Сексуальные практики эпохи социализма: регламентация сферы приватности

Для размышлений о специфике сексуальной жизни советских горожан можно выбрать в качестве опорного вербального знака понятие «интим». Под ним понимается нечто сокрытое от внешнего мира, сокровенное, сугубо частное. Филологи относят «интим» к новообразованиям, вошедшим в литературную и обиходную речь в 1960‐х годах. Это утверждение не совсем корректно. По данным «Исторического словаря галлицизмов русского языка», Иван Тургенев «интимом» именовал «закадычного друга». Но позднее слово почти исчезло из подцензурного русского языка. Именно поэтому любопытным кажется возрождение «интима» в годы хрущевской оттепели и насыщение его новыми смыслами. Произошло это одновременно с появлением до начала 1960‐х годов не использовавшегося в обыденной речи слова «секс».

Уже в начале ХХ века в России ощущалось стремление к свободе в интимной сфере. А после событий 1917 года «половой вопрос» на целое десятилетие стал предметом публичных дискуссий. При всей хаотичности и противоречивости взглядов на взаимоотношения мужчин и женщин можно выделить три основных типа суждений: традиционный, либертарианский и революционно-аскетический. Сторонники первого считали идеальной моделью моногамный брак, осуждали до- и внебрачные половые отношения, гомосексуальные контакты, отрицали аборты и игнорировали контрацепцию, рассматривали сексуальность как чисто мужскую привилегию. В либертарианском контексте эротические устремления признавались и за женщиной и за мужчиной, популярны были идеи модифицированиия брачных союзов и семьи, особое значение придавалось эволюции любви и превращению ее в свободный инстинкт (Эрос), не мешающий социальному общению. Скандальной известностью пользовались взгляды Александры Коллонтай, которая считала, что «для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь формы длительного оформленного союза или выражается в виде преходящей связи». Скептически расценивала известная большевичка и традиционные семейные ценности. В 1919 году она писала: «На месте эгоистической замкнутой семейной ячейки вырастает большая всемирная, трудовая семья». Критиковал исключительную легитимность зарегистрированных браков и Лев Троцкий. В высших партийных кругах в начале 1920‐х годов допускалась даже возможность полигамии, если подобная организация семьи коммуниста не противоречила интересам Советского государства.

Революционно-аскетическое понимание телесного заключалось в жестком контроле общества над сексуальными практиками. В наиболее яркой форме эта точка зрения была выражена в трудах психоаналитика Арона Залкинда, разработавшего «12 половых заповедей революционного пролетариата». В их контексте все личное, и прежде всего сексуальное, рассматривалось как мешающее коллективистскому и революционному. Одна из заповедей гласила: «Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности», а другая утверждала: «Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих членов. Половое должно во всем подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая». У Залкинда нашлось немало сторонников. Известный врач Лев Василевский в 1924 году писал: «Молодому рабочему не мешают жить мысли (об интимных сторонах жизни. – Н. Л.), они его посещают редко, да и он может справиться с ними усилием воли». Большевистский лидер, создатель Общества воинствующих безбожников Емельян Ярославский в публичных выступлениях в декабре 1925 года активно проповедовал половое воздержание, которое сводится к «социальной сдержке».

Разноголосица властных суждений о семейной жизни и взаимоотношениях полов не могла не породить сумятицу в поведении обывателей. В реальных сексуальных практиках городского населения соседствовали революционная свобода и революционное ханжество. Позиция партийных лидеров для многих явилась оправданием внебрачных связей. Идеи «свободной любви» в первой половине 1920‐х годов пропагандировали публицисты, печатавшиеся в журнале «Молодая гвардия». На страницах этого комсомольского журнала в 1923 году можно было прочесть следующее: «У каждого рабочего парня всегда есть своя девушка <…> он ее, может быть, и любит, но, главное, они из одного социального камня <…> взаимоотношения у них простые и без всяких мудрствований – биологическое удовлетворение ему дает та же самая девушка». Социологические исследования, популярные в 1920‐х, выявили «высокий уровень сексуальной активности» молодежи. В 1922 году опрос московского студенчества показал, что 80,8% мужчин и более 50% женщин имели кратковременные половые связи; при этом лишь 4% молодых людей объясняли свое сближение с женщиной любовью к ней. В 1923 году медики Петрограда установили, что в рабочей среде 63% юношей и 47% девушек, не достигших 18 лет, вступали в добрачные сексуальные контакты. Эти данные во многом совпали с материалами всесоюзного обследования 1927 года: согласно ему, две трети представителей пролетариата начали половую жизнь до совершеннолетия, а почти 15% – до 14 лет. В 1929 году до 18 лет сексуальные контакты имели 77,5% юношей и 68% девушек. Многие молодые люди общались одновременно с двумя-тремя интимными партнерами, причем это становилось почти нормой для комсомольских активистов.

Но в молодежной среде были и сторонники аскетических взглядов на проблему сексуальности. В 1925 году комсомольцы Ярославского автомобильного завода приняли решение подходить к вопросам любви только с позиции «укрепления <…> комсомольской организации». Любопытной с точки зрения демонстрации сосуществования разнообразных норм сексуального поведения является и ситуация, возникшая на комсомольском собрании завода «Красный путиловец» в 1926 году. На вопрос, как молодому человеку удовлетворять свои естественные физиологические потребности в новом обществе, представитель одного из ленинградских райкомов ВЛКСМ дал безапелляционный и твердый ответ: «Нельзя себе позволять такие мысли. Эти чувства и времена, бывшие до Октябрьской революции, давно отошли».

Разнообразие сексуальных практик нового поколения горожан зафиксировано в художественной литературе. Развернутую картину интимной жизни молодежи дает роман Викентия Вересаева «Сестры». В нем описано отношение к проблемам интимности не только вузовской молодежи, но и молодых пролетариев и даже крупных партийных активистов. В уста работницы Баси писатель вложил следующие слова: «Мальчишки – мало ли их! Потеряла одного, найду другого. Вот только обидно для самолюбия, что не я его бросила, а он меня». Взгляды Баси вполне разделяет герой романа Марк Чугунов, крупный партийный работник, герой Гражданской войны, которому в области чувств «интересны были только губы и грудь восемнадцатилетней девчонки, интересно <…> „сорвать цветок“». Но в вересаевском романе наряду с «большевистским Казановой» – Марком Чугуновым – фигурирует и рабочий парень Афанасий Ведерников, аскет. Во имя служения идеям социализма он доводит себя до полного физического и нервного истощения и готов вообще отказаться от нормальных контактов с женщинами. Для Ведерникова важным в любви является выбор социально значимого полового партнера: «Ваша какая-то, интеллигентская любовь. Для самоуслаждения. Я понимаю любовь к девушке по-нашему, по-пролетарскому: чтобы быть хорошими товарищами и без всяких вывертов иметь детей».

Несомненно и то, что основная часть горожан в 1920‐е годы жили в духе традиционалистских представлений об интимном. Однако истинная свобода частной жизни в первое послереволюционное десятилетие обеспечивалась лояльным отношением новой власти к проблеме выбора интенсивности и форм сексуальных контактов. Достаточно здраво относилась большевистская элита к проявлению сексуальных отклонений. Согласно патриархально-православному характеру дореволюционного российского законодательства, уголовным преступлением считалось лишь мужеложство. Существование лесбийских отношений власти в царской России игнорировали. В 1920‐х в советском уголовно-правовом поле вопрос гомосексуальности не поднимался вообще, что свидетельствовало о либеральном характере гендерного порядка в новой России. Современники писали, что «этот шаг советского правительства придал колоссальный импульс сексуально-политическому движению Западной Европы и Америки». Ведь в большинстве западных стран в то время гомосексуальность рассматривалась как преступление. В большевистских уголовных кодексах 1922 и 1926 годов отсутствовали статьи, квалифицировавшие любые однополые отношения как некую аномалию. Они не считались препятствием для занятия высших партийно-государственных постов – взять хотя бы наркома иностранных дел Георгия Чичерина, который был гомосексуалом. Правда, на бытовом уровне и в практике местных органов власти люди, заподозренные в мужеложстве, подвергались осуждению и даже преследованию.

Однако с изменением общей парадигмы социально-бытового развития СССР на рубеже 1920–1930‐х годов прекратились как дискуссии о сути и формах взаимоотношений полов, так и социологические исследования, связанные с этой темой. Модифицировалась и законодательная база, касавшаяся приватных вопросов. В контексте большого стиля резко изменилось отношение власти к гомосексуальности. При этом основной удар был направлен на искоренение мужской однополой любви. Она расценивалась как нечто подрывающее привычную иерархию сексуальности с присущей ей агрессией мужского начала. Наступление на гомосексуалов вели органы политического контроля. Во второй половине 1933 года во время паспортизации городского населения ОГПУ спровоцировало и аресты представителей сексуального меньшинства за «притоносодержательство». В декабре 1933 года глава НКВД Генрих Ягода обратился к Сталину со следующей запиской: «Ликвидируя за последние годы объединения педерастов в Москве и Ленинграде, ОГПУ установило: 1. Существование салонов и притонов, где устраивались оргии; 2. Педерасты занимались вербовкой и развращением совершенно здоровой молодежи, красноармейцев, краснофлотцев и отдельных вузовцев. Закона, по которому можно было бы преследовать педерастов в уголовном порядке, у нас нет. Полагал бы необходимым издать соответствующий закон об уголовном наказании за педерастию». Мужская гомосексуальность стала аномалией. Согласно постановлению Президиума ЦИК СССР от 7 марта 1934 года началось уголовное преследование представителей сексуальных меньшинств – в УК РСФСР появилась статья 154а.

В документах общественных организаций контрреволюционность и сексуальность в 1930‐х годах позиционировались как тесно связанные явления. «Быт неотделим от политики. Моральная чистота комсомольца – надежная гарантия от политического разложения», – гласили призывы, публиковавшиеся в «Комсомольской правде» в 1937 году в честь Международного юношеского дня. Возврат к патриархальным взглядам на интимную жизнь явился почвой для развития двоемыслия и двойных поведенческих стандартов. О сексе не говорили прямо и горячо, как в 1920‐е годы, но его подразумевали и им, конечно же, занимались. Известный немецкий психолог Вильгейм Райх писал о ситуации конца 1930‐х годов: «Советская идеология гордится „освобождением жизни и людей от эротики“. Но это „освобождение от эротики“ представляет собой фантастическую картину. Ввиду отсутствия ясных идей половая жизнь продолжается в болезненных, искаженных и вредных формах».

В качестве инструмента государственного контроля над частной жизнью выступил закон 1936 года о запрете абортов, которые были разрешены через три года после прихода большевиков к власти. Советская республика в 1920‐е годы, таким образом, стала первой в мире страной, узаконившей искусственный выкидыш. Желающим предоставлялась возможность сделать бесплатную операцию по прерыванию беременности в специальном медицинском учреждении. Брачно-семейный кодекс в 1926 году утвердил право женщины на прерывание беременности по собственному желанию. Но при всем этом власть находила способы дисциплинировать женскую сексуальность. В советском здравоохранении как норма рассматривался аборт без наркоза. Многие врачи вообще считали, что страдания, причиняемые во время операции, – необходимая расплата за избавление от плода. Но это не останавливало женщин, ведь они получили право сами решать вопрос о своей репродуктивности.

Формирующаяся система сталинизма уже на рубеже 1920–1930‐х годов начала возвращаться к патриархальной модели материнства и запретительным мерам в отношении абортов. С 1930 года они стали платными. Государство забирало «абортные деньги» в бюджет. В первом квартале 1935 года в Ленинграде, например, «доход от производства абортов» (так в источнике. – Н. Л.) составил 3 615 444 рублей! Изменение принципов социальной политики заставило многих женщин прибегнуть к испытанным средствам самоабортов и помощи частных врачей. Отреагировал на введение платы за аборты советский фольклор 1930‐х годов. Популярным стал анекдот о пациентке, которой сердобольный врач для «бесплатного аборта» посоветовал пойти в лес и по возможности встретить волка. Медик считал, что в результате испуга неминуемо произойдет выкидыш. Однако у вернувшейся из леса женщины при очередном обследовании из живота явно слышалось пение: «Нам не страшен серый волк».

Идеологическую систему сталинизма явно не устраивала степень свободы частной жизни женщины, предоставленная декретом 1920 года о легализации искусственных выкидышей, и летом 1936 года, незадолго до принятия «сталинской» Конституции, аборты в СССР запретили. Властная инициатива породила немало семейных проблем. Иногда они разрешались относительно благополучно. Режиссер Алексей Герман вспоминал: «Мама забеременела, был 1937 год. Всех вокруг сажали <…> Только не хватает в 1937 году родить ребеночка! Мама пытается от меня избавиться – ведь аборты запрещены… Она прыгает с высокого шкафа, поднимает тяжести, таскает ведра с водой, падает на живот <…> Но маме позвонил папа и сказал: „Знаешь, если мы от него избавимся, ничего у нас вообще не получится. Давай его оставим“». Но чаще женщины доводили дело до конца, обращаясь к подпольным абортмахерам, нередко не имевшим никакого отношения к медицине. В 1936 году в числе лиц, привлеченных в Ленинграде к уголовной ответственности за производство искусственных выкидышей, врачи и медсестры составляли 23%, рабочие 21%, служащие и домохозяйки по 16%, прочие – 24%! После запрета абортов количество случаев гибели женщин от заражения крови возросло в четыре раза. В 1935 году факты смерти в результате прерывания беременности составляли 31% случаев материнской смертности, а в 1940 году – уже 51%. Одновременно в конце 1930‐х был зафиксирован рост детоубийств. Они составляли более 25% всех убийств. Младенцев убивали штопальными иглами, топили в уборных и просто выбрасывали на помойку. Детское население сокращалось. Запрет на искусственное прерывание беременности по сути дела стал звеном Большого террора. Закон об абортах 1936 года дал в распоряжение властных структур мощный инструмент регулирования сексуального поведения. Любопытно, что и эта ситуация нашла отражение в фольклоре. Анекдот 1936 года: «„Гулять холодновато, давайте зайдем ко мне попить чайку“. – „Какой теперь чаек, вы же знаете, аборты запретили“».

И все же тайная, осуждаемая официальной моралью сексуальность существовала в советском обществе и в эпоху сталинизма. Внебрачные связи получили широкое распространение во время Великой Отечественной войны. Для сохранения устойчивой модели советской семьи 8 июля 1944 года был принят Указ Президиума Верховного Совета СССР, который признавал правомочным лишь зарегистрированный брак. Юридически не оформленные отношения мужчины и женщины, независимо от продолжительности, расценивались как аномалия. В советской послевоенной действительности провозглашались принципы целомудрия. Немаловажную роль здесь должно было сыграть введение в 1943 году раздельного обучения девочек и мальчиков в средней школе. Известный педагог Валентин Бейлинсон писал позднее: «Раздельное обучение противоестественно. Не могут целые поколения взращиваться в искусственной среде <…> В мужских школах господствовал культ физической силы, со всеми его повадками и скотскими нравами. А в женских – лицемерие, групповщина и склочничество с болезненно повышенной сексуальной озабоченностью и среди учителей».

После Великой Отечественной войны внутри сконструированных властью моделей сексуального поведения вызревало конфликтное напряжение, усугублявшееся запретом на аборты. Этот сталинский закон напрямую коснулся жизни второго поколения петербуржцев-ленинградцев в нашей семье. Моя мама родилась в 1920 году и находилась в конце 1940‐х – начале 1950‐х годов, так сказать, «на пике фертильности». Многие молодые семьи не могли позволить себе иметь больше одного ребенка из‐за отсутствия жилья и малых заработков. Невольно приходилось прибегать к криминальным способам прерывания беременности. Я родилась в августе 1948 года, и меньше чем через год после моего появления на свет выяснилось, что наше семейство может увеличиться. Положение было, мягко говоря, тяжелое. Существовать приходилось на пенсию отца по инвалидности. Мама находилась в отпуске по уходу за ребенком. Чтобы как-то решить проблему, помощник районного прокурора в декрете – таковым был в то время статус моей мамы – обратилась к своей соседке по коммуналке, врачу-гинекологу, с просьбой об аборте. Та, жалея моих родителей, согласилась. Однако производить незаконную операцию в коммуналке не решилась. В результате аборт маме сделали в квартире ее родителей. В момент «незаконных медицинских манипуляций» мой дед – работник уголовного розыска – сидел во дворе и тщательно следил за «оперативной обстановкой». В результате все обошлось – и мама осталась здорова, и врача не посадили. Почти каждая женщина, фертильный возраст которой пришелся на середину 1930‐х – середину 1950‐х годов, имела в своей биографии историю, связанную с нелегальным абортом. В начале 1950‐х годов гибель от криминального прерывания беременности составила 70% от всех случаев материнской смерти. Лишь осенью 1955 года был легализован искусственный выкидыш, производимый в больничных условиях по просьбе самой женщины. Демократизация политики в сфере сексуальности и репродуктивности выразилась и в постепенном переходе с января 1962 года к бесплатным абортам. Тогда же в этой области внедрили обезболивание. Но нормализация женской интимной жизни после двадцати лет террора происходила медленно. Аборт в СССР был по-прежнему основным способом контроля репродуктивности; так называемых «абортных коек» в больницах хронически не хватало. В Ленинграде в 1960–1980‐х годах женские консультации, как правило, отправляли женщин для прерывания беременности в «главный городской абортарий» – гинекологическую больницу на улице Комсомола. Царившую там обстановку отразила в своем «жестоком» романе «Плач по красной суке» (1972–1982) питерская писательница Инга Петкевич: «Владик весной ушел в армию, а Варька осталась беременной. В массовом абортарии, куда ее направила женская консультация на первый аборт, не делали даже обезболивания. Она кричала, и пьяный хирург заткнул ей рот ее трусиками. Она не жаловалась, жаловаться уже было некому. Этот абортарий она обозначила для себя „вторым курсом своих университетов“». Таких воспоминаний у женщин моего поколения предостаточно, хотя основная масса знакомых дам старалась попасть в специализированные клиники Ленинграда, типа больницы имени Д. О. Отта или роддома имени В. Ф. Снегирева. Там было почище, даже давали легкий наркоз: закись азота (веселящий газ). Правда, в городском абортарии и особенно в ведомственных больницах при фабриках и заводах, где основную массу работников составляли женщины, малоприятную операцию делали очень квалифицированно: у гинекологов рука, что называется, была набита.

И все же отмена запрета абортов расширила сферу приватности. Репродуктивное поведение зависело от общей культуры, внутрисемейной морали, этики, гигиены, но не политики, как в годы сталинизма. На рубеже 1950–1960‐х на уровне нормативных суждений власти произошло отделение сексуально-эротических практик от деторождения. Но очевидно и другое обстоятельство: в начале XXI века в моменты «закручивания гаек» с неприятной регулярностью всплывает вопрос о запрете на аборты.

Свободомыслие послесталинской коммунистической власти в сфере сексуальности все же оказалось ограниченным. Закон 1934 года о тюремном наказании однополых интимных отношений действовал в России до апреля 1993 года. Подозрения в гомосексуальности также становились предлогом для преследования за инакомыслие. Именно так произошло со Львом Клейном, блестящим историком, с которым мне удалось встретиться в студенческие годы в стенах тогда еще Ленинградского университета.

Долгое время советской медицине не удавалось преодолеть и социально-политический подход к вопросам контрацепции. Это, с одной стороны, препятствовало половому просвещению, с другой – искусственно регламентировало сексуальную жизнь. Еще в ходе дискуссий эпохи нэпа высказывались мысли о том, что средства предохранения от беременности – это элементы буржуазного разложения. Фармацевтическая промышленность СССР в 1920‐х годах не уделяла должного внимания производству контрацептивов, а в 1930‐х они стали острейшим дефицитом. В западной исследовательской литературе иногда даже приводятся факты умышленного изъятия из продажи противозачаточных средств. В конце 1930‐х годов на выпуске презервативов стал специализироваться Баковский завод резиновых изделий. Одновременно в советской прессе начали рекламировать «Контрацептин», «Преконсол» и «Вагилен».

Но принципиальное отношение власти к контрацепции не изменилось. В доказательство достаточно привести текст плаката 1939 года «Противозачаточные средства», где указывалось, что «применение противозачаточных средств рекомендуется исключительно как одна из мер борьбы с остатками подпольных абортов <…> а не как мера регулирования деторождения».

Во второй половине 1950‐х о культуре интимной жизни стали писать в популярной литературе. В 1959 году в статье об абортах в «Краткой энциклопедии домашнего хозяйства» отмечалось: «Если беременность противопоказана по состоянию здоровья или нежелательна по тем или иным причинам, то, чтобы не прибегать к абортам, следует предупреждать зачатие. Для выбора противозачаточного средства следует обратиться к врачу». В женских консультациях уже в конце 1950‐х медики пытались ввести карточки по учету эффективности противозачаточных средств. Женщинам, пользующимся контрацептивами, настойчиво рекомендовали находиться под наблюдением специалистов.

Даже по разрозненным данным, почерпнутым из специальной медицинской и научно-популярной литературы, можно сделать вывод, что арсенал средств предохранения в 1950–1960‐х годах заметно расширился. Но медики отдавали предпочтение презервативам и диафрагмам, эффективность которых колебалась в диапазоне от 65 до 99%. Одновременно фармацевтическая промышленность предлагала довольно эффективные, как тогда считали, средства регулирования рождаемости. Результативность новых контрацептивов (грамицидиновой пасты, метаксилогидрохинона, алкацептина и т. д.), по данным медиков, колебалась от 50 до 80%. В Советском Союзе велись и разработки гормональных препаратов против беременности. В медицинской литературе начала 1960‐х годов упоминается «оновлар», аналог первого западного контрацептива ановлара. Однако контуры советского быта по-прежнему определялись коммунистической идеологией. На ее позициях стояла и официальная медицина. В СССР с предубеждением относились к новым методам предохранения, тем более западным. Вероятно, поэтому советские гинекологи в 1960‐х годах утверждали, что гормональные средства хотя и эффективны, но далеко не безвредны. Академик Борис Петровский, министр здравоохранения СССР в 1965–1980 годах, был уверен в пагубном влиянии на женский организм гормональных контрацептивов. Их применение в сугубо лечебных целях Министерство здравоохранения СССР разрешило в августе 1971‐го. До начала перестроечных процессов в СССР подбор, а нередко и приобретение эффективных противозачаточных средств оставались проблемой. Из своей первой зарубежной поездки за границу – в Болгарию в 1976 году – я привезла себе оправу для очков, маме – очень модный тогда черный кримплен, отцу – натуральную (из хлопка) сорочку, а мужу – несколько пачек индийских презервативов. Их, очень гордясь своей раскованностью, я купила в первом попавшемся павильончике в аэропорту Софии.

Но, несмотря на курьезы снабжения медицинскими товарами в СССР даже в эпоху застоя, официальная риторика в отношении эротики начала меняться уже в конце 1950‐х годов, и это зафиксировало оттепельное искусство. В кино смелее презентовали вопросы интимной жизни, в частности внебрачные связи героев. Особенно ярко это проявилось в знаковом фильме Михаила Ромма «Девять дней одного года» (1961). Картина рассказывала о молодых ученых-физиках, в то время самой прогрессивной части советского общества, и добрачные сексуальные контакты героев выступали как норма частной жизни интеллигенции. Конечно, одновременно с подобными фильмами в советской кинематографии 1960‐х были и произведения, как прежде, проповедовавшие патриархальный миф о девичьей чести как главном достоинстве женщины. Пример – вышедшая почти одновременно с роммовскими «Девятью днями одного года» кинокомедия режиссера Юрия Чулюкина «Девчата» (1961).

На излете демократических реформ 1960‐х годов в советском кинематографе стали появляться фильмы, героини которых испытывали муки выбора сексуальной стратегии. Это «Журналист» (1967) Сергея Герасимова по его же сценарию и «Еще раз про любовь» (1968) Георгия Натансона по пьесе Эдварда Радзинского, написанной в 1964 году. В обоих случаях «неузаконенная» любовь подвергалась публичному осуждению со стороны некой части общественности, будь то комсомольское собрание или семья. Но авторская симпатия была явно на стороне девушек. Любопытно, что границы и формы мужского сексуального поведения оставались вне обсуждения.

О «грехопадении» до вступления в брак спокойно писали и литераторы второй половины 1950–1960‐х годов. Такое поведение казалось естественным Саше Зеленину, главному герою первой повести Василия Аксенова «Коллеги». Допускал внебрачные отношения своих героев и своеобразный антипод Аксенова, сугубо «советский писатель» Всеволод Кочетов, которого большинство культурных людей не без основания считали мракобесным моралистом. В его романе «Братья Ершовы» (1957) без записи в ЗАГСе живут вместе двое искалеченных войной людей – сталевар Дмитрий Ершов и рыбачка Леля Величкина. Вне брака развивались отношения у физика Сергея Крылова, безупречно положительного героя произведения Даниила Гранина «Иду на грозу» (1962).

В начале 1960‐х уже позволяла себе подшучивать над ханжескими взглядами на отношения мужчин и женщин советская сатира. Особенно доставалось учителям, в среде которых традиционно много консерваторов. В журнале «Крокодил» в 1962 году, например, была размещена изошутка Льва Самойлова. На первом рисунке изображалось заседание педсовета. Директор сообщал коллегам: «Завтра десятиклассники идут в театр. Примем меры предосторожности!» На втором рисунке учителя в афишах спешно меняли слово «любовь» на слово «дружба», «уважение»: «Коварство и любовь» – на «Коварство и уважение», «Любовь Яровая» – на «Друг Яровая», «Любовь к трем апельсинам» – на «Уважение к трем апельсинам», «Любовь с первого взгляда» – на «Дружба с первого взгляда». Законодательные инициативы власти, западный и отечественный кинематограф, советская и зарубежная художественная литература повлияли на интимное поведение людей 1960‐х годов, что выразилось, в частности, в стремлении открыто обсуждать «запретные» темы, как это было в 1920‐х годах. На рубеже 1950–1960‐х годов молодежная редакция Ленинградского радио провела серию передач под общим названием «Береги честь смолоду». Слушатели стали активно делиться своими представлениями о степени свободы в интимной сфере, о чем свидетельствуют письма в редакцию.

Желание вербализировать вопросы сексуальности и получать информацию, которая могла бы помочь выработать линию интимного поведения, зафиксировали социологические опросы начала 1960‐х. Социологи столкнулись с критикой замалчивания проблем приватности. В контексте демократизации общественного уклада горожане стремились приобщиться к цивилизованным каналам знаний об интимной жизни. Опросы начала 1960‐х годов подтверждают это. Активно обсуждалась необходимость издания научно-популярной литературы по физиологии и гигиене интимной жизни, ведь книг по сексологии не было. Неудивительно, что информацию о взаимоотношениях полов культурная часть молодежи предпочитала черпать из художественной литературы. В 1950–1960‐х годах стали доступны произведения античных и средневековых классиков, годившиеся в качестве руководства по проблемам куртуазности. Исходя из личного опыта, могу вполне подтвердить точность строк Пушкина: «Читал охотно Апулея, / А Цицерона не читал». Но в 1960–1970‐х в СССР появилась и специальная литература по проблемам интимной жизни. Настоящей сенсацией стали переводы трудов немецкого медика Рудольфа Нойберта. В 1960 году в СССР вышла его работа «Вопросы пола (Книга для молодежи)», а с 1967 года систематически переиздавалась «Новая книга о супружестве».

Опросы, возобновившиеся в СССР в годы оттепели, зафиксировали, что представления о сексуальной морали становились свободнее: в конце 1960‐х годов добрачные половые контакты одобряли не только 62% молодых мужчин, но и 55% молодых женщин. До совершеннолетия сексуальная жизнь начиналась у 14,5% девушек и у 52,5% юношей. Представители нового поколения горожан высоко оценивали значимость физической близости как фактора крепкой семьи или устойчивых отношений мужчины и женщины. Однако серьезным сдерживающим фактором здесь становились жилищные условия. В условиях коммуналок и бараков представления о границах общего и частного были размытыми. Личный, сокровенный мир в 1930–1950‐х годах невольно становился достоянием окружающих. Иосиф Бродский отмечал: «У нас не было своих комнат, чтобы заманивать туда девушку, и у девушек не было комнат. Романы наши были по преимуществу романы пешеходные и романы бесед». Сексолог Игорь Кон, живший в молодости в коммуналке, вспоминал: «Когда <…> я писал, что самым страшным фактором советской сексуальности было отсутствие места, я знал это не понаслышке». Неудивительно, что параллельно с государственной программой по предоставлению гражданам отдельных квартир – хрущевок – на бытовом уровне формировалось стремление к обособлению, к сокрытию личной жизни. Тогда и распространилось в языковом поле понятие «интим». Его использование для обозначения ситуаций повседневности – явное свидетельство изменения представлений советских людей о соотношении публичного и приватного пространства. Это выражалось не только в появлении новой сексуальной идентичности, но и в стилистике быта. Люди старались создавать обстановку интимности. В отдельных новых квартирах, где существовали маленькие, но изолированные комнаты, этот вопрос решался по совету дизайнеров тех лет с помощью «бокового» света – настенных бра, а также вошедших в моду торшеров. Но тягу к «интиму», обособленному индивидуальному пространству стали настойчиво проявлять и жители пока еще многочисленных коммуналок. Михаил Герман вспоминал, как в 1955 году им с матерью удалось перестроить 20‐метровую комнату с помощью не доходившей до потолка перегородки: тем самым у него появилось подобие кабинета. Его младший современник Бродский сделал то же самое, но с помощью книжных полок и шкафов, «когда и количество книг, и потребность в уединении драматически возросли». В закутке, куда можно было проходить, не беспокоя родителей, часто заводили проигрыватель. По традициям интима 1960‐х годов звучала музыка Баха.

Стремление к интимизации пространства во многом было связано с сексуальными практиками. Их внешней стилистике начитанная публика под влиянием западной литературы, в первую очередь романов Эриха Марии Ремарка, стала уделять особое внимание. Андрей Битов отмечал: «Мы (после прочтения «Трех товарищей». – Н. Л.) стремительно обучались, мы были молоды. Походка наша изменилась, взгляд, мы обнаружили паузы в речи, учились значительно молчать… И вот мы уже все чопорные джентльмены, подносим розу, целуем руку». В целом палитра реальной сексуальности в советском обществе 1960–1980‐х годов была достаточно разнообразной. Олег Куратов, представитель технической интеллигенции 1960–1980‐х, удивительно точно назвал раздел своих мемуаров, посвященный интимной жизни советских людей, «Так было, так будет». Частная жизнь была значительно разнообразнее, чем ее модели, конструируемые властью.

К началу 1970‐х годов в советском языковом пространстве наряду со словом «интим» уже существовали производные от понятия «секс». Это «секс-бомба» и «секс-фильм», связанные с индустрией западного эротического искусства, а также «сексолог», «сексологический», «сексология», «сексопатолог», «сексопатология». Они отражали уровень развития в СССР научных, и в частности медицинских, знаний об интимной жизни. Вербализация явлений, связанных с половыми отношениями, свидетельствовала о наличии в советской действительности признаков «великой сексуальной революции», развернувшейся в мире на рубеже 1950–1960‐х годов.