Художественная литература: характеристики культурно-бытового маркера

Слово «макулатурный» в русском языке появилось до прихода к власти большевиков. Даже в словаре Даля встречается существительное «макулатура». С определенной долей уверенности можно предположить и наличие во второй половине XIX века в лексике горожан однокоренного прилагательного. Пока трудно сказать, когда оно обрело переносный смысл и такие устойчивые коннотации, как «книга», «чтиво», «произведения». Но уже в 1920‐х в словарях «макулатурой» называют «испорченные при печатании листы бумаги; испорченные, негодные для обращения денежные знаки; документ, не имеющий доказательной силы», а главное, «никуда не годное письменное произведение». В словаре Дмитрия Ушакова (вторая половина 1930‐х) подчеркнут переносный смысл слова «макулатурный» – «являющийся макулатурой <…> бездарный. Макулатурный роман». Подобная интерпретация встречается позднее в справочниках разного рода. Таким образом, в советском языковом пространстве присутствовал факт маркирования некоего сорта художественной литературы как макулатуры – никчемного с эстетической и познавательной, а иногда и с политической точек зрения чтива. Определение степени «макулатурности» книги обычно возлагалось на органы цензуры. Но нередко государственная система называет те или иные произведения «низкопробными», уже когда они вращаются в бытовом поле. Именно эта практика получила особое распространение в советских условиях.

Накануне событий 1917 года чтение в среде интеллигенции, городских обывателей и даже пролетариата было привычным видом досуга, который большевики, конечно, не собирались запрещать. Однако новая государственность рассматривала книги прежде всего как инструмент социального воспитания. Новый человек должен был читать «новую литературу». Но в начале 1920‐х годов, по данным Главполитпросвета, в библиотеках мужчины брали в основном старые авантюрные романы, а женщины – книги популярной дореволюционной беллетристки Лидии Чарской. Эту «ненормальную» с позиций власти ситуацию усугубляли огромные книжные «развалы», частные книжные магазины и издательства, появившиеся уже в первые годы нэпа. Чуковский записал в своем дневнике в марте 1922 года: «Книжных магазинов открывается все больше и больше». Правда, писатель не преминул посетовать на отсутствие покупателей, которые приобретали бы, в частности, его «Слоненка» (перевод сказки Редьярда Киплинга) и исследование «Некрасов как художник». И это вполне объяснимо, так как настоящей популярностью пользовалась «бульварная литература». Но приобретать даже развлекательные книги могли немногие. Работницы петроградской фабрики «Красное знамя» на комсомольском собрании в феврале 1923 года прямо говорили, что многие из них хотели бы читать, но «получаемый первый разряд не может удовлетворить их самые необходимые потребности, а не то что покупку литературы».

В этой ситуации круг чтения среднего обывателя и прежде всего молодых людей, не обладавших достаточным уровнем культуры, легче всего формировался в заводских, клубных, школьных библиотеках, которые находились под строгим государственным контролем. Посетителям предлагали здесь в основном книги политического характера: речь Ленина на III съезде комсомола, «Очерки по истории юношеского движения» Георгия Чичерина, «Штурм отжившего мира» – сокращенный вариант книги Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», «Азбуку коммунизма» Николая Бухарина и Евгения Преображенского. Выбор был невелик, однако некоторым читателям он казался вполне достаточным. Слушатель одной из политшкол Петрограда в 1921 году вполне серьезно полагал, что он знаком со многими книгами по истории и теории юношеского движения, так как «интирисуется политикой, а не билитристикой» (так в источнике. – Н. Л.). В начале 1920‐х годов библиотеки хорошо снабжались антирелигиозной литературой, привлекавшей легкостью изложения и грубоватым юмором. Газета питерских комсомольцев «Смена» писала в 1923 году: «Книжки против попов ребята берут нарасхват». Правда, относительно серьезная атеистическая литература, как, например, «Библия для верующих и неверующих» Емельяна Ярославского, оставалась невостребованной. К ее прочтению, как показал опрос 1924 года, оказался подготовленным лишь один молодой человек, выходец из семьи священнослужителя. Ему была понятна терминология книги, ее полемический строй.

Одновременно с навязыванием политической литературы власть стремилась отвлечь население от так называемых безыдейных и вредных книг, написанных в детективно-авантюрном жанре. Возрастание их «разлагающего мелкобуржуазного влияния» на подрастающее поколение уже весной 1922 года отметил ХI съезд РКП(б). По сути дела, большевики отнесли весь пласт романтическо-приключенческого чтива к разряду макулатуры. Одновременно съезд партии большевиков поставил задачу создать литературу, «которая могла бы быть противопоставлена влиянию <…> со стороны нарождающейся бульварной литературы и содействовать коммунистическому воспитанию юношеских масс». Бухарин вообще предложил создать книги о «красных пинкертонах». Идея была поддержана комсомолом. V съезд РКСМ в 1922 году принял решение о подготовке изданий, где будет отражен «весь романтическо-революционный путь – подполье, Гражданская война, ВЧК, подвиги и революционные приключения рабочих, Красной армии, изобретения, научные экспедиции». Через несколько месяцев о новом жанре советской литературы говорили уже в местных партийных организациях. В 1923 году петроградские большевики решили «выпустить в свет хотя бы несколько коммунистических пинкертонов, взяв героические моменты из работы хотя бы нашей ЧК или из жизни тех или иных отрядов Красной Армии и в легкой форме преподнести молодежи». Поддержала «старших товарищей» и молодежь. Собрание комсомольского коллектива завода «Красный выборжец» в августе 1923 года постановило: «При НЭПе поднимает голову новая и старая буржуазия. Стараясь использовать все возможности, она захватывает в свои руки издания книг и через книги развращает умы молодежи и взрослых. В противовес необходимо создать революционных пинкертонов».

Одним из первых попытку осуществить эту идею предпринял бакинский большевик Павел Бляхин. Он написал в 1923 году повесть со знаковым названием «Красные дьяволята». Как утверждал журнал «Красные всходы», орган Закавказского крайкома РКСМ, книга являлась «вкладом, безусловно, ценным, в ту область литературы, о которой наш союз так много говорит, в область так называемой красной романтики». Другие попытки оказались менее удачными. Ленинградский писатель и лингвист Лев Успенский с большой иронией вспоминал свою детективную повесть «Запах лимона», написанную совместно со Львом Рубиновичем с намерением «разбогатеть». Неудачными оказались и наспех подготовленные повести Павла Тупикова «Комсомольцы в дебрях Африки», Марка Протусевича и Игоря Саблина «Дело Эрье и Ко» и т. п. Даже не слишком искушенные в литературе молодые люди после публикации в журнале «Смена» книги Протусевича и Саблина писали с возмущением: «Романы печатаются такие, от которых у рабочей молодежи только туман в голове».

В целом идея «красных пинкертонов» провалилась, а классическая приключенческая литература перешла в разряд «макулатуры»: в 1923–1924 годах по распоряжению библиотечного отдела Главполитпросвета в крупных городах прошла кампания по изъятию целого ряда книг из библиотек для массового читателя. По словам Надежды Крупской, «это была простая охрана его (читателя. – Н. Л.) интересов». По решению Ленинградского губернского отдела народного образования в 1924 году рекомендовалась «к уничтожению сыщицкая и литература приключения: Жюль Верн. Все произведения кроме: „80 000 верст под водой“, „В стране мехов“, „Дети капитана Гранта“, „Путешествие капитана Гаттераса“, „Путешествие к центру Земли“, „15-летний капитан“, „В 80-ть дней вокруг света“. Книги грубые “кровожадные“, пробуждающие жестокость: Буссенар „Капитан Сорви-голова“, Буссенар „Похитители бриллиантов“». Параллельно издательство «Молодая гвардия» в конце 1923 года выпустило первые книги из серии «Библиотека комсомольской молодежи» и «Комсомольские писатели». За 1923–1925 годы «Молодая гвардия» издала почти тысячу книг и брошюр тиражом около 13 000 000 экземпляров. Молодежи предлагалось читать Александра Безыменского, Александра Жарова, Михаила Светлова, Ивана Рахилло и др. Во второй половине 1920‐х годов появилось немало талантливых произведений новой волны советских литераторов: Федора Гладкова, Всеволода Иванова, Юрия Либединского, Александра Малышкина, Лидии Сейфуллиной, Александра Серафимовича и др. Но даже у молодых людей современная литература не всегда пользовалась успехом. По данным социологического опроса конца 1920‐х годов, она составляла около 40% всех прочитанных книг. Писательница Мариэтта Шагинян, изучавшая быт ленинградских фабрик в начале 1925 года, записала в дневнике просьбу работницы к библиотекарю: «Дай ты мне такую книгу, чтоб я поплакать могла». Предложенную же повесть Сейфуллиной «Виринея» о судьбе женщины-крестьянки в первые годы революции работницы называли «бесстыдной книгой», прибавляя: «Этой грязи мы и в жизни довольно видим, ты нам дай что-нибудь почище».

В конце 1920‐х годов молодежь проявляла все меньше интереса к общественно-политической литературе. В Москве, например, по данным опроса 1929 года, почти 60% посетителей библиотек за год не прочли ни одной политической книги, а в Ленинграде этот показатель составлял почти 80% всех читателей. И в целом молодые люди в 1920‐х годах не стали самыми активными «пользователями» книжных собраний. Даже в таком крупном культурном центре, как Ленинград, в 1926 году они составляли всего 12% от числа всех посетителей книгохранилищ. Не слишком часто приобретали книги в личную собственность, особенно пролетарская молодежь. При этом с ростом заработной платы затраты на книги уменьшались, а на табак и алкоголь – увеличивались. По данным опроса 1928 года, всего 9% молодых людей предпочитали чтение иным видам досуга. Для приобщения широких масс к «правильной» книге начиная со второй половины 1920‐х организовывались шумные «суды» над литературными произведениями и вечера «рабочей критики». Однако эффект оказался обратный: у многих возникало пренебрежительное отношение к писательскому труду, а главное, к книге и чтению как структурному элементу досуга. В 1930‐х ситуация усугубилась. Партия большевиков уже не ставила перед комсомолом цель приобщить молодежь к книге. Выступая на IX съезде ВЛКСМ в 1931 году, Лазарь Каганович подчеркнул, что комсомол «вырос» из задач прививания интереса к чтению. Он настоятельно советовал: «Призыв к пинкертоновской литературе должен быть заменен призывом к изучению контрольных цифр пятилетки». Это происходило на фоне новых большевистских экспериментов с календарем. (Подробнее см. «Елка»). Менялись объем и структура свободного времени, из него явно вытеснялось чтение как индивидуализированная форма отдыха. Пространство частной жизни в условиях пятидневной рабочей недели сужалось и активно политизировалось. В начале 1930‐х власть вновь предприняла атаку на русскую и зарубежную классику, активизировались чистки массовых книгохранилищ. В 1932 году Научно-исследовательский институт детской литературы Народного комиссариата просвещения РСФСР издал специальную инструкцию по отбору книг в библиотеки. Изъятию подлежала вся литература, вышедшая в свет до 1926 года и по каким-либо причинам не переизданная в 1927–1932 годах. Уничтожению подверглись не только книги оппозиционеров и эмигрантов, но и произведения классической русской и иностранной литературы. Однако из домашнего быта изъять подобную «макулатуру» было сложно.

Во многих семьях интеллигенции и служащих все же уцелели собственные библиотеки. Вадим Шефнер вспоминал: «Личные книги мать берегла не столь рачительно; они постоянно кочевали по родственникам и порой исчезали безвозвратно; зато и у нас все время сменялись, а порой навеки оседали чьи-то чужие, не библиотечные книги». Примерно об этом писал и Пантелеймон Романов в романе «Товарищ Кисляков»: «Так как, по-видимому, не было средств покупать (книги. – Н. Л.), то брали у соседей, которые получали в свою очередь от знакомых. Эти книги, преимущественно иностранных авторов (своим не доверяли), скоро превращались в рыхлые замусоленные лепешки». И конечно же, в такой ситуации круг чтения не мог попасть под властный контроль. Моя мама начала приобщаться к литературе на рубеже 1920–1930‐х годов. Сама в 11 лет прочла гоголевского «Вия». Книжка была советского издания, и купила ее бабушка, имевшая представление о русской классике благодаря урокам литературы в гимназии. Знакомство с «Вием» маме запомнилось надолго. Был мрачный ноябрьский вечер, родители ушли в гости. Чтобы не скучать, решила почитать… Сидела, поджав ноги на кровати, со страхом время от времени вглядываясь в темные углы комнаты, но оторваться от книги не могла. А потом были дивные сказки братьев Гримм, Шарля Перро, Ганса Христиана Андерсена, принадлежавшие маминой школьной подруге Наташе Вейнберг. Память о семье этой девочки мама пронесла через всю жизнь. В глубокой старости рассказывала мне об удивительном дедушке Наташи Григории Яковлевиче, ученом-металлурге, о доброй, трогательной бабушке Марии Марковне, которая вела все хозяйство в доме, о веселом папе Владимире Григорьевиче, тоже крупном инженере, который потом куда-то исчез в декабре 1933 года, о красавице маме – Нине Викторовне, иногда надолго уезжавшей из Ленинграда от своих троих детей. Позднее выяснилось, что Владимир Григорьевич по доносу был арестован, сначала сослан в лагерь, куда и ездила жена, а потом, в 1938 году, там же под Читой расстрелян… Довольно типичная история питерских интеллигентов в 1930‐х годах. Удивительно другое – атмосфера любви и праздника, которую, несмотря ни на что, поддерживали взрослые в доме Вейнбергов.

В публичном пространстве досуга в 1930‐е годы власть предприняла попытку заменить «коммунистических пинкертонов» (не справившихся с задачей формирования нового человека) литературой о героической жизни советской молодежи. При этом многие действительно талантливые произведения на эту тему, написанные в 1920‐х, подверглись жестоким нападкам. Идейно вредными были названы книги Малышкина, Льва Гумилевского, Романова, а чуть позднее – Леонида Леонова, Вересаева. Их «порочность» состояла в попытке показать жизнь в советском обществе во всем ее многообразии. Это считалось ненужным для литературы, призванной воспитывать в коммунистическом духе. Ценности, на которых базировались произведения русской и зарубежной классики, предполагалось заменить идеями классовой борьбы и социальной непримиримости. Представитель издательства «Молодая гвардия» писал в «Комсомольской правде» в декабре 1934 года, что их приоритет – выпуск «комсомольской публицистики» под общим заголовком «В помощь комсомольскому организатору». Из старой же художественной литературы считалось необходимым переиздавать «прежде всего книги, отражающие детство разных классовых групп». Так квалифицировались «Детство» Льва Толстого, «Детство» Горького, «Детство Темы» Гарина-Михайловского.

Читательские интересы, в первую очередь молодежи, все больше и больше политизировались. Опрос, проведенный представителями ЦК ВЛКСМ в 1934 году в Ленинграде, показал, что наибольшей популярностью пользовались «Чапаев» Дмитрия Фурманова, «Мать» Горького, «Железный поток» Серафимовича. Такую же картину дал и опрос, проведенный через год в Москве, Горьком, Челябинске. Первое место в числе книг, прочитанных в 1935 году, занимала горьковская «Мать». Ей немного уступали по популярности «Поднятая целина» Михаила Шолохова, «Железный поток» Серафимовича, «Как закалялась сталь» Николая Островского. Из числа произведений русской классики были лишь «Евгений Онегин» Пушкина, «Мертвые души» Гоголя, «Анна Каренина» Толстого, «Отцы и дети» Тургенева. Зарубежную литературу представлял Ромен Роллан.

Читательские вкусы молодежи формировались, конечно, «сверху». Периодическая печать и библиотечные работники настойчиво рекомендовали читать произведения с выраженной социальной ценностью. В систему пролетарской культуры художественная литература входила не как инструмент интеллектуального и нравственного развития личности, а как проводник идей классовой борьбы. В октябре 1935 года «Комсомольская правда» призывала обязательно прочесть пьесу Горького «Враги» и роман Этель Лилиан Войнич «Овод», аттестуя их как «книги любви и ненависти». Примерно в этом же духе пропагандировались и сочинения Роллана. Внимание к его произведениям, в частности к роману «Жан-Кристоф», было продиктовано вовсе не желанием познакомиться с процессом духовного становления музыканта, а симпатией к политической позиции автора. Роллан с восторгом воспринимал все происходившее в СССР в 1930‐е годы. За это его книги автоматически включались в список обязательного чтения советской молодежи. Однако отзывы большинства читателей свидетельствовали о полном непонимании не только сути, но и фабулы «Жана-Кристофа», «Очарованной души», «Кола Брюньона». Фрезеровщик Кировского завода писал в газету «Смена»: «Прочел роман „Очарованная душа“. Здорово показано прозрение буржуазки Аннеты». Глубокие психологические проблемы, связанные с переживаниями человека и не зависящие от его социального происхождения, обычно оставались вне внимания. Неудивительно, что в кругу чтения молодых людей в середине 1930‐х практически отсутствовали произведения Чехова. Самым популярным произведением сделался роман Островского «Как закалялась сталь», герой которого на долгие годы был назначен эталоном советского молодого человека. Однако не хочу кривить душой и считаю необходимым рассказать о впечатлении моей мамы от произведения Островского. Книжку она получила в подарок на день 17-летия – в ноябре 1937 года. Юную девушку поразил подарок ее одноклассников. Один из них, влюбленный в маму Юра Иванов – ортодоксальный комсомолец, каких было не так уж мало в конце 1930‐х годов, – поступил в летное училище накануне войны и погиб в первом же боевом вылете. Судьба оказалась более милостива к другому маминому соученику Володе Прокофьеву, который «пошел в летчики» вслед за Юрой, просто за компанию. Володя выжил и стал Героем Советского Союза. О Владимире Павловиче Прокофьеве можно сегодня прочесть в «Википедии». Получив книгу, мама сначала решила, что это какая-то научно-популярная литература о металлургии. А потом прочла запоем, плакала и жалела Павку Корчагина. Книжка «жила» у нас в доме долго: в блокаду ее не сожгли, но потом, к сожалению, она потерялась при многочисленных сменах жилья в постперестроечное время.

Даже самые талантливые книги, появившиеся в 1930‐х годах, были резко политизированы, часто в ущерб эстетике. Кроме того, молодому поколению явно не хватало легкого чтива, в первую очередь приключенческой литературы. Лишенная доступных книг этого жанра, признанного вредным, «макулатурным», молодежь не усваивала привычки элементарного развлекательного чтения – начальной ступени интеллектуального становления. Правда, незадолго до Великой Отечественной войны появились полудетективные произведения, написанные на советском материале. Это проза Льва Овалова, главным героем которой был некий майор Пронин. Книги отражали массовый психоз шпиономании, охватившей страну в конце 1930‐х годов. По мнению некоторых исследователей, фиксируя «движение законодательства от уголовных преступлений к политическим», произведения Овалова появились «в абсолютно точно рассчитанный момент», когда необходимо было констатировать, что «общество и государство в целом здорово и процветает, а инциденты, ставшие причиной громких судебных процессов, по сути, маргинальны и не затронули основ советского миропорядка и благополучия граждан страны». И все же общая легковесность детективного жанра явно не соответствовала канонам большого стиля в литературе. Овалова в 1941 году арестовали. В лагерях он находился до 1956 года.

В конце 1930‐х и особенно в конце 1940‐х – начале 1950‐х годов властные структуры увеличивали темпы выпуска в первую очередь книг политического характера, русской и зарубежной классики и художественной литературы социалистического реализма. В стране целенаправленно формировалась интеллектуально-бытовая составляющая витрины эпохи большого стиля. Одновременно часть книг отечественных авторов, согласно властному дискурсу, следовало отнести к разряду «макулатуры» – пошлого, безыдейного чтива. Это касалось, согласно постановлению ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года, поэзии Анны Ахматовой и прозы Михаила Зощенко. В моем дошкольном детстве даже в нашей много чего повидавшей семье об этих писателях говорили, но вполголоса. Правда, бабушка по маминой линии, женщина пылкая, нет-нет да и называла каких-то несимпатичных ей женщин «аристократками по Зощенко». Смысла этого определения я по малолетству, конечно, не понимала и называла этих же теток «аристократками пожестче», что вызывало у взрослых смех. Мелькали в бытовой речи моих родственников и упоминания о практиках «банной жизни», особенно советы привязать номер к ноге. Правда, в баню мы ходили не часто – в квартире была в то время дровяная колонка и прямоугольная медная ванна. Остроумие Зощенко я осознала лет в 12, когда откопала на стеллажах его книгу «Рассказы», изданную в 1938 году, до разгромных постановлений 1946 года. Текст проиллюстрирован Николаем Радловым. Храню ее как настоящий раритет, хотя внешний вид у нее явно макулатурный.

Н. Э. Радлов. Обложка книги М. Зощенко «Рассказы». М.: Издательство детской литературы ЦК ВЛКСМ, 1938. Личный архив Н. Б. Лебиной

Н. Э. Радлов. Форзац книги М. Зощенко «Рассказы». М.: Издательство детской литературы ЦК ВЛКСМ, 1938. Личный архив Н. Б. Лебиной

Хрущевская оттепель реабилитировала многие литературные произведения. У книг как у культурно-бытового маркера появились новые характеристики, которые я уже воспринимала почти сознательно. Но это была не моя личная заслуга. Просто я выросла в сугубо книжной атмосфере. В общем, по Высоцкому:

Жили книжные дети, Не знавшие битв, Изнывая от мелких своих катастроф.

Мой отец больше всего на свете любил книги. Но это было не утонченное чувство интеллектуала-эстета и не фанатическая страсть коллекционера-библиофила. Отцовское отношение к книге носило скорее потребительско-прагматический характер. Он искренне следовал горьковскому призыву: «Любите книгу – источник знаний», до последних минут жизни не сомневаясь в его правильности. Отец не был человеком «высокой культуры». Высшее образование он получил поздно, лишь в середине 1950‐х. Сначала долго воевал. Потом тяжело болел. А потом шла обыкновенная жизнь – семья, работа. Недостаток систематических знаний казалось возможным возместить за счет книг. Не буду отрицать, что книгомания была следствием атмосферы места работы папы. В 1949 году он, инвалид, фронтовик, член ВКП(б) с 1940 года (вступил во время советско-финского конфликта), стал инспектором-консультантом по кадрам ленинградских учреждений Академии наук СССР. Окружение обязывало. Отец считал необходимым покупать книги, нередко в ущерб семейному бюджету. Как я сейчас понимаю, жили мы в 1950‐х годах не просто скромно, а бедно. Как-то знакомый отца, москвич из номенклатуры Президиума Академии наук, посетив нас, предложил: «Борис, проблему обстановки можно решить очень просто. Вот шкаф, – сказал он, ткнув пальцем в собрания сочинений Пушкина, Достоевского и Толстого. «Вот сервант», – добавил, указав на томики Оноре де Бальзака и Теодора Драйзера. И таким образом доброжелательный в общем-то товарищ «обставил» нам всю квартиру.

«Жили книжные дети…». 1968. Личный архив Н. Б. Лебиной

Папа приобретал книги целенаправленно. Он считал, что в доме должны быть издания, которые создают некую общую культурную базу, – русская и зарубежная классика, а главное, энциклопедии и словари. Я отчетливо помню лукаво-виноватое выражение отцовских глаз после очередного визита в знаменитый в советское время магазин «Академкнига». Деньги потрачены, но книги в доме. Их можно читать лежа в кровати. Можно отметить карандашом понравившуюся мысль. И сегодня я, уже старый человек, с удовольствием рассматриваю отцовские маргиналии на полях книг. Иногда думаю, что подвигло его отметить именно эту строчку или строфу.

В общем, по моему представлению, составить приличную домашнюю библиотеку в годы оттепели было не слишком сложно при наличии должного интеллекта. Да, конечно, антиутопии Джорджа Оруэлла и Евгения Замятина я в юности не читала, но о существовании такого жанра представление имела. Это позволило мне в самом начале 1970‐х годов, в аспирантуре Ленинградского отделения Института истории СССР, одной из немногих адекватно отреагировать на шутку блестящего ученого Валентина Семеновича Дякина. Он проводил у нас в учреждении ежемесячные философские семинары и частенько упоминал об «укоризне», которую воздавали в некоторых племенах молодым нарушителям нравственных правил. Мое знакомство с романом Герберта Уэллса «Мистер Блетсуорси на острове Рэмполь» явно вызвало у Дякина одобрение и некий интерес ко мне, чем я и по сей день горжусь. Почти невидимая паутинка связала нас потому, что мы оба читали вполне подцензурную литературу, но могли увидеть ее скрытый смысл, что важно для историка.

Книг в нашем доме «было и есть» много. Не могу не вспомнить в этой ситуации забавную историю, произошедшую с моей мамой в конце 1960‐х годов. У соседки умер супруг. Она прибежала к нам и стала эмоционально рассуждать о том, как следует разделить наследство со взрослой дочерью от первого брака мужа. «Ну, дачу я перепишу на себя, – рассуждала соседка, – обстановку в квартире тоже оставлю себе. А вот книжки придется делить». «Ну что вы, – сказала моя наивная светлая мама, – библиотеку отдайте дочке. Ведь это такая память об отце». Соседка захохотала: «Катенька, какая библиотека? Я говорю о сберегательных книжках!» Их, по-видимому, у соседа было немало, наверное, целая полка.

Знакомство моей семьи с литературой не ограничивалось, как принято думать о среднестатистическом советском обывателе, только изданиями сугубо официальными. И мне, и моим родителям был известен самиздат. Для характеристики этого явления в культуре и быту разумнее всего привести мнение академика Лихачева. Он писал: «Самиздат имеет в общественной жизни большое значение – особенно в пору неправильных ужесточений: цензурных, редакторских. Самиздат существовал всегда. Взять, к примеру, дореволюционный – вещи, направленные против Распутина, они не могли быть выпущены официально, ходили в списках. 20‐е годы. Многие стихи того же Есенина распространялись неофициальными путями… Но в самиздате всегда было разное. И прогрессивное, острое. И вещи реакционные, антисемитские, грубо-анархические. Каждый волен выбирать что нравится. <…> Чем меньше будет давления на официальную печать, тем меньше будет самиздата». Конечно, в условиях советской действительности самиздат приобрел особый социокультурный смысл. Для многих он стал не только символом, не только средством сопротивления системе, но и особой сферой быта. Среди людей, связанных с самиздатом, были кланы издателей-распространителей и читателей-потребителей. Самиздатовская литература, в свою очередь, разделялась на малотиражные литературно-философские, религиозные, политические журналы, где чаще всего печатались начинающие поэты, будущие диссиденты, нестандартно мыслящие молодые ученые, и книги из сокровищницы мировой литературы, не публикуемые в СССР по цензурным соображениям. Последние распространялись чаще всего «в списках», иногда просто перепечатанными на машинке. Повседневность творцов самиздата, безусловно, заслуживает внимания, но для характеристики специфики досуга среднего советского человека более важны «списочные» произведения. Питерский прозаик Валерий Попов писал: «В основном в самиздате мы прочли все самое лучшее». Думаю, что все-таки это преувеличение. Среди официально публикуемых в СССР книг было достаточно вполне достойных литературных произведений и отечественных, и зарубежных авторов. Но перед соблазном прочитать нечто запрещенное мало кто из интеллигенции мог устоять. Помню анекдот конца 1960‐х – начала 1970‐х годов, который, к сожалению, не вошел в антологию, созданную Михаилом Мельниченко: «Женщина просит машинистку из издательства перепечатать на отдельных страницах формата А4 повесть Пушкина „Капитанская дочка“. „Зачем?“ – удивляется машинистка. Женщина отвечает: „Он верит только самиздату, а там ведь все на машинке. Может, хоть в списках прочтет Пушкина“». В таком виде в юности я прочла стихи из романа Бориса Пастернака – «самиздат в самопереплете», конечно же, принес отец. В 1970‐х – начале 1980‐х годов благодаря новой технике копирования, а главное, доставки запрещенных произведений из‐за рубежа значительная часть советских людей познакомилась с «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург, «Раковым корпусом» Солженицына, «Доктором Живаго» Пастернака, «Реквиемом» Ахматовой и др. У нас в доме появились «Двадцать писем к другу» Светланы Аллилуевой, изданные в Нью-Йорке в 1967 году. Мемуары опальной дочери Сталина привез папин школьный друг Владимир Александрович Сажин. Он долгое время работал в посольстве СССР в США, а затем в советской дипмиссии в Пакистане. Выносить книжку из дома отец мне не разрешал.

И все же, несмотря на явное присутствие самиздата в быту советских людей 1960–1980‐х годов, не он сыграл определяющую роль в нравственном становлении многих советских обывателей, к которым, безусловно, относится и моя семья. Важнее стала доступность книг для юношества, так называемого легкого чтива, выходившего в серии «Библиотека приключений» издательства «Детская литература». Конечно, именно в юности следует узнать и Джека Лондона, и Шарлотту и Эмили Бронте, и Томаса Майна Рида, и многое другое сентиментально-романтическое. Думаю, именно об этом строчка Высоцкого: «Значит, нужные книги ты в детстве читал» (курсив мой. – Н. Л.).

Но уже к началу 1970‐х советская система, буквально погрязшая в хроническом дефиците, не могла обеспечить людей нужным количеством достойного подцензурного чтива. Современники отмечали, что в это время «люди, занимавшиеся <…> подпиской, продажей в книжных магазинах, в ларьках, – сидели на денежных мешках». Книги становились предметом спекуляции не просто по вине государства, но даже по его инициативе. На предприятиях подписку на хорошую литературу осуществляли с «нагрузкой». Чтобы получить, предположим, собрание сочинений Чехова, надо было одновременно подписаться и на издание одного из многочисленных членов Союза советских писателей. В 1974 году, прикрываясь нехваткой бумаги в стране, власти наладили выпуск и продажу так называемых «макулатурных книг». Это выражение в условиях развитого социализма в СССР совместило в себе и прямой и переносный смысл одновременно. Человек сдавал в пункт приема вторичного сырья 20 кг бумажной макулатуры. За это ему давали талончик на приобретение в ряде крупных магазинов книг из особого перечня. Талончики сразу стали предметом спекуляции. А в макулатуру понесли литературу политического жанра, например собрания сочинений Ленина. К этому времени он уже претерпел пять изданий, и в домах очень многих людей накопились бесчисленные тома классика марксизма-ленинизма, на произведения которого членов КПСС подписываться обязывали. Эти неприятные для власти казусы иногда проскальзывали в советских газетах, а от пунктов вторсырья требовали внимательного отношения к содержанию сдаваемой гражданами макулатуры. За 6 лет, с 1974 по 1980 год, было выпущено 24 000 000 экземпляров «макулатурных книг». К их числу относились в первую очередь произведения приключенческого жанра, принадлежавшие перу Луи Буссенара, Александра Дюма, Мориса Дрюона, Жорж Санд, Фенимора Купера, Рафаэля Сабатини, Гилберта Честертона и др. К таким книгам всегда стремится душа юного читателя, но именно они осуждались в эпоху сталинизма и получили клеймо литературной макулатуры.