, медленное шелушение, глубокое шелушение и др. Проводились и операции: удаление доброкачественных косметических опухолей и пигментных пятен, рубцов, татуировок, исправление дефектов ушных раковин, укорочение носа, коррекция губ при врожденном дефекте, подтяжка лица, уменьшение и увеличение молочных желез, и даже нечто похожее на липосакцию (подробнее см.: Антонова 2010). Услуги в ленинградском институте красоты были в большинстве случаев платными, однако это не умаляло значения учреждения, деятельность которого была направлена на создание искусственной и поддержание естественной красоты.

Таким образом, к концу 1960-х годов в условиях общей демократизации общественного уклада и повседневной жизни отношение власти к использованию косметики и к косметологии смягчилось. Конечно, мужская часть даже городского населения была не слишком посвящена в тайны создания искусственной красоты и приобщена к ним. Однако женское стремление к использованию декоративной косметики, духов и прочих ухищрений не вызывало отторжения у новой генерации мужчин. Многие из них, завороженные прозой Хемингуэя и Ремарка, реагировали на старания своих подруг, совершенствующих свою природную привлекательность, так, как герой романа А.Г. Битова «Пушкинский дом»: «Его радовала закопченная железная вилка, которую Фаина уходила калить на кухню на газе, возвращалась, отставив руку в сторону с раскаленной вилкой и помахивая ею (на вилку она наматывала прядь, совершая последний и самый выразительный локон), и столовый нож, которым она с поразительной ловкостью загибала себе ресницы, и иголка, которой она разделяла по отдельности ресницы уже накрашенные…» (Битов 1996: 148).

 

ГЛАВА 7

«Люди и манекены»: гендерные черты высокой моды

К середине 1950-х годов «высокая мода», вопреки расхожему мнению о полном ее отсутствии в советском обществе, уже имела почти двадцатилетнюю историю. Иллюзии наивного аскетизма руководители и идеологи СССР успешно изжили еще в середине 1930-х годов. Английская исследовательница Дж. Бартлетт справедливо отмечает: «Во времена Сталина появились новые способы организации социалистического общества и осуществления контроля над ним. В мире, пришедшем на смену большевистской утопии, отношение к моде изменилось. Центральное место в нем заняла парадная эстетика репрезентативного костюма» (Бартлетт 2011: 79). По описанию очевидцев, в частности итальянского дизайнера Э. Скиапарелли, образцы советской моды казались довольно странными, это была вовсе не одежда для работающих людей – простая и практичная, а настоящая «оргия шифона, бархата, кружева» (Скиапарелли 2008: 142).

В 1934 году в Москве появился первый в стране Дом моделей одежды на Кузнецком мосту – сугубо столичное, элитарное учреждение. Ничего подобного в 1930-х годах не было даже в Ленинграде. Правда, в городе на Неве почти в то же время открылся первый в СССР магазин-ателье по изготовлению одежды из трикотажа, известный под неофициальным названием «Смерть мужьям». Сначала ателье обслуживало лишь семьи крупных партийных работников, а также актерскую элиту. Услугами «Смерти мужьям» пользовались не только ленинградки, но и москвички: А.К. Тарасова, К.И. Шульженко, Л.П. Орлова, Ф.Г. Раневская (Сараева-Бондарь 1993: 281–282). После войны по записи в «Смерти мужьям» могли сшить модную трикотажную вещь и рядовые горожанки. Появились в крупных городах и закрытые ателье, где работали настоящие мастера своего дела, во многом формировавшие принципы конструирования модной одежды и для мужчин и для женщин. Примером такого учреждения вполне может служить ателье, созданное в 1938 году Литфондом Ленинградского отделения Союза писателей СССР.

После войны власть вернулась к проблемам «высокой моды». В первую очередь был воссоздан Московский дом моделей. Уже в 1945 году его модельеры спроектировали около тысячи образцов одежды, которые должны были внедряться в производство. Для этого Московский дом моделей одежды преобразовали в Центральный (ЦДМ), а затем – в 1948–1949 годах – в Общесоюзный (ОДМ). Издаваемый им «Журнал мод», возобновленный в 1948 году, начал выпускаться тиражом 22 тысячи экземпляров. Первый номер вышел с портретом киноактрисы Тамары Макаровой на обложке. После этого в других городах страны стали создавать учреждения, призванные формировать вкусы и стиль населения в соответствии с общими указаниями модельеров центра. Конкретно это выражалось в разработке образцов одежды и внедрении их в производство. В 1949 году модельеры ОДМ создали уже 2,5 тысячи моделей, а в 1950 году – почти 3 тысячи (подробнее см.: Гронов, Журавлев 2006).

Предполагалось, что швейные фабрики и ателье будут шить свои изделия, руководствуясь идеями местных домов моделей. Правда, вне столицы в первые послевоенные годы эта система развивалась не слишком стремительно. Даже в Ленинграде, где Дом моделей появился уже в 1945 году, художники ежегодно разрабатывали всего лишь по 500 новых образцов одежды, в число которых входили верхнее платье и головные уборы (ЦГА СПб 2071, 8б: 1). Одновременно необходимо отметить, что с самого начала своего существования Ленинградский дом моделей (ЛДМ) стал своеобразной кузницей кадров. Здесь, например, начинали свою профессиональную деятельность известные новосибирские художники-модельеры, супруги В. и Н. Грицуки. Они работали в ЛДМ с 1945 по 1952 год. В конце 1940-х годов открылись рижский, таллиннский, киевский дома моделей. Первоначально они были очень небольшими: киевский, например, долгое время размещался в скромном трехкомнатном помещении.

В официальных учреждениях советской высокой моды разрабатывали одежду и для женщин и для мужчин. Но советские модельеры в первые послевоенные годы не поспевали за новыми тенденциями, пропагандируемыми мировыми центрами от-кутюр. В мужском костюме даже в середине 1950-х годов преобладал стиль, сформировавшийся еще в 1930-х годах: самым важным в нем были добротность и солидность. Модной и одновременно одобряемой властью вещью стал бостоновый костюм. Газета «Комсомольская правда», в середине 1920-х годов громившая модников и модниц, в 1933 году открыла рубрику «Мы хотим хорошо одеваться!». Судя по опросу, проведенному главной комсомольской газетой в конце 1934 года, многие советские мужчины хотели иметь вещи, обязательно сшитые из бостона. Власть не только спокойно, но даже одобрительно относилась к тому, что среди ответов на вопрос газеты о самом счастливом дне в 1934 году был назван день «покупки бостонового костюма за 180 рублей» (Комсомольская правда 1935). Престижным в это время стало носить «двойку»: пиджак и брюки. Такая одежда считалась и пристойной, и по-советски демократичной. «Тройка», то есть пиджак, брюки и жилет, в сознании многих молодых людей из рабочей среды пока еще ассоциировалась с чем-то буржуазным. В письмах в «Комсомольскую правду» они именовали такой наряд «чучело-фасоном» (Комсомольская правда 1933).

И после войны солидный двубортный бостоновый костюм, как правило, черного или темно-синего цвета с широкими брюками считался обязательной вещью для хорошо одетого по советским меркам мужчины, а главное, образцом высокой моды. Такой наряд – знак сталинского «благополучия» – во второй половине 1940-х годов за рубежом уже вызывал изумление. В 1945 году советский журналист С.Д. Нариньяни был командирован в Нюрнберг, где проходил судебный процесс по делу главных военных преступников. За несколько дней до отъезда ему с группой товарищей «предложили пойти в магазин Спецторга, чтобы экипироваться для поездки за границу». Всех одели в одинаковые черные бостоновые костюмы, желтые полуботинки, «носки и рубашки цвета свежей глины». Над таким внешним видом советских людей, как писал С.Д. Нариньяни народному комиссару иностранных дел В.М. Молотову, с удовольствием издевались «буржуазные журналисты» (Советская жизнь 2003: 79). Престижной вещью по советским меркам были и длинные пальто из дорогостоящего шерстяного материала в мелкий косой рубчик – габардина. Их часто называли мантелями (от немецкого – «плащ»). Мемуаристка Э.В. Лурье в своем дневнике, описывая случайную встречу и знакомство с будущим мужем в 1957 году на праздновании 250-летия Ленинграда на стадионе С.М. Кирова, отмечает, что одет он был «в белый мантель» (Лурье 2007: 362). Все это великолепие обычно венчала широкополая шляпа. По словам И.А. Бродского, так на Западе изображали «советских: шляпа, пиджак, все квадратное и двубортное» (Волков 1998: 24). Некоторое разнообразие в этот сталинский шик вносила мода на гладкокрашеные рубашки из искусственного шелка или ткани под названием «зефир» очень ярких цветов: бирюзового, желтого, рубинового, ультрамаринового (подробнее см.: Рейн 1997: 273; Герман 2000: 132–133, 141). Вещи все эти были дорогими и доступными только элитным слоям общества. На образцы тяжеловесности ориентировались и советские модельеры. Неудивительно, что в молодежной среде вызревала некая альтернативная мода.

Традиционно антагонистами «сталинского от-кутюр» считаются стиляги. Однако они составляли лишь одно из направлений протестной культуры одежды в 1940–1950-х годах. Мужские модные приоритеты этого времени формировались отчасти под воздействием всплеска интереса к криминалу, что было в некоторой степени следствием раздельного обучения в школе. Питерский поэт Е.Б. Рейн, вспоминая, что его школа «находилась на территории банды некого Швейка, семнадцатилетнего уголовника», отмечал: «В моем классе учились двое из швейковской банды, даже помню их фамилии – Клочков и Круглов. Им в одежде подражали…» (Рейн 1997: 270–271). Воспоминания шестидесятников помогают детализировать черты криминальной моды 1940-х – начала 1950-х годов: черное, желательно двубортное драповое пальто, белый шелковый шарф, серая буклированная кепка с гибким козырьком, в разрезе воротника рубашки полосатая тельняшка, широкие брюки, почти клеш, заправляемые в сапоги (Рейн 1997: 270; Бобышев 2003: 80).

Поражает эклектика этого модного набора – сочетание псевдоэлегантности, уголовной бравады и копирование стиля «офицера-фронтовика», который тоже был популярен в эпоху позднего сталинизма. А.М. Городницкий вспоминал: «В начале десятого класса в нашей школе появился ладно скроенный молодой подполковник. <…> Объявлялся набор десятиклассников в курсанты Высшей военно-воздушной академии. До сих пор помню, с каким завистливым вниманием мы следили за ним, когда он рассказывал об условиях приема. <…> Его литая фигура, туго обтянутая новенькой гимнастеркой с яркими полосками орденских колодок, зелено-черное мерцание погон, портупеи и начищенных до предельного блеска сапог безоговорочно покорили и наши мальчишеские сердца. <…> Нельзя забывать, однако, что для нас, школьников военного поколения, облик боевого офицера был тогда главным идеалом» (Городницкий 1999: 52–53).

Смена курса после смерти Сталина порождала надежды на появление новых принципов советской высокой моды. Ведь даже сам новый лидер внешне резко отличался от «отца всех народов». Сталин был суровым, аскетическим, волосато-усатым идолом в застегнутом на все пуговицы мундире. Хрущев выглядел иначе – мягкий, толстый, лысый, круглый, он часто надевал рубаху с расшитым воротом. Это расслабляло и располагало к нему. Однако прогрессивность нового руководства страны в вопросах моды была не только дозированной, но и ограниченной. На изменения повседневности оно, по меткому выражению П.Л. Вайля и А.А. Гениса, смотрело с позиций номенклатурных начальников «в душных костюмах черного бостона», традиционных для эпохи сталинизма (Вайль, Генис 1996: 221–222). И это непросто метафора. Личный переводчик главы советского государства В.М. Суходрев описывал свое изумление, испытанное при первой встрече в 1956 году с «ожившими портретами» – Хрущевым, Маленковым, Кагановичем, Молотовым. Особенно поразило то обстоятельство, что «все они одинаково невысокого роста», «в одинаковых костюмах темно-серого цвета, белых рубашках и с какими-то незапоминающимися галстуками» (Суходрев 2008: 36).

Яркий пример «хорошо одетого советского человека» являл собой Ф.Р. Козлов, руководивший в 1950-е годы партийной организацией Ленинграда. Многие запомнили его идеально отутюженный бостоновый двубортный синий костюм с широкими брюками, белую рубашку с черным галстуком, на котором выделялась золотая с бриллиантом заколка, завитые волосы и ногти, покрытые лаком. К показному шику стремились и «звезды» советского искусства, взлет карьеры которых совпал с периодом имперского сталинизма. С вызывающей роскошью одевалась примадонна ленинградской оперетты Л.А. Колесникова. Современники вспоминали фурор, произведенный актрисой, пришедшей на гастрольный спектакль труппы из Венгрии «в длинном черном туалете, с собольей накидкой на плечах, с чудным колье» (Белова-Колесникова 1999: 38).

Представители нового поколения советских людей, особенно молодые интеллектуалы, тяготились помпезными и к тому же дорогими вещами, которые у них ассоциировались с представителями сталинской номенклатуры. Первыми культурологическую подсказку в выборе манеры одеваться предложили трофейные фильмы. Наиболее неискушенные удовлетворились гавайскими рубашками, пестрыми носками и галстуками с пальмами и обезьянами. Однако яркие одежды стиляг, несмотря на их внешнюю протестность, не всегда отвечали потребностям людей с развитым вкусом, которые ориентировались на кинопроизведения, более достойные в художественном плане и, соответственно, представлявшие более сдержанные образцы одежды.

Заклейменный в свое время как ленинградский стиляга номер один В.А. Тихоненко вспоминал, что в его гардеробе не было ничего попугайского. Носил он в середине 1950-х годов «простенькие, но очень красивые костюмы… хорошего цвета… английское пальто ратиновое». Такую одежду В.А. Тихоненко увидел в трофейном фильме «Облава» (Тарзан в своем отечестве 1997: 24).

Еще более значимым для формирования нового облика мужчины стал фильм «Мальтийский сокол», снятый режиссером Дж. Хьюстоном по роману Д. Хеммета и вышедший на мировые экраны в 1941 году. Этот фильм называли родоначальником «детективных черных кинороманов». Знаменитый историк кино Ж. Садуль писал: «Преобладающими персонажами в фильмах этого жанра были: сыщики, аристократы… красивые женщины и старые пьяницы, всеми презираемые и циничные; сюжетами служили: незаконная любовь, влекущая за собой преступление и наказание; пьянство – единственное средство избавиться от тоски и жизненных нужд. <…> Особенно модным этот жанр стал после войны» (Садуль 1957: 328). «Мальтийский сокол» хорошо воспринимали люди из так называемого «потерянного поколения», изверившегося в социальных идеалах. Почти детективный сюжет фильма – поиск уникальной статуэтки мальтийского сокола – разворачивается в Америке на фоне Великой депрессии 1930-х годов. Главный герой – частный детектив Сэм Спейд, в роли которого снялся артист Хамфри Богарт. Его герой живой человек: умный, довольно циничный, но никогда не отступающий от своих принципов и лишенный позерства.

Е.Б. Рейн откровенно признался в своих воспоминаниях, что «изучал моду по кинофильмам, пытался подражать Хемфри Богарту», «Мальтийский сокол» смотрел «несколько раз, обращая внимание на детали и аксессуары» (Рейн 1997: 276). В фильме преобладали вещи в так называемом гангстерском стиле, сдержанно элегантном: строгие костюмы, белые рубашки, щегольские шляпы. Этот стиль сформировался в Европе и США уже в конце 1930-х – начале 1940-х годов. Но в Советском Союзе так одеваться стали лишь в середине 1950-х.

В 1950-х годах в СССР познакомились и с книгами Э. – М. Ремарка. Их герои, непохожие на ходульные образы литературы соцреализма и явно отличные от Тарзана, привлекали многим, и в частности элегантной сдержанностью и изысканной небрежностью в одежде. Читающая часть молодого поколения в СССР в конце 1950-х годов явно хотела подражать персонажам романа «Три товарища». Некое подобие этому произведению создал в 1959 году В.П. Аксенов, на долгие годы изменив в ментальности советских людей представления об отстраненной холодности и академичности термина «коллеги». Именно так называлась первая аксеновская повесть о молодых мужчинах конца 1950-х годов, находящихся в процессе самоидентификации. В модных пристрастиях героев литератор не отмечает стремления к вещам стиляжного пошиба. И Зеленин, и Максимов, и Карпов в официальной обстановке считают необходимым появляться в костюмах. Собираясь на свидание с любимой, «Алексей заметался, вытаскивая из чемодана свежие носки, освобождая от газетной оболочки висевший на стене костюм и одновременно пытаясь взболтать пену в мыльнице» (Аксенов 2005: 89). Позиция же главного положительного героя Зеленина в вопросах моды вообще категорична:

– Да ну? – воскликнул Карпов. – Замечательно! Пойдем на танцы.

Зеленин поднял голову:

– Вы пойдете без костюмов? Не в свитерах же!

– Тю! Здесь не пускают без фраков?

– Пускать-то пускают, но неловко же будет самому.

– Да, сгорю от стыда.

Саша неожиданно обиделся:

– Значит, если периферия, можно никого не смущаться? Разве в Ленинграде ты пошел бы на танцы в лыжных ботинках? (Аксенов 1964: 207).

Любопытно, что в постперестроечных изданиях «Коллег» этот диалог сокращен до минимума: изъята моралистическая риторика Зеленина (Аксенов 2005: 178).

Речь здесь идет явно не о костюмах из эпохи сталинского гламура, которые вызывали законное отторжение у молодого поколения, воспринявшего идеи десталинизации. Уже в первой своей повести В.П. Аксенов делает «добротный и монументальный» стиль мужской одежды признаком не только архаизма, но даже социальной аномальности. «Черную тройку», то есть костюм с жилетом, автор предлагает в качестве одежды для в целом симпатичного ему, но явно несовременного отца Зеленина; в «новом синем костюме» появляется антипод основных героев жуликоватый и вороватый Столбов (там же: 18, 83). В наиболее яркой форме отрицательное отношение В.П. Аксенова к «сталинскому гламуру» проявляется в описании внешнего вида бандита Бугрова, пытавшегося убить Зеленина: «Он расставил ноги в хромовых сапогах, смятых в гармошку, и повел мутным взглядом вдоль стен. Из-под низко натянутой на глаза кепочки – „лондонки“ набок свисала золотистая челка. Шевелилась гладко выбритая, юношески округленная челюсть, елозила в зубах мокрая папироска. На Федьке был синий костюм отличного бостона. Распущенная „молния“ голубой „бобочки“ открывала ключицы и грязноватую тельняшку» (там же: 103). Этот костюм представлял собой смесь «криминального шика» 1940-х годов и элементов «сталинского гламура», одинаково неприемлемых для детей ХХ съезда, коими, несомненно, являются герои «Коллег».

Западные образцы высокой моды пленяли и советских женщин, опять-таки благодаря в первую очередь киноискусству. После появления в 1950-х годах на экранах французских и итальянских, а также латиноамериканских кинофильмов, многие в СССР пытались подражать кинодивам, одетым еще в стиле нью-лук, вошедшем в моду в 1947 году. Для стиля Кристиана Диора были характерны мягкие линии, широкие довольно длинные юбки, рукава-кимоно. Одной из самых популярных актрис и, соответственно, кумиром модниц, была аргентинка Лолита Торрес, ставшая известной по фильмам «Возраст любви» и «Жених для Лауры». Даже в знаковой повести начала 1960-х годов – «Звездном билете» В.П. Аксенова – любимая девушка главного героя Димки Галя копирует манеры зажигательной латиноамериканки: «Что это вы задумали? – сердито спрашивает Галя и, как Лолита Торрес, упирает в бока кулаки» (там же: 210). В стиле нью-лук в начале оттепели стали работать Общесоюзный дом моделей и модельеры в других городах СССР. Ленинградский дом моделей, например, за один только 1954 год разработал 1500 фасонов в основном женского легкого платья и верхней одежды (Ленинградская правда 1955а). Женственная линия начала господствовать в официальной советской моде: вспомнить, например, сценические костюмы Л.М. Гурченко в фильме «Карнавальная ночь». Нью-лук пришелся по вкусу власти. Принципы конструирования одежды в данном случае не противоречили канонам сталинского гламура: пышные диоровские платья вполне сочетались с массивными бостоновыми костюмами. Очевидная «буржуазность» нового стиля, даже в послевоенной Франции считавшегося символом расточительности и аполитичности, во внимание не принималась. Господство силуэта нью-лук отмечено и в художественной литературе второй половины 1950-х годов. В диоровском духе одета Инна, будущая жена главного героя книги В.П. Аксенова «Коллеги»: «На девушке было светлое платье, узкое в талии, а книзу колоколом. Зеленин впервые видел такое платье» (Аксенов 2005: 23). Юбка колоколом есть и в гардеробе Галки Бодровой из «Звездного билета» (там же: 251). Советская высокая мода навязчиво рекомендовала женщинам разнообразные платья в «клешеном стиле», требующие нижних юбок. При этом в 1957 году журнал «Работница» предлагал своим читательницам в качестве бесплатного приложения выкройку нижней юбки – в магазинах такие юбки купить было невозможно.

Если в советской архитектуре отказ от пышности и роскоши произошел в середине 1950-х годов, то в сфере одежды «десталинизация» начала разворачиваться лишь на рубеже 1950–1960-х годов.

В мировой моде в это время уже преобладала тенденция упрощения и либерализации. Женский стиль на Западе определяла Коко Шанель. Юбки и свитера, комплекты «двойки» – джемпер с короткими рукавами и жакет из той же пряжи с длинным рукавом, прямые или плиссированные юбки, платья рубашечного покроя – все удобное, простое, лаконичное. Стремительно не только укорачивались женские юбки, но и суживались мужские брюки и лацканы пиджаков. Это вполне отвечало и духу перемен в СССР при Хрущеве. Но представители советской высокой моды осваивали новые тенденции в одежде очень медленно. В 1959 году художники ЛДМ по-прежнему предлагали женщинам носить на службу платья-сарафаны с широкими юбками, а в праздники – «бальные платья вместе с нижней юбкой» (ЦГА СПб 7384, 37в: 279). Тогда же продемонстрированные в США советские модели одежды вызвали шумиху своей показной роскошью.

Но перемены в системе «от-кутюр» были неизбежны. В феврале 1959 года в Москве в Министерстве легкой промышленности прошло совещание, на котором обсуждались направления моделирования на 1960 год. С этого момента решено было отказаться от громоздких деталей и излишней пышности в одежде, нарушавших естественные пропорции (там же: 272–273). О необходимости стремиться «к сохранению естественных пропорций фигуры, простоте формы» много говорилось и летом 1959 года на Х Международном конгрессе моды стран социализма (Работница 1959а: 32).

Советские модельеры поспешили принять к сведению критику сверху и учесть новые веяния. В начале 1960-х годов официальная школа моделирования уже декларировала такие принципы создания костюма, как «лаконизм решения, четкие пропорции, плавные линии» (Одежда и быт 1962: 1). Власть наконец-то перестала игнорировать мировую моду. В Ленинграде, например, Исполком Ленгорсовета, утверждая в конце января 1962 года положение о Художественном совете при Управлении швейной промышленности, рекомендовал оценивать новые модели одежды не только «с точки зрения использования их в условиях советской действительности, но и с учетом развития международной моды» (ЦГА СПб 7384, 41: 47, 58).

В контексте общей «вестернизации» стилистики быта смягчились и представления власти о месте модных журналов в повседневной жизни советских людей. Периодические издания, информирующие о новинках одежды, в Советском Союзе существовали уже в 1920–1940-х годах. К их числу относятся: журнал «Ателье» (правда, его первый и единственный номер вышел в 1923 году), «Журнал для женщин», печатавшийся в середине 1920-х годов, «Искусство одеваться» – специальное приложение к «Красной панораме» (1928–1930), «Журнал мод», издаваемый сначала Московским, затем Общесоюзным домом моделей, и т.д. Но все же считалось, что чтение таких журналов – дело недостойное советской женщины. Даже в начале оттепели, судя по советским сатирическим изданиям, в первую очередь по «Крокодилу», девушка, читающая журнал мод, – типаж сугубо карикатурный (подробнее см.: Антонова 2008).

Однако уже на рубеже 1950–1960-х годов этот идеологический стереотип отходит на задний план под натиском зарубежной модной периодики, которую теперь продавали и в СССР. Конечно, это были в основном издания стран народной демократии: польский «Кобета и жиче», болгарский «Божур» и т.д. Определенную лепту внес цветной и яркий еженедельник «Америка». Он не был непосредственно модным журналом, но обилие высококачественных иллюстраций могло дать советским людям представление о том, как одеваются на Западе. Любопытно отметить, что впервые «Америка» появилась в СССР в 1948 году. Однако с активизацией борьбы с космополитизмом это издание было запрещено. Вновь журнал появился в свободной продаже в киосках «Союзпечать» в 1956 году. Его тираж насчитывал 500 тысяч экземпляров.

Разрастались и издания местных домов моделей. В 1959 году Ленинградский дом моделей выпустил 14 альбомов моды тиражом 400 тысяч экземпляров, а в 1961 году вдвое увеличилось и количество изданий, и их тиражность (ЦГА СПб 2071, 8б: 18). Популярностью среди женщин стал пользоваться журнал «Силуэт», который с 1958 года выпускал Таллиннский дом моделей. Стал издавать альбомы и демонстрационный зал ГУМа. Сначала это были фотографии без текстовых комментариев, выходившие под названием «Модели сезона» С 1963 года начали публиковаться проспекты каждой новой коллекции с зарисовками моделей и выкройками (Журавлев 2009: 163). Эти издания были направлены на рекламирование новых направлений моды – удобства и рациональности – тех принципов, по которым конструировалась в то время массовая одежда во всем мире.

С благоволения власти представители индустрии высокой моды стали активно заботиться о расширении аудитории на просмотрах моделей. В 1930–1940-х годах посещение «дефиле» широкой публикой было явлением редким. О нечастых показах мод в парках культуры наш современник может составить себе представление по одной из серий фильма С.С. Говорухина «Место встречи изменить нельзя». Речь идет об эпизоде первой встречи Владимира Шарапова с подругой Фокса Ириной Соболевской. Там воссоздана предельно скромная обстановка импровизированного подиума послевоенного времени.

Художественная литература начала оттепели еще не определила своего отношения к посещению советскими людьми показов мод. Это занятие как традиционную форму досуга приписывает одной из второстепенных героинь, пожилой даме, желающей быть в курсе всех сплетен, Д.А. Гранин в романе «Искатели» (1954). Автор с нескрываемой иронией пишет: «Звонкий, живой голосок помогал Анне Павловне походить на подростка. Она повязывала крашеные волосы большим бантом, старалась двигаться быстро. <…> Чмокнув Лизу в щеку, она предупредила, что торопится в Дом моделей» (Гранин 1987: 64). Но уже в 1959 году в аксеновской повести «Коллеги» отражена совсем иная ситуация. На главного положительного персонажа своей книги В.П. Аксенов возлагает своеобразную просветительскую миссию в области моды. В маленьком северном поселке городского типа, где Саша Зеленин по распределению работает врачом, по его инициативе в клубе начали устраивать лекции с показом чехословацких мод «через проектор». «Понимаешь ли, Инка, – с жаром убеждал он свою любимую, – просто обидно за людей. У большинства есть врожденный вкус, чувство гармонии. Посмотришь на них на работе – все так ладно пригнано: спецовки, косыночки, даже телогрейки. А в выходной день, подчиняясь какой-то несусветной моде, напыжатся и выходят этакими чудовищами. Сапоги гармошкой, пальто колом и обязательно белый шелковый шарфик чуть ли не до земли… Обидно. Вот мы и решили вести войну за хороший вкус» (Аксенов 2005: 160). В современных литературоведческих исследованиях эти сюжеты в повести «Коллеги» часто рассматриваются как стремление автора представить модель мира, где движение происходит от ритуала к карнавалу, который «травестийно дублирует правила ритуала, искажая их с точностью до обратного, разрушая общепринятые правила» (подробнее см.: Куприянова 2004). Однако традиционные исторические источники, в частности отчеты домов моделей, свидетельствуют о реальных попытках внедрять не столько сугубо нормализованные формы одежды, сколько навыки хорошего вкуса.

Советские дефиле появляются и в оттепельных кинокартинах. В кинокомедии «Девушка без адреса» режиссера Э.А. Рязанова по сценарию Л.С. Ленча, вышедшей на экраны страны в 1957 году, строптивая «правдорубка» Катя Иванова, поменяв несколько профессий, на короткое время становится манекенщицей и участвует в показе мод столичного Дома моделей. Стоит заметить, что сатирический персонаж модельер Елизавета Тимофеевна в исполнении Рины Зеленой отстаивает уже уходящий стиль нью-лук, пытаясь обрядить скромную миловидную Катю в пышное сильно декольтированное платье. «Советская девушка должна смело ходить в том, что мы внедряем», – с пафосом произносит Елизавета Тимофеевна, по замыслу авторов комедии безнадежно отставшая от жизни (Кожевников 2001: 438).

Забавное, но правдивое по сути советское дефиле можно увидеть и в фильме «Живет такой парень» (1964). В сценарии полностью воссоздан текст одноименной повести В.М. Шукшина. Организаторы показа моделей всячески стремятся подчеркнуть высокое социальное назначение советской моды: «Это Маша-птичница. Ее маленькие пушистые друзья сразу узнают ее в этом простом красивом платье… Она учится заочно в сельскохозяйственном техникуме. На переднике с левой стороны предусмотрен карман, куда Маша кладет книжку» (там же: 477). Однако они демонстрируют не только повседневную одежду, но и вечернее маленькое черное платье и пляжный ансамбль.

На рубеже 1950–1960-х годов модельеры начинают смело ратовать за увеличение сеансов показов одежды в домах моделей, а также в крупных магазинах типа московского ГУМа и ленинградского Пассажа (подробнее см.: Журавлев 2009). В 1960 году дефиле в демонстрационном зале ГУМа было заснято для показа по телевидению (там же: 164). Основной миссией системы высокой моды в СССР являлось воспитание вкусов советских людей. Ленинградские модельеры, на модные дефиле которых ходило в среднем около 50 тысяч человек в год, прямо заявляли на одном из заседаний в ЛДМ: «Значительное количество ленинградцев одето безвкусно, плохо. Наша пропаганда не является массовой» (ЦГА СПб 2071, 8б: 18). Для решения этой задачи требовались не только достойные модели одежды и хорошие демонстрационные залы, но и кадры, которые, как известно, решали в СССР все. Действительно, в 1950–1960-х годах стало уделяться особое внимание составу манекенщиц и манекенщиков. В 1940–1950-х годах штат советских моделей был не многочисленным. Наибольшей известностью пользовались Тамара Моисеева и Мария Брунова, бывшая балерина, позднее жена актера Бориса Брунова. Тип их красоты был отражением представлений о времени пышных нарядов в стиле нью-лук. Сведений о мужчинах-манекенщиках обнаружить пока не удалось. В годы хрущевских реформ под влиянием перемен в стилистике моды изменился и сам облик советских моделей. На рубеже 1950–1960-х годов популярными стали москвички Лариса Егорова и Регина Збарская. В Таллиннском доме моделей подрабатывала на подиуме будущая киноактриса Лариса Лужина. А в ЛДМ начала свою карьеру Мила Романовская, советская манекенщица, пользовавшаяся большим вниманием в западном мире. В 1967 году на одном из международных показов мод ее назвали «Мисс Россией». О первых шагах на подиуме она вспоминала: «Одна моя подружка-сокурсница [по электромеханическому техникуму] ушла из училища в Ленинградский дом моделей. Мы были слегка похожи. И в один прекрасный день мне звонят и говорят: „Рита заболела, а у нас показ. Она сказала, что вы с ней одного размера. Не могли бы вы нам помочь?“ Пошла, примерила, сидит нормально, попросили пройтись. Прошлась. Они мне: „Вы родились манекенщицей!“ Стала работать в Доме моделей, подписала контракт и через два месяца поехала в Финляндию. С этого момента началась моя стремительная карьера» (Романовская-Эдвардс 2002: 43).

Почти так же случайно, как и у Милы Романовской, началось восхождение на подиум манекенщика Герарда Васильева, впоследствии известного певца, народного артиста России. Оставив военную карьеру, молодой человек стал учиться на вечернем отделении Ленинградской консерватории. Денег хронически не хватало, попытки устроиться по специальности техника-механика оказались тщетными: сочетать эту работу с учебой было невозможно. Певец вспоминал: «Как-то по телевизору я увидел демонстрацию моделей одежды и подумал, что, наверное, мог бы носить костюмы не хуже ребят-манекенщиков. Все-таки меня обучали в Суворовском училище манерам и бальным танцам. Одним словом, я пришел в Ленинградский дом моделей, показался и пришелся там ко двору» (Васильев 2004: 42). Это произошло в 1961 году, а через год будущий певец уже выехал на показ мод в Варшаву. «Постепенно, – вспоминал актер, – я стал известным в стране манекенщиком, мои портреты были в журналах мод, витринах ленинградских ателье, а в витрине московского магазина фабрики „Большевичка“ на улице Горького [в Москве] мой портрет в полный рост висел довольно долго, даже когда я уже стал артистом Московского театра оперетты» (там же: 43, 44). В системе советского от-кутюр было крайне мало мужчин манекенщиков. Неудивительно, что спрос на эффектного Васильева был очень велик. Он вспоминал: «Когда у Вильнюсского Дома моделей не оказалось манекенщика для поездки в Пловдив, они пригласили меня. <…> Мужчин в группе было двое [и один из них худрук Дома моделей]» (там же: 44). Советские дома моделей в начале 1960-х годов не разрабатывали образцов «мужской молодежной моды», этого понятия вообще не существовало. И двадцатишестилетний Васильев демонстрировал одежду для мужчин зрелого возраста. Для создания правдоподобного образа приходилось рисовать морщины на лбу и впадины под глазами.

В целом от-кутюр для сильной половины человечества не особо интересовал советских модельеров и производителей одежды. В 1956 году «Журнал мод», выпускавшийся Всесоюзным домом моделей, писал: «В редакцию… поступает много писем, в которых читатели обращаются к нам с вопросами: почему в модных журналах так мало мужских моделей и как надо одеваться мужчинам?» (Журнал мод 1956: 39). Но, конечно, новшества внедрялись и в мужскую высокую моду. Интересна в этом контексте инициатива знаменитого ателье «Смерть мужьям» в Ленинграде. Элитарность этого учреждения сохранялась и после войны. Здесь, например, изготавливались сценические костюмы для ленинградских театров. Питерская театральная звезда А.Б. Фрейндлих в интервью «Общей газете» вспоминала, что в ателье были сшиты все театральные костюмы к знаменитой постановке начала 1960-х годов в театре Ленсовета, спектаклю «Ромео и Джульетта» (Общая газета 2000. 3 февраля). С началом хрущевских реформ в «Смерти мужьям» имели шанс что-то сшить и рядовые граждане. Экономист Г.Л. Алина, вспоминая свою поездку в Ленинград в первой половине 1960-х годов, описала и посещение «Смерти мужьям». «Трикотаж поступал из Финляндии, пошивочное оборудование тоже было импортное, и пошив был очень качественным. Однако можно было заказать не более двух вещей. Очередь занимали с вечера, и до открытия ателье никто не покидал очередь. А мороз был в ту зиму сильный, и я тоже отстояла очередь, хотя в течение ночи дважды приходила в квартиру и грелась на кухне. (Дом находился рядом с ателье.) Мне пошили костюм и платье из финского трикотажа, модель была взята из французского журнала. Уже готовые изделия красовались на манекенах в витрине ателье, и заказ принимали по уже изготовленным образцам» (Алина 15/09/2011). Судя же по бережно сохраненным письмам поэтессы Э.В. Лурье, такие же образцы делались и для мужской одежды уже в конце 1950-х годов. В письме к своей подруге в декабре 1958 года она писала: «Уже начала приобщаться к тайнам мужского туалета – умора! Заказала в „Смерти мужьям“ для Феликса модную клетчатую рубашку, даже две. Забавно, как я растерялась среди десяти фасонов воротничков, но вышла из положения, попросив самый модный» (Лурье 2007: 485). Одновременно данные Ленинградского дома моделей (ЛДМ) свидетельствуют о явно недостаточном внимании к мужской моде. За 1959 год модельеры ЛДМ разработали 2054 образца модной одежды, из них для женщин – 984, для девочек – 620, для мальчиков – 209, а для взрослых мужчин – всего 108 (ЦГА СПб 2071, 4: 1).

Неудивительно, что в штате ЛДМ в конце 1950-х – начале 1960-х годов традиционно был один мужчина-манекенщик. Но, несмотря на явное неравенство мужчин и женщин в советском модельном бизнесе эпохи хрущевских реформ, и те и другие представляли объект усиленного внимания. Девушки из домов моделей и на рубеже 1950–1960-х годов были окружены эротическим флером. Литератор В.Г. Попов в своих эссе, носящих, как правило, форму мемуаров, часто вспоминал, что именно манекенщицы традиционно составляли женскую половину кампаний шестидесятников, кутивших, в частности, в ленинградских ресторанах в годы «великого хрущевского десятилетия». А в ЛДМ на Невском молодые люди ходили не столько для получения информации о новинках моды, сколько поглазеть на красивых, раскованных девушек (подробнее см.: Попов 2003).

Представители власти, несмотря на явные перемены в обществе, по-прежнему нервно реагировали на проявление сексуального внимания к манекенщицам. Летом секретарь парткома демонстрационного зала ГУМа прямо заявил: «Если мы не будем работать с манекенщицами, они нас могут опозорить. <…> К манекенщицам нужно прикрепить членов партии, наиболее подготовленных, чтобы проводить с ними беседы» (Журавлев 2009: 171). Особенно тревожил власть внешний вид девушек, фланирующих по подиуму. Летом 1960 года в том же демонстрационном зале ГУМа обсуждалось закрытое письмо ЦК КПСС «О повышении политической бдительности». Разговор на партийном собрании был переведен в плоскость обсуждения внешнего облика манекенщиц. Члены КПСС, в первую очередь не слишком молодые женщины, занятые на пошивочных работах, с возмущением говорили: «Манекенщицы вне рабочего времени не должны так [сильно] гримироваться. Своим внешним видом они напоминают шансоньеток, обращают на себя внимание, и любой иностранец может их использовать в своих целях» (там же: 172).

Подобные выступления были результатом не только природной женской зависти, но и следствием расширявшихся контактов представителей высокой моды СССР с зарубежными коллегами, а главное, появления в советской действительности уже довольно систематических поездок как обычных горожан, так и модельеров и манекенщиц за границу. Такое «внимание» перед каждым зарубежным турне ощущал на себе и Г.В. Васильев. Он вспоминал, как перед поездкой в Копенгаген в середине 1960-х годов его вызвали в КГБ и начали уговаривать стать ответственным за порядок в группе, а попросту – осведомителем. «Уговоры» продлились два с половиной часа. Васильев сумел отказаться от «почетной миссии», в частности благодаря тому, что ярко описал им трудности работы манекенщика-мужчины… например, необходимость в ходе показа надевать на себя сразу четыре пары носков. «Я же единственный мужчина-манекенщик в показе коллекции, мне нужно часто менять костюмы и ботинки. Переодевать носки, – заявил он, – я не успеваю, успеваю только снять одни, оставшись в других нужного цвета, надеть ботинки, натянуть брюки и… выбежать на подиум» (Васильев 2004: 52–53).

Действительно, в начале 1960-х годов проявлялась ограниченность оттепельного либерализма в организации системы высокой моды. В формулировках задач советских модельеров часто звучали до нелепости политизированные фразы, напоминавшие лозунги 1930-х годов. Невозможно без иронии относиться к строкам из доклада о мероприятиях по перестройке работы Ленинградского дома моделей в 1961 году. В документе звучал призыв «одеть ленинградцев, идущих в первых рядах строителей коммунизма, в добротную и красивую одежду!» (ЦГА СПб 2071, 8б: 19). Читатель вправе задуматься о том, какая одежда предназначалась для вторых рядов тех же строителей. Конечно, приведенная цитата может быть расценена как обыкновенный лексический стереотип, словосочетание-паразит, но в ней закодировано отношение власти к проблеме внешнего вида населения.

И все же, несмотря на выраженную специфику, система высокой моды в СССР, хоть и очень медленно, начала обретать прозападные черты. Советские манекенщицы 1960-х годов, выступавшие на подиумах Москвы, Ленинграда, Киева, Таллинна, Риги, становились секс-символами нового времени. Наиболее известные российские модельеры, среди которых были Вячеслав Зайцев, Александр Игманд и др., начали свое восхождение на модный Олимп именно в середине шестидесятых (подробнее см.: Балдано 2002; Игманд 2008).

Новые каноны высокой моды начали проникать в партийно-номенклатурную среду. Данные об этом можно обнаружить в художественной литературе, созданной в начале 1960-х годов. Даже в одиозном романе В.А. Кочетова «Секретарь обкома» (1961) передовые партийные работники, борцы за идеалы ХХ и ХХII съездов КПСС, одеты уже в однобортные пиджаки с узкими лацканами и в не слишком широкие брюки (Кочетов 1961а: 72). Ю.С. Семенов в известной детективной повести «Петровка, 38» (1963) писал: «Комиссар вычитал, что Гегель где-то утверждал, будто форма – это уже содержание. <…> Он очень любил красивых людей, красивую одежду, красивые зажигалки. Однажды он отчитал одного из опытнейших стариков сыщиков, когда тот, сердито кивая на молодых оперативников, одетых по последней моде, сказал: „Выглянешь в коридор – и не знаешь, то ли фарцовщик на допрос идет, то ли оперативник из новеньких…“ Комиссар тогда очень рассердился: „Хотите, чтобы все в черном и под одну гребенку? Все чтоб одинаково и привычно? Времена иные пришли“» (Семенов 1998: 38, 39).

Как отмечает английская исследовательница Дж. Бартлетт: «В начале 1960-х годов казалось, что внешний облик представителей советского среднего класса действительно неотличим от европейского. Во всяком случае, так обстояли дела в столице» (Бартлетт 2011: 215). Это в равной степени касалось и мужчин и женщин, хотя подобные изменения произошли не только благодаря усилиям от-кутюр по-хрущевски, но и вследствие активной позиции более демократических и доступных, нежели дома моделей, учреждений, а главное, самих советских людей, почувствовавших вкус к хорошей одежде.

 

ГЛАВА 8

«Марья-искусница»: выживание в условиях дефицита

«Высокая мода» в годы оттепели, все больше и больше проникавшаяся духом раскованности и лаконичности, намечала лишь основные контуры внешнего канона людей эпохи хрущевских реформ. Для формирования новых характеристик массового тела «строителей коммунизма» требовалась перестройка системы производства модной одежды широкого потребления. К началу 1950-х годов возрожденная экономика западных стран почти полностью сумела восстановить широко развитое еще до Второй мировой войны индустриально-фабричное производство одежды. Большинство населения на Западе в это время приобретали себе обновки в магазинах готового платья, так как индивидуальный пошив в европейской и американской традиции всегда считался и считается делом очень дорогим и доступным немногим. В СССР тоже существовали фабрики по пошиву одежды, однако ориентация советской экономической доктрины на приоритетное развитие тяжелой индустрии не позволяла поднять швейную промышленность на должный уровень. Шили на советских фабриках плохо, и это было следствием технологического отставания: отсутствия научно разработанных лекал, должного машинного оборудования и т.д. Неспешно менялась обстановка в этой сфере и после войны.

Приобрести готовую одежду в магазине в середине 1950-х годов было очень непросто. В Ленинграде, например, лишь к 1950 году удалось сшить столько же пальто, костюмов и платьев, сколько их шили до войны. И это было ничтожно мало. Кроме того, для хорошего промышленного шитья необходимо было полностью поменять технологическое оснащение швейных фабрик. Выпускать достаточно сложные по фасону изделия поточным методом на плохом оборудовании было просто невозможно. В середине 1950-х годов на фабриках шили не только мало, но и в основном примитивно. Газета «Ленинградская правда» писала в мае 1959 года: «Никто не хочет покупать дамское пальто „кимоно“ из драпа „велюр“, произведенное на фабрике „Большевичка“». Ровно через год в той же газете можно было прочитать такие строки: «В 94 магазинах [Ленинграда], торгующих швейными изделиями, много пальто, костюмов и платьев. Но охотников до них не так уж много. Пугает главным образом расцветка. Преобладают совсем невесенние, темные цвета. Нет в продаже модных, хорошо сшитых мужских и женских костюмов, демисезонных пальто из высококачественных тканей». Местные власти вынуждены были вмешиваться в этот процесс, принимая на своем уровне специальные постановления, например такие: «О мерах по расширению ассортимента, улучшению качества швейных изделий» (ЦГА СПб 2071, 8а: 85). В документах такого рода даже в начале 1960-х годов можно было найти прямые указания на необходимость разрабатывать «модели одежды на три типа сложения» (там же). Создавалось впечатление, что без таких нормативных указаний работники швейной промышленности не догадывались о существовании людей атлетического, нормостенического и гиперстенического типа. Швейная промышленность в условиях плановой экономики явно не справлялась со снабжением населения модной одеждой. В то же время тканей в СССР уже в середине 1950-х годов выпускали немало.

Власти, не надеясь на быструю перестройку работы промышленности, попытались решить проблему женской одежды с помощью расширения сети государственных пошивочных ателье. Конечно, они не были порождением хрущевских реформ. В конце 1930-х годов в стране действовала сеть элитарных, практически закрытых ателье. Но о широкой доступности услуг индивидуального пошива речи не шло. Так, даже в 1954 году в Ленинграде действовало всего 24 таких предприятия, тогда как в 1941 году – 46. Не отвечало запросам населения и качество выполнения заказов в ателье индпошива. В 1954 году Плановая комиссия Ленгорисполкома, обследовав трест «Ленинградодежда», выяснила следующее: «В связи с изменениями силуэта увеличились модели „Реглан“, „Кимоно“, солнцеобразный клеш и при их выполнении оказалось, что не все закройщики достаточно подготовлены». Не спасло и введение так называемого бригадного метода пошива индивидуальных вещей, когда один человек пришивал только карманы, другой рукава, а третий отвечал за заделку швов. Автоматически перенесенный из поточного фабричного производства, этот метод оказался неприменимым к вещам, предназначенным для конкретных людей. Одно платье шили в среднем 8–12 человек. В результате резко выросло количество переделок (ЦГА СПб 2076, 7: 24, 26).

Плановая комиссия Ленгорисполкома зафиксировала до боли знакомые всем советским людям явления, которые были постоянным объектом острот сатириков. Это ограниченное число заказов – ателье принимало 4–5 вещей в день, введение записи на пошив одежды, безумно длинные сроки изготовления вещей – минимум 2 месяца, взятки закройщиков. Положение менялось очень медленно. Весной 1955 года «Ленинградская правда» с возмущением писала о длинных очередях у ателье «Ленинградодежды», текстильно-швейно-трикотажного треста и мастерских промкооперации, о низком качестве пошива, о невыполнении решения городских властей открыть новые ателье. У многих женщин, в 1950–1960-х годах пользовавшихся услугами обычных государственных портных, остались от них очень неприятные впечатления. Культуролог О.Б. Вайнштейн в 1997 году провела опрос российских женщин разных поколений. Темой интервью было любимое платье и способ его обретения. В рассказах респонденток встречались резкие суждения о советских ателье: «Я однажды попала в ателье, и попытка заказать там платье оказалась совершенно плачевной. То, что мне сшили, носить было невозможно»; «Я бы никогда не стала шить в ателье. Как вспомню – эти мерзкие тетки, квитанции, пыльные портьеры…» (Вайнштейн 2003: 119).

Однако в художественной литературе 1950–1960-х годов, а также в воспоминаниях можно обнаружить и иные суждения. Одна из героинь аксеновской повести «Коллеги» Даша Гурьянова была «красива в своем новом платье цвета перванш, сшитом в Петрозаводске по последней, рижского журнала моде» (Аксенов 2005: 100). Услуги ателье, судя по мемуаристике, пользовались особым спросом у мужчин. Искусствовед М.Ю. Герман вспоминал, что в конце 1950-х годов «профессура диктовала „высокую моду“» и поэтому, начав преподавать, он решил копировать своих учителей: «На мне был костюм из дешевой коричневой ткани, сшитый в скромненьком ателье, но недурно и модно» (Герман 2000: 347). Привычку обращаться в учреждения советского индпошива ученый не оставил и позднее. В 1963 году перед первой поездкой за границу он «сшил на заказ сразу два костюма из дорогих „импортных“ тканей – серый переливчатый и почти черный в едва заметную клетку» (там же: 407). Эта цитата свидетельствует не только о постоянстве пристрастия к услугам ателье, но и о появлении в повседневной жизни советских людей новых тканей, и о росте благосостояния интеллигенции. Но главная ценность этого отрывка из воспоминаний М.Ю. Германа – внутритекстовые комментарии автора. Он пишет: «Приличные готовые вещи встречались разве что в „Березке“, и все склонные к франтовству люди предпочитали „индпошив“» (там же: 408).

Это замечание подтверждают и воспоминания О.С. Яцкевича, которого в свое время обвиняли в стиляжничестве: «Попался мне как-то польский журнал „Жице Варшава“ и там на развороте стоит Ренье князь Монако в светлом пальто с поднятым воротником – элегантно до безумия. Рядом кинозвезда какая-то стоит. И так это выглядит клево! Фотка отложилась в памяти, посему я и пошел в магазин „Ткани“. Вижу бобрик светло-песочного цвета и подумал: „А что, если сшить такое же пальто?“ Купил ткань не очень дорого – и в ателье. Портной, пожилой еврей говорит: „О, я вам сделаю такую штучку – в Голливуд поедете и там вас будут снимать, чтоб я так жил“. Получилось весьма неплохо». Пальто из бобрика вызывало восторг друзей и полное неприятие толпы: «Захожу в гастроном что-нибудь купить на ужин, и сзади: „Вот вырядился!“ Я был достаточно скромен и стеснителен, и мне не понравилось такое „внимание“. Потом какая-то старуха: „Вот шут гороховый!“ В общем еще два-три замечания – и я утром отнес пальто в скупку» (Литвинов 2009: 128–129).

Но даже в общедоступных советских ателье действовало правило всемогущего «блата». А.Г. Найман рассказывал, как он по большому блату, благодаря своим знакомым, шил костюм в ленинградском ателье на Суворовском проспекте у модного закройщика Володи Алексеева, по профессии инженера-кораблестроителя. «Алексеев, – отмечает литератор, – был высокий, неправдоподобно узкоплечий, что придавало его элегантности особую убедительность, похожий на персонажа брауновских иллюстраций к Диккенсу малый с грубыми чертами лица и по-балетному плавными движениями рук». «Будем шить английский континенталь, однобортный, с разрезом, черный, брюки без обшлагов, с ма-аленьким скосом назад», – таков был приговор знаменитого ленинградского мастера, с одного взгляда определившего скрытое желание заказчика (Найман 1999: 174–175). Не менее восторженные воспоминания о Владимире Алексееве оставил и Е.Б. Рейн: «Он… гениально шил. Мог посмотреть на иностранную вещь и сделать ее точную копию. <…> Позже он стал главным портным Ленинграда. <…> У него шила вся советская знать, к нему даже специально приезжали из Москвы» (Рейн 1997: 275). Вынужденное общение с одними и теми же портными укрепляло внутригрупповые связи в среде советских граждан. В пространствах ателье у сильной половины даже возникали некие «объединения по модным интересам». Своеобразным «модным салоном» для писательской среды была пошивочная мастерская при Литфонде, тоже проникшаяся оттепельным духом. Ю.М. Нагибин не без доли эстетского удовольствия описывал в своих воспоминаниях о А.А. Галиче закройщика Шафрана, вокруг которого вращались модные интересы многих писателей (Нагибин 1991: 211). В Ленинграде среди актерской среды популярным был мастер-модельер А.Н. Кулаков. Его услугами, в частности, пользовалась примадонна ленинградской оперетты Л.А. Колесникова. На ее спектаклях «в первом ряду неизменно восседал Александр Николаевич со своей милой супругой» (Белова-Колесникова 1999: 44).

Конечно, в ателье больших городов, Москвы, Ленинграда, Киева, а уж тем более Риги, Таллинна, Вильнюса, были хорошие портные. Кинокритик М. Туровская в 1967 году посетила Мюнхен, ее коллег поразил надетый на ней элегантный костюм. Но еще больше их удивило то обстоятельство, что костюм был сшит по индивидуальному заказу и что стоило это недорого. Москвичка Т. Козлова, принадлежавшая к среде творческой интеллигенции, тоже вспоминала с удовольствием свои визиты в одно из московских учреждений индпошива: «Люди шли в ателье, если хотели иметь вещь, которая была бы хоть немного привлекательнее унылого серого платья скверного качества вроде тех, что продавались в магазинах» (Бартлетт 2011: 295). В Ленинграде, например, в середине 1950-х годов славилось ателье на Садовой улице, в доме 53. Его директор, отвечая на вопросы корреспондентов «Ленинградской правды», с достаточным основанием заявляла в августе 1955 года: «Мы имеем возможность предлагать нашим заказчикам только самые лучшие, новые фасоны одежды, которые будут рекомендованы Домом моделей к сезону следующего года. Значительно ускорился и срок изготовления заказов» (Ленинградская правда 1955 г). Для удовлетворения спроса на готовое платье власти пытались использовать метод пошива так называемых полуфабрикатов. В универмаги фабрики поставляли предметы одежды не в окончательном готовом виде, а сметанными на живую нитку. Предполагалось, что после примерки можно будет более точно подогнать пальто или костюм по фигуре покупателя. Доделкой купленной одежды занимались специальные бригады портных из системы промкооперации. Этот метод практиковали крупные пошивочные мастерские, в том числе ателье на Садовой, 53. Там заказчикам предлагали на выбор приготовленные к первой примерке вещи, которые в течение 5–10 дней доделывались с учетом пожеланий клиента. Попытки внедрения полуфабрикатного стиля в изготовлении одежды явились отражением общей тенденции автоматизации, механизации и стандартизации не только производства, но и повседневной жизни, о чем ЦК КПСС, возглавляемый Хрущевым, заявил уже на июльском пленуме 1955 года. Но начинание с полуфабрикатами оказалось неудачным: советские женщины выглядеть лучше не стали. Тем более что новшество внедрялось в жестких рамках плановой экономики. Неповоротливая легкая промышленность и малочисленные пошивочные мастерские не успевали и за естественной сменой времен года. Представители торговых организаций постоянно критиковали поставщиков за то, что «планирование выпуска швейных изделий по кварталам совершенно не соответствует заказанному ассортименту и сезонному спросу» (Ленинградская правда 1956а). Иными словами, летние вещи поступали в магазины только к концу сезона, а зимние – когда холода спадали. В этой ситуации вообще не получалось заботиться о модных обновках.

Неудивительно, что официальная советская пропаганда в середине 1950-х годов еще иногда пыталась внушить населению идею о ненужности следовать за модой. Вполне в духе официальных установок первых лет хрущевских реформ были слова чешского модельера Й. Пучиковой: «Наши модели не должны подчиняться капризам буржуазных модельеров, создающих модели для горстки богачей и только на один сезон. Наша мода должна быть свежей, но ее новые элементы не должны слишком резко отличаться от прежних, потому что наши женщины не будут, да и не хотят ежегодно менять свой гардероб» (Работница 1955: 30). Подобные идеи были востребованы практикой: советские люди были очень небогаты. Но тем не менее многие пытались как-то решить проблему обновления гардероба. Москвичка Ирина Б. рассказывала: «Мама в шестидесятые годы покупала себе ткани в кусках. Это было дешевле. Мама шила себе сама. И под эти костюмчики она делала себе не блузочки, а вставочки. Она покупала кусок красивого крепдешина, очень узенький, и та часть, которая была видна, была оформлена как кофточка, под брошечку какую-нибудь, или с бантиком. А то, что было под костюмом, это шилось из папиных старых рубашек» (цит. по: Вайнштейн 2003: 121).

В начале оттепели советским людям активно предлагалась идея бережливости в одежде, пропагандировались разнообразные способы переделки, перекройки, надвязывания. В этом случае экономии предлагалось поучиться даже у капиталистов. Журнал «Работница» в 1956 году предложил своим читательницам статью: «Выдумка, терпение, вкус. Как одеваются наши французские подруги». Но речь в ней шла не о борьбе двух самых крупных модельеров 1950–1960-х годов – Диора и Шанель, а о том, как, не тратя денег, быть хорошо одетой. Ссылаясь на опыт француженок, журнал писал: «Достаточно умело подобрать какой-нибудь воротничок, шарфик, пуговки, чтобы ваше платье преобразилось. Это не требует больших затрат. Наденьте сегодня одну отделку, завтра другую, и вы всегда будете одеты по-новому. Комбинируйте свои наряды. Когда вы покупаете себе новую вещь, старайтесь, чтобы она подходила к тем, что у вас есть». Эта информация взята из «французского массового журнала „Ви увриер“ („Рабочая жизнь“), где трудящиеся женщины Франции охотно обмениваются своим опытом» (Работница 1956б: 28, 29). Примеры переделки старых платьев «Работница» заимствовала и в английской коммунистической прессе. В 1957 году в журнале были опубликованы советы газеты английских коммунистов Daily Worker, что лишний раз должно было подчеркнуть скудность жизни простого человека в капиталистическом мире.

Неудача с развертыванием сети доступных ателье подвигла власти на своеобразное «огосударствление» традиционной женской бытовой практики – самостоятельного пошива необходимой и по возможности модной одежды. Это было своеобразное новшество хрущевского времени. С середины 1950-х годов широкое распространение приобрела продажа готовых выкроек, которые издавались домами моделей. Журнал «Работница» систематически печатал различные материалы, помогавшие женщинам научиться шить самостоятельно. Начали выпускаться специальные пособия по кройке и шитью. В 1957 году вышла в свет книга «Домоводство», целью которой была «помощь женщинам в ведении домашнего хозяйства» (Домоводство 1957: 2). Она включала объемную (165 страниц) главу «Кройка и шитье», в два раза превышавшую главу о приготовлении пищи, в шесть раз – главы о гигиене, воспитании детей и т.д. С 1960 года в средних школах был введен специальный предмет для девочек «Домоводство», обучение навыкам шитья занимало в нем важное место. Одновременно власти стремились обеспечить население швейными машинками, которые в послевоенном советском обществе считались большим дефицитом. Доклады статистических управлений, поступавшие в ЦСУ СССР, фиксировали следующие случаи, относящиеся к самому началу оттепели: «С помощью милиции и все-таки буквально в драке производится продажа швейных машин, поступающих в ростовский универмаг в очень ограниченных количествах». Стремление приобрести важное подспорье для пошива вещей в домашних условиях порождало многочисленные факты спекуляции. В Сталинграде, например, еще до его переименования в Волгоград по данным ЦСУ СССР «швейные машинки ручные, выпуска фирмы „Зингер“, с большим процентом износа» стоили «на рынке 800–850 рублей, тогда как в госторговле» цена новых составляла 600–640 рублей (в ценах 1947 года). На рубеже 1950–1960-х годов в СССР было налажено производство первых советских электрических швейных машинок, но они поначалу казались очень дорогими – 120 рублей (в ценах 1961 года). Для сравнения – буханка черного хлеба стоила 12 копеек. С 1962 года по инициативе Министерства торговли РСФСР машинки стали продаваться в кредит (Захарова 2007: 66).

Сбои в работе системы государственного индпошива вынуждали тех, кто хотел хорошо выглядеть, пользоваться услугами частных портных разного уровня. В 1920-е годы в СССР существовал официально признанный институт надомников, шивших разные вещи. С утверждением социалистического образа жизни число зарегистрированных частных портных, естественно, уменьшилось. Однако и в послевоенное время люди периодически обращались к мастерам, работавшим на дому, чаще всего без патента. Эта ситуация в государстве, строящем коммунизм, выглядела достаточно абсурдной. Идеологическое руководство страны упорно старалось уничтожить проявления индивидуальной трудовой деятельности в сфере быта. В постановлении ЦК КПСС и Совета министров от 6 марта 1959 года прямо указывалось: «Отставание в деле организации бытового обслуживания населения вынуждает трудящихся прибегать к услугам частных лиц, переплачивать им, чем наносится большой ущерб интересам населения и государства» (Решения партии и правительства 1966: 559–560). Через три с небольшим года, в августе 1962-го, ЦК КПСС и Совет министров СССР, рассматривая вопрос о дальнейшем улучшении бытового обслуживания населения, вновь с неподдельной тревогой отмечали, что «неудовлетворительная организация обслуживания населения в существующей сети ателье, павильонов и мастерских вынуждает обращаться к услугам частных лиц» (КПСС в резолюциях и решениях съездов 1986: 272). Частный портной по-прежнему рассматривался как некий пережиток прошлого, тормозящий продвижение к коммунизму. Но это обстоятельство не останавливало людей, стремившихся сшить приличную вещь. О.Б. Вайнштейн полагает, что женщины часто обращались к частным портным «не столько из-за материальной нужды, сколько из желания обрести свой индивидуальный стиль, чтобы противостоять безличности униформы» (Вайнштейн 2003: 121).

Действительно, респондентки О.Б. Вайнштейн с большой теплотой отзывались о мастерах, шивших на дому. Сотрудница журнала «Иностранная литература» Т. Казавчинская рассказывала о портнихе с дореволюционным стажем (в 1960-е годы очень пожилой женщине), которая являлась к клиенту на дом со своей собственной машинкой «Зингер», кроила прямо на человеке, не делая бумажных выкроек. Особенно запомнилось респондентке платье, сшитое к окончанию университета: «Был выбран плотный черный шелк в белый горошек, а с изнанки он был белый в черный горошек, я на всю жизнь это запомнила. И сшила она мне очень простое и строгое платье, как я думаю, по моде, которую носили тогда Джина Лоллобриджида, Брижит Бардо… Она мне сшила платье совершенно без рукавов, с узкой проймой под самое горло, с отрезной расширенной юбкой… такой узенький поясок, который завязывался спереди…» (там же: 109). Вайнштейн утверждает, что «деятельность частных портних оставалась уникальной гендерной сферой женского самомоделирования. Относительная свобода от политического надзора, невысокие цены и ярко выраженный женский акцент в общении превратили шитье платья у портнихи в процесс привилегированного самовыражения. Многие мастерские домашних портних функционировали как неофициальные женские клубы. <…> Женские гендерные признаки субкультуры домашних портних особенно ярко проступают при сравнении с миром мужских портных. Мужчины тоже обращались к портным. Но чаще для переделки, а не для пошива костюма. Отношения между портным и клиентом редко бывали столь же теплыми, как между женщинами, и домашняя мастерская портного едва ли функционировала как салон. Характерно, что образы портных довольно редко встречаются в советской культуре – из известных произведений можно указать только на песню Булата Окуджавы „Старый пиджак“» (там же: 110–111). С этим утверждением, пожалуй, можно согласиться, тем более свои салонно-клубные интересы в 1950–1960-х годах мужчины значительно успешнее, чем женщины, реализовывали в ресторанах или в ателье, где, кстати, не перешивались, а шились новые вещи.

Частники помогали советским людям решать и проблему обеспечения обувью. С ботинками, туфлями, тапочками, сапогами, босоножками в СССР сразу после войны и в начале оттепели было не просто плохо, а очень плохо, и это состояние изменялось очень медленно. С 1953 по 1956 год в Ленинграде, например, практически не увеличилось количество специализированных обувных магазинов. В год смерти Сталина их было 48, а в год ХХ съезда – 49 (ЦГА СПб 7384, 37а: 18). Удручающим было не только количество, но и качество производимой обуви. К 1956 году лишь 40 % изделий ленинградских обувщиков имели кожаную подошву.

Теплой обуви в современном понимании у жителей городов не было. Валенки в городских условиях практически не использовались. Однако это не означало, что советские модельеры не знали об общеевропейской тенденции создания специальных ботинок на утепленной подкладке и на толстой, желательно микропористой, каучуковой подошве. В четвертом номере «Журнала мод» за 1956 год указывалось, что в осенне-зимнем сезоне 1956/57 годов женщинам предлагаются «ботинки на среднем или высоком каблуке, туфли-полуботинки из кожи или замши в цвет пальто» (Журнал мод 1956). Но массового производства этих изделий на фабриках наладить не удалось из-за нехватки натуральной кожи, плохой выделки материалов для подошв, отвратительных красителей. Лишь к 1958 году выпуск продукции обувных фабрик достиг довоенного уровня (Ленинградская промышленность 1967: 33).

Модную обувь можно было сшить у частников. Так, в частности, поступали стиляги. Герои документальной книги Г. Литвинова «Стиляги: Как это было» В. Сафонов и Б. Алексеев рассказывали: «Обувь была специальная, на „манке“. Сапожники сразу освоили. Был такой материал – микропорка. Вот они наклеивали толстую мягкую подошву и еще гофрировали ее сбоку»; «Ботинки на толстой подошве делали частные сапожники. Тогда, как ни странно, было много частных сапожников. <…> Они приклеивали замечательную толстую подошву» (Литвинов 2009: 129).

Известный советский модельер А. Игманд вспоминал о еще более экзотической практике: «У меня был один знакомый по прозвищу Шнапс, который из обыкновенных туфель делал платформы. Он разрезал покрышки для машин, вырезал по контуру обуви и пришивал к ботинкам. В народе такие туфли назывались танками – они были на шинах толщиной пять-шесть сантиметров» (Игманд 2008: 33–34). Однако других фактов обращения мужчин к частным сапожникам обнаружить не удалось. Несмотря на то что отечественные мужские полуботинки, например выпускаемые ленинградской фабрикой «Скороход», в конце 1950-х годов не соответствовали новым эстетическим требованиями и были малопригодны для носки, так как весили 1 кг 200 граммов каждый, мужчины все же довольствовались фабричной продукцией (Ленинградская правда 1959б).

На рубеже 1950–1960-х годов активизировались импортные поставки обувных изделий из стран народной демократии. Они, конечно, были предметом повышенного спроса. А.Г. Найман вспоминал, что внезапно понадобившиеся ему остроносые венгерские туфли можно было купить только через знакомую продавщицу. Неудивительно, что человек в конце 1950-х годов, обутый в узконосые ботинки, привлекал к себе повышенное внимание, как отмеченный знаком особой элегантности. Актриса Т.В. Доронина, описывая свою первую встречу в 1958 году с актером БДТ П.Б. Луспекаевым, отметила, что ее буквально сразил вид его обуви: «Я смотрю и вижу именно ботинки. Я боюсь поднять глаза. Я уставилась на эти узконосые модные черные ботинки со шнурками» (Доронина 1997: 201). А по воспоминаниям Е.А. Евтушенко в начале 1960-х годов «в одном рабочем клубе на сцену начали выскакивать дюжие молодцы с красными повязками, которым в моих остроносых ботинках почудился вызов пролетарскому вкусу» (Лев с петербургской набережной 2011).

В разгар оттепели в СССР появилась австрийская и английская обувь. Единственным ее недостатком была дороговизна. Современники вспоминали, что в 1961 году супермодные остроносые английские туфли из-за своей высокой цены «спокойно лежали» на полках советских магазинов (Герман 2000: 385). В начале 1960-х годов стали делать и отечественные остроносые ботинки. Первыми в стране в советские строгие туфли из черного хрома с зауженным носком оделись ленинградцы. Такую обувь начала изготавливать городская обувная фабрика «Восход» (Ленинградская правда 1960а).

В женской практике обращение к сапожникам носило менее экзотический характер и, вероятно, поэтому продержалось дольше. Частники в середине 1950-х годов начали тачать для дам так называемые румынки – «ботиночки на небольшом каблуке, со шнуровкой и отороченные мехом» (Дервиз 2011: 60). Это позволило решить проблему женской зимней обуви. Ведь ставшие модными в начале 1960-х годов сапожки из натуральной кожи на первых порах были только импортными и дорогими – 70 рублей и выше (в ценах 1961 года). В год смещения Хрущева стали поступать в продажу отечественные сапожки, но сделаны они были из синтетики. Советская пресса с пафосом писала в 1964 году: «Русские сапожки сейчас в моде во всем мире. Но самыми модными будут сапожки не из кожи, а из синтетики. Для такой кожи не страшны сорокаградусные морозы. Сапожки эти красивее и эластичнее кожаных» (Работница 1964б: 32). Частники же по старинке продолжали использовать кожу. В романе В.А. Кочетова «Секретарь обкома» (1961) у модницы Юлии – родственницы главного героя Денисова – есть «сапожник, тачающий ей туфли по самым модным парижским и римским моделям». Он же шьет и жене секретаря обкома пригодные для загородных поездок сапожки за пять дней, комментируя столь «долгий срок» тем, что товар должен «сесть на колодки» (Кочетов 1961а: 21; Кочетов 1961б: 46–47).

К исходу «великого десятилетия» советская легкая промышленность освоила новые обувные тенденции. В 1960 году полностью переквалифицировалась на выпуск модельной обуви ленинградская фабрика «Восход». Судя по материалам периодической печати, отечественная промышленность выпускала «элегантные вечерние туфли из замши и лакированной кожи на каблуке, который модницы называют „шпилькой“… различные туфли на тонком среднем каблуке, туфли разных фасонов и цветов с каблуком от 25 до 75 мм, с закрытым и открытым носком, с закрытым и открытым задником… все – на модной колодке с удлиненным узким носком» (Ленинградская правда 1960а). Появление, может быть, и не совсем соответствующей западным стандартам, но все же довольно модной отечественной обуви на фоне расширения импортных поставок привело к тому, что в конце 1960-х годов большинство женщин перестали обращаться к частным сапожникам.

В 1950–1960-х годах заказы сыпались и на частников, шивших белье. Правда, только от женщин, которые традиционно использовали корсетные изделия. В эти годы, во всяком случае в крупных городах, существовали ателье по изготовлению белья и надомницы, специализировавшиеся на шитье бюстгальтеров, поясов, граций (подробнее см.: Бартлетт 2011: 296, 297). У мужчин все было сложнее.

До начала 1930-х годов основной вид мужского исподнего – это длинные нижние штаны (кальсоны). Сначала они были только шитыми, широкими в бедрах и узкими в щиколотках. Внизу кальсоны имели завязки, пояс застегивался на пуговицы. После появления трикотажа мужское белье приобрело вид рейтуз с манжетами-резинками. К этим плодам цивилизации советские мужчины приобщились в 1960-е годы с появлением кругловязальных машин для производства трикотажа. Хрущев тем не менее до глубокой старости не мог отделаться от представления о том, что единственным видом нижнего мужского белья являются кальсоны, держащиеся не на резинке, а с помощью пояса, застегивающегося на пуговицы (Хрущев 1999: 435). О малоэстетичном виде мужского исподнего вспоминают М.Ю. Герман и А.Г. Найман. Первый, с явной симпатией описывая «районного, комсомольского вожака», встреченного им под Выборгом во время ночевки на погранзаставе в середине 1950-х годов, не мог не подметить его «сиреневое белье». «О таких людях, – отмечал М.Ю. Герман, – писали потом Аксенов, Гладилин, о них снимал „Заставу Ильича“ Хуциев…» Но носили они пока убогие аспидно-сиреневые кальсоны на завязочках (Герман 2000: 286). В 1950-х годах в страну поставлялось много китайских изделий. Среди них было и мужское белье с биркой «Дружба». Современники без ложного стыда вспоминают, что дефицитной вещью считались голубые кальсоны «с внутренним начесом… с двумя пуговицами на гульфике» (Память тела 2000: 93). А.Г. Найман, повествуя о невиданной популярности в начале 1960-х годов композитора А.И. Островского, не упустил при описании его внешности характерной детали: торчащих из-под брюк голубых нижних штанов (Найман 1999: 36). Скучную предопределенность мужского белья отметил и С.Д. Довлатов в повести «Компромисс», где, в частности, описывались очень похожие между собой «завербованные немолодые люди в одинаковых… голубых кальсонах» (Довлатов 2005: 168).

На рубеже 1950–1960-х годов кальсоны вошли в противоречие с брюками-дудочками, которые вообще не предполагали ношения длинного нижнего белья. Новая мода отвергла и его промежуточный вид – знаменитые семейные трусы. Их предшественниками были трусы боксерские. Они появились в 1930-е годы, шились из сатина и, как правило, достигали колен. До распространения трикотажа как материала наиболее подходящего для изготовления белья нежелающим носить длинное исподнее приходилось довольствоваться мятыми синими трусами, случайная демонстрация которых у наиболее утонченных представителей мужского населения вызывала чувство стыда. Характерную ситуацию подметил В.П. Аксенов в повести «Коллеги»: «Саша почувствовал тоскливый стыд, увидев себя глазами Даши. Застывший в журавлиной позе, очкастый, тощий верзила в длинных неспортивных трусах. Как назло, сегодня он раздумал надевать голубые волейбольные трусики» (Аксенов 2005: 36).

Несмотря на то что советское общество развивалось по мужскому варианту, в стране не уделяли должного внимания изготовлению одежды, а тем более белья для сильного пола. В 1963 году обыкновенные мужские трусы из синего или черного сатина оказались в числе особо дефицитных товаров. Способы разрешения «трусовой» проблемы рассматривались на достаточно высоком государственном уровне. Так, в октябре 1963 года на очередной сессии Ленгорисполкома в ходе прений по отчетному докладу тогдашнего первого лица правительства города В.Я. Исаева высказывались критические замечания по организации производства мужского белья. «Дело доходит до того, – с возмущением говорили выступающие, – что из-за отказа швейных фабрик принять на летнее время заказ на обыкновенные трусы, торгующие организации разместили этот заказ из своего материала в Евпатории». Еще курьезнее выглядели оправдания начальника управления швейной промышленностью Ленинграда. Он утверждал, что «на складах фабрик скопилось более 100 тыс. трусов, не выбираемых торговыми организациями», а их «увлечение… размещением трусов на берегу Черного моря» связано с желанием иметь туда постоянные командировки (ЦГА СПб 7384, 42: 41, 92). Аналогичные дебаты, скорее всего, проходили во всех городах СССР: мужских трусов не только удобных, трикотажных, но обычных семейных, не хватало повсеместно. Потому-то советские мужчины с середины 1960-х годов стали носить под узкие брюки спортивные плавки. Правда, и эта деталь мужской интимной одежды часто превращалась в дефицит. И тогда на помощь приходили практики подмены, свидетельствующие о разнообразии стратегий выживания советских людей. Д.В. Бобышев надолго запомнил совет одного из своих друзей: «На лето – в качестве купального костюма купи за 12 копеек детские трикотажные трусики, и на твоих взрослых чреслах они обретут тугую элегантность!» (Бобышев 2003: 116–117).

Для тех, кто хотел хорошо одеться, в 1950–1960-х годах особую роль играли фарцовщики, искусство которых заключалось в умении достать нужную модную вещь в первую очередь иностранного производства. За счет этого гардероб не столько принципиально обновлялся, сколько приобретал некий западный шик. Люди, к которым прикреплялся ярлык «фарцовщика», занимались спекуляцией. Перепродажа с целью получения прибыли – обязательный элемент рыночной экономики. В советском же обществе это занятие всегда считалось и противоправным, и осуждаемым. Сколько блестящих актеров было задействовано в 1950–1960-х годах для создания в кино отрицательных образов спекулянтов: Валентина Токарская в «Деле № 306» (1956), Валентина Телегина в фильме «Дело было в Пенькове» (1957), Татьяна Окуневская в «Ночном патруле» (1957). Особенно ярким образ получился у Фаины Раневской в «Легкой жизни» (1964). Судя по репликам ее героини – королевы Марго (в реальности Маргариты Ивановны), – спекулянтка торговала всем подряд: «кремом для омоложения морщин», «безразмерным бюстгальтером из Калифорнии» и т.д. (Кожевников 2001: 479, 480).

Действительно, при социализме с его хроническим дефицитом обычный человек существовать без спекулянтов не мог. В СССР до войны существовали толкучки, затем появились барахолки, довольно развитой была сеть скупок и комиссионных магазинов. Хрущевские преобразования затронули и эту сферу. Незадолго до официального провозглашения задачи построения коммунизма в ближайшие 20 лет в Ленинграде, в частности, решено было закрыть последнюю крупную барахолку на Митрофаньевском шоссе. Ленгорисполком в январе 1961 года принял следующее постановление: «Рынок по продаже держанных вещей, как показали неоднократные проверки, превратился для лиц, не имеющих определенных занятий, и других тунеядцев в место спекуляции и обмана населения» (ЦГА СПб 7384, 41: 16).

Однако власти боялись не столько самого факта купли и перепродажи. Ведь сеть комиссионных магазинов ликвидирована не была. В 1962 году в Ленинграде, например, работало 60 таких торговых точек. Барахолки могли стать прибежищем нового вида спекулянтов – людей, добывавших предметы перекупки у иностранцев. Это по советским меркам представляло особую опасность. Так в системе хрущевских антимиров появилась фигура «фарцовщика».

Рождение фарцовки во многом спровоцировано подъемом «железного занавеса» и притоком иностранных туристов в СССР. В.А. Тихоненко, один из первых ленинградских фарцовщиков, датирует ее появление осенью 1956 года, но особый размах она получила после Всемирного фестиваля молодежи и студентов 1957 года (Тарзан в своем отечестве 1997: 26). Судя по материалам МВД СССР, в дни фестиваля Москва превратилась в «большой базар». Гости столицы торговали «обувью, капроновыми и нейлоновыми чулками, мужскими брюками, женскими кофточками, нейлоновыми блузками, костюмами, галстуками, рубашками, сорочками, женскими гарнитурами, мужскими шерстяными свитерами, вязаными шапочками, плащами из пластика» (цит. по: Захарова 2007: 71). Судя по перечню вещей, и мужчины и женщины могли удовлетворить свои гардеробные амбиции у начинающих фарцовщиков. В конце 1950-х годов иностранные туристы, а следовательно, и фарцовщики стали появляться в других городах и в первую очередь в Ленинграде, куда приезжали на автобусах жители соседней Финляндии. Питерский композитор А.В. Кальварский вспоминал: «Мир фарцовки расцвел, когда начали приезжать финны. Год, наверное, пятьдесят восьмой – пятьдесят девятый. У них за бутылку водки можно было что-то купить. Они привозили много таких вещей, которые сегодня именуются „секонд-хенд“, и вещи с удовольствием покупали» (Литвинов 2009: 145). Фарцовщики были объектом усиленного внимания дружинников, тоже молодых, не слишком хорошо одетых людей. Неслучайно, у многих, например у И.А. Бродского, осталось впечатление, что в конце 1950-х годов отобранное у «фарцы» дружинники брали себе, ограничиваясь внушением (Волков 1998: 64).

В начале 1960-х годов о фарцовщиках уже открыто писали газеты. Сотрудница одного из районных отделов милиции Ленинграда, рассказывая на страницах «Ленинградской правды» в январе 1961 года о спекулянтах, торгующих из-под полы коврами, мотоциклами, автомашинами, выделяла среди этих правонарушителей особую группу лиц, скупающих «заграничное тряпье» у иностранцев и перепродающих его советским гражданам (Ленинградская правда 1961а). Кроме того, в лексике 1960-х годов лингвисты зафиксировали четыре слова с корнем «фарц». Это существительные «фарцовка» – «покупка или обмен у иностранцев вещей и спекуляция ими» и «фарцовщик» – «тот, кто занимается фарцовкой», глагол «фарцевать» – «заниматься фарцовкой» и прилагательное «фарцованный» – «приобретенный фарцовкой» (Новые слова и значения 1971: 504–505).

Конечно, следует согласиться с утверждением исследователей П.В. Романова и Е.Р. Ярской-Смирновой о том, что расцветом фарцовки стали 1970-е годы (подробнее см.: Романов, Ярская-Смирнова 2005). Однако временем ее рождения, безусловно, были годы хрущевских реформ. Более того, добывание у иностранцев вещей путем продажи и обмена в бытовом дискурсе этого времени даже окрашено в романтические тона. Уже неоднократно упоминавшийся В.А. Тихоненко отмечал: «Я об этом периоде жизни вспоминаю с восхищением. Фарцовщики, я думаю, были самые яркие ребята в городе. Никто не хулиганил, не было ни одной кражи, пока мы там были. <…> Все фарцовщики были талантливые люди. <…> Но в 1961 г. я полностью от фарцовки отошел. Это был уже не элитарный слой, пошла волна народа, пошел обман» (Тарзан в своем отечестве 1997: 24, 25, 26).

Плановая экономика, не изменившая своей сути в условиях оттепели, способствовала расширению слоя фарцовщиков. В условиях нарастающего дефицита они становились незаменимыми поставщиками необходимых вещей. А.Г. Найман вспоминал, что только у фарцовщиков можно было достать модные в 1960-е годы импортные плащи «болонья», белые нейлоновые рубашки, остроносые ботинки, «безразмерные» носки (Найман 1999: 174–175). Е.Б. Рейн умудрился сохранить в своей памяти имена благодетелей, дававших возможность советским людям не отставать от моды. «Я помню, – пишет он, – знаменитого фарцовщика по кличке Седой, он мог достать абсолютно все» (Рейн 1997: 274). Не менее известен был и некто Бакаютов, снабжавший многих ленинградцев модной одеждой. Своеобразной первоначально была и система реализации «фарцованных» предметов. Е.Б. Рейн вспоминал: «Участок Невского проспекта от угла Садовой до Московского вокзала, где располагались тогда кинотеатры „Аврора“, „Титан“, „Художественный“, молодежь называла тогда „Брод“. С семи вечера начиналось всеобщее фланирование по „Броду“. Там как раз прогуливалась фарца, демонстрируя наряды. Можно было купить одежду прямо с фарцовщика или просто договориться с ним. Обычно в сквериках на Невском сидела фарцовая прислуга, охраняя сумки с барахлом» (там же).

Общая тенденция либерализации общественного и бытового уклада жизни в СССР, характерная для эпохи оттепели, отразилась не только на развитии высокой моды, но и на практиках повседневности. Во многом они были следствием реформ 1950–1960-х годов, связанных с общемировыми тенденциями модернизации, в частности с посильной стандартизацией и механизацией производственных процессов (пошив полуфабрикатов). Советская система не смогла обеспечить достаточный уровень производства предметов широкого потребления. Особенно ощутимо это проявилось в массовом производстве готовой одежды. Однако в данном случае власть создала некий советский симулякр – систему ателье. В 1960-е годы не только элитные слои населения, но и все желающие были приобщены к институту, во многом жалкого, но индивидуального пошива. Однако общая вестернизация советской повседневности способствовала появлению новых потребительских ориентиров – модных вещей, изготовленных в условиях фабричного производства. Это в свою очередь в советских условиях породило экстремальную практику выживания – обращение к услугам фарцовщиков. Существовала и некоторая гендерная специфика отношения людей эпохи 1960-х годов к системе индпошива и ширпотреба, но в целом для советских людей и в годы хрущевских реформ незыблемой оказалась такая практика выживания, как использование услуг частных мастеров. Все они – портнихи, сапожники, белошвейки и даже в некоторой мере фарцовщики – могут быть причислены к «клану Марьи-искусницы», позволявшему гражданам СССР в условиях дефицита приближаться к внешним канонам западного стиля.

 

ГЛАВА 9

«Капроновые сети»: синтетика в мужской и женской одежде

Модные тренды могут быть, конечно, средством, нивелирующим половые различия. Однако традиционно предметы одежды обозначают принадлежность к женскому или мужскому мирам, имеющим выраженные коды идентификации. Процесс гендерного обособления внешнего облика происходил и в годы всеобщей «химизации народного хозяйства», которая являлась одним из важнейших компонентов хрущевских реформ.

Самое понятие «химизация» не является изобретением 1950–1960-х годов. В Малой советской энциклопедии, вышедшей в свет на рубеже 1920–1930-х годов, этот термин истолковывался как один из способов «укрепления обороноспособности Союза» и создания индустриальной мощи страны (Малая советская энциклопедия 1932: 513–514). Действительно, в годы предвоенных пятилеток СССР совершил серьезный индустриальный прорыв, во многом благодаря использованию достижений химии. Но в советском обществе очевидным было технологическое отставание в отраслях народного хозяйства, связанных с обеспечением материального благосостояния людей (Вишневский 1998: 53–64).

Ситуация мало изменилась и после победы в Великой Отечественной войне. Втянутый в гонку вооружения Советский Союз вновь оставил в стороне развитие тех отраслей индустрии, которые могли бы обеспечить уже существовавшие, во всяком случае в США, нормальные условия быта населения. Следует отметить, что пятый пятилетний план, принятый на XIX съезде КПСС в октябре 1952 года, предусматривал значительный рост благосостояния трудящихся (КПСС в резолюциях и решениях 1971а: 360–365). Однако устаревшие технологии и недолжное внимание к бытовой стороне процесса химизации народного хозяйства не позволяли СССР влиться в новый этап научно-технической революции.

На Западе в это время активно внедрялись в повседневную жизнь синтетика и пластик. Французский философ Р. Барт, обобщив все варианты использования достижений химии в быту одним понятием «пластмасса», отмечал, что она является не веществом, а, скорее, идеей бесконечных трансформаций, которыми «человек меряет собственное могущество» (Барт 1996: 212). Мода на пластмассу в интерпретации ученого открыла новый этап в эволюции мифа об имитации и тем самым отменила иерархию веществ и вещей (там же: 213). Синтезированные материалы оказались способными заменить почти все в вещном мире. Это свойство «пластмассы» в широком смысле данного понятия имело особое значение для социалистического общества 1950–1960-х годов, ориентированного на достижение благосостояния народа относительно быстрым и легким способом.

Еще до XX съезда КПСС, ознаменовавшего официальное начало критики культа личности Сталина, во властном дискурсе явно стали прослеживаться тенденции усиления внимания к роли науки и техники в социальной сфере. В мае 1955 года было принято постановление ЦК КПСС и Совета министров СССР «Об улучшении дела изучения и внедрения в народное хозяйство опыта и достижений передовой отечественной и зарубежной техники» (КПСС в резолюциях и решениях 1971б: 66–70).

В июле того же года состоялся пленум ЦК КПСС, посвященный задачам по дальнейшему подъему промышленности, техническому прогрессу и улучшению организации производства. Пленум подчеркнул необходимость удовлетворять «непрерывно растущие потребности советского народа, быстрее создавать изобилие предметов потребления» (там же: 73). Важное место в этом процессе уделялось химической промышленности, предприятия которой на основе использования достижений науки должны были создать сырьевую базу для производства «синтетического каучука, искусственного волокна, моющих средств и другой продукции» (там же: 76).

Химизация явно стала вторгаться в сферу повседневности. Еще более выраженный характер этот процесс обрел в постановлении майского пленума ЦК КПСС 1958 года «Об ускорении развития химической промышленности и особенно производства синтетических материалов и изделий из них для удовлетворения потребностей населения и нужд народного хозяйства» (там же: 323–329). В документе подчеркивалось, что «использование синтетических материалов… позволит значительно увеличить производство одежды, обуви, тканей, предметов домашнего и хозяйственного обихода» (там же: 326).

Завершающим актом превращения химизации народного хозяйства в способ изменения вещной стороны повседневности стал декабрьский пленум ЦК КПСС 1963 года, в решениях которого курсивом было выделено следующее положение: «Развитие химической индустрии открывает большие возможности для производства широкого ассортимента высококачественных товаров народного потребления» (КПСС в резолюциях и решениях 1972: 461).

Материальная сторона советской повседневности, действительно, начала меняться под воздействием тотальной химизации народного хозяйства. Уже в 1961 году в Москве на Ленинградском проспекте появился специализированный магазин «Синтетика», где можно было приобрести товары из искусственных материалов: блузки, джемпера, белье, игрушки, домашнюю утварь (Работница 1961д: 28). В Ленинграде такой же магазин открылся в 1964 году. Но под влиянием химизации менялась не только вещная атмосфера, возникали новые практики и стереотипы потребления и поведения, нередко имевшие выраженный гендерный характер. В первую очередь в советском культурно-бытовом пространстве 1950–1960-х годов, как и во всем мире, деформации подверглась глубинная связь материи, ткани с сугубо женской сущностью.

В большинстве традиционных культур ткани, процесс их создания и способы употребления насыщаются глубоким семантико-семиотическим смыслом. Материи приписываются определенные ритуальные функции: оберега или включения в новое пространство, соединения различных сфер существования, священного дара, маркера социального статуса, признака богатства. Эти функции, трансформировавшиеся в условиях модернизации, проявлялись и в советском обществе.

В 1920-е годы внешний вид ткани, и прежде всего ее рисунок и расцветка, мог выполнить функцию своеобразного социального оберега. В 1923 году в советской России появились первые образцы агитационного текстиля, украшенного в противовес русской дореволюционной традиции не цветочными, а геометрическими композициями. К концу 1920-х годов «советизация текстильного рисунка» достигла апогея. Художники стали работать над созданием тканей с социально-политической заостренностью с рисунками «Комсомол за работой», «Участие красноармейцев в уборке хлопка», «Коллективизация», «Военно-морской флот». Женщины вынуждены были шить себе одежду из тканей с изображением заводов, аэростатов, сеялок, электрических лампочек и т.д. не только из-за нехватки материи с иными рисунками, но из-за опасения прослыть мещанками.

В эпоху сталинизма, большая часть которой прошла в условиях жестко нормированной системы распределения, укрепилась роль ткани как некоего дара власти в отношении своего народа: отрезы материи население могло получать по карточкам и ордерам. В годы первых пятилеток на промышленных предприятиях было введено материальное стимулирование рабочих-рационализаторов. За каждое принятое рацпредложение они получали талон с номером. В назначенный день, как рассказывали ветераны одной из петербургских (тогда ленинградских) фабрик, эти талоны разыгрывались в лотерее. «Каждый выигрывал на свой талон какую-нибудь дефицитную в то время вещь: костюм, пальто, ботинки, отрез материала» (Девель 1976: 114).

Как показатель материального благосостояния рассматривали «отрезы» и представители сталинской номенклатуры. Неудивительно, что при обыске, произведенном весной 1937 года в квартире, на даче и в служебном кабинете бывшего главы НКВД Г.Г. Ягоды, было изъято 194 «отреза» различных дорогих тканей (Акт обыска 1999: 40). Сталинское руководство, несмотря на приоритетное развитие тяжелой промышленности, все же уделяло внимание текстильному производству, объективно поддерживая народную культурно-бытовую традицию сакрализации не столько изделия из ткани, сколько ее самой. Так, менее чем за двадцать лет, с 1924 по 1940 год, выработка шерстяных тканей в СССР возросла более чем в три раза: с 33,9 до 119,7 миллиона метров (Гусев 1957: 14, 17). При этом одной из важнейших задач властные структуры считали отказ от использования импортного сырья в ткацком деле. Ко второй половине 1930-х годов сложились и основные черты властного дискурса в отношении ткани. Еще 17 декабря 1933 года СНК СССР принял специальное постановление «О работе хлопчато-бумажной промышленности», где прямо говорилось о «недопустимости выработки рядом предприятий тканей с плохими и неуместными рисунками под видом введения новой тематики» (Блюмин 2002: 43). В документе подчеркивалась недопустимость вульгаризации идей социализма. Те же тенденции роскоши можно увидеть и в наиболее модных и престижных в эти годы тканях. В мужской среде наибольшую популярность приобрел чистошерстяной гладкокрашеный бостон, как правило, черного или темно-синего цвета. Женщины предпочитали крепдешин – натуральную шелковую материю особого плетения. Эти ткани превратились в своеобразные маркеры новой советской элиты.

Натуральные шелковые и шерстяные материалы очень ценились населением в годы послевоенного сталинизма. Во время денежной реформы 1947 года и без того очень высокая цена отреза бостона на костюм (2500 рублей при средней зарплате 900 рублей) возросла до 6500 (Экштудт 2006: 157). Престижная ткань считалась хорошим подарком, в некоторой мере даже вложением средств, а главное, предметом спекуляции. Подтверждение этому можно найти в прозе 1950-х годов. В сборнике детективов «Незримый фронт», изданном Лениздатом в 1956 году, есть повесть «Опанасовы бриллианты», рассказывающая о знаменитой шайке, орудовавшей в Ленинграде в начале 1950-х годов. Мошенники с легкостью обманывают жену профессора, польстившуюся на фальшивые бриллианты. За эти якобы бриллианты они просят порядочную сумму денег, а также какие-нибудь вещи, а лучше отрезы, которые легче реализовывать, чем костюм или пальто определенного размера. Дома у доверчивой профессорши, конечно, находятся вожделенные куски ткани: «Ольга Павловна долго копалась в спальне и принесла отрез синего бостона и светлую шерсть на платье» (Ланской, Рест 1956: 21). Ценность отрезов в среде спекулянтов зафиксировал и советский кинематограф. В совершенно забытой ныне кинокартине «Координаты неизвестны» (1957) режиссера М.Б. Винярского по сценарию И.И. Рядченко «скользкий» тип радист Долинский говорит следующие слова: «Пойдешь в загранку – барахла полным-полно, бери – не хочу. Привезешь пару отрезов, смотришь, бумажки в руках хрустят» (Кожевников 2001: 440).

Парадоксальным было то обстоятельство, что в середине 1950-х годов прилавки специализированных магазинов по продаже тканей в крупных городах не пустовали. Более того, советские газеты регулярно рекламировали ткацкую продукцию: «В магазины Лентекстильторга, – писали корреспонденты «Ленинградской правды» осенью 1956 года, – поступили в продажу материалы на пальто, костюмные и плательные шерстяные ткани. В большом выборе – ткани натурального шелка, штапельные и хлопчатобумажные. Опытные и квалифицированные продавцы магазинов торга помогут вам выбрать нужную ткань» (Ленинградская правда 1956б). Материалы, хотя и выпускались в большинстве случаев добротные, но какие-то, как вспоминал известный своей убийственной иронией А.Г. Найман, «ирреальные» (Найман 1999: 359). Действительно, сшить из них что-нибудь созвучное времени было невозможно. Изменение формы модной одежды, произошедшее после Второй мировой войны, потребовало новых тканей, отличавшихся прочностью, объемностью, рельефным рисунком, эластичностью и одновременно способностью держать форму. Они должны были легко стираться и по возможности не мяться. Создать такие материалы возможно было только с помощью использования достижений техники и химии, что и делалось в развитых странах мира.

ХХ век оказался временем поиска новых материалов. Многие из них, например нейлон, были открыты еще до войны, но в моду полиамидные ткани на Западе вошли в начале 1950-х годов. В СССР внедрение синтетики в одежде произошло после смерти Сталина, и процесс этот был политически обставлен. Положения июльского пленума ЦК КПСС 1955 года были изучены местными партийными организациями и стали претворяться в жизнь. В Ленинграде уже в конце июля 1955 года партийный актив города принял решение о перестройке производства в городе на основе научно-технического прогресса (Очерки истории Ленинградской организации КПСС 1985: 76). Это напрямую касалось легкой промышленности, которую нацеливали на выпуск разного рода синтетических материалов и в первую очередь на производство тканей.

Самой популярной синтетической материей стал капрон. Однако в повседневном быту сначала появились лишь чулки из него, и лишь к концу 1950-х годов он стал продаваться «отрезами» и усиленно рекламироваться в прессе. Но это касалось лишь женщин, так как прозрачная ткань имела очень узкое применение. В майском номере журнала «Работница» за 1958 год в статье «Ваше новое платье» рекомендовалось шить из капрона наряды для выпускного вечера, так как эта «ткань – легкая, прозрачная, немного топорщится, хорошо держит форму платья» (Работница 1958а: 24). Следует отметить, что подобные заявления были отражением не только властного дискурса, но и реальных бытовых практик. Платья для выпускниц из капрона становились очень популярными. Известная петербургская балерина Г.Т. Комлева, вспоминая свой выпускной вечер 1957 года, писала: «Тут-то я и обновила свое первое в жизни платье, сшитое из купленного специально для меня материала. Недавно появившийся и входивший в моду белый прозрачный капрон на розовом атласном чехле выглядел эффектно» (Комлева 2000: 111). В 1959 году в перечне советов «Как одеться к Новому году» тот же журнал «Работница» сообщал: «Очень украшают женщин платья из капрона. Платья из капрона нежных тонов поэтичны, легки, красивы» (Работница 1959в: 31).

Государство наращивало производство капроновой ткани, а население ее с удовольствием покупало. Однако некоторые качества первых чисто синтетических материалов породили культурно-бытовой парадокс конца 1950-х – начала 1960-х годов. Капрон не мялся, легко стирался, долго не терял внешней привлекательности. Все это вносило в повседневные практики советских людей элементы свободы. Однако либерализация хрущевского времени, достигнутая, в частности, и с помощью тотальной химизации быта и одежды, была все же дозированной. Первый капрон – ткань прозрачная, и это его качество явно не соответствовало пуританской обстановке советских учреждений. В 1960 году журнал «Работница» уже настоятельно внушал своим читательницам: «Платья из очень прозрачных тканей, таких как капрон, на работу носить не принято», «Прозрачные блузки из капрона предназначены только для ношения под жакет» (Работница 1960а: 30).

Значительно меньше дисциплинирующих практик потребовали новые синтетические ткани, появившиеся на рубеже 1950–1960-х годов. Сначала материалы с добавлением искусственных волокон для пошива женских платьев и костюмов были редкостью, и каждый случай создания такой ткани отмечался в прессе как некое событие. Наибольшей популярностью пользовался лавсан – первое советское полимерное соединение, созданное под руководством академика В. Коршака в лаборатории высокомолекулярных соединений Академии наук, что и дало название ткани (Супрун, Филановский 1990: 58). Уже в 1958 году ленинградский комбинат тонких и технических сукон им. Тельмана изготовил драп с применением синтетических волокон. Ткань эта, как сразу отметила «Ленинградская правда», благодаря вмешательству полимеров стала дешевле, прочнее, теплее и, кроме того, обрела влагонепроницаемость (Ленинградская правда 1958б). Много писали в советской прессе и о продукции Ленинградского завода искусственного волокна – виноле. Он якобы соединял в себе «лучшие качества льна, хлопка и шерсти». Особенно впечатляло то обстоятельство, что «сырьем для получения винола служит поливиниловый спирт, получаемый из дешевого, природного газа» (Ленинградская промышленность 1967: 198).

К синтетическим материалам стали активно приобщаться и мужчины, которые стали носить нейлоновые рубашки. Пик моды на них в СССР пришелся на начало 1960-х годов, когда в мире в целом синтетические изделия, тем более предназначенные для ношения непосредственно на тело, стали уступать место вещам из натуральных тканей. Довольно точные сведения о появлении нейлоновых рубашек в обиходе советских модников дает художественная литература. Во второй половине 1950-х годов СССР был наводнен китайским импортом, среди которого были и мужские рубашки из поплина. Алексей Максимов, один из трех героев аксеновской повести «Коллеги», стирая такую рубашку, сочиняет экспромт:

Прислали мне друзья китайцы Рубашку из своей большой страны. И я купил ее в универмаге И заправляю каждый день в штаны

Для женщин стирка поплина, а главное, его подкрахмаливание и разглаживание составляли нелегкую работу. Именно поэтому мужские рубашки предпочитали отдавать в прачечные. В той же повести Аксенова другой «коллега» Саша Зеленин на вечер в сельский клуб надевает «белую, накрахмаленную еще в ленинградской прачечной рубашку» (там же: 99). Но даже поплиновые изделия были большой редкостью в советских магазинах 1950–1960-х годов. Неудивительно, что в 1957 году журнал «Работница», правда, со ссылкой на французское издание «Фамм франсэз», предлагал своим читательницам чинить воротнички и манжеты мужских рубашек, перелицовывая их (Работница 1957: 30). Однако эта практика, присущая повальному увлечению ремонтом предметов быта, что было характерно не только для Советского Союза, но и для послевоенной Европы, просуществовала недолго. В мире появились рубашки из нейлона – ткани, разработанной во Франции в фирме «Дюпон» еще в 1927 году. Они привлекали не только блеском, что казалось безумно красивым, но и тем, что легко стирались и не нуждались в отглаживании. Внедрение синтетики в мужскую одежду облегчило домашний труд женщины. Из арсенала привычных навыков хорошей хозяйки исчезло владение техникой подкрахмаливания тканей. Ненужными становились и плоские гуттаперчевые, а затем пластмассовые палочки, которые вкладывались в кончики воротничков мужских рубашек, чтобы они казались немятыми и хорошо держали форму. В повести В.П. Аксенова «Апельсины из Марокко» (1962) нейлоновая рубашка предстает почти традиционной частью мужского костюма: «Нина тихонько рассказывала… про Ленинград… про Мраморный зал, куда она ходила танцевать, и как после танцев зазевавшиеся мальчики густой толпой стоят возле дворца… и в темноте белеют их нейлоновые рубашки» (Аксенов 2005: 407). Но советская легкая промышленность не могла удовлетворить спрос на нейлоновые рубашки. Они становились предметом спекуляции и фарцовки. О.С. Яцкевич вспоминал: «За нейлоновую рубаху некоторые стиляги родителей были готовы продать» (Литвинов 2009: 144).

Некоторые счастливцы привозили химические доспехи из-за границы. По воспоминаниям М.Ю. Германа, во Франции в 1965 году «нейлоновые рубашки… стоили гроши, и носили их только бедные приказчики и алжирцы» (Герман 2000: 436). Но это обстоятельство не останавливало советских туристов. Не смущало франтов 1960-х годов и то обстоятельство, что летом в нейлоне жарко, а зимой – холодно.

В разгар хрущевских реформ выпуск материи с добавлением синтетики был поставлен на поток. Июньский пленум ЦК КПСС 1960 года вообще нацелил текстильщиков выпускать ежегодно столько тканей, сколько их вырабатывается во Франции, Англии и Западной Германии, вместе взятых. Тканей было действительно много, что создавало ощущение всеобщего благополучия и достатка. Новые ткани привлекали очень многих. Вновь, как в 1920-е годы, почти исчезли материалы в «цветочек», популярные в сталинское время. Эти перемены отвечали изысканному вкусу лучших представителей интеллигенции, выросшей на эстетической почве советского конструктивизма. Современники вспоминали, что в доме известного литературного критика Л.Я. Гинзбург в начале 1960-х годов «каждая мелочь… была подобрана с тем самым, столь любезным ей, авангардистским вкусом. Вплоть до занавеси на окне и тряпочки на тахте – и то, и другое обязательно с абстрактным рисунком» (Купман 2002: 139).

Неожиданными стали названия материалов: «Чайка», драп «Пулковский», «Звездочка», «Аврора», «Лучистая», «Чио-чио-сан» и как апофеоз – «Стирай-носи» (Ленинградская правда 1960б; Ленинградская промышленность 1967: 31). А ведь еще в 1946 году текстильная промышленность изготавливала всего два вида костюмной ткани типа «бостон»: «Ударник» и «Метро» (Москва послевоенная 2000: 354). Главным достоинством новых материалов была их «несминаемость». Юбки, платья и брюки из шерсти с изрядной долей лавсана можно было не гладить ежедневно. Это заметно раскрепощало людей. Практичность синтетики была привлекательна не только для неизбалованных успехами легкой промышленности советских людей. В ГДР в эти же годы считавшие себя современными женщины выбирали для своей одежды «не требующие особого ухода» синтетические ткани (Тихомирова 2007: 141).

К концу хрущевских реформ и мужчины и женщины в советских городах приобрели в массе своей «разглаженный» вид. Кроме того, синтетика не садилась после стирки и, как уверяли производители, носилась в два раза дольше натуральных тканей. Особенно, конечно, привлекали материалы, изготовленные на Западе. Е.Б. Рейн вспоминал, что от одного из приятелей узнал об американской ткани «дакрон» – и поклялся достать себе из нее костюм. На это ушло три года. На поверку оказалось, что это ужасающая синтетика – аналог советского лавсана (Рейн 1997: 275). Действительно, у полимерных материалов были недостатки, которые видели даже современники, завороженные возможностями химии. Они были тяжелы для шитья в домашних условиях. Частные портные с большим нежеланием шили из новомодных лавсанов и винолов – они плохо утюжились обычными утюгами, требовали особых ниток, старенькие швейные машинки с трудом пробивали ткань с большим количеством полимерного волокна. Синтетика могла успешно применяться лишь в условиях массового пошива на фабриках. Химизация одежды, таким образом, подталкивала к реконструкции системы швейной промышленности. В контексте развития хрущевских реформ с лета 1957 года при только что созданных совнархозах стали образовываться управления швейной промышленности. Одной из важнейших задач этих учреждений и стало освоение полимерных тканей. К 1961 году, судя, например, по отчетам подобного управления, в Ленинграде удалось наладить массовое производство одежды. Во всяком случае в справке о работе предприятий Управления швейной промышленности за 1958–1961 годы отмечалось: «За последние годы фабриками Ленинграда освоены и выпускаются в массовых сериях новые виды швейных изделий. К ним можно отнести изделия из новых синтетических волокон» (ЦГА СПб 2071, 8а: 2).

Искусственные ткани, пик моды на которые в СССР совпал с попыткой в кратчайшие сроки построить коммунизм, и в мужском и в женском мире обладали определенными ритуально-знаковыми функциями. Они стали маркерами современности в одежде, способствовали облегчению домашнего труда, явились связующим звеном западной и советской бытовых культур. В то же время благодаря бурному развитию химии некоторые традиционные семиотические характеристики тканей подверглись существенным изменениям. Сложность обработки синтетических материалов в домашних условиях явно умалила значение отреза ткани как подарка или показателя достатка. Деформации подверглась и глубинная связь материи с женской сущностью. В отличие от прядения и ткачества натуральных составляющих, производство искусственных волокон было изначально ориентировано на научно-технический прогресс, в котором практически не выражена половая дифференциация занятий.

В процессе всеобщей «химизации» одежды в СССР в 1960-е годы появлялись и предметы, имевшие ярко выраженную половую принадлежность, – женские чулки и мужские носки из синтетики. Сделанные в обоих случаях из одной и той же ткани, они в виде готовых изделий имели четкий гендерный статус. Очень популярный особенно на первом этапе хрущевских реформ капрон стал применяться и для изготовления чулок, которые к началу ХХ века стали обязательным предметом именно женской городской одежды. Приход большевиков к власти, конечно, не внес ничего принципиально нового в эту ситуацию. Однако общие тенденции развития легкой промышленности в советских условиях не могли не отразиться на качестве, цвете, стилистике, а главное, количестве чулочной продукции. Развал промышленности во время гражданской войны затронул и трикотажные фабрики, которые возобновили свою работу лишь к середине 1920-х годов. Их продукция была настоящим дефицитом в годы нэпа. Социальный статус женщины сразу можно было распознать по качеству ее чулок. Основная масса вынуждена была довольствоваться бумажными. Элегантным считалось носить изделия из фильдекоса – хлопковой крученой пряжи, выглядевшей как шелковая, и фильдеперса, высшего сорта фильдекоса. Особым шиком, по данным опроса 1928 года, считались шелковые чулки с яркой стрелкой – иностранный, чаще всего контрабандный товар. Н.Я. Мандельштам вспоминала: «Женщины, замужние и секретарши, все мы бредили чулками» (Мандельштам 1990: 102). Художественная литература начала 1930-х годов полна впечатляющих примеров, это подтверждающих. В повести П.С. Романова «Товарищ Кисляков» (1927–1930) в уста иностранца, приехавшего в Москву на излете нэпа, вложены такие слова: «Русская женщина потеряла все точки опоры. <…> Имей три пары шелковых чулок, и ты будешь иметь женщину» (Романов 1990: 520). Нехватка и дороговизна чулочно-носочных изделий делали обязательной их штопку, навыками которой в первой половине ХХ столетия владели все женщины СССР.

Первые капроновые чулки появились еще при Сталине. В 1950 году их опытную партию выпустила ленинградская фабрика «Красное знамя». Они были прозрачными и тонкими, что очень нравилось женщинам, ранее носившим в качестве нарядных чулок в основном изделия из фильдекоса и фильдеперса. Но производство расширялось крайне медленно. Кроме того, при внешней привлекательности первый капрон плохо впитывал влагу. Даже июльский пленум ЦК КПСС 1955 года, нацеливший промышленность на расширение производства синтетики, не смог улучшить качества капрона. Весной 1957 года выступавший на страницах журнала «Работница» московский инженер-химик Д. Архангельский настоятельно не рекомендовал «носить капроновые чулки в сильные морозы, потому что несколько повышенная влажность между кожей и чулком ведет к переохлаждению тела» (Работница 1957: 30). Действительно, многие женщины, все же надевавшие «капрон» в 1950-е годы, вспоминают ощущение остекления чулок в морозную погоду. Но еще больше неприятностей доставляли так называемые спускающиеся петли. Главный инженер Управления текстильной промышленности в Ленинграде с сожалением вынужден был констатировать летом 1958 года, что чулки фабрики «Красное знамя» очень быстро рвутся. Происходило же это потому, что химики, научившиеся изготавливать тонкую пряжу, не умели делать ее достаточно прочной (Ленинградская правда 1958. 22 июля). Складывается впечатление, что в 1950-е годы советские женщины испытывали такой же дефицит чулок, как и 1920-е. Писатель Ю.П. Герман в последней части романа о враче Владимире Устименко «Я отвечаю за все» (1962), посвященной 1950-м годам, описал, как любезная его авторскому сердцу героиня Варвара летом красила ноги в коричневый цвет и рисовала сзади шов, чтобы создать иллюзию чулок на ноге. Подобный камуфляж объяснялся большими затратами на постоянно рвущийся «капрон». Женской бытовой практикой 1950-х – начала 1960-х годов был подъем петель на чулках специальным чулочным крючком или простой иголкой. Он заменил не слишком изящный, но необходимый вид рукоделия – штопку женских чулок. Ведь штопать капрон, в отличие от фильдекоса и фильдеперса, было бесполезно. Кроме того, в годы десталинизации существовал и такой вид бытовых услуг, как починка капроновых чулок. В Ленинграде, например, во второй половине 1950-х годов из 300 пошивочно-ремонтных ателье почти 150 занимались ремонтом трикотажа, а именно подъемом петель на чулках.

В 1955–1957 годах советская промышленность только начала осваивать новые виды крученой капроновой нити, надеясь повысить прочность своих изделий. На Западе в это время уже производили чулки из более прогрессивных, чем капрон, видов синтетической пряжи. В лексиконе хрущевской эпохи эти изделия получили название «безразмерные», что объяснялось их способностью растягиваться. Приобрести такие чулки на рубеже 1950–1960-х годов в свободной продаже было трудно: как предмет импорта они имели устойчивые коннотации «дефицитные» и «престижные». Как и в годы первых пятилеток, чулки обретали функцию если не дорогого, то во всяком случае вполне вожделенного подарка. К сожалению, в редких «женских» воспоминаниях, посвященных эпохе хрущевских реформ, трудно найти этому подтверждения, однако они есть в художественной литературе того времени. В уже упоминавшейся повести М.З. Ланского и Б.М. Реста «Невидимый фронт» в списке похищенных у убитой преступниками старушки вещей фигурируют две пары новых нейлоновых чулок, которые привез ее сын, капитан дальнего плаванья, из рейса: «Первой вещью, которую заметил Филиппов… был прозрачный целлофановый пакет из-под чулок. <…> На нем зелеными латинскими буквами было написано „Нейлон“. В нижнем углу конверта золотом были обозначены фирма и далекий заморский город» (Ланской, Рест 1956: 247). Пакет с чулками, который преступники для отвода глаз подбросили вполне добропорядочной девушке, был воспринят ею как лестный дар не пожелавшего назваться скромного поклонника. Действительно, «нейлон» был редкостью в то время.

После майского пленума ЦК КПСС 1958 года синтетика стала активно внедряться в изготовление верхнего и нижнего трикотажа, а также чулок. Технологическим прорывом стал выпуск новой пряжи «хеланка». Первые изделия из нее фабрика «Красное знамя» выпустила уже в 1957 году. А с 1958 до 1965 года их производство возросло почти в 20 раз (Сукновалов, Фоменков 1968: 343, 386). Сетчатые безразмерные чулки стали меньше рваться. Усовершенствованные чулочно-вязальные машины к середине 1960-х годов избавили женское население от манеры постоянно оборачиваться и поправлять шов на чулке, который должен был идти прямо посередине ноги, от бедра до пятки. Благодаря развитию техники швы на чулках исчезли вообще и сразу стали немодными.

Капрон (или его модификации) внедрялся и в мужскую жизнь. Бурное развитие химии позволило в конце 1950-х годов начать в СССР производство безразмерных мужских носков. Они изменили облик мужчины еще сильнее, чем бесшовные чулки, преобразившие советских женщин в эти же годы. Неудивительно, что в годы оттепели в число знаковых предметов мужского модного облика стали входить именно синтетические носки, которые в отличие от натуральных не нужно было удерживать на ноге с помощью сложной системы: «резинка вокруг икры, от нее вниз к носку другая с прядкой» (Найман 1999: 76). Эта громоздкая амуниция была крайне неудобной и, кроме того, очень сложно сопрягалась с узкими брюками. Именно поэтому многие мужчины в 1950–1960-х годах старались заполучить не просто пестрые носки, модные среди стиляг, а синтетические, с вделанной в верхнюю часть резинкой. Ленинградский художник Г. Ковенчук вспоминал: «Когда появились нейлоновые носки, они стоили очень дорого. <…> И я помню, когда у меня появились носки, я любил стоять у какой-нибудь витрины, ставил ногу на карниз, брючину задирал, разговаривал с кем-нибудь и ловил завистливые взгляды прохожих» (Литвинов 2009: 137).

Первые бельевые синтетические изделия для мужчин поступили в продажу уже в 1957 году. Они были очень прочными и не требовали штопки. Но долгое время, до середины 1970-х годов, креп-нейлоновых носков, как импортных, так и отечественного производства, явно не хватало. Они были предметом не только вожделения, но и спекуляции, часто не слишком удачной, примерно такой, как описал С.Д. Довлатов в повести «Чемодан». Периодическая печать нередко рассказывала об уголовных делах, в которых фигурировали злостные расхитители синтетической пряжи, предназначенной, в частности, и для изготовления мужских носков (Вечерний Ленинград 1967). В целом вторжение химизации в бельевую сферу явно способствовало расширению степени телесной свободы и мужчин и женщин.

Более женской на первый взгляд выглядит история с использованием в советском быту искусственного меха, который наиболее ярко демонстрировал присущее всем синтетическим материалам свойство имитатора благосостояния. В середине 1950-х годов в советской прессе периодически стала появляться реклама, знакомящая читателей с удивительными свойствами искусственного меха. Так, уже в августе 1955 года газета «Ленинградская правда» сообщила: «Фабрика искусственной кожи освоила в этом году массовое производство высококачественного каракуля из волокон капрона и вискозы. Головные уборы, муфты, воротники, манто, изготовленные из искусственного каракуля… не боятся снега и дождя, прочны в носке» (Ленинградская правда 1955д). Особенно привлекательной была обещанная стоимость искусственного каракуля. Планировалось, что он будет в десять раз дешевле натурального. Популярный журнал «Работница» к тому же заверял, что «только опытный специалист сможет отличить эти темно-серые шкурки с блестящими кольцами лежащих плотными рядами нежных завитков от шкурок натурального каракуля» (Работница 1956а: 28).

В мае 1958 года прошел очередной пленум ЦК КПСС, вновь уделивший пристальное внимание производству синтетических материалов и изделий из них. Власть, правда, прибегла к риторике самооправдания. В решениях пленума говорилось: «Сейчас в тяжелой промышленности, в науке и технике достигнут такой уровень, когда мы не в ущерб дальнейшему преимущественному развитию тяжелой индустрии и обороноспособности страны можем значительно более быстрыми темпами увеличить производство товаров народного потребления, с тем чтобы в ближайшие 5–6 лет в достатке обеспечить потребности населения в тканях, одежде, обуви и других товарах. В решении этой задачи большое значение имеет ускоренное развитие химической промышленности» (курсив мой. – Н.Л.) (КПСС в резолюциях и решениях 1971б: 325–326). Предполагалось, что за семилетку производство искусственного каракуля увеличится в 14 раз, что означало выпуск 5 миллионов квадратных метров синтетической ткани, призванной имитировать мех (там же: 327, 328).

Хрущев был увлечен идеей одеть людей с помощью достижений химии. По воспоминаниям А.И. Аджубея: «Синтетика была у него под особым контролем. Хрущев говорил, что без развития производства синтетических материалов вопрос с одеждой решить будет невозможно». Советский лидер продемонстрировал мужскому населению преимущества синтетики и оделся в папаху из искусственного барашка, особенно гордясь тем, что многие не могли отличить его шапку от натуральной (Аджубей 1989: 98). Пристрастия Хрущева зафиксировал и пленум ЦК КПСС 1958 года: «Изделия, вырабатываемые из этих [синтетических] материалов, по своему качеству, прочности, добротности, изяществу не только не уступают, а зачастую значительно превосходят изделия, вырабатываемые из натурального сырья» (КПСС в резолюциях и решениях 1971б: 326). Рядовые граждане СССР смогли приобщиться к благам химических мехов уже в 1958 году, когда фабрика «Красное знамя» изготовила первую партию синтетического каракуля.

Однако отечественная промышленность не справлялась с выпуском собственных искусственных материалов. И уже в 1960 году в стране появились первые изделия из полимерных волокон, произведенных на западе, в частности из орлона – полимерного нитрила акриловой кислоты. Он был еще в 1948 году синтезирован в США. Сделанный в СССР по приобретенной лицензии орлон позднее стал называться нитроном. На советских фабриках из импортного материала, имитировавшего натуральную цигейку и мутон, пошили детские зимние шубки. Журнал «Работница» с восторгом писал: «Трудно удержаться от похвал, глядя на красивую шубку из орлонового меха с ярко-голубой подкладкой. Чудо-шуба: вывернешь ее наизнанку, получается пальто, опущенное белым мехом. Детские вещи, сшитые из поролона и искусственного меха, дешевле, красивее и практичнее, чем, скажем, суконные и бархатные» (Работница 1960ж: 31). Но, скорее всего, это были опытные, рекламные образцы. В Ленинграде, например, судя по справке плановой комиссии исполкома Ленсовета, пробный выпуск таких детских шубок был освоен лишь в 1961 году (ЦГА СПб 2071, 8а: 2). Тогда же ленинградская фабрика «Большевичка» изготовила и первые модели женских зимних пальто из синтетики, а также шапочек из химического каракуля. Разительным в этих моделях выглядел диссонанс формы и содержания (материала) – к синтетическим суперсовременным пальто прилагалась синтетическая же муфта – деталь, совершенно не соответствовавшая ритму жизни женщины 1960-х годов (Ленинградская правда 1961а).

И все же люди, вынужденные заботиться об одежде на зиму в разгар хрущевских реформ, не помнят, чтобы магазины ломились от искусственных шуб. Чаще шубки и жакеты из псевдонорки, квазикаракуля, якобы мутона привозили те, кто побывал за рубежом. Там искусственный мех был дешев, лучше выделан, элегантнее сшит. Актриса Маргарита Криницына вспоминала о том, что у звезды фильма Г.Н. Чухрая «Сорок первый» Изольды Извицкой в конце 1950-х годов «была редкая по тем временам шубка из искусственного меха». Криницына называет вещь, надетую на Извицкой, «потрясающей», вызвавшей всеобщее внимание публики (Бахарева 2002). Неудивительно, что химическая шубка на короткое время стала новым видом шикарного подарка влюбленного мужчины своей женщине. Особенно престижным считался подобный подарок, если шуба была иностранного производства. Но восторг советских людей по поводу химического меха даже иностранного производства был не долгим. Заграничная искусственная шубка, выступая на рубеже 1950–1960-х годов маркером социального статуса владельца, не выполняла тем не менее своей прямой функции – спасения от холода. Этот феномен отразил в своей повести «Нейлоновая шубка», написанной в 1962 году, советский сатирик С.М. Шатров. Вряд ли имеющий представление об открытом антропологом Б. Малиновским «кольце кулу» (Малиновский 2004: 106, 506), писатель тем не менее воссоздал в своем произведении своеобразный круговорот в советской действительности предмета высоко ценимого, но не имеющего практического значения.

Речь шла о почти меновом переходе из рук в руки нейлоновой шубки, которую привез из заграничной командировки своей жене профессор Мотовилин. Конец «синтетической мечты» был печален: последний ее владелец коневод Коржов пытался загасить ею пожар в колхозной конюшне. Но даже на это нейлоновая шубка годилась с трудом. В 1973 году режиссер В.П. Басов снял по сценарию С.М. Шатрова фильм «Нейлон 100 %», который почти не имел зрительского успеха, возможно в связи с падением статуса искусственного меха в СССР (Кожевников 2001: 577).

Советский кинематограф оказался не равнодушным к качеству, внешнему виду и теплопроводности нейлоновых шуб. Этот предмет одежды фигурирует в снятом в 1963 году на Ленфильме режиссером В.М. Шределем по сценарию А.Б. Гребнева фильме «Два воскресенья». Его героиня, живущая в вымышленном сибирском городе Радиозаводске, продает выигранную ею в денежно-вещевой лотерее искусственную шубу, как бессмысленную в условиях российского Севера одежду, и на вырученные деньги отправляется посмотреть Москву. В еще более резкой форме о качествах нейлонового меха отозвались Э.В. Брагинский и Э.А. Рязанов в фильме «Зигзаг удачи», вышедшем на экраны в 1968 году и хорошо известном отечественному зрителю и сегодня. Главный герой – фотограф Орешников в исполнении Евгения Леонова – произносит следующую реплику, прозвучавшую в ответ на предложение продавца купить по доступной цене нейлоновую цигейку, скорее всего, отечественного производства: «Эта дрянь и задаром не нужна» (там же: 512).

Действительно, советский мех был не слишком привлекательным. Шубы выпускались преимущественно черного цвета. Одной из их отличительных особенностей был специфический запах, проявлявшийся в теплом помещении, например в метро. Кроме того, несмотря на уверения рекламы о том, что изделия из искусственного меха легки, практичны и долговечны в носке, ворс первых советских синтетических шуб довольно быстро сваливался, по-видимому, от перепадов температуры. Был и у западных, и у отечественных химических шуб еще один недостаток. Они пачкались, а в СССР пока еще не была выработана технология приведения синтетики такого типа в надлежащий вид. В 1961 году журнал «Работница» писал: «Сейчас Институтом технической химии разрабатывается режим чистки искусственного меха, и в скором времени комбинаты бытового обслуживания начнут принимать изделия из искусственного меха в химическую чистку» (Работница 1961а: 29).

На практике все оказалось не так быстро. Ленинградка З. Корвин-Круковская писала летом 1961 года в «Ленинградскую правду» о своих тщетных попытках почистить пальто из белого искусственного каракуля. Во всех химчистках города ей отказывали, ссылаясь на то, что этот мех они чистить не умеют (Ленинградская правда 1961 г). Но скоро привыкшие к трудностям советские женщины поняли, что искусственный мех можно стирать, правда, в не очень горячей воде. С воротниками и шапками дело пошло на лад. С шубами было труднее – подкладка садилась. Через некоторое время справились и с этой проблемой. Подкладку тоже стали делать из синтетических материалов.

В начале 1960-х годов на ленинградской фабрике имени М. Володарского начали выпускать зимние мужские полупальто на поролоне. Им заменяли привычный утеплитель одежды – вату (Ленинградская правда 1962а). Без всякой иронии следует сказать, что это был действительно серьезный прогресс в конструировании теплой одежды. Она становилась теплой, но легкой. Пальто и куртки на поролоне были вещами модными, и даже в какой-то мере престижными.

Идея построения в СССР коммунизма за двадцать лет, выдвинутая Хрущевым на рубеже 1950–1960-х годов и официально закрепленная на XXII съезде КПСС в 1961 году, обретала некую реальность именно благодаря интенсивному расширению производства товаров из синтетики. Их обилие порождало надежду на возможность за короткий срок улучшить быт населения.

В лексиконе советского человека 1960-х годов появились новые существительные, отражающие названия новых материалов: анид, ацетат, болонья, дакрон, дедерон, кашмилон, кожволон, куртель, лавсан, мэлан, мэрон, нитрон, орлон, терилен, триацетат. Лингвисты фиксировали и появление новых прилагательных, образованных от свойств синтетики: безразмерный, безусадочный, водоотталкивающий, несминаемый (см.: Новые слова и значения 1971). Это были слова и выражения, употребляемые в бытовой лексике, а значит, существовавшие в поле повседневности. Универсальные изделия из химических производных были востребованы для создания иллюзии всеобщей обеспеченности и в западном мире, но еще большую значимость они приобрели в советской действительности 1960-х годов в контексте идеи построения некоего однородного общества в социальном и экономическом смысле. В годы хрущевских реформ синтетика в СССР оказалась своеобразным симулякром не столько роскоши, сколько материального равенства. И все же внедрение достижений химической науки в быт способствовало постепенной смене канонов повседневности, базирующихся на таких традиционалистских практиках, как утомительная стирка, подкрахмаливание и обязательное глажение белья, штопка чулок и носков. Это в первую очередь отразилось на структуре свободного времени женщин. Именно они ощутили преимущества синтетических тканей, за которыми было проще ухаживать. Одновременно материалы с применением синтетических волокон меняли представления об эстетике одежды и в целом внешнего облика и женщин и мужчин.

 

ГЛАВА 10

«Мы двое мужчин?»: унисекс в советском варианте

В 1960-е годы, прозванные поэтом В.И. Уфляндом «уморительными», все стремились шутить и острить (Уфлянд 1997: 94). Возможно, это была реакция на неожиданную, хотя и дозированную свободу, а скорее, на фантастическую действительность, возникшую на фоне «десталинизации». Острили профессиональные сатирики, первые участники КВН, физики и т.д. и т.п. Позволяли себе пошутить и представители гуманитарных наук. Правда, они охотнее стали делать это сразу после отставки Хрущева. В 1966 году в стенной газете Института философии Академии наук СССР в связи с очередными выборами академиков появилась рубрика «Выберем кого надо». Философ Л.Н. Столович вспоминал: «В академики был выставлен Митрофан Лукич Полупортянцев – обобщенный образ номенклатурного философа, созданный по образцу Козьмы Пруткова, но насыщенный новым комедийным смыслом. Это был продукт коллективного творчества талантливых сотрудников института, в основном входящих в состав редколлегии стенгазеты: Эвальда Ильенкова, Эрика Соловьева, Александра Зиновьева, Арсения Гулыги» (Столович 1997: 225). В стенгазете публиковались и «труды» большого ученого М.Л. Полупортянцева, среди которых, например, был хвалебнейший отзыв на представленную на соискание степени кандидата философских наук диссертацию некоего Б.Б. Балаболкина «О дальнейшем преодолении существенных различий между мужчиной и женщиной». Известно, что третья программа Коммунистической партии Советского Союза, принятая в 1961 году, одна из «великих утопий» ХХ века, не только назвала конкретные сроки построения коммунизма – начало 1980-х годов, но выдвинула целый ряд социальных задач, которые казались составителям документа судьбоносными. К их числу относилась ликвидация различий между городом и деревней и между умственным и физическим трудом (КПСС в резолюциях и решениях 1972: 243). Потому-то скептически настроенные интеллигенты 1960-х годов острили, что с таким размахом можно поставить и задачу стирания граней между мужчинами и женщинами.

Однако при всей курьезности ситуации в ней была и доля правды. В 1960-е годы стиль унисекс – «направление в дизайне… основанное на уничтожении разницы между мужской и женской одеждой» и характеризующееся использованием «функциональных тканей и материалов, простых конструкций» – захватил практически весь мир (Балдано 2002: 357; Стеорн 2011–2012: 58–59). Так модная индустрия, во всяком случае на Западе, отреагировала на усиление гендерного равноправия, которое шло одновременно с нарастанием сексуальной революции 1950–1960-х годов. Размывание жестких границ гендерных категорий и наполнение их новым смыслом привело к тому, что короткие стрижки более не были закреплены за сильным полом, а длинные волосы – за слабым, в женскую одежду внедрялись элементы мужского костюма, а мужчины начинали использовать «женские» ткани, появлялись унисексуальные виды обуви, усиливалось устойчивое стремление обоих полов к ношению комфортных вещей. Считается, что этот новый стиль превратил моду «в пространство социальных и политических трансформаций» (Стеорн 2011–2012: 53). Люди стали отказываться от выраженных внешних признаков своей половой принадлежности, маркируя тем самым свою сопричастность к новым представлениям о гендерном укладе в социуме.

Логично предположить, что в СССР в 1950–1960-х годах могли развиваться похожие процессы, тем более что элементы унисекса в советском культурно-бытовом пространстве появились еще в начале 1920-х годов. Частично они были отражением общемировых модных тенденций. В 1910–1920-х годах в Европе и США доминировал стиль женской одежды, названный французским словом «гарсон». По описанию русской эмигрантки, балерины Н.А. Тихоновой «в то время… мода требовала от дам чудом сделаться худыми и плоскими» (Тихонова 1992: 88). Чтобы достичь вида женщины-дощечки, многие вынуждены были носить бюстгальтер, полностью сглаживающий грудь. Модными стали брюки-гольф, жилеты с мужскими галстуками. Женщины надевали на себя даже смокинги. Мальчишеский вид подчеркивала и короткая стрижка. Конечно, стриглись женщины и раньше. Так, в 1820-е годы была модна прическа «а-ля Титус» – короткие туго завитые локоны. В 1860–1870-х годах короткая стрижка стала популярна среди молодых российских «нигилисток». Но массовый «постриг» женщин и в Европе, и в России пришелся на 1910–1920-е годы (Дзеконьска-Козловска 1977: 51, 153–155). Мода на стрижку, конечно, была обусловлена усилением эмансипации женщин, втягиванием их в производственные процессы, в активную общественную жизнь. В России эти общие индустриально-урбанистические тенденции усилились социальными катаклизмами революции и гражданской войны.

Приход большевиков к власти в России хронологически почти совпал со всплеском моды а-ля гарсон. Этому стилю исправно следовали жительницы больших и малых городов Страны Советов, скорее всего, не задумываясь о его унисексуальности. Достаточно вспомнить героиню рассказа А.Н. Толстого «Гадюка», написанного в 1928 году, что позволяет расценивать его и как исторический источник. Бывшая красноармейка, при нэпе ставшая «совслужащей», осваивалась в мирной жизни, сменив шинель, сапоги, юбку из занавески и нечесаные патлы на такие важные атрибуты стиля «гарсон», как шлемовидную, надвинутую на глаза шапочку, а главное, стрижку. В рассказе есть описание того, как создавалась остромодная в 1920-е годы прическа: «стричь… сзади коротко, спереди с пробором на уши» (Толстой 1951: 318). Новый стиль украшал далеко не всех. Об уличной толпе середины 1920-х годов писали так: «Теперешние моды не всем идут – нужны красивые ноги, грация, красивая шейка и руки – к сожалению, это редко. Большие кривые ноги, не умеющие носить обувь, грубые физиономии и резкие движения» (Свиньина 1997: 55). Последнее жесткое замечание – лишнее свидетельство того, что одеться «стильно», «а-ля гарсон» хотели не только нэпманы, но и «пролетарская масса». Власти нарекли стиль «гарсон» «нэпманским шиком» в женской одежде. Его вещная атрибутика (узкие короткие юбки, блузоны и т.д.) подвергалась идеологическому осуждению. Но короткая стрижка, знаменитая «буби-копф», была как будто табуирована для критики. В традиционных исторических источниках: документах государственных и партийных органов, периодической печати и даже воспоминаниях периода 1920-х – начала 1930-х годов – не встречаются негативные отзывы о коротких женских прическах. Отсутствие четких высказываний власти в данном случае можно, скорее всего, объяснить тем, что стрижка волос рассматривалась как некий социальный акт отречения от прошлого, старого, рутинного. Новая женщина Страны Советов легко восприняла моду на короткие волосы – непременный элемент стиля «гарсон», вполне соответствующий тенденции носить кожаные куртки.

Этот вид одежды в 1920-х годах имел выраженный унисексуальный характер. Кожанки – форменная одежда летчиков и шоферов времен Первой мировой войны – превратились в символ революционной моды, лишенной традиционного полового символизма. Важную роль в данном случае играл материал: непромокаемый, немнущийся, предохраняющий от ветра. Кожаная куртка, независимо от пола ее хозяина, подчеркивала его причастность к социальным переменам, произошедшим в России в 1917 году, служила пропуском в любое советское учреждение, демонстрировала принадлежность к высшим слоям советского общества. Достать кожанку – предмет вожделения многих – было нелегко. И в период гражданской войны, и в начале нэпа этот вид одежды считался ходовым товаром на толкучках. В первую очередь кожаные куртки стремились приобрести начинающие партийные работники и комсомольские активисты. Тянулись к внешней революционной атрибутике и желающие приобщиться к «пролетарской культуре» представители средних городских слоев и в первую очередь молодежь. Надеть кожанку для многих из них означало зафиксировать факт изменения своей социальной ориентации. Писательница В.Ф. Панова отмечала, что в самом начале 1920-х годов ее муж, юноша из ростовской интеллигентной семьи, «ковал» из себя железного большевика: говорил гулким басом, вырабатывал размашистую походку, а главное, любыми способами пытался приобрести кожанку (Панова 1980: 87).

Любопытное свидетельство того, что кожаную куртку воспринимали как некий мандат на привилегии в новом обществе, встречается в интимном дневнике молодой москвички, дочери мелких служащих. В 1924 году она писала: «Я видела одну девушку, стриженую, в кожаной куртке, от нее веяло молодостью, верой, она готова к борьбе и лишениям. Таким, как она, принадлежит жизнь. А нам ничего» (Рубинштейн 1928: 234).

Но во второй половине 1920-х годов ситуация поменялась. Кожанка перестала считаться модной и престижной. Она превратилась в символ неустроенности быта, вынужденного аскетизма, уместных лишь в условиях военного времени. И это изменение ее статуса являлось признаком демилитаризации жизни. Отказ от ношения старых военизированных атрибутов одежды демонстрировал не только усталость от психологического напряжения «военного коммунизма», но и повышение уровня жизни рядовых горожан. Бывший член Государственной думы, ярый монархист В.В. Шульгин тайно посетил в 1925 году Ленинград. Он явно старался не выделяться из толпы и хотел выглядеть по-советски. Но каково же было его удивление, когда пассажиры трамвая, идущего по Троицкому мосту, с нескрываемым любопытством поглядывали на «комиссарского вида человека». «Этот вышедший из моды тип, – писал В.В. Шульгин, – еще хранивший облинявшие заветы коммунизма, был я. О, ирония судьбы» (Шульгин 1991: 305). В 1926–1927 годах кожанка заметно утратила популярность даже в среде молодежи. На страницах комсомольской печати часто можно было видеть жалобы следующего содержания: «Теперь, если ходить в кожаной куртке, девчата фыркают» или «Что иногда говорит комсомолец? Если ты в кожанке, какой к тебе интерес!» (Комсомольская правда 1927).

В конце 1930-х – начале 1940-х годов кожаная одежда вновь появилась на улицах советских городов, но носили ее лишь военные. Своеобразным социальным маркером была она и в конце войны. Работников наркоматов в это время стали узнавать на улицах по светло-коричневым кожаным пальто. Они в качестве шоферской спецодежды прилагались к автомашинам, присылаемым по ленд-лизу американцами. Машины отправляли на фронт, а кожаные пальто оседали в Москве, но универсального характера они не обрели, оставаясь принадлежностью мужского гардероба. Кожаная одежда в СССР стала вновь «внегендерной» лишь в 1970-е годы.

Кожаная куртка была введена в ранг модной вещи в стиле унисекс стихийно, по инициативе самих революционных масс, без участия власти. Но ее появление явно отражало серьезные перемены в российском гендерном укладе на фоне социально-политических катаклизмов, начавшихся в 1917 году. На исходе 1920-х годов советские идеологи сделали попытку закрепить разрушение традиционной иерархии полов в новых образцах одежды. С лета 1928 года на улицах советских городов стали мелькать юноши и девушки в одинаковой полувоенной одежде. Идея ее создания принадлежала будущему секретарю ЦК ВЛКСМ А.В. Косареву, в то время возглавлявшему одну из московских комсомольских организаций. Он писал в «Комсомольской правде» в июне 1928 года: «Образец формы предлагаем московский (гимнастерка с откладным широким воротником, с двумя карманами по бокам, с двумя карманами на груди, брюки полу галифе, чулки и ремень, можно портупея). Форма цвета темноватого хаки. Эта форма и ее фасон наиболее приемлемы, так как она не марка, прочна, дешева… удобна – не стесняет движений, проста – не криклива, изящна». На такую юнгштурмовку возлагались большие социально-экономические надежды. Она должна была решить проблему гардероба части молодых людей. Введение единой формы для комсомольцев выглядело как полное отрицание внешних образов бытовой культуры нэпа. ЦК ВЛКСМ считал, что форма «дисциплинирует комсомольцев», позволит «воспитать чувство ответственности у комсомольца за свое пребывание в комсомоле, примерность поведения у станка, на улице, дома… способствует военизации комсомола» (Комсомольская правда 1928).

Идея формы для комсомольцев была заимствована у молодежной немецкой организации «Юный Спартак». Юнгштурмовка предвосхитила появление «сталинки» – своеобразного гражданского мундира эпохи сталинизма. Как еще недавно кожанка, юнгштурмовка маркировала сопричастность человека системе новых социалистических ценностей. В студенческой среде, по воспоминаниям историка-востоковеда И.М. Дьяконова, в одинаковых одеждах цвета хаки с ремнем через плечо ходили все комсомольские активисты (Дьяконов 1995: 176). Старая профессура про себя называла их «саранчой» в первую очередь за тональность костюма. На исходе нэпа юнгштурмовка в организованном порядке возрождала нормы аскетизма военно-коммунистической эпохи, со свойственным ей пренебрежением к половой дифференциации. Однако носили эту форму недолго. Уже в начале 1930-х годов в среде молодых модельеров высказывались мысли о недостатках такого обмундирования: «Юнгштурм – форма для коллективных выступлений, для военной учебы и т.д. В обычных бытовых условиях отдыха и труда, не требующего спецодежды, его нельзя считать видом нового костюма, ибо в нем не соблюдены требования гигиены в отношении правильного подбора ткани и покроя. А ношение портупеи, не выполняющей никакой функции в быту, следует признать не только бессмысленным, но и вредным явлением» (Изофронт 1931: 62).

Страна вступала в эпоху «сталинской культурности», когда на фоне «большого террора» развивался традиционалистский откат в сфере гендерных отношений. Стиль унисекс, со свойственным ему демократизмом, в целом диссонировал с нарочитыми сталинскими образцами мужественности и женственности. Но даже в тоталитарной повседневности можно было заметить его завуалированные проявления. Это так называемые английские костюмы у женщин – своеобразный вид официальной одежды. Искусствовед М.Ю. Герман вспоминал заведующую кафедрой марксизма-ленинизма в Ленинградской академии художеств в начале 1950-х годов, даму с «обликом генеральской жены (каковой и являлась) и повадками лагерной надзирательницы. Она носила исключительно ответственные костюмы только двух цветов: красного и зеленого» (Герман 2000: 198). Примерно в таком же стиле известный оператор Б.И. Волчек приодел свою дочь Галину, отправляя ее в актерскую среду после окончания школы. Темно-синий пиджак и юбку даже шили у мужского мастера, правда, лучшего в Москве в 1950 году (Райкина 2004: 30–31). Сразу следует оговориться, что английские костюмы женщины носили и во времена оттепели. Правда, их жакеты, как и мужские пиджаки, претерпели ряд изменений. И в том и в другом случае ушли в прошлое фигурные лацканы.

Смена политического курса повлияла и на распространение характерных признаков унисексуальности во внешнем облике советских людей. Сталинский гламур, отличавшийся помпезностью и тяжеловесной роскошью, был неотделим от женских завитых пышных причесок с коками. Старый член партии большевиков, работница одного из ленинградских заводов З.Н. Земцова вспоминала, как в середине 1930-х годов собиравшимся на торжественный вечер в Кремле женщинам по случаю празднования 8 марта было дано указание явиться на банкет «не нигилистками… с короткой стрижкой, а выглядеть женщинами» (Огонек 1989: 8).

Мужчинам вполне дозволялось носить пышные усы. Известный питерский исследователь, доктор исторических наук, профессор В.С. Измозик, правда, как-то рассказывал, что ему пришлось увидеть в архиве Выборга приказ, отданный командующим 70-й стрелковой дивизии Ленинградского фронта полковником А.А. Красновым в связи с преобразованием ее в ноябре 1942 года в 45-ю гвардейскую. В документе предписывалось всем мужчинам отрастить «буденовские усы», а женщинам – «сделать шестимесячную завивку (перманент)». Имперские тенденции, характерные для позднего сталинизма, в частности введение раздельного обучения девочек и мальчиков в средней школе в 1943 году, а затем в 1949 году – единой школьной формы, полностью копировавшей гимназическую, создали почву для благоприятного отношения власти к длинным женским волосам, но обязательно заплетенным в косы. Это конечно, в первую очередь касалось юных девушек. Иными словами, мощные тоталитарные тела («Девушка с веслом», «Рабочий и колхозница») должны были быть увенчаны не легкомысленными стрижками, а античными косами или пышными волнистыми волосами.

В 1950–1960-х годах косы как явный атрибут сталинского гламура потеряли свою былую привлекательность. Отчасти это произошло благодаря возврату в 1954 году к совместному обучению в школе. Ритуал школьного ухаживания – дерганье за косички – у многих девочек отбивал желание иметь длинные волосы. В официальном дискурсе, отраженном в советской периодике эпохи хрущевских реформ, короткая стрижка у женщин вновь стала расцениваться как знак самостоятельности, мобильности, молодости. Журнал «Юность» советовал «девушкам, едущим на новостройки или на целину, в места необжитые, косы срезать и носить короткую стрижку: это куда удобней» (Юность 1960: 76). А журнал «Работница» декларировал: «Сейчас модна короткая стрижка, она всегда молодит женщину» (Работница 1960б: 31). В новых прическах аккумулировались характеристики женской идентичности, освобожденной от обязательного выполнения своей природной функции – деторождения. Обрезание волос вновь, как в 1920-е годы, обрело символический характер демонстрации если не социального статуса, то жизненной позиции.

Безусловным признаком распространения стиля унисекс считается освоение женской модой брюк – традиционного вида мужской европейской одежды. Этот процесс, проходивший на Западе уже в 1920-х годах, в СССР начался только в середине 1950-х. В советском культурно-бытовом пространстве брюки как часть мужского костюма часто становились поводом для бурных идеологических споров. В 1920-х годах комсомольская общественность осуждала ношение брюк клеш. Ведь они представляли собой атрибуты уголовной субкультуры 1920-х годов, причудливо копировавшей внешний вид матросов первых лет революции. «С наружной стороны штанины, снизу делался надрез, в который вшивался клин из черного бархата» (Бондаренко 1992: 292).

Недовольство вызывали и модные в 1920-х годах брюки «оксфорд». Так в западной моде первой половины ХХ века называли очень широкие брюки, в которых ходили студенты Оксфордского университета. В начале нэпа «оксфордами» комсомольские активисты окрестили почему-то узкие брюки, модные у эдвардианцев – английских денди. «Обтянулись „оксфордами“ и фокстроты наяривают» – писала газета «На смену» о нэпманах (На смену 1922). Мода на настоящий «оксфордский мешок» пришла в СССР в 1930-е годы. Питерский писатель В.С. Шефнер вспоминал реакцию своей пожилой соседки на новый стиль: «Ой, и модные ребята вы стали! Я помню парни узенькие брюки носили в трубочку, чем ужее – тем моднее, а нынче, чем ширше – тем красивше» (Шефнер 1983: 137).

В 1950-е – начале 1960-х годов «брючная проблема» вообще была поднята на государственный уровень. Для поколения, чья молодость совпала с десталинизацией, вопрос ширины брюк носил принципиальный характер и отражал политическую позицию личности. Прогрессивно настроенной молодежи был чужд классический образ хорошо одетого человека в трактовке сталинского «большого стиля» с обязательно широкими штанами. Культурологическую подсказку, предложенную вначале трофейными фильмами, а затем и художественной литературой, детализировали одежды западных актеров, гастроли которых начались в столичных городах СССР уже в конце 1950-х годов. М.Ю. Герман оставил любопытное описание внешности французского актера и шансонье Ива Монтана, выступавшего в 1957 году на концерте в Ленинграде: «Он был в коричневой рубашке, коричневых узких… брюках, простой, элегантный и несколько равнодушный по отношению к неистовой публике» (Герман 2000: 267).

Однако добиваться сходства с западными кино– и литературными героями в советской действительности 1950-х годов было не только не безопасно, но и, главное, очень трудно. Летом 1955 года «Ленинградская правда» опубликовала заметку под названием «Брючная проблема». Речь в ней шла вовсе не о стилягах, а об отсутствии в магазинах города этой самой обыкновенной части мужского костюма (Ленинградская правда 1955в). Кроме того, брюки, которые шили на советских фабриках, были шириной 35–40 см по низу. Более узкие (25–30 см) – осмеливались носить немногие. А «дудочки» (22 см и менее) – только стиляги. Д.В. Бобышев вспоминал ситуацию середины 1950-х годов:

Мы с матерью даже отправились в ателье шить мой первый взрослый костюм. Я бы и сам, наверное, сумел его заказать, но материнский присмотр был скорее не для помощи, а для цензуры: покрой и в особенности ширина брюк имели глубокий идеологический смысл. Широкие брюки с узкими манжетами и вовсе без них были признаком благонадежности, узкие с широкими манжетами бросали вызов обществу.

– Брюки – девятнадцать сантиметров, не шире, – заявил я закройщику. Мать на мгновение онемела.

– Вообще-то узкие брючки входят в моду, – заюлил закройщик, оценив обстановку. – Но я бы рекомендовал двадцать один сантиметрик.

– Двадцать восемь, и не меньше! – потребовала мать.

Такой консерватизм не одобрил даже закройщик:

– Для молодых людей это не фасон.

Она снизила свой предел до 25, а дальше – никак (Бобышев 2003: 79).

Ленинградский денди 1960-х годов А.Г. Найман рассказывал, как он по большому блату шил костюм в ателье на Суворовском проспекте. Здесь можно было получить в результате «брюки без обшлагов, с ма-аленьким скосом назад» (Найман 1999: 174–175). Однако большинство модников, по воспоминаниям современников, вынуждены были сами «зауживать снизу сшитые очень широко, в добротных советских традициях брюки». Эффект, как вспоминал очевидец, был ужасающим, но одеться по моде иным путем не представлялось возможным. Те же литературно-мемуарные источники, как правило, информируют не только о популярности узких брюк как важной составляющей элегантного мужчины, но и о гонениях на их приверженцев. Поклонник такой моды мог быть исключен из комсомола с клеймом человека, не верящего в социализм, «нигилиста». Неслучайно в стихотворении «Нигилист» Е.А. Евтушенко, написанном в 1960 году, про главного героя сказано: «Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя».

Правда, механизм наказания поклонников новой моды был непрост. Как правило, молодых людей в «дудочках» могли задержать на танцах дружинники. Иногда, как свидетельствуют воспоминания и опросы, они действовали решительно. Бывший пермский стиляга рассказывал: «На танцплощадках собиралась такая группа молодежи от комсомола, специально брали ножницы и разрезали штаны, жаловались в школу» (цит. по: Кимерлинг 2007: 93). После таких актов по месту работы или учебы модников отправлялись письма, на которые комсомольские организации были обязаны реагировать. Кроме того, в обывательской среде было еще много сторонников монументальности в одежде. Главное управление торговли Московского городского исполкома в 1959 году выявило целый ряд жалоб, связанных с фасонами брюк. Покупатели с возмущением писали: «Во всех магазинах, в том числе и в ЦУМе, брюки продаются с узким низом (25 см), но не всем нравится такая мода. Поэтому наряду с брюками узкими выпускайте брюки с шириной низка 29–30 см». «Желательно, чтобы ширина брюк была 28–30 см, так как далеко от столицы данная мода узких брюк не практикуется». «Прекратите шить узкие брюки, из-за которых нельзя купить костюма. Видимо, скоро в магазине порядочные люди не будут покупать костюмы» (цит. по: Захарова 2007: 73).

И все же к началу 1960-х годов в советской официальной мужской моде победили тенденции минимализма. В октябре 1959 года работники Ленинградского дома моделей прямо заявили, что «художники-модельеры должны работать над такими моделями, которые бы полностью удовлетворяли требования нашего советского человека. <…> Брюки должны быть и узкими и широкими» (ЦГА СПб 7384, 37в: 274). Изменения во внешнем облике советских людей в начале 1960-х годов подметили даже западные журналисты. По словам корреспондента американского журнала «Тайм» широкие брюки в СССР в это время уже носили «только военнослужащие, деревенщины и Никита Хрущев» (цит. по: Рафикова 2010: 150).

А.Г. Битов немного пафосно, но совершенно справедливо писал о миссии поколения шестидесятников: «Лучшие годы нехудшей части нашей молодежи, восприимчивой к незнакомым формам живого, пошли на сужение брюк. И мы им обязаны не только этим (брюкам), не только, через годы последовавшей, свободной возможностью их расширения (брюк), но и нелегким общественным привыканием к допустимости д р у г о г о: другого образа, другой мысли, другого, чем ты, человека. То, с чем они столкнулись, можно назвать реакцией в непосредственном смысле этого слова. Как раз либеральные усмешки направо по поводу несерьезности, ничтожности и мелочности этой борьбы: подумаешь, брюки!.. – и были легкомысленны, а борьба была – серьезна. Пусть сами „борцы“ не сознавали своей роли: в том и смысл слова „роль“, что она уже готова, написана за тебя и ее надо сыграть, исполнить. В том и смысл слова „борцы“. Пусть они просто хотели нравиться своим тетеркам и фазанессам. Кто не хочет… Но они вынесли гонения, пикеты, исключения и выселения с тем, чтобы через два-три года „Москвошвея“ и „Ленодежда“ самостоятельно перешли на двадцать четыре сантиметра вместо сорока четырех, а в масштабе такого государства, как наше, это хотя бы много лишних брюк» (Битов 1996: 23). Именно узкие брюки, далеко не всегда в комплекте со строгим пиджаком, чаще даже со свитером грубой вязки, а-ля Хемингуэй, были самым важным средством в формировании новых черт мужской идентичности.

Изменению конфигурации гендерного уклада в огромной степени способствовало внедрение в советскую повседневность женских брюк как некой партикулярной одежды. Конечно, и до начала десталинизации женщины в СССР надевали на себя нечто более комфортное и удобное, чем платья и юбки. Об этом с определенной иронией пишет мемуаристка Т.Е. Дервиз: «Ватные стеганные штаны в ансамбле с телогрейкой на тяжелых физических уличных работах – пожалуйста! Просторные шаровары с резинкой на поясе и у щиколотки, сатиновые и байковые, темных расцветок, для занятий спортом – обязательно! <…> Чего ж вам боле?!» (Дервиз 2011: 71). Эта одежда презентовала сталинскую модель женственности, в ней сочетались черты жвачного животного, предназначенного прежде всего для воспроизводства потомства и безотказного в тяжелой работе механизма. О полной асексуальности рабочей униформы, одинаковых для мужчин и женщин валенок, тулупов, а главное, теплых штанов, вскользь упоминал В.П. Аксенов в повести «Апельсины из Марокко»: «Из-за угла вышла группа девиц, казавшихся очень неуклюжими и бесформенными в тулупах и валенках. <…> [Люся] побежала прочь, неуклюже переваливаясь в своих больших валенках. Даже нельзя представить в этот момент, что у нее фигура Дианы» (Аксенов 2005: 373, 374).

В западной послевоенной моде дамские брюки, хотя и являлись элементом стиля унисекс, тем не менее придавали женщинам особый флер эротизма и сексуальности (подробнее см.: Бар 2012). В СССР в середине 1950-х годов этот вид одежды еще вызывал бурю негодования. Студенток-«штанишниц» высмеивал и бичевал в стенгазете историко-архивного института ныне известный писатель и публицист, тогда еще студент Э.Я. Радзинский (Аксютин 2004: 244). А.И. Аджубей вспоминал, что в ряде министерств женщин, рискнувших облачиться в брюки, не допускали в служебные помещения (Аджубей 1989: 109). Поэтесса Э.В. Лурье вспоминала, что в конце 1950-х годов девушек в брюках не пускали в студенческий зал Публичной библиотеки в Ленинграде (Лурье 2007: 486).

Конечно, никаких нормативных решений по поводу одежды в стиле унисекс власти, равно как и общественные организации, не принимали. Все сведения, связанные с осуждением женских брюк, почерпнуты из нарративных источников или опросов, сделанных уже в начале XXI века. И мемуаристы, и респонденты всегда с видимым удовольствием рассказывают о притеснениях «штанишниц» (Дервиз 2011: 74). Однако источники иного характера свидетельствуют о том, что представления властей о «приличии в моде» постепенно становились более демократичными. В начале 1960-х годов официальная школа моделирования, сосредоточенная в домах моделей, декларировала такие принципы создания костюма, как «лаконизм решения, четкие пропорции, плавные линии» (Одежда и быт 1962: 1). Это отвечало общемировым тенденциям высокой моды и было одобрено советскими идеологами и властью. В Ленинграде, например, на заседании постоянной комиссии по легкой промышленности при горисполкоме в октябре 1959 года было предложено сделать модный силуэт более спортивным и строгим. Модельеры осмелились начать разработку фасонов женских брюк. В 1960 году журнал «Работница» признал женские брюки вполне приемлемыми для прогулок, занятий спортом, домашнего досуга (Работница 1960в: 31). Более того, они даже в представлении апологетически настроенной интеллигенции стали рассматриваться как одежда, украшающая женщину, поднимающая ее на новый уровень сексуальности. В.А. Кочетов в романе «Секретарь обкома» посвятил целый абзац описанию брюк супруги главного героя, партийного работника Денисова: «София Павловна немало потрудилась над тем, чтобы одежды ее для такой поездки были удобны и в то же время, чтобы она выглядела в них соответствующим образом. Она сшила несколько комбинезонов, с лямками, с медными пряжечками, с карманами и карманчиками, застегивающимися большими красивыми пуговицами. Затворившись в спальне, она перед зеркалом тщательно осматривала себя в таких одеждах со всех сторон. Кое-что у нее было немножко больше, чем бы хотелось: брюки и лямки комбинезонов это подчеркивали с излишней старательностью. Но ничего, ничего. Хуже, когда меньше, чем надо. Ничего» (Кочетов 1961а: 85–86).

В 1962 году журнал «Работница» с явным назидательным осуждением писал: «Среди мам распространено мнение, что брюки можно носить только дочерям. А разве мамы во время отдыха не катаются на велосипеде, не ходят на прогулки в горы, не играют в волейбол?» (Работница 1962в: 31). Это означало явную легализацию брюк, хотя и с частичным поражением в правах. Но важнее было другое обстоятельство – проникновение в советскую моду уже укрепившегося на Западе стиля унисекс, свидетельствующего об изменениях в гендерном укладе в СССР (подробнее см.: Клингсейс 2008). Своеобразные стадии этого процесса зафиксированы в ранних повестях В.П. Аксенова. В «Коллегах» подруга Зеленина Инна появляется в «узких серых брючках» лишь один раз, и то потому, что приезжает на велосипеде (Аксенов 2005: 17). Для героини «Звездного билета» Галки Бодровой черные брючки выше щиколотки и блузка на манер мужской рубашки, обязательно с закатанными рукавами, – почти привычный наряд, пригодный и для дороги, и для дружеского общения (там же: 231, 339). В повести «Апельсины из Марокко» стиль унисекс, непременной частью которого являются уже не просто брюки, а джинсы, вообще выглядит нормой женской одежды. В обыденной жизни Катя – жена геолога Кичекьяна и объект любовных переживаний Николая Калчанова и Сергея Орлова – «в толстой вязаной кофте и синих джинсиках, а на ногах, как у всех… огромные ботинки» (там же: 377).

В СССР джинсовый бум начался лишь во второй половине 1970-х годов. До этого, примерно с конца 1950-х годов, советские люди иногда позволяли себе надеть некое подобие джинсов – «техасы», производимые в странах народной демократии. Старшее поколение называло их брюками со швами наружу (Герман 2000: 266). «Техасы» носили в домашней обстановке, на отдыхе, иногда их рассматривали и как удобный вид рабочей одежды, но не более. А главное, их надевали пока только мужчины. В повести А.Н. Рыбакова «Приключения Кроша» (1960–1961) толстый и неуклюжий модник Вадим на практике на автобазе появился «в финских, очень узких, в обтяжку, прошитых вдоль и поперек белыми нитками». Писатель не удерживается от слов похвальбы в адрес джинсов: «Это хорошие удобные брюки, с множеством карманов». Однако внутренняя цензура все же заставляет А.Н. Рыбакова прибавить следующую фразу: «Но толстому Вадиму они были узки. Он в них не мог ни сесть, ни встать. Они даже не застегивались у него на животе» (Рыбаков 2007: 33). У более раскованного В.П. Аксенова главный герой «Звездного билета» Димка Денисов – это человек, на котором «штаны неизвестного… происхождения» – на самом деле черные джинсы (Аксенов 2005: 195). В середине 1960-х годов слово «джинсы» – «узкие брюки из плотной хлопчатобумажной ткани, прошитые цветными нитками» – лингвисты отнесли к неологизмам конца эпохи хрущевских реформ (Новые слова и значения 1971: 155).

Унисексуальность женских брюк в восприятии советских людей подмечена в эссе филолога Р. Фрумкиной. Она пишет: «Услышав, что нашелся портной, который готов сшить мне брюки (дамские брюки, кроме сугубо спортивных штанов, у нас не продавались), отец [профессиональный текстильщик на пенсии] не без решительности сказал, что пойдет со мной покупать материал. В отделе тканей ГУМа… отец довольно быстро остановил свой выбор на черном фрачном сукне (это не сукно, а шерстяная ткань особо высокого качества). Эти брюки я носила лет десять с осени до лета» (Фрумкина 2007: 225–226). Символичным выглядит и сам факт участия мужчины, в данном случае отца, в подготовке процесса пошива брюк и выбор для женской одежды сугубо мужского материала. Стоит отметить, что некоторые частные портные, на первых порах не рисковавшие сделать на женских брюках ширинку, использовали застежку «ланцбант» так называемого морского фасона. Это был ярко выраженный унисекс.

Одновременно в годы оттепели в Советском Союзе стал популярен материал, обладающий выраженной функциональностью и унисексуальностью, – синтетическая ткань «болонья», названная по имени итальянского города, где впервые было налажено ее производство. В СССР «болонья» появилась во времена хрущевских реформ. А.И. Аджубей вспоминал: «Он [Хрущев] стал активно принимать западных бизнесменов, заспешивших в Москву. Крупный итальянский промышленник… поставил нам первые заводы искусственных волокон. Так вошла в наш быт ткань „болонья“» (Аджубей 1989: 99). Она, вернее, плащи из нее, сразу стали дефицитом, предметом вожделения и фарцовки. Погоня за «болоньей» – химической химерой первой половины 1960-х годов – запомнилась и Е.Б. Рейну, купившему плащ цвета «жандарм» у одного из ленинградских фарцовщиков (Рейн 1997: 247). М.Ю. Герман посвятил этому, в общем-то банальному дождевику целый абзац в своих блестящих мемуарах: «А плащ „болонья“ стал более, нежели модой – эпидемией, мечтой, униформой художественной знати. Шелковисто синтетические, необычных оттенков – черно-лазурные, темно-коричневые с зеленоватым блеском, угольно-серые со стальным, дивного и простого покроя, они шуршали и переливались, утверждая высокое положение и стильность владельцев. Мне он так и не достался – его покупали только из-под полы в комиссионных и стоил он весьма дорого… А на Западе – гроши, и выпускались исключительно для защиты от дождя. А у нас „болоньи“, настойчиво носившиеся в любую погоду, трескались, портились и выглядели, вероятно, нелепо. Но мы вынуждены были жить по собственным кодам элегантности» (Герман 2000: 425). С неменьшим восторгом пишет о болонье Т.Е. Девиз: «Иногда мне даже жаль, что прошла мода на плащи „болонья“, так они были элегантны, украшали всех и очень подходили к нашей холодной переменчивой погоде. Кроме того, они были удобны: маленький пакетик помещался в сумке на случай дождя. Однако за красоту их у нас носили в любую погоду. Помню, что за каких-то несколько месяцев в начале 1960-х годов большинство граждан обоего пола оделось в плащи темно-синего, или темно-серого, или темно-коричневого цвета. При первом появлении импортная „болонья“ была символом богатства и жизненного успеха. Плащи были хорошо сшиты, с дополнительной отлетающей кокеткой на спине, под которой скрывалась сетчатая материя для вентиляции, погончиками, большими прорезными карманами и широкими поясами… К плащам прикладывалась маленькая косыночка, а у мужчин – беретик» (Дервиз 2011: 67–68). Скрупулезное описание «болоньи», приведенное в воспоминаниях Т.Е. Дервиз, подчеркивает унисексуальный характер этой одежды. Детали покроя женских и мужских плащей совпадали. Совершенно очевидно, что приверженность к «болонье» была одним из кодов элегантности как мужчин, так и женщин. Но полностью удовлетворить спрос на синтетические плащи в годы оттепели не удалось. Неслучайно на декабрьском пленуме ЦК КПСС 1963 года вновь заговорили о необходимости улучшить качество полимерных материалов, вискозных, капроновых и ацетатных волокон. Массовое производство «болоньи» наладили в СССР к концу 1960-х годов. Но мода – вещь изменчивая даже в условиях развитого социализма. Экономисты были вынуждены констатировать, что в 1971–1975 годах спрос на «болонью» резко упал.

В годы хрущевских реформ в пространстве советской повседневности возник и новый вид обуви унисекс. Произошло это в значительной мере благодаря внедрению достижений химии в быт. В условиях хронического обувного дефицита в СССР наиболее приемлемыми для осенне-зимнего времени были галоши, как простые, так и утепленные; в большинстве случаев их надевали на мужские и женские туфли, ботинки, валенки. Производство галош и бот казалось относительно отлаженным. Только один ленинградский завод «Красный треугольник» в конце 1950-х годов выпускал около ста артикулов резиновой обуви и постоянно усовершенствовал их. Летом 1955 года на предприятии даже начали изготовлять женские галоши без каблука на тонкой подошве. «Эти галоши, – как писала „Ленинградская правда“, – очень удобны в условиях резкой перемены погоды. Их можно носить с собой в кармане или в дамской сумочке» (Ленинградская правда 1955б).

Однако на рубеже 1950–1960-х годов галоши вошли в конфликт с остромодной в прямом и переносном смысле обувью. Газетчики сообщали: «Вкусы меняются – многие предпочитают теперь носить обувь с зауженным носком и тонким каблуком, а попробуйте найти галоши к ней!» (Ленинградская правда 1961в). В это время на «Красном треугольнике» попытались наладить производство женских резиновых галош с каблуком-шпилькой. Но началом конца более чем вековой жизни галош в городском пространстве стали решения в первую очередь майского пленума 1958 года об увеличении производства обуви из искусственной кожи в 2,3 раза, а на микропористой подошве – в 40 раз!! (КПСС в резолюциях и решениях 1971б: 327). Это был своеобразный ответ власти стилягам, которые в начале 1950-х годов уже носили обувь на светлой, чаще всего белой, микропоре, которую называли «манной кашей». Эта подошва действительно позволяла ходить в сырую погоду, не используя галоши. С конца 1950-х годов на микропоре, правда, более сдержанного цвета, стали ходить все – вступать в коммунизм в галошах казалось нелепым. Вершиной советского обувного искусства явились ботинки из прорезиненного войлока на толстой резиновой подошве, в быту из-за своей скучной рациональности получившие название «прощай, молодость». Разработана эта модель была в осенне-зимний сезон 1961/62 годов (Ленинградская правда 1962б). Боты были не слишком элегантные, но дешевые в сравнении с импортными утепленными ботинками и удобные. Д.В. Бобышев вспоминал друга своей молодости Володю Швейгольца, который совершенно серьезно заявлял: «Пока молодой, носи с юмором боты „прощай, молодость“, причем на размер больше: тепло и дешево и в гостях, легко скинув их, не натопчешь» (Бобышев 2003: 116–117). Серийное производство бот в мужском и женском варианте началось в 1963 году (Ленинградская правда 1963а). Это был еще один советский вариант обувного унисекса.

Размывание гендерных границ благодаря внедрению в советскую повседневность вещей в стиле унисекс способствовало и формированию новых идеалов женской привлекательности, отличных от прежних, сталинских. На смену помпезной представительности пришла спортивная деловитость. Это выразилось в появлении совершенно иных типажей актрис в советском кино: Татьяны Самойловой, Жанны Болотовой, Татьяны Лавровой, Инны Гулая, Анастасии Вертинской, Светланы Светличной и др. Интеллект и эротичный шарм являлись отличительной чертой их внешности. То же самое происходило на эстраде: взлет Эдиты Пьехи во многом определялся пикантностью ее внешности и иностранного акцента, а Майи Кристалинской – чарующим обаянием некрасивости, так характерным для западных певиц типа Эдит Пиаф. Ориентиры женственности, отрицающие плакатно-монументальные черты красавиц эпохи тоталитаризма, распространялись и на уровне частного пространства. В мемуарах и литературных произведениях шестидесятников часто встречаются описания «роковых женщин». И всюду прослеживается связь с западными канонами привлекательности, почерпнутыми из произведений Э. – М. Ремарка и Э. Хемингуэя: «Ася Пекуровская – …яркая, элегантная, с глазами, заведенными тушью за виски, раскованная, самоуверенная, привыкшая к поклонникам, дерзкая на язык. <…> В юности напрашивалось сравнение Аси с героиней романа Хемингуэя „Фиеста“ – Бред Эшли. Очень коротко, „под мальчика“ стриженная, своевольная и очаровательная» (Штерн 2005: 130–131). Литературные ассоциации, в данном случае с героиней Ремарка Пат («Три товарища»), возникают и когда читаешь описание внешности Галины Дозмаровой-Харкевич: «Неуправляемая копна каштановых волос, короткий, с намеком на курносость нос и большой чувственный рот. Представьте себе сигарету в углу этого чувственного рта, прищуренный от дыма серо-зеленый глаз, гитару в руках, абсолютный слух и низкий, хрипловатый голос, который сегодня назвали то ли сексапильным, то ли сексуальным. Кроме того… она обладала прекрасной спортивной фигурой (курсив мой. – Н.Л.)» (Штерн 2001: 42).

Особую притягательность унисексуальности во внешности женщины подчеркивал и писатель Ю.М. Нагибин, описывая почти декадентскую худобу жены драматурга и барда А.А. Галича Ани и ее умение носить удивительно идущие ей мужские вещи: «Она всегда помнила, что любимая героиня нашей юности, очаровательная и шалавая Брет из „Фиесты“ носила мужскую шляпу» (Нагибин 1991: 224).

О шарме прозападных «роковых красавиц» пишет и М.Ю. Герман, характеризуя облик своей первой жены следующим образом: «У нее, так мне казалось тогда, был профиль героини итальянского неореалистического фильма… она много и небрежно курила, говорила низким тревожным голосом» (Герман 2000: 300). Яркое описание некой Татьяны Стриженовой, женщины-вамп, но не из литературно-художественной, а из геологической среды, есть в мемуарах А.М. Городницкого: «О самой Стриженовой к тому времени в Туруханском крае ходили самые фантастические легенды. <…> Сама героиня оказалась худощавой и черноволосой, цыганистого типа женщиной с постоянной папиросой в углу сильно накрашенного рта и большой пиратской серьгой в левом ухе. Затянута она была в редкие в то время американские джинсы, заправленные в резиновые сапоги, и тельняшку с глубоким вырезом. На шее болтался свободно повязанный красный прозрачный платок-„андалузска“. На шее красовалась широкополая шляпа-сомбреро, а на правом бедре, на настоящем американском поясе-патронтаже, отсвечивал черной вороненой сталью шестизарядный „кольт“» (Городницкий 1999: 168–169). И это в начале 1960-х годов, в Туруханском крае! В цитате из воспоминаний А.М. Городницкого присутствуют сразу несколько деталей стиля унисекс, связанных как с видами одежды, к которым относятся джинсы, так и с особой манерой поведения.

Курение – новая стилистика поведения – в 1960-е годы становится непременной характеристикой привлекательной женщины. В ранних произведениях В.П. Аксенова эта деталь новой женственности прописана с особой тщательностью. Правда, в повести «Коллеги» (1959) девушки еще не курят. Но уже в «Звездном билете» ситуация меняется: « – Дайте мне сигарету, капитан, – сыграла Галя. – Ты уверена, что Брижит Бардо курит? – буркнул Димка и протянул ей сигарету» (Аксенов 2005: 229). А в «Апельсинах из Марокко» курящая женщина – это модный тренд: беременная Катя курит не только на домашних посиделках, но даже во время движения на мотоцикле!!!

Таким образом, уже в начале 1960-х годов в новых канонах женственности явно прослеживались элементы унисекса, которые проявляются в моде в периоды серьезных изменений гендерных отношений в обществе. Изменились и каноны мужской привлекательности, которые легче всего продемонстрировать на примерах внешности киноактеров. В период сталинского гламура превалировал типаж блондинов с широкой улыбкой и атлетическим сложением в духе Сергея Столярова, звезды фильма Г.В. Александрова «Цирк», или сладко-сентиментального Сергея Лемешева. Вторая половина 1950-х годов выдвинула в качестве секс-символа образ обаятельного рабочего парня и соответствующий типаж – Николая Рыбникова, Юрия Беляева. Одновременно сформировался стандарт нервной мужской красоты: его представляли Олег Стриженов, Василий Лановой, Вячеслав Тихонов. В шестидесятые годы стал популярным тип мужчины – интеллектуала, не боящегося быть смешным, одновременно циничным и сентиментальным, и тем самым особенно привлекательный – Иннокентий Смоктуновский, Алексей Баталов, Олег Даль, Александр Демьяненко. Чрезмерная брутальность казалась ненатуральной, как и плакатная красивость.

Однако советский унисекс не был полным аналогом западного, в рамках которого формировался новый действительно «бесполый» стиль одежды и поведения. В СССР в 1960-е годы, скорее, развивался процесс маскулинизации женщин и интеллектуализации внешности мужчин. Но и это явление было свидетельством либерализации советского общества и его гендерного уклада.

 

Заключение

Исторический материал, собранный и обобщенный в книге, конечно же, подтверждает корректность предложенной социологами модели гендерного уклада, существовавшего в СССР в 1950–1960-х годах. Совершенно бесспорно утверждение о том, что именно государственная политика определила стилистику взаимоотношений мужчин и женщин в условиях десталинизации и либерализации советской социально-политической системы и, главное, структур повседневной жизни. Более того, властные инициативы в начале оттепели опережали общественные устремления основной массы населения, энергия которой была пока сосредоточена на поисках стратегий выживания в условиях тоталитарной гендерной системы. Самые судьбоносные решения, касающиеся взаимоотношений полов в десталинизирующемся обществе, были приняты до ХХ съезда КПСС, объявившего о развенчании культа «вождя всех народов». К их числу относятся, например, Указ Президиума Верховного Совета РСФСР от 24 октября 1953 года об отмене запрета на браки советских граждан с иностранцами; постановление Совета министров РСФСР о возвращении к системе совместного обучения мальчиков и девочек в средних школах (апрель 1954 года); Указ Президиума Верховного Совета СССР об отмене запретов на аборты по собственному желанию женщин (ноябрь 1955 года). Это была не только «ограниченная либерализация гендерной политики», о которой пишут социологи (Здравомыслова, Темкина 2003a: 314). По сути дела, на фоне деструкции тоталитарной системы в СССР происходило восстановление демократических начинаний 1920-х годов, когда советский гендерный уклад был, несмотря на некоторую эпатажность, самым прогрессивным в мире. Законодательные инициативы власти в одинаковой степени касались представителей обоих полов. И те и другие явно выиграли от введения совместного обучения мальчиков и девочек в средней школе. Отмена запретов на аборты внесла элементы свободы в интимную жизнь, предоставив женщине возможность выбора стратегии своей репродуктивности и оградив мужчину от опасности уголовной ответственности за якобы «склонение» к совершению искусственного выкидыша. Расширение производства контрацептивов и изменение позиции власти по отношению к проблемам предохранения в значительной степени меняло стандарты сексуальной жизни в целом. И мужчин и женщин в равной степени затрагивали государственные инициативы, направленные на либерализацию процедуры развода в советском обществе, и попытки исправления асимметрии в системе советского родительства. Под воздействием внедрения в быт достижений химии и техники менялись, правда, с определенной долей специфики, внешние каноны представителей обоих полов. На смену тяжеловесной женственности и гиперболизированной мужественности пришли спортивная легкость, деловитость и дозированная сексуальность, культ не столько антиженственности и грубой силы, сколько интеллекта и физического совершенства, что было уже присуще западным ориентирам привлекательности. В то же время так называемая «эрозия образа работающей матери» явно усиливалась благодаря «химизации» одежды, увеличению производства косметических средств, изменению принципов «высокой моды» и системы производства ширпотреба. В области же формирования нового канона маскулинности государственные начинания отставали от бурно меняющихся общественных представлений, основанных уже на гендерных парадигмах, свойственных мировому сообществу. Преобразование практик мужской самопрезентации стало во многом результатом саморазвития генерации мужчин времени десталинизации.

Хрущевская оттепель и во многом предопределенные ею изменения гендерного уклада разворачивались в условиях сохранения системы социалистической экономики, планового хозяйства и руководящей роли коммунистической партии, то есть социалистических принципов общественного обустройства. Именно поэтому и мужчины и женщины ощущали нехватку предметов первой необходимости и строили стратегию выживания в условиях дефицита. Они в равной мере зависели от политики насаждения «новой коммунистической обрядности», противопоставляемой религиозным устоям, и вынуждены были подчиняться регламентирующим установкам власти в сфере приватности.

Однако, несмотря на определенную ограниченность, заложенные с помощью нормативных установок власти перемены гендерного уклада не только воспринимались, но и преумножались на уровне общественного мнения и социальных практик населения. Видоизмененные представления об отношениях мужчин и женщин вербализировали и визуализировали как западные, так и российские литераторы и кинематографисты. Культурные парадигмы в свою очередь становились образцами контактов полов, развивая и углубляя позиции официального оттепельного дискурса. При этом, несмотря на идеологические барьеры, они существовали не только в неформальной сфере, всегда составляющей оппозицию официозу, но и в подцензурном пространстве. Это способствовало появлению в языке специальных понятий, касающихся взаимоотношений мужчин и женщин, либерализации общественных взглядов на приватность и интимные бытовые практики. Совершенный в годы оттепели прорыв в сфере гендерных отношений не только разрушил тоталитарную модель контактов полов, но и положил начало созданию нового варианта вечной формулы «мужчина и женщина» в советском культурно-бытовом пространстве.

 

Литература

Аджубей 1989 – Аджубей А.И. Те десять лет. М., 1989.

Айвазова 1998 – Айвазова С.Г. Русские женщины в лабиринте равноправия. М., 1998.

Акт обыска 1999 – Акт обыска у Ягоды // Родина. 1999. № 1. С. 40.

Алина 15/09/2011 – Алина Г.Л. Моя жизнь. Обретение душевного мира. www.1001.ru. 15/09/2011.

Аксенов 1964 – Аксенов В.П. Коллеги. М., 1964.

Аксенов 2002 – Аксенов В.П. Затоваренная бочкотара. М., 2002.

Аксенов 2005 – Аксенов В.П. Апельсины из Марокко. М., 2005.

Аксенов 2009 – Аксенов В.П. Таинственная страсть. М., 2009.

Аксютин 2004 – Аксютин Ю.В. Хрущевская оттепель и общественные настроения в СССР в 1953–1964 гг. М., 2004.

Андреева 2009 – Частная жизнь при социализме: Отчет советского обывателя. М., 2009.

Антирелигиозник 1926 – Антирелигиозник. 1926. № 6.

Антонова 2008 – Антонова М.В. Сатира как инструмент дисциплины тела в эпоху хрущевских реформ // Советская социальная политика: сцены и действующие лица. 1940–1985. М., 2008. С. 290–312.

Антонова 2010 – Антонова М.Вл. Советская социальная политика: семейно-бытовой аспект. 1950–1960-е годы (на материалах Ленинграда). Диссертация на соискание ученой степени кандидата исторических наук. СПб., 2010.

Аствацатуров, Кольгуненко 1966 – Аствацатуров К.Р., Кольгуненко И.И. Косметика для всех. М., 1966.

Баженова 1963 – Баженова К.М. Состояние акушерско-гинекологической помощи в Ленинграде за 10 лет (1950–1959) и пути ее дальнейшего развития. Автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора медицинских наук. Л., 1963.

Балдано 2002 – Балдано И.Ц. Мода ХХ века: Энциклопедия. М., 2002.

Бар 2012 – Бар Кр. Осторожное распространение брюк (1914–1960 годы) // Теория моды: одежда, тело, культура. 2012. № 24. С. 41–72.

Бардецкая 2001 – Бардецкая И. Абортная культура // Итоги. 2001. № 12 (250).

Барт 1996 – Барт Р. Мифологии. М., 1996.

Бартлетт 2011 – Бартлетт Дж. Fashion East: призрак, бродивший по Восточной Европе. М., 2011.

Бахарева 2000 – Бахарева Т. Маргарита Криницына: «своего мужа, Евгения, отбила у Изольды Извицкой» // Факты. 2002. 9 октября.

Бейлинсон 2008 – Бейлинсон В.Г. Советское время в людях. М., 2008.

Белова-Колесникова 1999 – Белова-Колесникова Л. Примадонна. Мемуары. СПб., 1999.

Белошапко, Беккер 1957 – Белошапко П.А., Беккер С.М. Охрана материнства в СССР. Л., 1957.

Битов 1989 – Битов А.Г. Близкое ретро, или комментарии к общеизвестному // Новый мир. 1989. № 4. С. 135–164.

Битов 1996 – Битов А.Г. Империя в четырех измерениях. Т. 2. Пушкинский дом. М., 1996.

Битов 1999 – Битов А.Г. Неизбежность ненаписанного. М., 1999.

Блюмин 2002 – Блюмин М. Бабье лето авангарда или вторая жизнь агитационного текстиля 1920–1930-х годов // Новый мир искусства. 2002. № 3. С. 41–43.

Бобышев 2003 – Бобышев Дм.В. Я здесь (Человекотекст). М., 2003.

Бондаренко 1992 – Бондаренко П.П. Дети Кирпичного переулка // Минувшее. М.; СПб., 1992. Т. 11. С. 88–129.

Бродский 1999 – Бродский И.А. Меньше единицы: Избранные эссе. М., 1999.

Брыкин 1927 – Брыкин Н. Люди низин. Л., 1927.

Бурдье 1994 – Бурдье П. Начала. М., 1994.

Бюллетень Верховного Суда СССР 1961 – Бюллетень Верховного Суда СССР. 1961. № 1.

Бюллетень Верховного Суда СССР 1963 – Бюллетень Верховного Суда СССР. 1963. № 3.

Бюллетень Исполнительного комитета 1959а – Бюллетень Исполнительного комитета Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся. 1959. № 4.

Бюллетень Исполнительного комитета 1959б – Бюллетень Исполнительного комитета Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся 1959. № 8.

Бюллетень Исполнительного комитета 1961а – Бюллетень Исполнительного комитета Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся. 1961. № 9.

Бюллетень Исполнительного комитета 1961б – Бюллетень Исполнительного комитета Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся. 1961. № 14.

Бюллетень Исполнительного комитета 1962а – Бюллетень Исполнительного комитета Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся. 1962. № 1.

Бюллетень Исполнительного комитета 1962б – Бюллетень Исполнительного комитета Ленинградского городского Совета депутатов трудящихся. 1962. № 2.

Вайль, Генис 1996 – Вайль П.Л., Генис А.А. 60-е. Мир советского человека. М., 1996.

Вайнштейн 2007 – Вайнштейн О. «Мое любимое платье»: портниха как культурный герой в Советской России // Теория моды: одежда, тело, культура. 2007. № 3. С. 101–126.

Валенцова 2004 – Валенцова М.М. Мужской/женский в кругу бинарных противопоставлений: связи, ситуативность, оценка // Мужской сборник. Вып. 2. М., 2004. С. 89–93.

Вам, девушки 1961 – Вам, девушки. М., 1961.

Васильев 2004 – Васильев Г.В. Роли, которые нас выбирают. М., 2004.

Ведомости Верховного Совета СССР 1944 – Ведомости Верховного Совета СССР. 1944. № 37.

Ведомости Верховного Совета СССР 1954 – Ведомости Верховного Совета СССР. 1954. № 15.

Ведомости Верховного Совета СССР 1955 – Ведомости Верховного Совета СССР. 1955. № 22.

Вечерний Ленинград 1948 – Вечерний Ленинград. 1948. 11 июля.

Вечерний Ленинград 1958 – Вечерний Ленинград. 1958. 4 мая.

Вечерний Ленинград 1962 – Вечерний Ленинград. 1962. 3 ноября.

Вечерний Ленинград 1963а – Вечерний Ленинград. 1963. 15 апреля.

Вечерний Ленинград 1963б – Вечерний Ленинград. 1963. 21 сентября.

Вечерний Ленинград 1967– Вечерний Ленинград. 1967. 18 июля.

Визуальная антропология 2009 – Визуальная антропология: Режимы видимости при социализме. М., 2009.

Вишневский 1998 – Вишневский А.Г. Серп и рубль. Консервативная модернизация в СССР. М., 1998.

Волков 1998 – Волков С.М. Диалоги с Бродским. М., 1998.

Вольфсон 1937 – Вольфсон С.Я. Семья и брак в их историческом развитии. М., 1937.

Встречи в зале ожидания 2003 – Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате. М., 2003.

Ганелин 2004 – Ганелин Р.Ш. Советские историки: о чем они говорили между собой. Страницы воспоминаний о 1940–1970-х годах. СПб., 2004.

Гельман 1923 – Гельман И. Половая жизнь современной молодежи. М., 1923.

Герасимов 1982 – Герасимов С.А. Собрание сочинений. В 3 т. Т. 1. Киносценарии. М., 1982.

Герман 1959 – Герман Ю.П. Наши знакомые. Л., 1959.

Герман 2000 – Герман М.Ю. Сложное прошедшее. СПб., 2000.

Герман 25/11/12 – Герман Ю.П. Я отвечаю за все // www.erlib.com. 25/11/12.

Гигиена беременной и кормящей женщины 1939 – Гигиена беременной и кормящей женщины. Тбилиси, 1939.

Гилмор 2005 – Гилмор Д.Д. Становление мужественности: Культурные концепты маскулинности. М., 2005.

Гиммерверт 1999 – Гиммерверт А.А. Майя Кристалинская. И все сбылось и не сбылось. М., 1999.

Говоров 2004 – Говоров И.В. Преступность и борьба с ней в послевоенном Ленинграде (1945–1955): опыт исторического анализа. СПб., 2004.

Годы и фильмы 1980 – Годы и фильмы. Избранные киносценарии. М., 1980.

Гоз 2008 – Гоз Э.Я. «Я храню это в сердце моем…» СПб., 2008.

Голод 1996 – Голод С.И. ХХ век и тенденции сексуальных отношений. СПб., 1996.

Гордин 2000 – Гордин Я.А. Перекличка во мраке. СПб., 2000.

Городницкий 1999 – Городницкий А.М. Васильевский остров. М., 1999.

Горьковский автомобильный 1981 – Горьковский автомобильный. М., 1981.

Градскова 1999 – Градскова Ю.В. «Обычная» советская женщина – обзор описаний идентичности. М., 1999.

Градскова 2007 – Градскова Ю.В. Культурность, гигиена и гендер: советизация «материнства» в России в 1920–1930-е годы // Советская социальная политика 1920–1930-х годов: идеология и повседневность. М., 2007. С. 242–261.

Гранин 1987 – Гранин Д.А. Искатели. М., 1987.

Гранин 1989 – Гранин Д.А. Иду на грозу. Клавдия Вилор. М., 1989.

Грекова 1998 – Грекова И. Дамский мастер. Избранное. М., 1998.

Гронов, Журавлев 2006 – Гронов Ю., Журавлев С. Власть моды и Советская власть: История противостояния // Историк и художник. 2006. № 3. С. 100–113.

Грушин 2001 – Грушин Б.А. Четыре жизни России в зеркале общественного мнения. Жизнь 1-я. Эпоха Хрущева. М., 2001.

Гурова 2004 – Гурова О.Ю. Идеология в вещах: социокультурный анализ нижнего белья в России. 1917–1980-е гг. Диссертация на соискание ученой степени кандидата культурологии. М., 2004.

Гурченко 1994 – Гурченко Л.М. Аплодисменты. М., 1994.

Гусев 1957 – Гусев В.Е. Шерстяная промышленность за годы Советской власти. М., 1957.

Гюнтер 2009 – Гюнтер Х. Пути и тупики изучения искусства и литературы сталинской эпохи // Новое литературное обозрение. 2009. № 95. С. 287–299.

Дашкова 2004 – Дашкова Т.Ю. Любовь и быт в кинофильмах 1930–1950-х гг. // История кино. М., 2004. С. 218–234.

Дашкова 2009 – Дашкова Т.Ю. Русский сувенир Григория Александрова: на грани двух эпох, или Великая ломка // Визуальная антропология: Режимы видимости при социализме. М., 2009. С. 371–394.

Девель 1976 – Девель А.А. Красный химик. Л., 1976.

Дементьев 1977 – Дементьев Н.С. Замужество Татьяны Беловой. Л., 1977.

Дервиз 2008 – Дервиз Т.Е. Рядом с большой историей // Звезда. 2008. № 12. С. 39–46.

Дервиз 2011 – Дервиз Т.Е. Рядом с большой историей. Очерки частной жизни ХХ века. СПб., 2011.

Дзеконьска-Козловска 1977 – Дзеконьска-Козловска А. Женская мода ХХ века. М., 1977.

Добренко 2007 – Добренко Е. Политэкономия соцреализма. М., 2007.

Довженко 1967 – Довженко Г.И. К 125-летию клиники акушерства и гинекологии (1842–1967). Л., 1967.

Довлатов 2005 – Довлатов С.Д. Встретились, поговорили. СПб., 2005. С. 168.

Домоводство 1957 – Домоводство. М., 1957.

Доорн 1997 – Доорн П. Еще раз о методологии: старое и прекрасное: «мыльная опера» о непонимании между историками и моделями // Новая и новейшая история. 1997. № 3. С. 88–102.

Доронина 1997 – Доронина Т.В. Дневник актрисы // Наш современник. 1997. № 12. С. 195–207.

Дробижев 1967 – Дробижев В.З. У истоков советской демографии. М., 1967.

Дьяконов 1995 – Дьяконов И.М. Книга воспоминаний. СПб., 1995. С. 176.

Жидкова 2008 – Жидкова Е. Практика разрешения семейных конфликтов в 1950–1960-е годы: обращение граждан в общественные организации и партийные ячейки // Советская социальная политика: сцены и действующие лица, 1940–1985. М., 2008.

Жидкова 15/06/12 – Жидкова Е. Введение новых гражданских праздников и обрядов в 1950–60-е годы. www.igh.ru. 15/06/12.

Журавлев 2009 – Журавлев С.В. Демонстрационный зал ГУМа: в середине 1950–1970-х годов: особенности визуальной репрезентации советской моды на микроуровне // Визуальная антропология: режимы видимости при социализме. М., 2009. С. 157–180.

Журнал мод 1956а – Журнал мод. М., 1956. № 1.

Журнал мод 1956б – Журнал мод. М., 1956. № 4.

Залкинд 1925 – Залкинд А.Б. Революция и молодежь. М., 1925.

Залкинд 1926 – Залкинд А.Б. Половой вопрос в условиях советской общественности. М., 1926.

Зарницкий 1956 – Зарницкий А. Аборт и заболеваемость женщины. Одесса, 1956.

Захарова 2005 – Захарова Л.В. Каждой советской женщине – платье от Диора! (Французское влияние в советской моде 1950–1960-х гг.) // Социальная история. Ежегодник. 2004. М., 2005. С. 339–367.

Захарова 2007 – Захарова Л. Советская мода 1950–60-х гг.: политика, экономика, повседневность // Теория моды: одежда, тело, культура. 2007. № 3. С. 55–80.

Зверев 2003 – Зверев В.В. Новые подходы к художественной литературе как историческому источнику // Вопросы истории. 2003. № 4. С. 161–165.

Здоровье 1956 – Здоровье. 1956. № 3.

Здравомыслова, Темкина 2003a – Здравомыслова Е.А., Темкина А.А. Государственное конструирование гендера в советском обществе // Журнал исследований социальной политики. 2003. Т. 1. № 3–4. С. 299–321.

Здравомыслова, Темкина 2003b – Здравомыслова Е., Темкина А. Советский этакратический порядок. Социальная история 2003. М., 2003. С. 436–463.

Золотоносов 1991 – Золотоносов М. Мастурбация. «Эрогенные зоны» советской культуры 1920–1930-х годов // Литературное обозрение. 1991. № 11. С. 93–99.

Зубкова 1999 – Зубкова Е.Ю. Послевоенное советское общество: политика и повседневность. 1945–1953. М., 1999.

Иггерс 2001 – Иггерс Г.Г. История между наукой и литературой: размышления по поводу историографического подхода Хейдена Уайта // Одиссей: Человек в истории. М., Наука, 2001. С. 140–154.

Известия 1933 – Известия. 1933. 18 декабря.

Игманд 2008 – Игманд А. «Я одевал Брежнева…». М., 2008.

Изофронт 1931 – Изофронт. Классовая борьба на фронте пространственных искусств. М.; Л., 1931.

Интервью с Виссарионовым 10/12/11 – Интервью с В.А. Виссарионовым. www.arkannikov.ru/cgi-bin/index. 10/12/11.

Кабанов 1997 – Кабанов В.В. Источниковедение истории советского общества. Курс лекций. М., 1997.

Каган 1930 – Каган А.Г. Молодежь после гудка. Л., 1930.

Карсавин 1923 – Карсавин Л.П. Философия истории. Берлин, 1923.

Кассиль 1962 – Кассиль Л.А. Танцы под расписку // Юность. 1962. № 11. С. 105–108.

Кетлинская, Слепков 1929 – Кетлинская В., Слепков Вл. Жизнь без контроля. Л., 1929.

Кимерлинг 2007 – Кимерлинг А. Платформа против галош, или Стиляги на улицах советского города // Теория моды: одежда, тело, культура. 2007. № 3. С. 81–99.

Кировский рабочий 1957 – Кировский рабочий. 1957. 9 сентября.

Кларк 2002 – Кларк К. Советский роман: история как ритуал. Екатеринбург, 2002.

Клингсейс 2008 – Клингсейс К. Что осталось от 60-х? Взгляд в зеркало // Социокультурный феномен шестидесятых. М., 2008. С. 175–196.

Ковригина 1956 – Ковригина М.Д. О мерах по дальнейшему улучшению медицинского обслуживания населения. М., 1956.

Кодекс законов о браке, семье и опеке РСФСР 1961 – Кодекс законов о браке, семье и опеке РСФСР. Официальный текст с изменениями на 1 февраля 1961 года и с приложением постатейно-систематизированных материалов. М., 1961.

Кодекс о браке и семье РСФСР 1969 – Кодекс о браке и семье РСФСР. 30 июля 1969 г. // Ведомости Верховного Совета РСФСР. 1969. № 32.

Козлов 1998 – Козлов А. Козел на саксе – и так всю жизнь. М., 1998.

Кожевников 2001 – Кожевников А.Ю. Большой словарь. Крылатые слова отечественного кино. М., 2001.

Колядич 1998 – Колядич Т.М. Воспоминания писателей: проблемы поэтики жанра. М., 1998.

Комлева 2000 – Комлева Г.Т. Танец – счастье и боль. Записки петербургской балерины. СПб.; М., 2000.

Комсомольская правда 1927 – Комсомольская правда. 1927. 12 января.

Комсомольская правда 1928 – Комсомольская правда. 1928. 2 июля.

Комсомольская правда 1933 – Комсомольская правда. 1933. 28 августа.

Комсомольская правда 1935 – Комсомольская правда. 1935. 1 января.

Комсомольская правда 1938 – Комсомольская правда. 1938. 30 июля.

Кон 1967 – Кон И.С. Социология личности. М., 1967.

Кон 1997 – Кон И.С. Сексуальная культура в России. Клубничка на березе. М., 1997.

Кон 2001 – Кон И.С. Мужские исследования: меняющиеся мужчины в изменяющемся мире // Введение в гендерные исследования. Ч. 1: Учеб. пособие / Под ред. И. Жеребкиной. Харьков: ХЦГИ; СПб., 2001. С. 562–605.

Кон 2008 – Кон И.С. 80 лет одиночества. М., 2008.

Коннелл 2001 – Коннелл Р. Маскулинности и глобализация // Введение в гендерные исследования. Ч. 2. Хрестоматия. СПб., 2001. С. 851–873.

Королева, Королев, Гарькин 2010 – Королева Л.А., Королев А.А., Гарькин И.Н. Государственно-конфессиональная политика в отношении ислама в СССР. 1940–1980 гг. (по материалам Среднего Поволжья) // Наука о человеке: гуманитарные исследования. 2010. № 1. С. 14–22.

Кочетов 1958 – Кочетов В.А. Братья Ершовы. Л., 1958.

Кочетов 1961а – Кочетов В.А. Секретарь обкома // Роман-газета. 1961. № 18.

Кочетов 1961б – Кочетов В.А. Секретарь обкома // Роман-газета. 1961. № 19.

КПСС в резолюциях и решениях 1971а – КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. Издание восьмое. М., 1971. Т. 6.

КПСС в резолюциях и решениях 1971б – КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. Издание восьмое. М., 1971. Т. 7.

КПСС в резолюциях и решениях 1972 – КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. Издание восьмое. М., 1972. Т. 8.

КПСС в резолюциях и решениях съездов 1986 – КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М., 1986. Т. 10.

Красная деревня 1936 – Красная деревня. 1936. № 7.

Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1959 – Краткая энциклопедия домашнего хозяйства. М., 1959.

Краткая энциклопедия домашнего хозяйства 1966 – Краткая энциклопедия домашнего хозяйства. М., 1966.

Крестьянка 1961 – Крестьянка. 1961. № 8.

Крокодил 1949 – Крокодил. 1949. № 7.

Крокодил 1954 – Крокодил. 1954. № 18.

Крокодил 1955 – Крокодил. 1955. № 33.

Крокодил 1958 – Крокодил. 1958. № 15.

Крокодил 1960а – Крокодил. 1960. № 15.

Крокодил 1960б – Крокодил. 1960. № 28.

Крокодил 1962а – Крокодил. 1962. № 8.

Крокодил 1962б – Крокодил. 1962. № 13.

Крокодил 1964 – Крокодил. 1964. № 5.

Кром 2003 – Кром М.М. Повседневность как предмет исторического исследования // История повседневности: сборник научных работ. СПб., 2003. С. 7–14.

Кузнецов 1964 – Кузнецов Ф.Ф. Гражданин или мещанин // Юность. 1964. № 12. С. 75–80.

Культура и быт горняков 1974 – Культура и быт горняков и металлургов Нижнего Тагила. 1917–1970. М., 1974.

Купман 2002 – Купман Е.А. Вспоминая Лидию Яковлевну // Звезда. 2002. № 3. С. 135–156.

Куприянова 2004 – Куприянова А. Мифология шестидесятых в ранней прозе В. Аксенова // От текста к контексту: Межвузовский сборник научных работ. Тюмень, 2004. Вып. 4. С. 109–117.

Куратов 2004 – Куратов О.В. Хроники русского быта. 1950–1990 гг. М., 2004.

Курганов 1987 – Курганов А.И. Семья в СССР. 1917–1957 гг. Нью-Йорк, 1987.

Ландау-Дробанцева 1999 – Ландау-Дробанцева К.Т. Академик Ландау. Как мы жили. М., 1999.

Ланской, Рест 1956 – Ланской М.З., Рест Б.М. Незримый фронт. Л., 1956.

Лебина 1999 – Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 1920–1930-е годы. СПб., 1999.

Лебина 2003 – Лебина Н.Б., Чистиков А.Н. Обыватель и реформы. СПб., 2003.

Лебина 2007а – Лебина Н.Б. «Навстречу многочисленным заявлениям трудящихся женщин…» Абортная политика как зеркало советской социальной заботы // Советская социальная политика 1920–1930-х годов: идеология и повседневность. М., 2007. С. 228–241.

Лебина 2007б – Лебина Н.Б. Денди в кукурузе // Родина. 2007. № 7. С. 117–122.

Лебина 2009 – Лебина Н.Б. Одежда для кузькиной матери // Родина. 2009. № 6. С. 122–126.

Лев с петербургской набережной 2011 – Лев с петербургской набережной. Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии» // Новые известия. 2011. 14 января.

Ленинград в восьмой пятилетке 1979 – Ленинград в восьмой пятилетке. 1966–1970. Л., 1979.

Ленинградская правда 1934 – Ленинградская правда. 1934. 4 апреля.

Ленинградская правда 1955а – Ленинградская правда. 1955. 13 января.

Ленинградская правда 1955б – Ленинградская правда. 1955. 28 июня.

Ленинградская правда 1955в – Ленинградская правда. 1955. 9 июля.

Ленинградская правда 1955г – Ленинградская правда. 1955. 21 августа.

Ленинградская правда 1955д – Ленинградская правда. 1955. 23 августа.

Ленинградская правда 1956а – Ленинградская правда. 1956. 11 августа.

Ленинградская правда 1956б – Ленинградская правда. 1956. 26 сентября.

Ленинградская правда 1958а – Ленинградская правда. 1958. 22 июля.

Ленинградская правда 1958б – Ленинградская правда. 1958. 15 августа.

Ленинградская правда 1959а – Ленинградская правда. 1959. 22 мая.

Ленинградская правда 1959б – Ленинградская правда. 1959. 20 октября.

Ленинградская правда 1960а – Ленинградская правда. 1960. 4 января.

Ленинградская правда 1960а – Ленинградская правда. 1960. 5 мая.

Ленинградская правда 1961а – Ленинградская правда. 1961. 7 января.

Ленинградская правда 1961б – Ленинградская правда. 1961. 12 января.

Ленинградская правда 1961в – Ленинградская правда. 1961. 20 мая.

Ленинградская, правда 1961г – Ленинградская правда. 1961. 6 июня.

Ленинградская правда 1962а – Ленинградская правда. 1962. 30 января.

Ленинградская правда 1962б – Ленинградская правда. 1962. 14 февраля.

Ленинградская правда 1963а – Ленинградская правда. 1963. 22 сентября.

Ленинградская правда 1963б – Ленинградская правда. 1963. 25 октября.

Ленинградская правда 1964 – Ленинградская правда. 1964. 24 марта.

Ленинградская промышленность 1967 – Ленинградская промышленность за 50 лет. Л., 1967.

Лиля Брик – Эльза Триоле 2000 – Лиля Брик – Эльза Триоле. Неизданная переписка (1921–1970). М., 2000.

Литвинов 2009 – Литвинов Г. Стиляги: как это было. М., 2009.

Литовская, Созина 2004 – Литовская М., Созина Е. От «семейного ковчега» к «красному треугольнике»: адюльтер в русской литературе // Семейные узы: модели для сборки. М., 2004. Кн. 1. С. 248–291.

Лурье 2007 – Лурье Э.В. Дальний архив. 1922–1959. Семейная история в документах, дневниках, письмах. СПб., 2007.

Максимова 2004 – Максимова Т.О. На кой черт регистрировать брак // Родина. 2004. № 11. С. 87.

Малая советская энциклопедия 1932 – Малая советская энциклопедия. Т. IX. М., 1932. Стлб. 513–514.

Малиновский 2004 – Малиновский Б. Аргонавты западной части Тихого океана. М., 2004.

Мандельштам 1990 – Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 1990.

Масленников 2007 – Масленников И.Ф. Бейкер-стрит на Петроградской. СПб., 2007.

Маяковский 1941 – Маяковский В.В. Сочинения в одном томе. М., 1941.

Методическое письмо по применению противозачаточных средств 1959 – Методическое письмо по применению противозачаточных средств. Л.: Ленинградский городской отдел здравоохранения, 1959.

Мещеркина 2002 – Мещеркина Е.Ю. Социологическая концептуализация маскулинности // Социологические исследования. 2002. № 11. С. 15–26.

Миронец 1985 – Миронец Н.И. Песня в комсомольском строю. М., 1985.

Москва послевоенная 2000 – Москва послевоенная. 1945–1947. Архивные документы и материалы. М., 2000.

На смену 1922 – На смену. 1922. 18 ноября.

Нагибин 1991 – Нагибин Ю.М. Рассказ синего лягушонка. М., 1991.

Найман 1999 – Найман А.Г. Славный конец бесславных поколений. М., 1999.

«Нездоровые и антисоветские проявления…» 2012 – «Нездоровые и антисоветские проявления…»: справка Управления КГБ при Совете Министров СССР по Ленинградской области от 27 июля 1964 г. Публикация К.А. Болдовского // Новейшая история России. 2012. № 1(3). С. 197–213.

Никончик 1961 – Никончик О.К. Аборт и противозачаточные средства. Л., 1961.

Новые слова и значения 1971 – Новые слова и значения. Словарь-справочник по материалам прессы и литературы 60-х гг. М., 1971.

О комсомоле и молодежи 1970 – О комсомоле и молодежи. Сборник документов и материалов. М., 1970.

Общая газета 2000 – Общая газета. 2000. 3 февраля.

Огонек 1989 – Огонек. 1989. № 27.

Одежда и быт 1962 – Одежда и быт. 1962. № 4.

Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ 1969 – Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ. Л., 1969.

Очерки истории Ленинградской организации КПСС 1985 – Очерки истории Ленинградской организации КПСС. Т. 3. Л., 1985.

Павлов 2011 – Павлов А.Н. Делайте добро. СПб., 2011.

Память тела 2000 – Память тела. Нижнее белье советской эпохи. Каталог выставки. М., 2000.

Панова 1980 – Панова В.Ф. О моей жизни, книгах и читателях. Л., 1980.

Панова 1983 – Панова В.Ф. Времена года. Л., 1983.

Песенник 1924 – Песенник революционных, антирелигиозных, комсомольских и украинских песен. М., 1924.

Пирожкова 1998 – Пирожкова В.А. Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности. СПб., 1998.

Половая жизнь женщины 1935 – Половая жизнь женщины. Баку, 1935.

Положение о товарищеских судах 1961 – Положение о товарищеских судах. М., 1961.

Померанцев 1999 – Померанцев И. Стиляги // Урал. 1999. № 11. С. 124–129.

Попов 2003 – Попов В.Г. Запомните нас такими. СПб., 2003.

Постановление Верховного Совета 1960 – Постановление Верховного Совета РСФСР от 15 июня 1960 года «О работе органов ЗАГС в РСФСР». www.libussr.ru/doc_ussr/usr_ 5550.htm. 20/08/12.

Постановления КПСС и Советского правительства об охране здоровья народа 1958 – Постановления КПСС и Советского правительства об охране здоровья народа. М., 1958.

Постановление СМ РСФСР 1964 – Постановление СМ РСФСР от 18.12.1964 № 203 «О внедрении в быт советских людей новых гражданских обрядов» // СП РСФСР. 1964. № 3. Ст. 22.

Правда 1923 – Правда. 1923. 14 июля.

Предтеченский 1964 – Предтеченский А.В. Художественная литература как исторический источник // Вестник Ленинградского государственного Университета. Серия истории, языка и литературы. Вып. 3. № 14. Л., 1964. С. 76–84.

Прохоров 2004 – Прохоров А. «Человек родился»: сталинский миф о большой семье в киножанрах «оттепели» // Семейные узы: модели для сборки. М., 2004. Кн. 1. С. 114–133.

Пушкарева 2002 – Пушкарева Н.Л. Русская женщина: история и современность: история и современность: История изучения «женской темы» русской и зарубежной наукой. 1800–2000: Материалы к библиографии. М., 2002.

Пушкарева 2012 – Пушкарева Н.Л. Гендерная система советской России и судьбы россиянок // Новое литературное обозрение. 2012. № 5. С. 8–23.

Пыжиков 2004 – Пыжиков А.В. Раздельное обучение в советской школе // Педагогика 2004. № 5. С. 78–84.

Рабжаева 2004 – Рабжаева М.В. Историко-социальный анализ семейной политики в России ХХ века // Социологические исследования. 2004. № 6. С. 89–97.

Работница 1924 – Работница. 1924. № 2.

Работница 1926 – Работница. 1926. № 27.

Работница 1927 – Работница. 1927. № 37.

Работница 1936 – Работница. 1936. № 11. С. 7.

Работница 1955 – Работница. 1955. № 10.

Работница 1956а – Работница. 1956. № 5.

Работница 1956б – Работница. 1956. № 7.

Работница 1956в – Работница. 1956. № 9.

Работница 1956г – Работница. 1956. № 12.

Работница 1957 – Работница. 1957. № 4.

Работница 1958а – Работница. 1958. № 5.

Работница 1958б – Работница. 1958. № 9.

Работница 1959а – Работница. 1959. № 9.

Работница 1959б – Работница. 1959. № 10.

Работница 1959в – Работница. 1959. № 11.

Работница 1960а – Работница. 1960. № 4.

Работница 1960б – Работница. 1960. № 5.

Работница 1960в – Работница. 1960. № 6.

Работница 1960д – Работница. 1960. № 8.

Работница 1960е – Работница. 1960. № 9.

Работница 1960ж – Работница.1960. № 12.

Работница 1961а – Работница. 1961. № 1.

Работница 1961б – Работница. 1961. № 2.

Работница 1961в – Работница. 1961. № 4.

Работница 1961 г – Работница. 1961. № 7.

Работница 1961д – Работница. 1961. № 10.

Работница 1962а – Работница. 1962. № 1.

Работница 1962б – Работница. 1962. № 4.

Работница 1962в – Работница. 1962. № 5.

Работница 1962г – Работница. 1962. № 8.

Работница 1964а – Работница. 1964. № 7.

Работница 1964б – Работница. 1964. № 12.

Радзинский 2006 – Радзинский Э.Я. Еще раз про любовь. М., 2006.

Райх 1997 – Райх В. Сексуальная революция. СПб.; М., 1997.

Райкина 2004 – Райкина М. Галина Волчек: как правило вне правил. М., 2004.

Рафикова 2010 – Рафикова С. Сибирский стиляга. Нонконформизм на провинциальной почве // Родина. 2010. № 9. С. 146–152.

Рейн 1997 – Рейн Е.Б. Мне скучно без Довлатова. СПб., 1997.

Решения партии и правительства 1966 – Решения партии и правительства по хозяйственным вопросам. Т. 4. 1953–1961 годы. М., 1966.

Решения партии и правительства 1968 – Решения партии и правительства по хозяйственным вопросам. Т. 5. 1962–1965 годы. М., 1968.

Романов 1990 – Романов П.С. Светлые сны. М., 1990.

Романов, Ярская-Смирнова 2005 – Романов П.В., Ярская-Смирнова Е.Я. Фарца: Подполье советского потребления // Неприкосновенный запас. 2005. № 5. С. 166–176.

Романовская-Эдвардс 2002 – Романовская-Эдвардс Л. Я была утилитарным другом Бродского // Огонек. 2002. № 23. С. 17.

Российский гендерный порядок 2007 – Российский гендерный порядок: социологический подход. СПб., 2007.

Роткирх 2011 – Роткирх А. Мужской вопрос: любовь и секс трех поколений в автобиографиях петербуржцев. СПб., 2011.

Рубинштейн 1928 – Рубинштейн М.М. Юность по дневникам и автобиографическим записям. М., 1928.

Рыклин 1992 – Рыклин М. Тела террора // Вопросы литературы. 1992. Вып. 1. С. 130–147.

Рыбаков 2007 – Рыбаков А.Н. Приключения Кроша. Повести. М., 2007.

Садвокасова 1969 – Садвокасова Е.А. Социально-гигиенические аспекты регулирования размеров семьи. М., 1969.

Садуль 1957 – Садуль Ж. История киноискусства. От его зарождения до наших дней. М., 1957.

Сараева-Бондарь 1993 – Сараева-Бондарь А.М. Силуэты времени. Л., 1993.

Сафонов 2003 – Сафонов М. Краткий курс «Beatles story» // Родина. 2003. № 5–6. С. 174–176.

Сборник действующих постановлений Пленума Верховного Суда СССР 1958 – Сборник действующих постановлений Пленума Верховного Суда СССР. 1924–1957. М., 1958.

Свердлов 1964 – Свердлов Г.М. Закон о разводе и статистика // Советское государство и право. 1964. № 10. С. 31–41.

Свиньина 1997 – Свиньина Е.А. Письма в Париж // Звезда. 1997. № 11. С. 40–79.

Семенов 1998 – Семенов Ю.С. Петровка, 38. М., 1998.

Скиапарелли 2008 – Скиапарелли Э. Моя шокирующая жизнь. М., 2008.

Скрябина 1994 – Скрябина Е.А. Страницы моей жизни. М., 1994.

Смена 1924 – Смена. 1924. 15 января.

Смена 1937 – Смена. 1937. № 8.

Смена 1954 – Смена. 1954. 24 октября.

Смена 1959 – Смена. 1959. 26 августа.

Смена 2005 – Смена. 2005. 22 февраля.

Советская драматургия 1978 – Советская драматургия. Л., 1978.

Советская жизнь 2003 – Советская жизнь. 1945–1953. М., 2003.

Советская культура 1964 – Советская культура. 1964. 20 февраля.

Советская культура 1989 – Советская культура. 1989. 14 января.

Солонович 2003 – Солонович Е.М. По острию ножа / беседу вела Е. Калашникова // Вопросы литературы. 2003. № 1. С. 273–290.

Сосковец 2004 – Сосковец Л.И. Концепт тоталитаризма как объясняющая модель антирелигиозных и антицерковных практик // Известия Томского политехнического университета. 2004. Т. 307. № 3. С. 154–158.

Стеорн 2011–2012 – Стеорн П. Мужчина может быть привлекательным и немного сексуальным. Трансформация концепта маскулинности и стиль унисекс в Швеции 1960–1970-х годов // Теория моды: одежда, тело, культура. 2011/12. № 22. С. 53–68.

Столович 1997 – Столович Л.Н. Смех против тоталитарной философии // Звезда. 1997. № 7. С. 222–278.

Сукновалов, Фоменков 1968 – Сукновалов А.Е., Фоменков И.Н. Фабрика «Красное знамя». Л., 1968.

Супрун, Филановский 1990 – Супрун А.И., Филановский Г.Ю. Почему мы так одеты. М., 1990.

Суходрев 2008 – Суходрев В.М. Язык мой – враг мой. От Хрущева до Горбачева. М., 2008.

Тарзан в своем отечестве 1997 – Тарзан в своем отечестве // Пчела. 1997. № 11. С. 20–28.

Тихомирова 2007 – Тихомирова А. «Модно одеваться – еще не значит быть современной!»: социалистический проект «альтернативной современности» 1960-х годов (на примере журнала Sibyllе) // Теория моды: одежда, тело, культура. 2007. № 3. С. 233–251.

Тихонова 1992 – Тихонова Н.А. Девушка в синем. М., 1992.

Товарищ комсомол 1969а – Товарищ комсомол. Документы съездов, конференций и ЦК ВЛКСМ. 1918–1968. Т. 1. М., 1969.

Товарищ комсомол 1969б – Товарищ комсомол. Документы съездов, конференций и ЦК ВЛКСМ. 1918–1968. Т. II. М., 1969.

Толстой 1951 – Толстой А.Н. Гадюка // Толстой А.Н. Избранные сочинения. В 6 т. Т. II. М., 1951.

XIII съезд ВЛКСМ 1959 – XIII съезд ВЛКСМ. Стенографический отчет. М., 1959.

Труд, здоровье и быт ленинградской рабочей молодежи 1925 – Труд, здоровье и быт ленинградской рабочей молодежи. Вып. 1. Л., 1925.

Уголовный кодекс РСФСР 1946 – Уголовный кодекс РСФСР. М., 1946.

Усманова 2009 – Усманова А. «Девчата»: девичья честь и возраст любви в советской комедии 1960-х годов // Визуальная антропология: режимы видимости при социализме. М., 2009. С. 395–413.

Утехин 2001 – Утехин И.В. Яйца, табак, перегар и щетина: О некоторых средствах конструирования маскулинности // Мифология и повседневность: Гендерный подход в антропологических дисциплинах. Материалы научной. конференции 19–21 февраля 2001 г. СПб., 2001. С. 272–278.

Уфлянд 1997 – Уфлянд В.И. Уморительные шестидесятые // Звезда. 1997. № 7. С. 94–95.

Уфлянд 1999 – Уфлянд В.И. Если бог пошлет мне читателей. СПб., 1999.

Фитцпартик 2001 – Фитцпартик Ш. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город. М., 2001.

Фрумкина 2007 – Фрумкина Р. «Случайно на ноже карманном…». Шопинг по-советски // Теория моды: одежда, тело, культура. 2007. № 4. С. 221–230.

Фуко 1998 – Фуко М. Рождение клиники. М., 1998.

Хархордин 2001 – Хархордин О.В. Фуко и исследование фоновых практик // Мишель Фуко и Россия. СПб., 2001. С. 46–81.

Харчев 1963 – Харчев А.Г. О некоторых результатах исследования мотивов браков в СССР // Философские науки. 1963. № 4. С. 47–58.

Харчев 1964 – Харчев А.Г. Брак и семья в СССР. Л., 1964.

Харчев, Голод 1969 – Харчев А.Г., Голод С.И. Молодежь и брак // Человек и общество. Ученые записки. Вып. VI. Социальные проблемы молодежи. Л., 1969. С. 125–142.

Херцог 2012 – Херцог Д. Сексуальная революция и ее издержки // Новое литературное обозрение. 2012. № 5(117). С. 77–95.

Хрущев 1959 – Хрущев Н.С. О контрольных цифрах развития народного хозяйства на 1959–1965 гг. М., 1959.

Хрущев 1999 – Хрущев Н.С. Воспоминания. М., 1999.

ЦГА ИПД К-778 – ЦГА ИПД (Центральный государственный архив историко-политических документов). Ф. К-778. Оп. 2. Д. 103.

ЦГА ИПД 881 – ЦГА ИПД. Ф. 881. Оп. 10. Д. 16.

ЦГА СПб 1222, 4 – ЦГА СПб (Центральный государственный архив СПб). Ф. 1222. Оп. 4. Д. 116.

ЦГА СПб 2071, 4 – ЦГА СПб. Ф. 2071. Оп. 4. Д. 426.

ЦГА СПб 2071, 8а – ЦГА СПб. Ф. 2071. Оп. 8. Д. 715.

ЦГА СПб 2071, 8б – ЦГА СПб. Ф. 2071. Оп. 8. Д. 716.

ЦГА СПб 2076, 7 – ЦГА СПб. Ф. 2076. Оп. 7. Д. 175.

ЦГА СПб 7380, 36 – ЦГА СПб. Ф. 7380. Оп. 36. Д. 488.

ЦГА СПб 7384, 37а – ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 37. Д. 1300.

ЦГА СПб 7384, 37б – ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 37. Д. 1334.

ЦГА СПб 7384, 37в – ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 37. Д. 1810.

ЦГА СПб 7384, 41 – ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 41. Д. 279.

ЦГА СПб 7384, 42 – ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 42. Д. 7. Л. 41.

ЦГА СПб 7884, 2 – ЦГА СПб. Ф. 7884. Оп. 2. Д. 52.

ЦГА СПб 9156, 4 – ЦГА СПб. Ф. 9156. Оп. 4. Д. 695.

ЦГА СПб 9226, 1 – ЦГА СПб. Ф. 9226. Оп. 1. Д. 271.

Чернова 2007 – Чернова Ж.В. Модель «советского отцовства»: дискурсивные предписания // Российский гендерный порядок: социологический подход. СПб., 2007. С. 138–168.

Шерстнева, Поддубный 2001 – Шерстнева Е., Поддубный М. Грязные руки грозят бедой // Родина. 2001. № 6. С. 67–71.

Шестаков 2008 – Шестаков В.П. А прошлое ясней, ясней, ясней. Воспоминания шестидесятника. СПб., 2008.

Шефнер 1983 – Шефнер В.С. Имя для птицы. Л., 1983.

Шитц 1991 – Шитц И.И. Дневник великого перелома. Париж, 1991.

Шмидт 1997 – Историографические источники и литературные памятники // Шмидт С.О. Путь историка: Избранные труды по источниковедению и историографии. М., 1997. С. 98 – 108.

Шмидт 2002 – Шмидт С.О. Памятники художественной литературы как источник исторических знаний // Отечественная история. 2002. № 1. С. 40–49.

Штерн 2001 – Штерн Л.Я. Бродский: Ося, Иосиф, Joseph. М., 2001.

Штерн 2005 – Штерн Л.Я. Довлатов – добрый мой приятель. СПб., 2005.

Шульгин 1991 – Шульгин В.В. Три столицы. М., 1991.

Экштудт 2006 – Экштудт С.А. Предвестия свободы или сто дней после Победы. М., 2006.

Юность 1960 – Юность. 1960. № 1.

Юношеская правда 1924 – Юношеская правда. 1924. 5 января.

Юренев 1981 – Юренев Р.Н. Книга фильмов. Статьи, рецензии разных лет. М., 1981.

Яковлева 1964 – Яковлева С.М. К вопросу о противозачаточных средствах. Автореферат кандидатской диссертации. Л., 1964.

Яковлева 1966 – Яковлева С.М. Противозачаточные средства. М., 1966.

 

Список упомянутых кинофильмов

«А если это любовь?» Реж. Ю. Райзман. СССР, 1961.

«Бабетта идет на войну». Реж. Кристиан-Жак. Франция, 1959.

«Большая семья». Реж. И. Хейфиц. СССР, 1954.

«В день свадьбы». Реж. В. Михайлов. СССР, 1968.

«Вертикаль». Реж. С. Говорухин, Б. Дуров. СССР, 1966.

«Веселые ребята». Реж. Г. Александров. СССР, 1934.

«Весна». Реж. Г. Александров. СССР, 1947.

«Весна на Заречной улице». Реж. Ф. Миронер, М. Хуциев. СССР, 1956.

«Возраст любви». Реж. Х. Сарасени. Аргентина, 1953.

«Волга-Волга». Реж. Г. Александров. СССР, 1938.

«Дайте жалобную книгу». Реж. Э. Рязанов. СССР, 1965.

«Два воскресенья». Реж. В. Шредель. СССР, 1963.

«Девять дней одного года». Реж. М. Ромм. СССР, 1961.

«Девчата». Реж. Ю. Чулюкин. СССР, 1961.

«Девушка без адреса». Реж. Э. Рязанов. СССР, 1957.

«Дело было в Пенькове». Реж. С. Ростоцкий. СССР, 1957.

«Дом, в котором я живу». Реж. Л. Кулиджанов, Я. Сегель. СССР, 1957.

«Дикая Бара». Реж. В. Чех. Чехословакия, 1949.

«Еще раз про любовь». Реж. Г. Натансон. СССР, 1968.

«Живет такой парень». Реж. В. Шукшин. СССР, 1964.

«За двумя зайцами». Реж. В. Иванов. СССР, 1961.

«Зигзаг удачи». Реж. Э. Рязанов. СССР, 1968.

«Испытание верности». Реж. И. Пырьев. СССР, 1954.

«Их было пятеро». Реж. Ж. Пиното. Франция, 1951.

«Кавказская пленница, или Новые приключения Шурика». Реж. Л. Гайдай. СССР, 1966.

«Капроновые сети». Реж. Г. Полока, Л. Шенгелия. СССР, 1962.

«Карнавальная ночь». Реж. Э. Рязанов. СССР, 1956.

«Колдунья». Реж. А. Мишель. Франция, 1956.

«Координаты неизвестны». Реж. М. Винярский. СССР, 1957.

«Кубанские казаки». Реж. И. Пырьев. СССР, 1949.

«Легкая жизнь». Реж. В. Дорман. СССР, 1964.

«Люди и манекены». Реж. В. Храмов, А. Райкин. СССР, 1974.

«Летят журавли». Реж. М. Калатозов. СССР, 1957.

«Мальтийский сокол». Реж. Дж. Хьюстон. США, 1941.

«Марья-искусница». Реж. А. Роу. СССР, 1959.

«Место встречи изменить нельзя». Реж. С. Говорухин. СССР, 1979.

«Мне двадцать лет» («Застава Ильича»). Реж. М. Хуциев. СССР, 1964.

«Мы, двое мужчин». Реж. Ю. Лысенко. СССР, 1962.

«Мы с вами где-то встречались». Реж. Н. Досталь, А. Тутышкин. СССР, 1954.

«Нейлон 100 %». Реж. В. Басов. СССР, 1973.

«Ночной патруль». Реж. В. Сухобоков. СССР, 1957.

«Полосатый рейс». Реж. В. Фетин. СССР, 1961.

«Разные судьбы». Реж. Л. Луков. СССР, 1956.

«Свадьба с приданым». Реж. Т. Лукашевич, Б. Равенских. СССР, 1953.

«Свинарка и пастух». Реж. И. Пырьев. СССР, 1941.

«Секрет красоты». Реж. В. Ордынский. СССР, 1955.

«Сердца четырех». Реж. К. Юдин. СССР, 1941.

«Серенада солнечной долины». Реж. Б. Хамберстоун. США, 1941.

«Сорок первый». Реж. Г. Чухрай. СССР, 1956.

«Чайки умирают в гавани». Реж. Р. Кеперс, И. Михельс, Р. Верхаверт. Бельгия, 1955.

«Человек родился». Реж. В. Ордынский. СССР, 1957.

«Цирк». Реж. Г. Александров, И. Симков. СССР, 1936.

«Я шагаю по Москве». Реж. Г. Данелия. СССР, 1963.

 

ИЛЛЮСТРАЦИИ

«Мужчины и женщины»

Зима – натуральный мех. 1950-е гг.

ЦГА КФФД СПб

Отдых на курорте. 1950-е гг.

Из личного архива Н.Б. Лебиной

Лыжный поход. 1950-е гг. Из личного архива А.Н. Павлова

На лыжах. 1960-е гг. Из личного архива Т.В. Григорьевой

Байкеры 1960-х гг. ЦГА КФФД СПБ

На экскурсии. 1960-е гг. Из личного архива Т.В. Григорьевой

В пешем походе. 1960-е гг.

Вверху: ЦГА КФФД СПБ, внизу: из личного архива Т.В. Григорьевой

На танцплощадке. 1960-е гг.

Из коллекции журнала «Родина»

Танцы. 1960-е гг. Твист в домашней обстановке.

Из коллекции журнала «Родина»

«Тело и внешность»

Купальник 1960-х гг. Из личного архива А.Г. Снетковой

Трусы семейные. 1960-е гг. Из личного архива Н.Г. Снетковой.

Трусы укороченные. 1960-е гг. Из личного архива Т.В. Григорьевой

Мужчины загорающие. 1960-е гг.

Вверху: из личного архива Т.В. Григорьевой, внизу: ЦГА КФФД СПб

Любители зимнего плаванья: « моржи» обоих полов.

1960-е гг. ЦГА КФФД СПб

Прическа «бабетта». 1960-е гг.

Из личного архива Н.Г. Снетковой

Прическа «колдунья». 1960-е гг.

Из личного архива Н.Б. Лебиной

Женская стрижка. 1960-е гг.

Из личного архива А.Н. Павлова

Борода и гитара. В искусстве и жизни 1960-х гг.

Вверху: плакат-афиша к фильму «Короткие встречи», режиссер К. Муратова, внизу: из личного архива Т.В. Григорьевой

«Свадьба 1960-х годов»

Из личного архива В.С. Измозика

Из личного архива В.С. Измозика

«Мода и стиль»

Дом моделей. 1950-е гг. Ленинград. ЦГА КФФД СПб

Дом моделей. 1960-е гг. Ленинград. ЦГА КФФД СПб

Военизированный стиль в мужской одежде начала 1950-х гг. Из личного архива А.Н. Павлова.

Габардин в женской одежде. 1950-е гг. Из личного архива А.Н. Павлова.

Габардин в мужской одежде. 1950-е гг. Из личного архива Н.Б. Лебиной

Крепдешин – любимая женская ткань эпохи сталинизма.

Конец 1940-х гг. Из коллекции журнала «Родина».

Платья крепдешиновые в стиль «Нью-лук».

1950 – начало 1960-х гг. Из личного архива А.Н. Павлова.

Брюки 1950-х гг. Из личного архива А.Н. Павлова

Кожанка – стиль унисекс 1920-х гг.

Кадр из фильма «Выборгская сторона» (1939 г.). ЦГА КФФД СПб

Английский костюм – унисекс 1950-х гг. Из личного архива Н.Б. Лебиной

Плащ «болонья»: мужской и женский вариант. 1960-е гг.

Вверху: из личного архива Н.Б. Лебиной, внизу: из личного архива Б.П. Миловидова

Брюки – одежда в стиле унисекс. 1960-е гг.

Из личного архива А.Н. Павлова

Женские брюки. 1960-е гг.

Из личного архива Н.Б. Лебиной

Первые псевдоджинсы.

1960-е гг. Из личного архива Т.В. Григорьевой

Платья в стиле рубашка.

1960-е гг.

Вверху: из личного архива А.Л. Алябьевой, внизу: из личного архива А.Н. Павлова

Женский костюм в стиле «шанель». 1960-е гг.

Из личного архива Н.Б. Лебиной

Берет и платок: модные детали мужского и женского костюма 1960-х гг.

Вверху: из личного архива Т.В. Григорьевой, внизу: из личного архива А.Н. Павлова

Содержание