Религиозные праздники в стране «безбожников»: инверсия досуговых норм и патологий

Считать слово «елка» советизмом абсурдно. Более того, превращение наименования хвойного растения в понятие, означающее некое праздничное действо, зафиксировал еще Даль. В его словаре отмечено: «Переняв, через Питер, от немцев обычай готовить детям к рождеству разукрашенную, освещенную елку, мы зовем так иногда и самый день елки, сочельник». Действительно, в России к 1917 году важным компонентом зимних религиозных праздников стало еловое дерево. Без него не проходили ни Рождество, ни Cвятки в городской среде. И это уже воспринималось как устойчивая бытовая норма, как народная традиция. Но все же слово «елка» может быть отнесено к вербальным знакам советского быта. Оно аккумулирует в себе изменения властного отношения к праздничному досугу в городах и демонстрирует инверсию бытовых норм и аномалий советской повседневности.

Большевики не рискнули сразу признать патологией все народные традиции. Неудивительно, что в декрете о восьмичасовом рабочем дне – одном из первых законодательных актов советской власти (29 октября 1917 года) – в качестве нерабочих дней фигурировали и общепризнанные религиозные праздники. Государственных торжеств по этому поводу, конечно, не проводилось, но ни Рождество, ни сопутствующую ему елку новая власть не отменяла и не запрещала. Некий сумбур в привычную структуру досуга внесла большевистская календарная реформа: 24 января 1918 года СНК принял Декрет о введении в Российской республике западноевропейского календаря. Произошедший сдвиг дат изменил ритм зимних праздников, хотя в частной среде их продолжали отмечать даже в голодные дни Гражданской войны. 7 января 1920 года Корней Чуковский записал в дневнике: «Поразительную вещь устроили дети: оказывается, они в течение месяца копили кусочки хлеба, которые им давали в гимназии, сушили их – и вот, изготовив белые фунтики с наклеенными картинками, набили эти фунтики сухарями и разложили их под елкой – как подарки родителям! Дети, которые готовят к рождеству сюрприз для отца и матери!»

Надежды на всеобщее празднование Рождества возродил нэп. Уголовный кодекс 1922 года подтверждал положение первых советских декретов, объявивших религию частным делом граждан. Препятствие исполнению религиозных обрядов, не мешающих общественному спокойствию, каралось законом. Однако властный нейтралитет по отношению к церковным праздникам носил «вооруженный характер». Большевики, следуя общим идеям секуляризации повседневности, все же считали Рождество вкупе с елкой аномальными явлениями. Это выразилось в атеистических молодежных выступлениях конца 1922 – начала 1923 года, поддержанных новым государством. В 1922 году в первый день Рождества (по старому стилю) на площадях и улицах многих российских городов были устроены карнавалы и факельные шествия с музыкой и песнями «антипоповского» толка. А в Царицыне (Волгограде), например, шумное антирелигиозное торжество прошло дважды, по старому и по новому стилю: в декабре в виде карнавала, а в январе – в виде спектакля по присланной из ЦК РКСМ пьесе «Бог-отец, бог-сын и Ко». Комсомольцы насмехались не только над православными праздниками. В Тамбове в январе 1923 года во время фарса «антирелигиозного богослужения» пародировались действия священнослужителей всех религий. В дни комсомольских антицерковных кампаний на улицах городов часто звучали антирелигиозные песни на слова Демьяна Бедного и Владимира Киршона. Антирождественские демонстрации 1923 года прошли мирно, хотя в Екатеринбурге у Златоустовской церкви комсомольцы все же подрались с верующими. В целом «комсомольское рождество» не нарушило привычную атмосферу праздничной повседневности. «Политизированное» молодежное веселье на улицах городов, как ни парадоксально, у части населения даже усилило приподнятое настроение. Шествия комсомольцев по форме напоминали традиционные русские Святки, также имевшие карнавальную основу и элементы кощунственного смеха, восходящего еще к языческим временам. Это были присущие российской ментальности приемы осмеяния религии. Действительно, в России испокон веков сосуществовали высокий уровень веры и осмеяние ханжеской святости и напускного благочестия.

Благополучно завершившаяся кампания дала право ЦК РКСМ продолжить свою антирелигиозную деятельность. 26 января 1923 года бюро ЦК комсомола приняло решение: «Принять постановление <…> об установлении 7 января „днем свержения богов“ и ежегодном проведении его по СССР». Но ЦК партии большевиков придерживался иного мнения. В феврале 1923 года антирелигиозная комиссия при ЦК ВКП(б) пришла к выводу о необходимости воздержаться от шумных шествий и карнавалов и придать антирелигиозной работе более серьезный характер. С весны 1923‐го власти начали скрупулезно придерживаться статей УК РСФСР о свободе исполнения религиозных обрядов. Крупные церковные праздники и прежде всего Рождество, считавшиеся по советскому календарю нерабочими днями, стали отмечаться если не официально, то во всяком случае публично. Более того, в Петрограде, например, руководство города в 1923–1925 годах определяло место проведения рождественских гуляний.

Одновременно комсомол не оставил попыток внедрить новые формы быта, на фоне которых привычные церковные торжества выглядели бы патологией. В 1924 году в Ленинграде комсомольцы в предрождественские дни пытались собирать людей в клубах. На политизированных вечеринках предлагалось заменить церковные праздники революционными. Например, ленинградские комсомольцы предлагали начать «постепенное превращение старой Троицы в новый праздник „окончания весеннего сева“». В это же время в Ярославле возникла идея отмечать вместо праздника Вознесения – день Интернационала, в Духов день – годовщину расстрела рабочих в июле 1918 года, в Преображение устраивать торжества по поводу ликвидации белогвардейского мятежа в городе, а Успение объявить днем пролетарской диктатуры. Все названные даты по-прежнему должны были оставаться нерабочими. Такая «беспринципная» позиция обывателя объяснялась очень просто. В 1924 году днем отдыха уже перестал считаться праздник Воздвижения, а в 1925‐м – Крещения и Благовещения. Одновременно пока не отмененное Рождество в середине 1920‐х годов отмечали практически все горожане, независимо от социального положения.

Новогоднюю елку для детей в декабре 1923 года организовали даже в имении «Горки», где находился безнадежно больной Ленин. В годы нэпа люди по устоявшейся традиции украшали в конце декабря жилье еловыми деревьями, продажа которых происходила вполне официально. Чуковский 25 декабря 1924 года записал в дневнике: «Третьего дня шел я с Муркой к Коле – часов в 11 утра и был поражен: сколько елок! На каждом углу самых безлюдных улиц стоит воз, доверху набитый всевозможными елками – и возле воза унылый мужик, безнадежно взирающий на редких прохожих… Засыпали елками весь Ленинград, сбили цену до 15 коп. И я заметил, что покупаются елки главным образом маленькие, пролетарские – чтобы поставить на стол». О пышности празднования Рождества 1926 года в Москве с удивлением писал в своем дневнике немецкий философ Вальтер Беньямин: «1 января. На улицах продают украшенные по-новогоднему ветки. Проходя по Страстной площади, я видел продавца, который держал длинные прутья, покрытые до самого кончика зелеными, белыми, голубыми, красными бумажными цветами, на каждой ветке – свой цвет».

К середине 1920‐х годов возродилась и традиция обильного застолья в дни Рождества. Тот же Беньямин отмечал на праздничном столе москвичей икру, лососину, гуся, рыбу по-еврейски. Моя мама вспоминала Рождество 1927 года: праздничный ужин готовил ее родной отец, мой дед Иван Иванович Алексеев (в следующем году он скончался). В центре стола находилось блюдо с огромным окороком. Его мой родной дед запекал собственноручно. Для этого мясо два дня перед приготовлением замачивалось в молоке со специями. Я тоже иногда так делаю и сейчас. Мама в старости с удовольствием ела мою новогоднюю стряпню, но последний отцовский окорок был вне конкуренции. В семьях «бывших» по-прежнему устраивали праздники елки для детей. В частном пространстве Страны Советов в 1920‐х годах елка оставалась основным атрибутом зимних праздников.

Плюрализм повседневности периода нэпа охладил и пыл комсомола. С 1925 по 1928 год ЦК ВЛКСМ не принял ни одного решения и не издал ни одного циркуляра, направленных на компрометацию обыденной религиозности. Бытовые практики городского населения во многом оставались связанными с церковными традициями. Перелом наступил на рубеже 1920–1930‐х. 24 января 1929 года появилось секретное письмо ЦК ВКП(б) «О мерах по усилению антирелигиозной работы». Идеологическое руководство страны прямо указывало на необходимость отстранить церковь от контроля над повседневной жизнью населения, над его досугом. Религиозные праздники директивным путем превращались в социальную аномалию. Вновь был задействован сценарий начала 1920‐х годов, когда церковные торжества заменялись революционными. Еще до появления письма ЦК ВКП(б) в Ленинграде зимой 1929 года в клубе завода «Электросила» прошел молодежный карнавал. Праздник имел выраженную антирождественскую, атеистическую направленность – среди собравшихся встречались юноши в импровизированных одеждах священнослужителей. Правда, после «безбожного» бала-маскарада многие с удовольствием отметили Рождество в семье. Весной 1929 года брянский совет воинствующих безбожников выступил с предложением: «Ввести законодательным вопросом (так в источнике. – Н. Л.) новое летоисчисление и новый год с Октябрьской революции». В Ленинграде летом 1929 года комсомольцы развернули кампанию, главной идеей которой была замена торжества Преображения (6 августа) на праздник Первого дня индустриализации. В этот день рабочим в качестве антирелигиозного протеста предлагалось выйти на работу. Однако эффективность подобных антирелигиозных мероприятий, как и в начале 1920‐х, была невелика. Значительно более действенным с точки зрения инверсии нормы (почитания церковных праздников) в патологию оказался общий слом ритма повседневной жизни, начавшийся в 1929 году в связи с реформой рабочей недели. Большевики изменили уже ставший привычным григорианский календарь. В СССР согласно постановлению СНК СССР от 24 сентября 1929 года вместо семидневной появилась непрерывная рабочая неделя, прозванная в просторечии «непрерывкой». Сначала это была «пятидневка»: человек четыре дня трудился, на пятый – отдыхал. Но выходной был скользящим. Внутри одного предприятия получалось, что четыре пятых всего персонала постоянно находились на работе. Это позволяло не прерывать производственный процесс. Внешне количество выходных у населения увеличилось, но это произошло отчасти из‐за сокращения праздников, в первую очередь религиозных. Кроме того, нарушался ритм внутрисемейного досуга, исчезали привычные встречи с друзьями. Современники вспоминали: «Собираться вместе становилось все труднее. Обязательно кому-нибудь на другой день приходилось работать». Все религиозные торжества исчезли из советского официального бытового пространства. Первый удар был нанесен именно по Рождеству. Газета «Правда» писала в передовой статье 25 декабря 1929 года: «Непрерывный рабочий год и пятидневная рабочая неделя не оставляют больше места для религиозных праздников… В этом году впервые рождественские дни являются обычными трудовыми рабочими днями…»

Под запретом оказалась и елка. Массированная антирелигиозная пропаганда обрушилась в первую очередь на детей. В детских газетах и журналах с 1930 года систематически печатались антирелигиозные, а по сути дела, антиелочные произведения. В 1931 году ленинградский детский журнал «Чиж» опубликовал стихотворение Александра Введенского «Не позволим», где были такие строки:

Не позволим мы рубить Молодую елку, Не дадим леса губить, Вырубать без толку. Только тот, кто друг попов, Елку праздновать готов. Мы с тобой – враги попам, Рождества не надо нам 260 .

Моя мама запомнила эти вирши на всю жизнь. Она декламировала их как участница антиелочной постановки «Елки-палки» в школе в самом начале 1930‐х годов. Тогда же была принята и в Союз воинствующих безбожников, о чем с гордостью, прыгая с ножки на ножку, сообщила своей бабушке (моей прабабушке) – Евдокии Алексеевне Николаевой. Та просто погладила внучку по голове и сказала: «Ну и с богом, детка. Наверное, так надо!» Незадолго до этого мою прабабушку выпустили из знаменитой «парилки». В 1931–1933 годах в Ленинграде (как и в других крупных городах) прошла кампания по «выколачиванию золота». Людей, как правило бывших торговцев – а именно торговцем был мой прадед Иван Павлович Николаев, к тому времени уже умерший, – держали в жарко натопленных помещениях, где приходилось стоять, тесно прижавшись друг к другу. Больше суток выдерживали немногие. Боясь попасть в «парилку», многие отдавали золото добровольно. Об этом, в частности, вспоминала литературовед Елена Скрябина. Ее начальник, комендант завода, неоднократно намекал молодой женщине, что ношение обручальных колец – буржуазный предрассудок и драгоценность следует сдать государству. Сохранился эпизод с «парилкой» и в памяти нашей семьи. Моя прабабушка по материнской линии – вообще-то тверская крестьянка. Она ходила нищенкой по дворам, приглянулась сыну торжокского торговца сеном и вышла за него замуж. В начале 1930‐х Евдокии Алексеевне было уже за шестьдесят. Она с трудом переносила духоту «парилки». Конвойный сжалился над старушкой – дал чурбачок и разрешил сесть у самой двери. Наверное, это ее и спасло. Золота уже в семье никакого уже не было. Единственное сохранившееся богатство – витую золотую цепь толщиной в палец и почти двухметровой длины – распилили на кусочки и отдали в Торгсин. Так удалось выкормить маминого двоюродного брата, родившегося в 1931 году. До его появления на свет в 1929 году у маминой тетки умерла от скарлатины четырехлетняя дочь. В приступе отчаяния кроткая «кока» (так дети в нашей семье называли своих крестных) Рая изрубила топором все иконы в доме. Для нее с «богом» было покончено… Прабабушка осталась истинно верующей и всепрощающей – именно поэтому она философски отнеслась к маминым детским восторгам по поводу звания «безбожницы».

Других семейных воспоминаний об антиелочной кампании начала 1930‐х годов не осталось. А она была продолжительной и жесткой. Под угрозой штрафа запрещалось устраивать новогодние праздники для детей в школах и детсадах. Прекратилась государственная торговля елями. Комсомольские активисты пытались даже устраивать проверки частных квартир, чтобы выяснять, не отмечают ли владельцы Рождество. В Москве, по воспоминаниям Эммы Герштейн, членов ЦК профсоюза работников просвещения заставляли «под Новый год ходить по квартирам школьных учителей и проверять, нет ли у них елки». Многие, тем не менее, продолжали украшать свой дом привычным образом, но в сугубо приватно форме, тщательно занавешивая окна и побаиваясь доносов. Петербурженка Софья Цендровская рассказывала о своем детстве: «Новогоднюю елку ставили тайно. Окна занавешивали одеялами, чтобы никто не видел. Ставить елку было строжайше запрещено». Сложнее всего приходилось людям, жившим в коммунальных квартирах. Об этом свидетельствуют автобиографические заметки Скрябиной, отмечавшей, что «если устраивали елку для детей, то старательно запрятывали ее, чтобы ни соседи, ни управдом ее не заметили. Боялись доносов, что празднуем церковные праздники».

В ноябре 1931 года вновь произошли изменения в советском календаре – СНК СССР вместо пятидневки ввел шестидневку. Скользящие выходные отменялись, а нерабочими днями объявлялись 6, 12, 18, 24 и 30‐го числа каждого месяца. Установление единых выходных несколько улучшило ситуацию – семья могла после двухлетнего перерыва провести вместе свободный день. Однако полностью наладить нормальный график отдыха и работы не удалось. Эксперименты с пятидневками, шестидневками и даже декадами продолжались вплоть до конца 1930‐х годов. Специальным указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1940 года была введена единая 48-часовая неделя с выходным днем в воскресенье. Но реабилитация елки произошла на пять лет раньше.

Чтобы поддержать ощущение благополучия жизни в СССР, в середине 1930‐х идеологические структуры предали забвению связь елки с религиозными праздниками. В декабре 1935 года в «Правде» появилась статья секретаря ЦК украинской компартии Павла Постышева «Давайте организуем к новому году детям хорошую елку!». Партийный лидер писал: «Почему у нас школы, детские ясли, пионерские клубы, дворцы пионеров лишают этого прекрасного удовольствия ребятишек трудящихся советской страны? <…> Комсомольцы, пионерработники должны под новый год устроить коллективные елки для детей. В школах, детских домах, во дворцах пионеров, в детских клубах, в детских кино и театрах – везде должна быть детская елка!» После принятия Конституции 1936 года, предоставившей духовенству избирательные права наравне с остальным населением, появилась надежда, что элементы повседневной религиозности обретут признаки бытовой нормы. Люди стали вновь публично исполнять религиозные обряды – прежде всего это выразилось в притоке верующих в церкви в дни крупных православных праздников, в частности Рождества. Власть вновь заняла нейтральную позицию по отношению к религиозным праздникам. Правда, представители государства не принимали участия в церковных торжествах. Не было и официальных рождественских гуляний. Но праздник елки в Новый год становился советской традицией. Юная безбожница – моя мама – уже заканчивала школу и с удовольствием праздновала Новый год под елочкой, которую теперь безбоязненно ставили в домах, а главное, в публичных местах. В Ленинграде главная детская елка проводилась во Дворце пионеров. Мама присутствовала на его открытии в феврале 1937 года. Об этом очень радостном для нее событии свидетельствует бережно сохраненный пригласительный билет.

Билет во Дворец пионеров. 1937. Личный архив Н. Б. Лебиной

Новогоднее всеобщее веселье, поощряемое властью, явно затмевало воспоминания о религиозном контексте зимнего праздника.

В художественной литературе с середины 1930‐х годов стали встречаться упоминания о вполне светских новогодних торжествах. Юрий Герман в романе «Наши знакомые», опубликованном в 1936 году, писал о встрече Нового года как некоем судьбоносным событии в жизни главной героини Антонины Старосельской. Новогодний праздник в компании с будущим вторым мужем, до революции управляющим крупным петербургским рестораном Пал Палычем Швырятых, проходит на излете нэпа в привычной стилистике старых рождественских праздников:

Новый год они встретили вместе, вдвоем, – так предложил Пал Палыч, и Антонина согласилась. <…> Провансаль для винегрета оказался очень вкусным, печенье таяло во рту, все удалось на славу, и Антонина в одиннадцать часов ушла переодеваться. Вернувшись, она застала Пал Палыча еще более помолодевшим и совсем элегантным: на нем был добротный темный костюм, скромный галстук, белоснежное белье и отличные лаковые туфли… <…>

…они долго слушали купленные к этому дню пластинки Чайковского, Визе, Штрауса, Мусоргского. <…>

Пластинки, действительно, были отличные, граммофон не хрипел и не булькал, как обычно, стосвечовая лампа поливала круглый стол белым светом, искрились вина в бутылках, и множество огоньков дрожало в хрустальных бокалах – все было отлично, пахло духами и старым ковром. Антонина чувствовала себя совсем девочкой, и ей все казалось, что потом, после Нового года, они большой компанией непременно выйдут на Неву и будут бродить по льду. Будут смеяться и скользить, потому что на льду ведь скользко…

Без минуты двенадцать Пал Палыч открыл бутылку шампанского. Пробка ударилась в потолок, пенная золотистая влага потекла на ковер.

– Бокал, скорее бокал! – Пал Палыч посмеивался: – Ничего, Тонечка, ничего, так и полагается.

Стенные часы пробили густо и громко двенадцать часов, все получилось очень торжественно. Пал Палыч поднял свой бокал и сказал взволнованным голосом:

– Ну, Тонечка, пусть этот год будет для нас хорошим и новым. Пусть жизнь будет новой. Пусть все будет! 266

Через несколько лет, уже в годы первой пятилетки героиня Антонина опять-таки встречает Новый год, но в иной обстановке, вместе с ее друзьями по работе на строительстве жилмассива в Ленинграде:

Когда Антонина наконец окончательно оделась и вышла в столовую, было уже без минуты двенадцать и все стояли вокруг стола со стаканами в руках… <…> Альтус тотчас же к ней повернулся и протянул стакан с темным, маслянистым вином. В эту минуту отчаянно затрещал будильник, и все стали чокаться.

– С Новым годом! – крикнула Женя. – До конца, пейте вино до конца!

Антонина пила и чувствовала, что вино необычайно вкусное, кисловато-терпкое и крепкое. <…>

– Уф, – вздохнула она и стукнула стаканом об стол, – как вкусно… <…> И деловито съела большую котлету. <…>

Она вовсе не ложилась спать в эту ночь. Вернувшись домой, долго и азартно играла в дурака с Родионом Мефодьевичем, Щупаком, Заксом, пила чай, особенно как-то смеялась, а потом ушла к себе и до восьми часов проходила по комнате, кутаясь в платок и старательно собираясь с мыслями. Потом надела старенькое платье и пошла на комбинат 267 .

Обстановка праздника совершенно иная, нет ни шампанского, ни хрустальных бокалов, ни классической музыки, ни веселой прогулки. Старая символика сказочного торжества, связанного и с Рождеством, ушла, а новая пока не появилась. Но Герман как довольно тонкий психолог, еще не ведая, каким будет Новый год, еще не описывая елку как непременный атрибут зимних праздников, все же отметил знаковый смысл обрядов, связанных со сменой годового цикла.

Полное восстановление статуса Нового года, то есть объявление его днем отдыха, произошло после Великой Отечественной войны, в 1947 году. К моменту смерти Сталина сложилась и символика проведения главного зимнего торжества. Она описана в романе Веры Пановой «Времена года» (1954). События в произведении охватывают один, предположительно 1950 год. Повествование начинается так:

С Новым годом!

Пройдет сорок минут, и на Спасской башне заснеженного Кремля, в Москве, часы отобьют полночь. В миллионах радиоприемников и репродукторов повторится бой кремлевских часов, его услышат во всем мире.

Упадет двенадцатый удар, люди сдвинут свои чарки и скажут: «С новым счастьем!»

Милый сердцу обычай – встреча Нового года. Население города Энска готовилось к этой встрече целый месяц. Громадный был спрос на елочные украшения: блестящие шарики, целлофановые хлопушки, картонажи, куколки, золотой «дождь», золотые орехи, разноцветные свечи, «елочный блеск», похожий видом на нафталин и продающийся в запечатанных пакетиках, как глауберова соль. Одних только дедов-морозов разных размеров в декабре продано четырнадцать тысяч штук. В том числе совершенно выдающийся дед, дед-экстра, дед-люкс в рост человека… <…> [Он] стоит в сияющей витрине, в раме из еловых ветвей: могучий, красноносый, в роскошной шубе из ваты, в настоящих валенках, с раззолоченной палицей в руке; и у ног его по зеркальцам-прудам катаются на крошечных салазках мальчики и девочки с красными флажками… <…>

Многие в последний час вспомнили, что забыли купить такие-то закуски и такие-то подарки, и кинулись исправлять свой промах.

Повальный азарт приобретения: несут мандарины и яблоки в сетчатых сумках, свертки и бутылки, коробки с тортами и куклами, мячи, кульки конфет. <…>

Какой-то чудак в франтовской велюровой шляпе тащит на плече длинную облезлую елку. Эк, когда спохватился: не успеете, гражданин, украсить ваше дерево к двенадцати! <…>

Да, он поздновато сообразил, что хорошо бы украсить комнату елкой; сообразив, почувствовал, что это необходимо сделать, что без елки его жизнь неполноценна… <…> И вот чудак поднимается по лестнице с елкой на плече. Елка пахнет дорогими воспоминаниями детства… 268

Все детали этого текста напоминают дореволюционные описания новогодних ощущений. К началу 1950‐х годов елка успешно переместилась из сферы приватного быта в пространство публичной советской повседневности. Это был тот редкий случай, когда власти всего лишь «очистили» праздник от клерикального содержания, восстановив его как норму обыденной жизни.

Комсомольская пасха. Пригласительный билет. 1923. ЦГА ИПД СПб

Статус второго, а для российского варианта православия, возможно, и первого религиозного праздника – Пасхи – так и не был восстановлен.

В годы нэпа горожане, несмотря на проводившиеся революционной молодежью кампании «комсомольской пасхи», привычно участвовали в шумных гуляньях в предпасхальные и пасхальные дни. Питерскому старожилу Павлу Бондаренко, чье детство совпало с 1920‐ми годами, больше всего запомнился праздник Вербного воскресенья. Гулянья на площадях Ленинграда сопровождались торговлей лакомствами, балаганными представлениями, продажей особых игрушек: свистулек, «тещиных языков» и мячиков-раскидайчиков,. Художник Валентин Курдов, родившийся в 1905 году, вспоминал о том, как он был на пасхальной заутрене в 1926‐м и, словно в детстве, вновь стоял «в толпе верующих, а теперь и просто любопытствующих людей с горящей свечкой в руке…». В условиях нэпа было несложно соблюдать и традиции обильного пасхального стола. По данным журнала «Антирелигиозник», в рабочих семьях на Пасху 1927 года с большим удовольствием ели «яйца, куличи, пасху и другие культовые продукты». Известный комсомольский публицист Иван Бобрышев писал в 1928 году: «Пасхальное обжорство, пасхальная пьянка… упорно держат рабочие окраины».

Календарная реформа 1929 года и введение «непрерывки» вообще уничтожили воскресенье, что нарушило празднование Пасхи, а карточная система не позволяла подготовить к празднику праздничные, ритуальные блюда. Историк Аркадий Маньков, в начале 1930‐х 20‐летний юноша, с удивительной прозорливостью писал об этом в своем дневнике. Запись сделана 16 апреля 1933 года: «То, что большинство теперь не делает пасх и куличей, объясняется тем, что далеко не каждый в состоянии закупить творог, сахар и т. д., но это не значит, что в народе умерло стремление заменить хотя бы раз в год ежедневную порцию кислых щей с куском черного хлеба куском сладкого творога и порцией сдобного белого кулича. И здесь совершенно безразлично, какую форму примет это стремление, когда оно реализуется».

Не изменили статус Пасхи ни отмена карточек в 1935 году, ни новая советская Конституция. Правда, по данным сводок органов НКВД и материалам мартовских постановлений ЦК ВЛКСМ об антирелигиозной работе в 1937–1938 годах, количество участников торжественных пасхальных богослужений резко возросло. Но крестные ходы – традиционный ритуал церковного торжества – по-прежнему можно было проводить только вокруг храмов. Никаких публичных церемоний по поводу Пасхи власть не устраивала. Ситуация не изменилась и после официального примирения советской власти с православной церковью в 1943 году. Но особых гонений, направленных на искоренение пасхальной традиции, до конца 1950‐х годов не наблюдалось.

На рубеже 1950–1960‐х, в период оттепели, началось новое наступление на религиозные праздники. В январе 1960 года вышло сразу два постановления ЦК КПСС об усилении партийной пропаганды и антирелигиозной агитации. Решено было в предпасхальные вечера организовывать культурно-массовые бесплатные мероприятия, демонстрировать лучшие фильмы и спектакли. В 1970‐х годах в пасхальную ночь телевизионное вещание продолжалось до 3–4 часов утра. Это было непривычно для советского зрителя: обычно даже в выходные дни телепрограммы заканчивались около полуночи. В Пасху же до утра транслировались фильмы комедийного характера. Мне больше всего запомнились чехословацкие киноленты «Лимонадный Джо» (1964) Олдржиха Липского и «Призрак замка Моррисвиль» (1966) Борживоя Земана. В студенческом возрасте я смотрела их в кинотеатрах, а позднее искренне радовалась тому, что через десять лет их можно увидеть и по телевизору. Они были сняты в остроумном жанре пародий на вестерны и мистические детективы. Кроме того, в фильмах пели популярнейшие в 1960‐х – начале 1970‐х чешские певцы – Карел Готт и Вальдемар Матушка.

В противостоянии Пасхе участвовали и торговые организации. Они по предписанию властей с 1960 года должны были принять «меры по ликвидации продажи в дни церковных праздников куличей, пасхальной массы, мацы и др. товаров». Одновременно на замену традиционным пасхальным кушаньям в магазины поступали вне зависимости от церковного календаря «кекс весенний» и «творожная масса с изюмом» – антагонисты куличей и пасхи.

Однако религиозный праздник, упорно изгоняемый властью из публичного пространства, спокойно существовал после Великой Отечественной войны в приватной сфере, контроль над которой в сравнении с 1930‐ми заметно ослабился. Моя бабушка начала после длительного перерыва ходить в церковь во время блокады, а на рубеже 1950–1960‐х годов стала соблюдать посты, в первую очередь Великий пост перед Пасхой. Все родные это знали и реагировали очень спокойно, несмотря на то что беспартийными в семье были только бабушка и я по младости лет. Пышно отмечалась и сама Пасха. В квартире бабушки и дедушки на Невском проспекте в эти дни пахло удивительными куличами и особой, приготовленной на растертых крутых яичных желтках, вареной пасхой с самодельными цукатами. Большим поклонником бабушкиной пасхальной стряпни был писатель Юрий Павлович Герман. С ним, можно сказать, дружил мой дед, милицейский работник. Познакомились они еще в 1930‐х годах в бригаде знаменитого Ивана Васильевича Бодунова, героя многих произведений Германа. В германовских повестях и романах в числе персонажей второго плана – «орлов-сыщиков» – фигурировал и мой дед Николай Иванович Чирков. Он женился на моей бабушке после смерти ее первого мужа – маминого отца – и стал родным человеком, позднее – самым любимым дедушкой. «Выдержанный товарищ. Можно положиться при любых обстоятельствах» – так охарактеризован Чирков в документальной повести Германа «Наш друг – Иван Бодунов». А еще Юрий Павлович отметил особые отношения в семье бабушки и дедушки, которые до конца жизни называли друг друга не иначе как «Коленька» и «Катенька». Любимым у писателя был эпизод, относящийся к началу 1930‐х годов: «Екатерина Ивановна Чиркова – супруга замнача Николая Ивановича – бежит по перрону за уходящим поездом, дабы ее Коленька не уехал ловить бандитов в мерзлых февральских болотах без валенок. „Стойте, стойте!“ – будто бы кричит Екатерина Ивановна вслед поезду и бросает в тамбур сначала один валенок, а в тамбур другого вагона второй: „Ничего, Коленька соберет!“».

За пасхальным столом в начале 1960‐х собирались члены КПСС: дедушка – с 1919 года, мой отец – с 1940‐го, мама – с 1942‐го, Юрий Павлович Герман – с 1958‐го. Никто на них не доносил в партийные инстанции, а они – индифферентные к вопросам религии, спорящие о культе личности, а не о воскрешении Христа – просто отдавали дань памяти народной традиции и уважения моей бабушке. Со смертью деда в 1977 году мы в семье Пасху не праздновали – у бабушки на это не было сил… Но ныне мне, человеку невоцерковленному, нравится этот праздник своей неистребимой надеждой на будущее.