Составить список вершинных достижений классической грамзаписи это далеко не то же самое, что каталогизировать главнейшие из произведений английской литературы. Последние распадаются на три категории — неоспоримо важные, то ли важные, то ли не очень и — во всяком случае, влиятельные.

Первая группа самоочевидна: «Кентерберийские рассказы», «Король Лир», «Потерянный рай», «Оливер Твист», «Великий Гэтсби», «1984», тетралогия Джона Апдайка о Кролике — произведения, сформировавшие мир, в котором мы живем.

Во второй начинаются трудности выбора — «Гамлет» или «Отелло», «Мельница на Флоссе» или «Женщина в белом», «Повесть о двух городах» или «Большие надежды»; Эдит Уортон или Кэтрин Мэнсфилд, «Американская пастораль» или «Заговор против Америки» Филиппа Рота, Салман Рушди — или лучше не надо? Проблема в том, чтобы назвать книги, которые никто не оспорит и которые одновременно представляют автора каждой в лучшей его форме.

Третий раздел наиболее труден и, потенциально, наиболее спорен. Он содержит произведения, которые определяют жанр либо эпоху, но не обладают долговечными литературными достоинствами; малоизвестные сочинения и недооцененных авторов; тексты изысканные и непретенциозные — выбор здесь может казаться причудливым, однако он добавляет целому новое измерение сложности. При таких условиях «Костер тщеславий» Томаса Вулфа может оттеснить свою одногодку, книгу Иэна Макьюэна «Дитя во времени», «Раскрашенная птица» Ежи Козински возобладает над его же куда более известным «Садовником», а «Утц» Брюса Чатвина займет положенное ему особое место. В составлении этого списка присутствует и направляющая логика, и немалая доля веселья, а удовольствие, которое от него в конечном итоге получаешь, определяется возможностью показать искусство как обособленный, неразрывный артефакт.

Опасность же состоит в том, что ты начинаешь стараться действовать наверняка и включать в свой список то, что самоочевидно. Эдгар Алан По — писатель, несомненно, великий, однако есть ли среди его произведений безусловные шедевры? Для того, чтобы вообще исключить По из антологии английской литературы, составителю требуется отвага, но если задача составляемого им перечня в том, чтобы вызвать интерес и доверие, он обязан демонстрировать уверенность в себе и убежденность, опуская некоторые прославленные имена и заменяя их по меньшей мере парой претендентов, пребывающих на внешней периферии общепринятого.

Вот это и есть те правила, которыми я более-менее руководствовался, отбирая сто наиболее значительных записей классической музыки. Я не претендую на то, что мой окончательный список содержит «наилучшие» классические записи всех времен, ибо выносить ценностные суждения по поводу произведения искусства дело по меньшей мере неразумное. Критерии, которые я использовал, не связаны прежде всего с силой исполнения или чистотой звука, сколь бы важными ни казались эти качества поклонникам искусства. Скорее, я руководствовался влиянием, которое эти записи оказали на воображение публики и на развитие самой грамзаписи как аксессуара цивилизованного общества. Точно так же, как «Оливер Твист» ввел в литературный канон социальную совестливость, коробка долгоиграющих пластинок, обратившая стерео в предмет домашнего обихода, является вехой на пути грамзаписи. Если эта коробка оказалась также и записью классической музыки, разошедшейся самым большим за всю историю тиражом, ее присутствие в нашем списке совершенно необходимо — безотносительно к калибру артистов и исполнения (бывшего, кстати сказать, очень близким к безупречному и по концепции и по ее реализации).

На противоположном конце этой шкалы находятся записи «Времен года» Вивальди — 181 штука, — не заслуживающие сколько-нибудь длительных размышлений на тему «включать — не включать», если, конечно, одна из них не является переложением для ансамбля полинезийских носовых флейт, в каковом случае она имеет хорошие шансы попасть в список из двадцати музыкальных ужасов, образующий Часть III книги. А между этими полюсами лежат тысячи записей, которые я слушал, бесконечно обсуждал с музыкантами, продюсерами и ценителями, а во многих случаях и присутствовал (за последние тридцать лет) при их создании — на сеансах записи или на концертах. Целая система порожденных этим опытом перцептуальных критериев, позволила мне научиться отсеивать зерна от плевел, укрепив мою и без того основательную критическую отстраненность от коммерческих по природе своей приоритетов музыкальной индустрии.

К этим личным впечатлениям я добавил воззрения более чем тысячи читателей из многих стран, которые откликались на серию моих статей, появлявшихся еженедельно на страницах лондонской газеты «Ивнинг Стандард», и основанных на содержании вебсайта www.scena.org (настоящий текст имеет, в свою очередь, основой те статьи, но значительно расширен за счет детального музыкального анализа). Эти читатели, одни пылкие и словоохотливые, другие обозленные, рекомендовали моему вниманию около 8000 записей, некоторые из которых оказались настолько эзотерическими, что заполучить их было практически невозможно (а одна, но только одна, и вовсе никогда сделана не была), некоторые же высказывались с такой язвительностью, что я счел себя обязанным пересмотреть мой начальный план и вновь приглядеться к тем или иным исполнителям либо записям в свете свежих свидетельств людей, вставших на их защиту.

Пару поступивших с разных континентов пламенных призывов включить в мой список «Испанские наброски» Майлза Дэвиса мне пришлось с сожалением отклонить — и потому, что это сочинение неклассического жанра, и потому, что я уже включил в список «Аранхуэсский концерт» Родриго, ставший основой шедевра Дэвиса. Несколько респондентов рекомендовали шопеновские записи чешского пианиста Ивана Моравеца — исполнителя замечательно вдумчивого, однако на историю граммофонии сколько-нибудь значительного влияния не оказавшего. Другие высказывались в пользу гитариста Огюстина Барриоса, возможно, первого классического композитора, который записывал собственные сочинения, и за исполнение ансамблем «Connoisseur Society» Ванды Вилкомирской сонат Прокофьева — запись, ставшую в свое время рода первопроходцем. Несколько петиций было подано в пользу сделанной EMI записи замечательного исполнения Лоренсом Фостером оперы «Эдип» Джордже Энеску, произведения, которое при всей его сладкозвучности не сумело пробиться в репертуар больших оперных театров и потому не может считаться поворотным пунктом в истории культуры. С другой стороны, отвергнутый мной поначалу комплект записанной Антонио де Алмейда оперы Галеви «Еврейка» именно таким и оказался.

Я рассмотрел большинство читательских предложений и поиски раритетов доставили мне почти такое же наслаждение, как критическая оценка других, известных мне, записей. Некоторые из тех, что я выбрал поначалу, пришлось отвергнуть по причине их недоступности. Ранние записи Белы Бартока, который первым из композиторов использовал грамзапись как рабочий инструмент, существуют, как выяснилось, главным образом в частных коллекциях и, хотя государственный лейбл «Hungaroton» выпустил их сборник, для того, чтобы предоставить мне его экземпляр, качество звука которого все дальнейшие раздумья отменило, потребовались усилия трех государственных служащих. И напротив, две записи Джорджа Гершвина, исполнившего с оркестром «Рапсодию в стиле блюз», необъяснимо редкие и отличающиеся плохо проработанным звуком, в мой список вошли по причине и непосредственности авторского исполнения, и их доступности на CD.

Многие читатели, приверженцы культов Гленна Гульда, Вильгельма Фуртвенглера, Марии Каллас или Карлоса Клайбера, наверняка будут жаловаться на то, что их герой или героиня представлены в этом списке недостаточно обширно. Чтобы умерить их обиду, скажу, что некоторые титаны студий грамзаписи не представлены в нем вообще. Несмотря на сильные рекомендации, в него не попала ни одна запись таких плодовитых дирижеров, как Карло Мария Джулини и Карл Бём — и это при всем моем уважении к сделанным обоими маэстро записям симфоний Шуберта, простой и юмористичной у Бёма и ласково любовной у Джулини. Дело в том, что ни тот, ни другой не смогли изменить курс, по которому следовала грамзапись, или оставить в ее песках след достаточно приметный для того, чтобы обеспечить им место в списке (впрочем, Бём попал в него как аккомпаниатор). По тем же причинам, не нашлось в списке места и для дирижеров столь выдающихся и деятельных, как Сергей Куссевитский, Рудольф Кемпе, Юджин Йохум, Бернард Хайтинк, Шарль Мюнш, Эрнест Ансерме, Курт Мазур и Геннадий Рождественский.

Составляя список, я старательно избегал греха пропорциональности — стремления судить об исполнителе по размерам его дискографии. Список «100 величайших записей», напечатанный журналом «Граммофон» в его тысячном номере (декабрь 2005), содержит не больше, не меньше как девять записей Герберта фон Караяна — это, по-видимому, дань уважения к огромному числу записей, выпущенных им за половину столетия. Как бы мы ни относились к Караяну, ни одного художника нельзя с уверенностью назвать представляющим почти 10 процентов всей истории грамзаписи и, несмотря на то, что Караян сделал и продал множество записей, он был лишь одним из маэстро, работавшим в гуще переменчивых вкусов и репутаций, каноном, обогащенным человеческой идиосинкразией, и обедненным в пору его упадка корпоративным навязыванием обреченного на недолгую жизнь единообразия.

Насколько пагубной является эта тяга к одинаковости исполнения, показал мне один вечер в Германии, когда я, проведя день в студии, где молодой и чрезмерно захваленный скрипач продирался сквозь Бетховенский концерт, отправился с проводившей запись группой в бар, где — как-никак Германия — звуковым фоном оказалась классическая музыка. Концерт Мендельсона мы узнали автоматически, а вот солиста определить не сумели и потому занялись исключением имен на слух: не Крейслер, не Хейфец, не Менухин, не Штерн, не Мильштейн, не Ойстрах, не Перлман, не Кремер, не Хендел, не Муттер. Перебрав двадцать лучших имен, мы призвали к себе владельца бара и попросили показать нам конверт CD. К большому нашему смятению, звучавший в динамиках скрипач оказался тем самым, с которым мы проработали весь день. Игра его была до того скучной, до того лишенной красок и индивидуальности, что и обладатели лучших в студийном мире ушей не смогли узнать его при прослушиванию вслепую. Для меня это стало моментом, в который распались все признанные мерки, откровением, показавшим мне, с какой безжалостностью корпоративный нажим заталкивает музыку в коридор единообразия, узость коего попросту душит ее. И также моментом, усилившим мою признательность той человечности, которая привольно развивалась прежде, воинству исполнителей и продюсеров, создававших, не страшась риска, записи, способные приводить нас в изумление и поныне.

Столетие грамзаписи дало нам калейдоскоп личностей, исполнительское мастерство которых оставило неизгладимый отпечаток на всей истории интерпретации. Среди этого наследия присутствуют вершины и провалы, равно как и мили за милями бессмысленно ровной земли. Задача, которую я попытался решить в этой книге, состояла в том, чтобы нанести вершины на контурную карту, расположив их в хронологическом порядке. Я не ожидаю, что каждый полностью согласится с моим выбором, однако мой список, как целое, дает верное представление о столетии достижений и является, по меньшей мере, отправной точкой бесконечных сетевых дебатов.

1. Caruso: The First Recordings

Enrico Caruso

Gramophone and Typewriter Co. Ltd: Milan (Grande Hotel), 11 April 1902

История грамзаписи начинается не с изобретателя Эдисона и не с запатентовавшего плоскую пластинку Эмиля Берлинера, но с низкорослого, толстого неаполитанца, богатый баритональный тенор которого смог заглушить в номере миланского отеля все механические шумы, за что обладатель его получил сто фунтов стерлингов. Голос Энрико Карузо был словно специально создан для итальянских композиторов-веристов. Он только что выступил в «Ла Скала» — в премьерном исполнении недолго протянувшей оперы Франкетти «Германия», — и настоял на том, чтобы две арии из этой оперы были включены в его дебютную запись. Первая — «Studenti! Udite!» — привела продюсера Фреда Гейсберга в такой восторг, что он записал на восковом валике номер, уже присвоенный им гастролировавшей в Милане сопрано. Итальянский партнер Гейсберга Альфред Михаэлис оставил отличающееся большей сдержанностью описание того сеанса звукозаписи:

Одетый, как денди, покручивавший тросточку Карузо неторопливо проследовал по виа Мандзони и — к восторгу вечных обожателей теноров, лакеев — вступил в «Гранд-отель», где ожидали его мы. Сопровождавшую Карузо свиту головорезов мы в наш номер не пустили, сделав исключение лишь для аккомпаниатора, маэстро Коттоне… Карузо хотелось покончить со всем как можно скорее, ему не терпелось заработать 100 фунтов и отправиться завтракать, однако едва началась работа, как он забыл обо всем на свете.

Остальными восемью записями были по преимуществу Верди — «Celeste Aida» и «Questa o quella» из «Риголетто»; пара арий Бойто; самая известная ария из «Тоски»; «Una furtive lagrima» из «Любовного напитка» Доницетти; совершенно неуместный здесь Масканья и ария Массне. Где-то в глубине комнаты позвякивает пианино Сальваторе Коттона, пение иногда сопровождается грубым кашлем: до способа редактирования того, что записывалось на восковых валиках, так никто и не додумался.

Эта пластинка мгновенно стала бестселлером и принесла Карузо его первые ангажементы в «Ковент-Гардене» и «Мете», а то были самые прославленные сцены его времени. Жовиальный, простоватый, инстинктивно музыкальный и никогда не принимавший (сознательно) слишком малых гонораров, он умер молодым, но богатым, а рояльти от этой записи долго еще облегчали жизнь огромного числа его неаполитанских кузенов и кузин. Но, что куда более важно, он стал ролевой моделью для каждого признанного и записывающегося на пластинку тенора.

В чем, если говорить точно, состояло то особое качество, которое Карузо привнес в эту запись? Прежде всего, в стабильности: голос его несколько ниже обычного тенора, и не подрагивает в особо напряженных местах. А кроме того, этот голос роскошен и заразительность его преодолевает границы собственно звука, создавая у слушателя впечатление, что они слышат человека, полного жизни и наслаждающегося тем, что он делает, — независимо от того, поет ли он в комедии или в трагедии. Громкий, душераздирающий стон, который Карузо издает в конце «E lucevan le stele», мог изойти только из груди человека, который любил и пережил невосполнимую утрату.

2. Gershwin: Rhapsody in Blue

George Gershwin, Paul Whiteman band

Columbia: New York, 10 June 1924

В начале двадцатых годов — и своих, и столетия — Джордж Гершвин был одним из самых счастливых и занятых людей на планете. Оказавшийся слишком юным, чтобы отправиться воевать, он вырос из уличного сочинителя куплетов до автора бродвейских шоу и песен — «Swanee», «Somebody Loves Me», «Fascinatin’ Rhythm» — которые были у всех на устах. Плодовитость? Именно Гершвин это слово и придумал. За две с половиной недели 1924 года он набросал «Рапсодию в стиле блюз», ставшую в оркестровке Ферда Грофе джазовой сенсацией и первым чисто американским концертом для фортепьяно с оркестром. Среди тех, кто пришел в «Эолиен-холл» послушать премьеру этой диковинки, были Рахманинов, Стоковский, Крейслер и Яша Хейфец.

Гершвин записывал «Рапсодию» дважды — акустическая запись с Уитменом была сделана в июне 1924-го, а три года спустя за ней последовала новая, с великолепным электрическим звуком. В первом случае оркестр был в точности тем же, что на премьере; во втором к ним добавились Томи Дорси и Бикс Бидербекке, к тому же эта запись ознаменовалась серьезными разногласиями между Гершвиным и дирижером. Игра Гершвина в обоих случаях безудержна и наступательна, и все же насыщена ретроспекцией, а, возможно, и печалью, которая изолирует его от внешней сумятицы. Эра нервного джаза была и ответом на войну, и ее отрицанием, и Гершвину в обеих записях удалось передать эту двойственность. По совершенно необъяснимым причинам записи эти редки и почти не переиздаются. Более-менее адекватную замену дают сделанные с них бумажные перфоленты для механического пианино, которые лучше слушать без каких-либо добавлений (попытки наложить на них звучание современных оркестров слишком отдают оксимороном, чтобы их стоило обсуждать). С другой стороны, существуют вполне аутентичные исполнения этой музыки, — Эрлом Уилдом, игравшим концерт и с Уитменом, и с Тосканини, и Леонардом Бернстайном, сопереживавшим этой музыке композитором-пианистом схожего с гершвинским происхождения, который продирижировал оркестром сидя за инструментом.

3. Beethoven: Violin Concerto

Fritz Kreisler, Berlin State Opera Orchestra/Leo Blech

EMI: Berlin (Singakademie), 14–16 December 1926

Фриц Крейслер неповторим. Обладавший медовым голосом, искрометным юмором, всегда безупречно причесанный, Креслер источал гипнотическое очарование, воздействовавшее не только на публику, но и на последующие поколения людей его профессии. Перед ним и поныне преклоняются скрипачи столь несхожие друг с другом, как Найджел Кеннеди и Максим Венгеров.

Будучи первейшим из солистов ранней эры грамзаписи, он использовал ее для того, чтобы изменить сам способ игры на скрипке, прибегая к непременным вибрато, которые маскировали несовершенство воспроизведения звука. Сочиненная им для бетховенского концерта каденция — та часть этого произведения, в которой солистам полагается склонять голову так, чтобы волосы падали им на лицо, — была перенята подавляющим большинством концертирующих скрипачей, не желавших противопоставлять плоды собственного воображения личности столь магнетической. Ее синоптические восходящие аккорды стали такой же непременной принадлежностью скрипичного репертуара, какой является и сам концерт.

Венец по рождению, человек веселого нрава, Крейслер исполняет этот концерт с приметной строгостью и простой. Его атака выверена и ненавязчива, каждая нота артикулирована тщательно и прекрасно. Игра Крейслера преодолевает все сложности концерта и не доставляет слушателю ничего, кроме удовольствия. Что же касается каденций, они решают именно ту задачу, для решения которой и предназначены: вновь отражая то, что уже было сыграно и проецируясь на то, что еще только предстоит сыграть. Передача Крейслером этого концерта стала ни с чем не сравнимой вехой в истории исполнительского искусства. И хотя десять лет спустя Крейслер еще раз записал его в Лондоне, причем с много лучшим звуком, берлинское исполнение отличается непревзойденной силой. Никакому другому скрипачу не удалось добиться того, чтобы высокие трели концерта звучали так же органично, как соловьиное пение, — а равно и того, чтобы он с такой силой пробуждал в памяти картины доромантической сельской простоты. (Среди десятков преемников Крейслера только Менухину-Фуртвенглеру, Ойстраху-Клемпереру, Хенделлу-Кубелику, Кребберсу-Хайтинку и Тецлафу-Цимману удалось создать альтернативные миры звучания.)

Обладая репутацией самого высокооплачиваемого скрипача своего времени, Крейслер тратил изрядную часть досуга на сбор средств для своих менее удачливых соотечественников. Едва закончив эту запись, он основал фонд помощи нуждавшимся студентам Берлинского университета и получил от австрийского посла орден за помощь голодающим детям своей родины. Человечность была неотъемлемой частью тех способов, каким Фриц Крейслер создавал свою музыку.

4. Mendelssohn/Schumann: Trios in D Minor

Alfred Cortot, Jacques Thibaud, Pablo (Pau) Casals

EMI: London (Queen's Hall), 20–21 June 1927 and 15–18 November 1928

Век грамзаписи дал нам — в том, что касается исполнительского искусства — три великих трио. Дольше всех просуществовало «The Beaux Arts»: трое студентов познакомились в 1955-м на Тэнглвудском фестивале и с тех пор играли — с изменениями в составе — в течение полувека. Самым богатым было «Трио на миллион долларов» — Яша Хейфец, Артур Рубинштейн и Грегор Пятигорский получали в 1940-х в RCA столько же, сколько кинозвезды в Голливуде. Однако трио, которое определило форму записи и стало олицетворением тонкого равновесия между фортепиано, скрипкой и виолончелью, возникло почти случайно. В 1905 году каталонский виолончелист Пау Казальс познакомился, только-только приехав в Париж, с жившими в одном с ним квартале пианистом Альфредом Корто и скрипачом Жаком Тибо. Они играли трио развлечения ради — между теннисными сражениями; затем перебрались в частные салоны, где получали все более высокую плату, и наконец, уже обретя международную славу, начали записываться.

Их «боевым конем» стало шубертовское трио си-бемоль, которое они исполнили пятьдесят раз и неизменно с потрясающей энергией. Однако более выразительной была уютная интимность, привнесенная ими в зрелое, полное переменчивых настроений трио Мендельсона, написанное композитором на вершине славы и личного счастья, и все же, парадоксальным образом насыщенное безутешностью и предчувствиями смерти. Разговор трех инструментов становится то светским, то философичным, шутливые замечания перемежаются размышлениями о смысле жизни, что с особенной яркостью проявляется в поразительном вступлении Корто к Анданте. В трио Шумана, то пылком, то капризном, поиск возглавляют струнные, приходящие от романтических сомнений к братской гармонии.

Казальс покинул трио в 1934 году, захваченный Гражданской войной в Испании и ненавистью к фашизму. Двое других остались во Франции, где Корто служил в правительстве Виши Комиссаром по изящным искусствам и выступал вместе с Вильгельмом Кемпфом на парижской выставке любимого скульптора Гитлера Арно Брекера. Странно, но после войны Казальс простил его, зато перестал отвечать на письма относительно незапятнанного Тибо и отказывался встречаться с ним. Музыка была для этих людей всем, но не была целительницей.

5. Rachmaninov: Second Piano Concerto in C Minor

Sergei Rachmaninov, Philadelphia Orchestra/Leopold Stokowski

RCA (Sony-BMG): Philadelphia, 10 and 13 April 1929

Задуманный, как хорошо известно, после нервного срыва, вызванного катастрофической премьерой его первой симфонии, этот концерт стал главной визитной карточкой Рахманинова-пианиста. Изгнанный из России революцией, композитор впервые записал его в 1924 году с Леопольдом Стоковским и могучим Филадельфийским оркестром, однако эти пять пластинок акустической записи устарели с появлением записи электрической, да и избавить Рахманинова от бедности практически не смогли.

Постоянно гастролировавший Рахманинов пережил новый приступ депрессии, которую нагнала на него тоска по бескрайним русским просторам. Его четвертый концерт потерпел провал. Стоковский договорился о повторной записи Второго, однако разгневал композитора, сократив партитуру, чтобы втиснуть концерт в четыре пластинки. Рахманинов, мирившийся с сокращениями любых его произведений и в особенности симфоний, выбросить из до-минорного концерта хотя бы одну ноту наотрез отказался. Он сыграл его с филадельфийцами полностью, без каких-либо сокращений, при этом все исполнители пребывали в состоянии нервного раздражения, и оно стало почти ощутимым в записи, — слушателю кажется, что дирижер и оркестр словно танцуют вокруг солиста на полу, усыпанному яичной скорлупой. Рахманинов, человек крупный и обладавший мощным ударом, касается здесь клавиш, точно паутины, в сдержанно спокойных пассажах Анданте пальцы его становятся невесомыми, Стоковский же словно пытается удержать в узде свой оркестр, точно норовящего подняться на дыбы жеребца. Именно этот конфликт, наряду с художественными достоинствами, делает их исполнение концерта незабываемым.

Осуществленная в 1929 году, эта запись выпускалась множество раз, хотя в 1952-м сделанная RCA ошибка привела к тому, что некоторые пассажи были заменены отвергнутыми в процессе записи дублями — аномалия, остававшаяся не замеченной в течение тридцати шести лет, пока повторный выпуск концерта на CD не привлек к ней внимание ученого мира. Помимо того, что она является руководством для всех исполнителей самого популярного фортепьянного концерта двадцатого столетия, эта запись существует, подобно скульптуре Родена, в альтернативных «отливках», позволяющих слушателю выбирать то, что ему больше по вкусу.

6.  Rachmaninov: Third Piano Concerto in D Minor

Vladimir Horowitz, London Symphony Orchestra/Albert Coates

EMI: London (Kingsway Hall), 29–30 December 1930

Рахманинов всегда был щедр к талантливым молодым пианистам, проявляя неизменную готовность стать для них репетитором, показывающим, как следует исполнять его сочинения, и не думая при этом о том, что они могут, обратившись в конкурентов, составить угрозу его карьере высоко оплачиваемого солиста. В первые месяцы Великой депрессии он услышал разговоры о молодом русском эмигранте, который исполняет его музыку лучше, чем кто бы то ни было из живущих на свете пианистов. Затем он случайно столкнулся с Владимиром Горовицем в подвальном выставочном зале фирмы «Стейнвей» на нью-йоркской 57-й стрит, и прошелся с ним, сидя за одним инструментом и играя в четыре руки, по всему ре-диезному концерту. «Горовиц, — восклицал после этого Рахманинов, — проглотил концерт целиком… в нем присутствует отвага, глубина, бесстрашие.»

С этого концерта и началась феноменальная карьера Горовица. Прежде чем сделать обсуждаемую здесь запись, он исполнил концерт в Чикаго, Цинциннати, Нью-Йорке, Филадельфии, Бостоне, Берлине, Амстердаме и, наконец, в Лондоне, где и записал его в студии вместе с английским дирижером, когда-то руководившим в дореволюционной России оперным театром.

В отличие от экспансивной и даже радостной записи, сделанной самим композитором, Горовиц приводит музыку этого концерта на самый край тьмы, куда Рахманинов, и сам склонный к депрессии, ступать не решался. Он обходится со сложными для пальцев аккордами, как с детской игрой, проносясь через многочисленные престиссимо на двойной скорости, чтобы резко затормозить в мрачном Адажио. Именно скорость делает его интерпретацию этого сочинения неотразимой, однако в ней присутствует и опасный подспудный ток душевной неуравновешенности, — схожий с тем, какой можно различить в исполнении этого же концерта Дэвидом Хелфготтом, звучащем в фильме 1996 года «Сияние». Горовиц дважды попадал в больницу с нервными срывами. Концерт стал фирменным знаком пианиста, — Горовиц записывал его при всяком своем выходе из изоляции, словно в подтверждение неоспоримости своего мастерства. Сам Рахманинов оставил блестящую интерпретацию своего сочинения, — как и британский пианист Стивен Хаф, воспользовавшийся сделанными композитором в партитуре пометками. И все же, признанным авторитетом здесь остался Горовиц. После того, как в 1942 году он исполнил этот концерт под открытым небом, в «Голливудской чаше», уже смертельно больной композитор с трудом поднялся на сцену и объявил, что именно о таком звучании ре-диезного концерта он мечтал всю свою жизнь.

7. Beethoven: The 32 Piano Sonatas

Artur Schnabel

EMI: London, 1932-5

Философ Артур Шнабель сопротивлялся грамзаписи дольше, чем какой-либо другой пианист. Игра в отсутствии аудитории, говорил он, противоречит духу музыки, фиксирование интерпретации на веки вечные идет в разрез с сущностной эфемерностью искусства, поскольку творимая художником музыка вечно меняется, завися от его настроения, погоды и того, что он прочитал в утренней газете.

В конце концов, после краха на Уолл-стрит, Шнабель без особой охоты согласился записать тридцать две сонаты Бетховена в версии, которую он сам отредактировал и целиком исполнил в Берлине. Он поставил условие, согласно которому запись должна была продаваться только по предварительной подписке, это позволяло ему узнать имя каждого своего слушателя и получить некоторое представление об аудитории, для которой он будет играть. Фирма грамзаписи приняла его условие с наслаждением, поскольку оно позволяло получить деньги от подписчиков вперед, не потратив на проект ни единого собственного пенни.

«Воспоминания о первом годе записи в Лондоне, относятся к самым мучительным за всю мою жизнь, — писал Шнабель. — Каждый раз, приходя в студию, я страшно мучился и приходил в отчаяние. Я ощущал себя умученным до смерти — и совершенно несчастным. Все казалось мне искусственным — свет, воздух, звук, — у меня ушло немалое время на то, чтобы заставить компанию приспособить ее оборудование к нуждам музыки [sic], и еще большее на то, чтобы приспособиться к оборудованию, каким бы совершенным оно ни было, самому.»

«Соблазненный весьма приличной финансовой гарантией, он, в конце концов, согласился с тем, что существует возможность примирить его идеалы с нашей машинерией, — писал продюсер Фред Гейнсберг. — В течение следующих десяти лет я руководил каждым из двадцати ежегодных сеансов записи и ценю опыт, приобретенный мной, пока я слушал его исполнение и импровизированные лекции, как безмерно щедрый курс обучения в сочетании с художественным наслаждением.»

В процессе осуществления этих записей происходил непрерывный диалог — между пианистом и композитором, а во время перерывов и между Шнабелем и записывавшей его командой, и тут уж темы простирались от теологии до недавних сексуальных скандалов. Что касается собственно исполнения — мягкого в сонатах среднего периода и титанического в поздних — весь цикл продвигается вперед подобно хорошей беседе, потоку повествования о разного рода событиях, который и придает всему циклу неувядаемую свежесть. Темп, заданный Шнабелем в самой первой сонате, соч. 2/1, кажется попросту неоспоримым — он, разумеется, быстр, но не настолько, чтобы выставить напоказ виртуозность, как проявление юношеской безудержности Бетховена. Приступая к «Лунной», которую по силам сыграть любому полуобученному ребенку, Шнабель не пытается пускать пыль в глаза и играть с искусственной мрачностью, но создает рембрандтовское изображение ночи, равного которому не смог создать ни один из других художников. К каждой сонате он относится с индивидуальным уважением, подбираясь к ее характеру с проницательностью, которая порой не имеет ничего общего с закрепившимся за ней названием. «Аппассионата», к примеру, жизнерадостна и отчасти бойка, она отзывается не столько страстной борьбой не на жизнь, а на смерть, сколько прощальным поцелуем случайной любовной связи.

Обладатель столь же малых рук, сколь и великого ума, Шнабель, и это хорошо слышно в записи, прилагает немалые усилия, чтобы подниматься на вершины и спускаться в пропасти горного массива сонаты «Хаммерклавир», соч. 16, используя при этом темп, лежащий уже за гранью самоубийства. Безрассудный в своем стремлении проникнуть в намерения Бетховена, он рассыпает, точно конфетти, неверно взятые ноты и, делая это, ухитряется показать нам недостижимое — далекую возлюбленную, мерцающий отсвет утопии, бывшей вечной целью композитора. Его запись, от начала ее и до конца, это путеводитель по сознанию Бетховена, созданное Шнабелем руководство по исследованию любви, жизни и нашего места на земле.

8. Debussy: La Mer/Elgar: Enigma Variations

BBC Symphony Orchestral /Arturo Toscanini

EMI: London (Queen's Hall), 3 and 12 June 1935, released 1987

Двое маэстро относились к записям с недоверием. Вильгельм Фуртвенглер сожалел о том, что они навечно фиксируют исполнение, а Артуро Тосканини утверждал, что они звучат немузыкально. «Последние два наших опыта с Тосканини были такими, что они отбили у нас охоту и дальше пытаться записывать его, — писал в 1933-м продюсер RCA Чарльз О’Коннелл. — Более того, потратив на эти попытки около 10000 долларов, мы раз и навсегда излечились от амбиций подобного рода.» В том, что касается Америки того времени, итальянец обратился в явление прошлого.

Пару лет спустя, во время Летнего фестиваля Би-Би-Си, Фред Гейсберг из EMI тайком протащил на два концерта Тосканини самую передовую аппаратуру тех времен. Оркестром Би-Би-Си (который основал в 1930-м Адриан Боулт) Тосканини был доволен в редкой для него степени, ведущие музыканты оркестра страшно ему нравились, и голос на репетициях он повышал не часто. Сюита Дебюсси, в партитуру которой он внес зеленым карандашом множество исправлений, переливается в его исполнении светом, точно рай пуантилиста — летний Ла-Манш в Истбурне. В изображении рассвета или волн нет ничего буквалистского — это просто сияющая картина спокойной и свободной природы с чуть завуалированной угрозой возможной бури.

Исполнение Элгара несколько более спорно. Тосканини задал бодрый ритм, напугавший британских критиков, которые привыкли к траурным темпам недавно скончавшегося композитора. «Это прекрасная музыка и она должна быть живой» — сказал Тосканини первой скрипке оркестра Бернарду Шору, который играл парящее, слегка сатирическое соло в шестой вариации. Исполнение было ошеломительно, мучительно, непревзойденно прекрасным. «Он создает иллюзию, будто между тобой и музыкой ничего больше нет» — отметил молодой композитор Джон Барбиролли.

Гейсберг нашел сделанные им записи «выдающимися с технической точки зрения», однако Тосканини слушать их отказался. Дирижеру не терпелось вернуться в Америку, где NBC обещала предоставить в его распоряжение сверхъестественный по качеству оркестр. Деревянно звучавшие студийные записи, которые он продолжал делать в Нью-Йорке, оправдывали худшие его ожидания и, прослушав их единожды, Тосканини никогда больше к ним не возвращался. То, что было сделано в «Куинс-холле», осталось единственными, отличающимися лучшим для того времени звучанием записями, которые показывают Тосканини достигшим вершины его мастерства и не знающим, что вершина эта будет сохранена для вечности. Они пролежали в сейфах полстолетия, пока EMI не получила юридическое право извлечь их оттуда на свет.

9. Sibelius: Violin Concerto

Jascha Heifetz, London Philharmonic Orchestra/Thomas Beecham

EMI: London (Abbey Road), 26 November and 14 December 1935

Ян Сибелиус сочинил свой единственный скрипичный концерт в 1903-м и год спустя продирижировал им в Хельсинки с преподавателем консерватории, чехом Виктором Новачеком, в качестве солиста. На следующее утро самый видный из его поклонников, финский критик Карл Флодин, объявил это сочинение «ошибкой», назвав его резкие, скачкообразные переходы не отвечающими мягкому и ровному характеру композитора. Сибелиус переработал партитуру и представил второй вариант концерта в Берлине — солистом был еще один чех, Карл Галир, а дирижером Рихард Штраус. На сей раз, рецензии оказались просто безразличными. В последующие три десятилетия концерт пытались исполнить один скрипач за другим и все отступались, сочтя его неблагодарным в музыкальном отношении и трудным в техническом. И даже в 1937-м ведущий критик лондонской «Таймс» назвал этот концерт «незначительным».

Но тут за него взялся Яша Хейфец, исполнитель, обладавший техникой, о которой все прочие могли только мечтать. Хейфец выучил концерт еще мальчиком, в Санкт-Петербурге. После бегства от революции 1917 года он добился в Америке славы, исполняя яркие и броские вещи, а к концерту Сибелиуса не обращался до 1934 года. Запланированная RCA запись с Филадельфийским оркестром не состоялась из-за того, что Хейфец и дирижер, Леопольд Стоковский, не смогли договориться о темпах исполнения. Оказавшись на следующий год в Лондоне, Хейфец переговорил с самым страстным из интерпретаторов Сибелиуса сэром Томасом Бичемом, и они вдвоем смогли сообщить концерту непреложную убедительность. Хейфец, которого часто обвиняли в холодности, играл с яростной уверенностью в своей правоте, словно вбивая каждую ноту, как гвоздь, и продвигая концерт вперед так, как если бы он был кассовым сочинением Чайковского.

Хейфец произвел очень небольшие сокращения в партитуре, сделав ее более последовательной и связной, однако интонация Сибелиуса преобладает в каждой ноте, а близость концерта к симфониям его автора становится более заметной. Следует упомянуть здесь и о возникающем в конце Адажио загадочном еврейском намеке на «кол нидре», и о том, что в форме, которую придает концерту Бичем, ощущается оттенок палладианской грациозности. После того, как загадка концерта была разрешена, за него взялись и другие скрипачи. За полстолетия было сделано семьдесят записей — больше, чем выпало на долю любому другому скрипичному концерту. Непонятно почему, но в записях он стал ассоциироваться главным образом со скрипачками — Женетт Невё, Идой Хендел, Кюнг-Ва Чунг, Викторией Мулловой, Анне-Софи Муттер, Сарой Чанг.

10. Mahler: Ninth Symphony

Vienna Philharmonic Orchestra/Bruno Walter

EMI: Vienna (Musikvereinsaal), 16 January 1938

16 января 1938 года Бруно Вальтер продирижировал Венским филармоническим, сыгравшим Девятую симфонию Густава Малера, — произведение, первое исполнение которого они же совместно осуществили двадцатью пятью годами раньше, через несколько месяцев после смерти композитора. Концертмейстером оркестра все еще оставался зять Малера Арнольд Розе. К тому времени на музыку Малера был наложен в Германии расовый запрет, а англоязычные страны, поджав губы, отвергали ее за чрезмерно откровенную эмоциональность. В ворота Австрии уже стучался Адольф Гитлер и присутствовавшие в зале встревоженные происходящим люди понимали, что, возможно, услышать эту музыку еще раз им до конца их дней не придется. В первом ряду сидели вдова Малера, Альма, и канцлер Австрии Курт Шушниг, который две недели спустя сдал свою страну Третьему Рейху. Многим из тех, кто находился в зале, и шестерым из сидевших в оркестре предстояло погибнуть в нацистских концентрационных лагерях. В качестве предвестия роковой судьбы эта пластинка имеет в западной цивилизации — со времени появления письмен на стене пиршественного зала Валтасара — лишь очень немногочисленные параллели.

Да и само музыкальное исполнение словно свидетельствует о даре предвидения, которым были наделены эти музыканты. Вступление выглядит зловеще торжественным, однако страха в нем не ощущается, — лишь величавое достоинство и неспешность. По мере увеличения темпа в музыке проступает отважный вызов, надмирная отстраненность, которой нет дела до грохочущих сапог политических событий. Ироничность второй части ядовито подчеркнута, а в бурлескном рондо оркестр подходит к самой границе беспечности, ни разу, однако, не переступая ее. Напряженный финал избегает соблазна утешительности, предпочитая бескомпромиссно смотреть в лицо неизбежному мрачному будущему. Прощальное соло Розе невыносимо трогательно, линию свою он ведет спокойно и твердо. Через несколько недель его избили громилы в мундирах, и он бежал в Лондон, где умер под конец войны в нищете, уже зная, что его дочь, скрипачку Альму, убили в Освенциме.

Фред Гейсберг, увезший с собой эту первую запись последней симфонии Малера, понимал, что крошечный рыночный потенциал ее уменьшается с каждым днем. Ко времени, когда он закончил первую редакцию записи, Вальтер уже находился в Голландии — бездомный беженец, пытавшийся добыть британскую или американскую визу. Дирижер раскритиковал некоторую грубость в игре струнных, однако решил, что это исполнение все же заслуживает того, чтобы выпустить его в свет. Пластинка вышла перед самой войной, и несколько экземпляров ее добрались до оккупированной нацистами Европы. В Праге молодые композиторы собрались в квартире Виктора Ульмана, чтобы почерпнуть силы из этой запрещенной музыки. Ульман, посвятивший памяти Густава Малера единственную свою фортепьянную сонату, уже был внесен вместе с большинством его друзей в списки лиц, подлежавших депортации в Терезинштадт, и в конечном итоге погиб в газовой камере Освенцима.

11. Bach: Cello Suites

Pablo (Pau) Casals

EMI: London, 23 November 1936; Paris 2–3 June 1939 and 13 June 1939

Шесть баховских сюит для виолончели соло оставались практически не известными до тех пор, пока в 1890 году некий мальчик не купил их в одном из магазинов Барселоны и не выбрал для утренних упражнений — да так и играл потом каждый день перед завтраком до конца своей долгой жизни. Мальчиком этим был Пау Казальс, а успех, выпавший на долю его записи, сделал сюиты широко известными.

Крепко зажмуривавшийся на сцене, Казальс сообщает этой музыке духовное измерение, которого сам композитор, вероятно, в виду не имел. В разгар гражданской войны в Испании он играл этот цикл перед рабочими и солдатами-республиканцами. Казальс говорил, что счастливейшим днем его жизни был тот, в который он исполнил сюиту ми-бемоль перед аудиторией из 8000 человек. Когда Республика пала, он обратил сюиты в скорбный плач и укор, отказываясь ступать на родную землю, пока она находится под правлением фашистов.

Сюиты ре-диез и до мажор он записал в Лондоне во время войны в Испании, четыре других — в Париже, когда все уже было потеряно. На этой стадии его интерпретации отличались живостью и простотой, хоть Казальс и украсил их чрезвычайно субъективным вибрато, которое он называл «выразительной интонацией». Это свобода отнюдь не только метафорична. В сюите соль мажор Казальс извлекает симметричные пассажи Алеманды из барочной упаковки и наделяет их энергичной, бесконечно гибкой современностью. Таким был метод, позволявший Казальсу заставлять старую музыку звучать с актуальной новизной, и на протяжении всего цикла он подводит исполнителя очень редко. Сарабанда из сюиты до мажор движется в ритме столь замедленном, что невозможно представить кого бы то ни было танцующим под нее, однако ее уравновешивает пара Бурре, которые кажутся просто выпрыгивающими из динамиков; заключительная же Джига задумчиво уходит в себя, обращаясь в финальный танец оставшегося наедине со своими мыслями человека.

Казальс может порой казаться тяжеловесным в сравнении с такими его оставившими полные элегантности записи преемниками, как французы Пьер Фурнье, Поль Тортелье и Морис Жандрон, однако он наделяет эту утилитарную музыку величием, достоинством и, прежде всего, надеждой. Это в такой же мере изложение принципов исполнительства, в какой и программа ожидающего виолончель будущего.

12. Tchaikovsky: First Piano Concerto in B-Flat Minor (with Brahms: Second Piano Concerto)

Vladimir Horowitz, NBC Symphony Orchestra/Arturo Toscanini

RCA (Sony-BMG)/Naxos Historical: New York (Carnegie Hall), 6 and 14 May 1941 (and 9 May 1940) 

Отношения отца взрослой дочери и его зятя достаточно хрупки, даже если отец не является итальянским ревнителем строгой дисциплины, а зять — евреем, геем и шизофреником. Однако слава требует, чтобы за нее платили, вследствие чего Артуро Тосканини и Владимиру Горовицу и приходилось вместе появляться как перед публикой, так и в записях. Впечатления, что в обществе друг друга они чувствуют себя уютно, как внешнего, так и музыкального, эти двое не производили никогда, однако в лучший их час, пришедшийся на исполнение концерта Чайковского в «Карнеги-холле» 1943 года, они сумели собрать 10190045 долларов в облигациях военного займа и заслужить личную благодарность президента Рузвельта.

Это ранняя из встреча, нервная и наполненная противоборством. После колоссальных вступительных аккордов, пианист отходит от ритма, установленного дирижерской палочкой, впадая в собственное трепетное и отзывающееся трансом состояние анархии. Дирижер делает все для него посильное, чтобы поддержать иллюзию своего контроля над происходящим, однако в Андантино второй части пианист с ликованием одолевает аккомпанирующие ему деревянные духовые и снова убегает вперед, заставляя оркестр задыхаться, поспешая за ним. Финал выглядит тяжелым вздохом катарсиса и создает впечатление, что семейные отношения удалось пусть и на краткий срок, но восстановить.

То был не первый — и не последний — случай, когда Чайковского использовали как боксерский ринг. Во время их совместного нью-йоркского дебюта Горовиц оставил Томаса Бичема беспомощно барахтаться в этом же произведении, а два представителя Восточной Европы, Святослав Рихтер и Крыстиан Цимерман, обратили записывая этот концерт, Герберта фон Караяна в мокрое место. Напыщенность в музыке нередко служит поводом для личных конфликтов.

Иное дело си-бемоль мажорный концерт Брамса. Горовиц сказал об этой записи: «Я никогда не питал большой любви к этому концерту, сыграл его плохо, да и мои представления о музыке сильно расходились с представлениями Тосканини». Оба начали в темпе столь быстром, что казалось, им не избежать в третьей части нокаута, и оба отнеслись к партитуре без какого-либо милосердия. Это неповторимая запись человеческой дисгармонии и ее невозможно не ценить за упрямую несговорчивость обоих исполнителей.

13. Strauss conducts Strauss: Don Juan; Don Quixote; Ein Heldenleben;

Till Eulenspiegel; Japanische Festmusik; etс.

Berlin Philharmonic Orchestra, Staatskapelle Berlin, Bayerische Staatsorchester/Richard Strauss:

Berlin and Munich, 1927-41

Рихард Штраус был старейшим из больших композиторов, записывавших собственные произведения. Подобно Малеру, он считался одним из лучших в мире оперных дирижеров и был музыкальным директором в Берлине (1898–1918) и Вене (1919–1924). Бесстрастный на подиуме, он с презрением относился к потным, подпрыгивающим и размахивающим руками любителям. Для того, чтобы применить свою власть, ему довольно было пошевелить бровью, а поднявшийся шум он останавливал одним движением локтя. Какое-либо высокомерие в его отношении к музыке и музыкантам отсутствовало. «Будьте добры, играйте то, что написано» — так выглядел суровейший из выговоров, какие он делал музыкантам. Один из рецензентов писал: «Он говорит легким тоном и отдает распоряжения голосом столь ровным, что не сталкивается ни с возражениями, ни с ограничениями свободы его действий, — их заменяет свободный поток обмена мнениями, вопросами и ответами». Во время обеденных перерывов он играл с оркестрантами в карты, и те считали за честь проигрывать легендарному композитору свои нелегким трудом заработанные деньги.

Искусность, с которой он менял темпы, легко различается в этой записи его великих симфонических поэм — как и внезапные взрывы оркестровой мощи. Эротичность бесстыдно пронизывает и танец с лентами из «Саломеи», и «Жизнь героя». «Тиль Уленшпигель» пропитан ощущением веселья, перед которым невозможно устоять. Наверное, Штраус очень любил записываться и уж определенно любил деньги, которые за это получал. Сделанная им в 1941 году запись вальса из «Кавалера розы», произведения, доходы от которого позволили Штраусу построить дом, попросту дышит густым запахом удовлетворения собой.

Ко времени завершения этих записей, Штраус уже был политически скомпроментирован и столкнулся с немалыми бедами. Приняв поначалу культурный пост в правительстве нацистов, он был затем пойман на антигитлеровских высказываниях, которые позволил себе в письме к своему прежнему либреттисту Стефану Цвейгу. Дочь его сына была еврейкой, ее мать отправили в лагерь, да и внуков Штрауса могли схватить в любую минуту. Под этими собиравшимися над его головой тучами Штраус в 1941 году сочинил политическое подношение и продирижировал им — то было праздничное, посвященное 2600-летию японской монархии сочинение, насыщенное погруженными в густое варево сентиментальности эрзац-ориентализмами. Исполнение его оказалось таким же искусным — и историческим — как и исполнение других произведений. Но, что бы ни привносил Штраус в музыку, лицо его ни малейших эмоций не выдавало.

14. Blow the Wind Southerly

Kathleen Ferrier

Decca: London (West Hampstead studios), 10–11 February 1949

Недолгая слава, осенившая Ферриер, не имеет себе равных в музыкальном мире. Лишенная красоты, блеска и сексуальной привлекательности, она пробуждала в своих бесчисленных поклонниках неистовый пыл. Совершенная англичанка по стилю и этике, она очаровала Бруно Вальтера как лучшая из исполнительниц Малера, и он сделал с ней и с Венским филармоническим мощную запись «Песни о земле». Ее поздний Брамс отличается неземной красотой, ее Бриттен — стоическим величием (впрочем, она оказалась далеко не достоверной жертвой в первом исполнении его «Поругания Лукреции»). По окраске голос ее был викторианским контральто, принадлежавшим к другому времени, что и составляло, вероятно, главную его привлекательность.

Телефонистка из Блэкберна, графство Ланкашир, Ферриер узнала десять коротких лет славы, начавшейся, почти молниеносно, с ее дебюта на дневном концерте в Национальной галерее, и завершившейся смертью от рака в 1953-м, в возрасте 41 года; ей еще хватило отваги спеть растрескавшимися губами Эвридику в «Ковент-гардене», — до конца оперы она простояла на сцене, опираясь о стену. Ферриер была воплощением Англии, которая не сдается никогда.

Если оставить за скобками концертный зал и оперный театр, Ферриер с особой остротой сознавала, что корни ее уходят в умирающую культуру, в мир народной песни, задавленный популярной музыкой, которая звучала по радио и записывалась на грампластинки. Если Бриттен и его современники старались сохранить эти песни в музейной симфонической обстановке, Ферриер упорно исполняла народную музыку такой, какой та была в ее истоках, исполняла в манере, заставляющей вспоминать об аркадианской доиндустриальной идиллии. Среди любимых ее песен многие были рыбацкими, рожденными странной смесью опасности и скуки, которые сопровождали тех, кто выходил в море в лодках. Полностью лишенная ностальгии, избравшая в фортепианные партнеры несуетливую Филлис Спер, она спела песни своего детства в унылой вест-хэмпстедской студии «Decca», сумев сберечь в них цветение любви, страстного стремления и жалобности, которому предстояло навеки остаться в записи, но никогда уже не прозвучать в его естественном контексте, на пристанях и деревенских площадях. Название заглавной песни стало ее эпитафией, однако артистизм Ферриер сияет по-настоящему в простых любовных песнях наподобие «Ma Bonny Lad» или «My Boy Willie» и в плаче по утраченной юной любви «Down by the Salley Gardens».

15. Chopin: Waltzes

Dinu Lipatti

EMI: Geneva (Radio Geneva studios), June 1950

Румынский пианист Дину Липатти, скончавшийся, когда ему было всего тридцать три года, сделал несколько бесценных записей, уже страдая от лейкемии и со все возраставшим отчаянием пытаясь отыскать только-только начавшие появляться лекарства от этой болезни. Несмотря на его состояние, в игре Липатти нет ничего от одра болезни. Ученик иконоборца Андре Корто, благожелательные рекомендации которого много способствовали карьере Липатти, он с его рассыпчатой, остроумной артикуляцией полностью изменил сам образ Шопена, как болезненного меланхолика, сознающего, что ему недолго осталось жить на свете. В игре Липатти присутствует буйное веселье, почти импровизаторский подход, которым он обязан отчасти Корто, а отчасти личному пристрастию к исполнению джаза в компании близких друзей.

Человек мощного телосложения, родившийся в богатой семье, Липатти провел конец 1930-х в Париже, однако закончил тем, что голодал вместе с женой в Швейцарии. Со временем, Женевская консерватория предоставила ему работу, а EMI — контракт на записи. Первые из них — лондонские, получили восторженный прием, он уже планировал концертное турне по США, когда его поразил рак. Появление кортизона создало летом 1950-го иллюзию выздоровления, и сотрудники EMI полмчались в Женеву, чтобы записать шопеновские вальсы. Энергия и оптимизм Липатти заставили даже самые мрачные из них, минорные, искриться и плавно покачиваться. Группа срединных вальсов — си минор, ми минор и ля минор — обращается под его руками в калейдоскоп неуловимо меняющихся настроений, представленных в декорациях чеховской пьесы, драматичной и неотразимой.

Закончив запись, Липатти уехал, чтобы выступить в Люцерне и дать сольный концерт в Безансоне, однако отсрочка оказалась недолгой и к Рождеству он умер. Несколько оставленных им дисков — записанные с Караяном концерты Моцарта и Шумана; сольные произведения Баха, Моцарта, Шуберта и Шопена; шопеновские вальсы и ноктюрны — показывают нам пианиста гениально выразительного и, тем не менее, позволяющего музыке говорить за себя. И хотя Рубинштейн и Горовиц прославились, как интерпретаторы Шопена, гораздо больше, Липатти остается шопеновским пианистом для пианистов.

16. Barber: Knoxville: Summer of 1915

Eleanor Steber, Dumbarton Oaks Orchestra/William Strickland

CBS: New York (30th Street studio), 7 November 1950

Из произведений всех американских композиторов чаще прочих исполняется «Адажио для струнных», Сэмюэла Барбера, представляющее собой инструментированную заново вторую часть его струнного квартета си минор, и ставшую после похорон президента Рузвельта национальной музыкой поминовения усопших, а в фильме Оливера Стоуна «Взвод» и плачем по павшим на Вьетнамской войне.

Барбер (1910–1981) был отставшим от своего времени романтиком, чей патрицианский стиль и жестикуляция принадлежали к поре «американской пасторали», которая предшествовала двум мировым войнам и натиску модернизма. Безмерно мелодичный, он сочинял длинные, словно изгибающиеся дугой темы, спорившие с рваными городскими ритмами родившихся не многим позже него Копленда и Бернстайна, — не говоря уж об аскезах атонализма.

Выросший рядом со своей тетушкой, прославленной контральто Луизой Хомер, Барбер с легкостью сочинял для женских голосов. «Ноксвилл», написанный на слова Джеймса Эйджи (сценариста фильма «Африканская королева»), ностальгичен без какого-либо стеснения, это мгновенный снимок тихого вечера в тенессийском городке, скучающего мальчика, который лежит на жесткой и влажной траве, вслушиваясь в «железное стенание трамвая». Заказавшая это сочинение сопрано Элеанор Стибер назвала его «точной картиной моего детства» и дала премьеру произведения в 1948 году в Бостоне. Она же, пока поступь времени ускорялась и «родители на верандах» исчезали из виду, сделала первую его запись. Говоря на языке музейных работников, эта полная теплого обаяния, живо артикулированная запись представляет собой часть главнейшего американского наследия, столь же драгоценную, как Колокол Свободы.

17. Opera Duets

Jussi Bjorling with Robert Merrill (baritone), RCA Victor Orchestra/Renata Cellini

RCA: New York (NBC studios), 3 January 1951

«Шведский Карузо» умер, как и его тезка, через несколько месяцев после своего пятидесятилетия, став жертвой чрезмерного злоупотребления спиртным. Продюсер «Decca» Джон Калшоу, посетивший его как-то утром в Риме во время записи «Бала-Маскарада», обнаружил Бьёрлинга уже управившимся с половиной второй бутылки виски. Калшоу немедля заменил его Карло Бергонци.

Поразительно, но пьянство, погубившее здоровье Бьёрлинга, на голосе его никак не отразилось. В последнее перед смертью лето сердечный приступ свалил его прямо на сцене «Ковент-Гардена», однако он настоял, после получасовой задержки, на том, чтобы ему позволили допеть его партию до конца. Секретом Бьёрлинга была феноменальная техника дыхания и терпение, с которым он, прежде чем браться за крупные роли, ждал наступления лучшей своей формы.

Обученный отцом, также тенором, он совершал концертные турне в составе квартета, в который входили еще трое его братьев. Вторая мировая война приостановила карьеру Бьёрлинга и, когда в 1950-х его постигла слава, он наверстывал упущенное, хватаясь за ангажементы на разовые выступления, приносившие ему большие деньги, а затем соря этими деньгами. Впрочем, работая на оперной сцене, он всегда оставался превосходным профессионалом, производившим своей тонкой фразировкой сильное впечатление даже на таких скептически настроенных коллег, как Мария Каллас. Дуэты оказались одной из наилучших его записей. Вместе с баритоном из «Мета» Робертом Мерриллом Бьёрлинг записал оставшийся непревзойденным и поныне дуэт из «Искателей жемчуга», пару других — из «Силы судьбы» и «Богемы», а также сцену клятвы из «Отелло», — эту вершинную партию он собирался впервые спеть как раз в том сезоне, в котором его постигла преждевременная смерть. Сила этих дуэтов не столько в пении, сколько в том, как партнеры прислушиваются друг к другу. Бьёрлинг, при всей его славе и силе, с напряженным вниманием следит за каждым полувздохом Меррилла, они словно соединяются в акте любви.

18. Beethoven: Ninth Symphony

NBC Symphony Orchestra/Arturo Toscanini

RCA: New York (Carnegie Hall), 31 March and 1 April 1952

Исторических записей Девятой существует много. Ее записывал при разрушении Берлинской стены Леонард Бернстайн, заменивший восклицание «Freude» (радость) на «Freiheit» (свобода). Записанная Караяном в Берлине 1962 года (сразу после возведения этой стены) долгоиграющая пластинка превзошла все остальные по объему продаж. Монументальную трактовку симфонии дал во вновь заработавшем после войны Байройте Вильгельм Фуртвенглер. Друг Брамса Феликс Вайнгартен запечатлел в двух записях 1926 и 1935 годов поистине аутентичный стиль ее исполнения.

Однако из всех записей Девятой, а их существует около шестидесяти, одна превосходит все прочие неистовством энергии и веры в человеческую доброту. Прежде чем исполнить в «Карнеги-холле» то, что было задумано им как настоящее прощальное слово, Тосканини дирижировал Девятой ровно полвека. Когда он в 1902 году исполнил ее в Милане, город услышал эту симфонию всего лишь в четвертый раз. Теперь же Девятая была не только знаменитейшим из шедевров, но также и самым значительным — сигналом надежды после произведенных войной опустошений. Тосканини исполнил ее при повторном освящении «Ла Скала» в 1946-м, здесь же он представил ее как сокровище культуры, передаваемое грядущим поколениям.

Первые две части исполняются в перенимающем дух темпе, Адажио оказывается захватывающе напряженным и восхитительно теплым. Хор Роберта Шоу и вступающий в финале, состоящий только из американцев — Эйлин Фаррел, Нэн Мерримен, Ян Пирс и Норман Скотт — квартет, поют с мощью, грозящей разорвать легкие певцов, однако движение музыки остается гибким, а накал ее ослепительным. Звук, записанный в «Карнеги-холле», который Тосканини предпочел тесноватой студии NBC, кажется живым. «Я почти удовлетворен, — сказал он, когда прослушал запись, а затем, помолчав немного, добавил: — Хотя эту музыку я так и не понял.»

19. Suk: Asrael Symphony

Czech Philharnlonic Orchestra/Vaclav Talich

Supraphon: Prague (Dvorak Hall, Rudolfinum), 22–29 May 1952

Для народа, столь маленького, чехи едва ли не перегружены великими композиторами, однако симфония, которая трогает их сильнее всего, написана мастером второго ряда. Йозеф Сук был скрипачом и мужем дочери Дворжака Отилии. Когда в мае 1904-го тесть его скончался, Сук положенным образом взялся за сочинение реквиема, дав ему в названием имя ангела Азраила, сопровождающего души на пути к раю. В разгар сочинения четвертой части Отилия заболела, а в июле 1905-го умерла. Сук разорвал Адажио и написал новое, посвятив его «Отилке».

«Азраил» это двойной скорбный плач, гробница надежды. Негромкая в горе и сдержанная в гневе симфония олицетворяет все, что чехи не имели возможности выразить во время двух мировых войн и иностранной оккупации. Оказавшиеся в нацистском лагере Терезинштадт и в советских трудовых лагерях композиторы цитировали темы из «Азраила», дабы укрепить дух окружавших их обреченных людей.

Величие этого произведения состоит в том, что оно отказывается погрязать в несчастье и быстро переходит в высшие сферы исцеления от него. Сук, успешный солист и камерный музыкант, хорошо знавший классический репертуар, искусно цитирует Верди, Бетховена, Брамса и, разумеется, Дворжака. Однако симфония не обращается в лоскутное одеяло, а в ее финале, любовном портрете Отилии, брукнеровские текстуры перерабатываются совершенно оригинальным образом.

Вацлав Талих, близкий друг Сука, дирижировал Чешским филармоническим с 1919-го по 1941-й. Подобно Вильгельму Фуртвенглеру, пережившему пору Гитлера в Берлине, он остался на время оккупации в Праге и впоследствии пострадал за это. Коммунисты изгнали его в Братиславу, где Талих основал Словацкий филармонический. В 1952-м, в самый разлив сталинистской тьмы, его возвратили в Прагу, чтобы он продирижировал «Азраилом». В стране полным ходом шли аресты, людей вешали по сфабрикованным обвинениям в измене родине. Сдержанно передавая эмоции симфонии, Талих ведет полный благородства рассказ о страданиях и надеждах своего народа. Исполненный им «Азраил» запечатлевает страшный момент истории и с мрачным достоинством сохраняет его на все времена.

20. Wagner: Tristan und Isolde

Kirsten Flagstad, Ludwig Suthaus, Blanche Thebom, Philharmonia Orchestra/

Wilhelm Furtwangler

EMI: London (Kingsway Hall), 10–23 June 1952

Шансы на то, что эта ставшая приметной вехой запись осуществится, были почти нулевыми. Ее дирижер, Фуртвенглер, сообщил EMI, что работать с интриганом-продюсером Уолтером Легом, которого он обвинил в попытках саботировать его карьеру в угоду Герберту фон Караяну, никогда больше не будет. Великая Изольда, Флагстад, уведомила компанию, что без Фуртвенглера, которому она безоговорочно доверяла, записываться не станет, однако и без Лега тоже, — ибо втайне рассчитывала, что он заменит уже не дававшиеся ей два верхних до Второго акта таковыми же его жены, Элизабет Шварцкопф. Тупик казался безысходным, а время, громко отсчитывая секунды, таяло. Флагстад было уже пятьдесят семь, и она объявила, что уходит на покой.

Прийти к компромиссу все-таки удалось. Лег письменно извинился перед Фуртвенглером за все обиды, которые он «предположительно» нанес ему своими словами. Дирижер, со своей стороны, признал великолепные качества лондонского оркестра Лега и отказался от своих требований делать запись в Берлине или Байройте. Труппу собрали быстро. Сначала были найдены Тристан и Брангена — Лоритс Мельхиор и Марта Мёдль, которой как раз предстояло спеть Изольду у запрещенного к упоминанию Караяна. Фуртвенглер ввел в состав труппы Сутхауса, который пел у него Тристана в 1947-м, а Флагстад порекомендовала опекавшуюся ею американку шведского происхождения Тебом. И тот, и другая прекрасно спелись; Йозеф Грайндль и Дитрих Фишер-Дискау исполнили партии доброго короля Марка и Курневала, однако главной изюминкой записи были все же сопрано и дирижер.

Флагстад пела Изольду, постепенно таявшую, как айсберг, скорее нежную, чем эротичную, женщину, любовь которой к Тристану крепнет с годами. Звук ее заполняет собой пространство, не оставляя места для какого-либо недоверия к нему. Фуртвенглер, которому было интеллектуально неуютно в бизнесе грамзаписи, никогда раньше не дирижировал оперой в студии. Ему не нравился подвальный зал, в котором производилась запись, не нравился шум проходивших неподалеку поездов Центральной линии метро, однако исполнение его пропитано спокойной уверенностью и вдохновенной рискованностью. Здоровье дирижера ухудшалось, и он спешил создать наследие своих интерпретаций.

Когда все закончилось, он обнял Лега рукой за плечи и сказал: «Возможно, мое имя будут помнить за это — ваше будут помнить непременно». Впоследствии Лег жаловался друзьям, что это единственный комплимент, полученный им за время, в течение которого они сделали вместе сорок записей. Когда последний сеанс завершился, до конца отведенного им в студии времени оставалось еще два часа, и Лег предложил Фуртвенглеру воспользоваться присутствием оркестра и записать с Фишер-Дискау малеровские «Песни странствующего подмастерья». Дирижер, резко повернувшись к нему, сказал: «Я обещал вам „Тристана“ и это все, что вы от меня получите». Больше они никогда вместе не работали.

21. Verdi: Aida

Renata Tebaldi, Mario del Monaco, Ebe Stignani, Santa Cecilia Academy Chorus and Orchestra/Alberto Erede

Decca: Rome (Santa Cecilia), August 1952

Рената Тебальди была созданным самой природой противоядием от Марии Каллас. Знатоки преклонялись перед ней, сохранявшей спокойствие там, где гречанка неистовствовала, выдерживавшей чистоту тона там, где Каллас переходила на визг, и тем не менее, такой, как у Каллас, славы она не приобрела. В 1950-м Тебальди, в этой записи тридцатилетняя, дебютировала в США, спев в Сан-Франциско Аиду, однако Нью-Йорк не приглашал ее еще пять лет и лишь после того, как Рудольф Бинг уволил буйную соперницу Тебальди, она стала неотъемлемой особенностью «Мета», бриллиантом в короне этого театра. И если Каллас была любимицей прессы, то Тебальди — королевой рампы, невозмутимой властительницей театральной иллюзии.

Она была на год старше Каллас, никогда не выходила замуж за миллионеров и не спала с ними, появлялась на репетициях вовремя и пела на них с наслаждением. Единственным, в чем Тебальди упорствовала, был ее отказ исполнять не итальянские партии и есть чужеземную пищу, — другие языки и другие кухни она считала принадлежащими к культуре более низкого порядка.

Каллас выносила их соперничество в заголовки газет, спрашивая у журналистов, не предпочитают ли они шампанское той «Кока-коле», которой поит публику «Мет». Тебальди отвечала, что находит шампанское кисловатым. Обе стремились подняться на оперные вершины. Пока Каллас правила в «Ла Скала», Тебальди выступала во Флоренции и Риме. Каллас оккупировала «Ковент-Гарден», — Тебальди бойкотировала его как «дом Каллас». Однако за их враждой крылось искреннее взаимное уважение.

Данная запись «Аиды» стала стартовой площадкой Тебальди, на год обогнавшей Каллас. Помимо всего прочего, это первая оперная запись, которая звучит по-настоящему. При всех налагаемых монофоническим звуком ограничениях, зал Академии св. Цецилии сообщает египетской пустыне Верди некое пещерное измерение, одновременно наделяя кульминационную сцену в гробнице оттенком удушающей клаустрофобии. Несмотря на сорокоградусную жару и отсутствие кондиционеров, Тебальди пела без какого бы то ни было напряжения, то воспаряя над огромным хором, то опускаясь почти до шепота. Она пела мягче любой из современных ей сопрано и, хотя огромный Марио дель Монако не был для нее идеальным вокальным партнером, дирижеру Альберто Эреде удалось бесподобным образом уравновесить их голоса. Многие предпочитают стерео запись «Аиды», которую Тебальди сделала с Бергонци и Караяном, однако это, первое, исполнение обладает в сравнении со вторым такими достоинствами, как свежесть и бесстрашие. Ничто в нем не сдерживается и не утаивается, и Стиньяни, нередко служившая всего лишь фоном для Каллас, выглядит в ее противостоянии светозарной Тебальди, певицей, заслуживающей всяческого доверия. Прошло уже полвека, а «Аиды», равной этой (если не считать второй, сделанной с Караяном попытки Тебальди), так и не появилось.

22. Strauss: Four Last Songs

Lisa della Casa, Vienna Philharmonic Orchestra/Karl Bohm

Decca: Vienna (Musikverein, Grosser Saal), June 1953

Четыре последние песни Рихарда Штаруса — пятую обнаружили уже после того, как издание песен ушло в типографию, — были впервые исполнены в «Королевском Альберт-холле» 22 мая 1950 года, через восемь месяцев после кончины композитора. Пела их феноменальная Кристен Флагстад, за дирижерским пультом стоял Вильгельм Фуртвенглер (радио-запись этого исполнения хранится норвежским лейблом «Simax»). Эта премьера положила начало путанице и спорам. Флагстад спела песни в том порядке, в каком их сочинял композитор, — то были листья, опадавшие с одряхлевшего дуба. Издатели песен «Бузи и Хокс» изменили порядок, поставив в начале цикла жизнерадостную «Frtühling» («Весна»).

Первую коммерческую запись сделала в Стокгольме для EMI, следуя порядку, заданному издателями, Зена Юринац (дирижер Фриц Буш), чья интерпретация отличалась некоторой неопределенностью. Запись «Decca» стала второй и это придало ей дополнительные достоинства. Участвовавший в ней оркестр был когда-то оркестром Штрауса, а швейцарская сопрано Лиза Делла Каза, обладавшая скорее вокальной безмятежностью, чем стальной величавостью Флагстад, заставляла вспомнить о голосе жены и пожизненной музы Штрауса Паулины. Дирижировал исполнением закадычный карточный друг композитора Карл Бём, и настроение этой интерпретации оказалось скорее радостным, чем ностальгическим. Темпы ее отличаются живостью, дыхание естественностью.

Но самое замечательное в ней это порядок, в котором исполняются песни, — отличающийся от принятых и Флагстад, и Бузи. Здесь же цикл вполне логичным образом начинается с «Beim Schlafengehen» («Отходя ко сну») — прощания простого художника, оглядывающегося на прожитую им во всей ее полноте жизнь, с которой он готов расстаться, улыбаясь. Затем идет «Сентябрь», следом «Frtühling» и, наконец, «Im Abendrot» («В сумерках»). Делла Каза поет без какой бы то ни было оперной аффектации, она словно вспоминает наедине с собой любимого дедушку, а соло концертмейстера Венского оркестра Вольфганга Шнайдерхана отзывается сладостностью любовных сожалений. Продюсер «Decca» Виктор Олоф, уже оказавшийся тогда на грани скандального перехода в EMI, сбалансировал звук так, что создал образец для поздних монофонических записей. С тех пор в этом цикле блистали многие певицы — Шварцкопф (Селл), Лючия Попп (Тенштедт), Джесси Норман (Мазур), Карита Маттила (Аббадо), однако Делла Каза первой сообщила записанным ею песням характер доверительный и радостный.

23. Puccini: Tosca

Maria Callas, Tito Gobbi, Giuseppe di Stefano,

Chorus and Orchestra of La Scala/Victor De Sabata

EMI: Milan (La Scala), 10–21 August 1953

Быть может, эта опера и является одним из самых неувядающих шедевров, однако в сознании публики существует только одна Тоска. Никогда не отличавшаяся особой сладостностью голоса и характера, Мария Каллас наделяет достоверностью и неряшливую фабулу этой оперы, и неистовство ее апофеоза. Не вытерпев домогательств негодяя Скарпья, который арестовал и подверг пыткам ее мужа-художника, Тоска хватает фруктовый нож и закалывает мерзавца. На сцене Каллас однажды с такой силой ударила пластмассовым театральным ножом своего постоянного партнера Гобби, что у бедняги брызнула кровь, и публика ахнула, решив, что она и вправду убила его.

Их запись — с Джузеппе ди Стефано в роли героического Каварадосси и музыкантами «Ла Скала» под предводительством сурового Виктора Де Саббата, — была сделана на этапе карьеры Каллас, достаточно раннем для того, чтобы она выслушивала указания дирижера. В завершающей второй акт арии Де Сабата муштровал ее полчаса, заставив пропеть последние такты тридцать раз, пока она не испустила низкое рычание, лежавшее много ниже обычного ее регистра, — звук, до того зловещий, что от него пробегает по спине холодок. Запись сцены «Te Deum» продолжалась в течении шести часов — пока Де Сабата не выразил удовлетворения результатом. Продюсер EMI Уолтер Лег сидел в зале, предоставляя событиям течь своим чередом, а затем, когда музыканты расходились, выбирал из километров пленки самые удачные дубли.

Голос Каллас, никогда не отличавшийся традиционной красотой, обладал неким драматическим измерением, которое в записи ощущалось отчетливее, чем на сцене. Ария «Vissi d'arte», исполняемая Тоской, стоящей перед Скарпья на коленях, оказывается из-за неудобной позы не совсем ровной, однако именно это заставляет слушателя поверить в агонию героини сильнее, чем тональное совершенство других сопрано. Каллас всегда живет в записях жизнью своих героинь. Портрет может получаться не таким уж и прелестным, но он жестоко реален.

Тоска была последней ролью, которую Каллас исполнила перед тем, как уйти в 1965-м со сцены, унеся с собой гордость и сердце, уязвленные греческим судопромышленником Аристотелем Онассисом, бросившим ее, чтобы жениться на Жаклин Кеннеди. И в двадцать первом столетии, через три десятка лет после ее кончины, записи Каллас расходятся тиражами, намного большими, чем у любой из живущих ныне сопрано.

24. Brahms: First Piano Concerto (D Minor)

Arthur Rubinstein, Chicago Symphony Orchestra/Fritz Reiner

RCA: Chicago (Orchestra Hall), 17 April 1954

Потерпевшая от CBS поражение по линии долгоиграющих пластинок, RCA стала первым лейблом, начавшим выпускать стерео записи. После экспериментальных сеансов, осуществленных в Нью-Йорке с тонко чувствовавшим звук Леопольдом Стоковским, инженеры RCA отправились в Бостон, чтобы записать берлиозовское «Проклятие Фауста», которым дирижировал Шарль Мюнш. Результат получился пространным, но до хорошего монофонического звука не дотянул. Инженеры перебрались в Чикаго, город, оркестр которого только что получил нового, сурового музыкального директора в лице Фрица Райнера, — туда же приехал, дабы сыграть первый концерт Брамса, и обеспечивавший лейблу самые большие продажи Артур Рубинштейн.

Между дирижером и солистом немедленно произошла яростная ссора, вызванная небрежным замечанием Райнера о том, что Шопен был композитором женственным, а, возможно, и геем — оскорбление, которое Рубинштейн воспринял и как личное, и как, благо он был по рождению поляком, нанесенное его народу. В результате воцарилась обстановка взаимной холодности, в которой два профессионала приступили к исполнению самого теплого из фортепианных концертов, богато изукрашенного гобелена романтического звука. Рубинштейн держал обычную для него расточительность звучания в узде и с прозрачной точностью играл на фортепиано, стоявшем, как то и полагается на сцене, слева от дирижера, а не далеко впереди него, как предпочел бы пианист. Райнер добился от оркестра бесподобной по лиричности игры, начав Адажио с бархатистых звуков струнных и пикантно резких — духовых, и сохранив строжайший из вообразимых контроль над избранной им линией в течение трех четвертей короткого часа. Записи Кёрзона, Соломона, Бренделя и Гилельса имеют своих сторонников, однако в этой укрощение своевольного солиста самостоятельно мыслящим дирижером создает напряженный фон для музыки, обладающей возвышенной красотой и завидной структурой.

Продюсеры Ричард Мор и Джек Пфайффер с инженерами Льюисом Лейтоном и Лесли Чейзом (все это имена, ставшие для аудиофилов легендарными) ограничились тремя микрофонами, подсоединенными к своему каналу каждый, и это дало точный образ правого и левого при общем центральном обзоре. То была стерео запись, обретшая зрелость, сеанс, доказавший ее достоинства, и вся команда вернулась домой в приподнятом настроении. К большому ее разочарованию, запись пролежала на полках четыре года, пока лейблы сражались один с другим, определяя унифицированный формат стерео и одновременно убеждая публику вкладывать деньги в новые системы.

25. Bach: Goldberg Variations

Glenn Gould

Columbia (Sony-BMG): New York (30th Street studio), 10 and 14–16 June 1955

Канадский пианист сделал первую свою запись для крупного лейбла в похожей на аквариум для золотых рыбок студии и каждая его эксцентричная выходка сразу же становилась достоянием прессы. «Гульд презрительно отвергает присылаемые команде звукозаписи сэндвичи, отдавая предпочтение бисквитам из аррорута, которые он промывает приносимой им с собой родниковой водой или молоком» — сообщала «Геральд Трибюн». Лишь за очень немногими легендами наблюдали в процессе их становления с такой пристальностью.

Гульд был ожившей мечтой журналиста. Он приходил с залитой жарким солнечным светом улицы в пальто, берете и с муфтой, в которой прятал руки в перчатках, неся с собой свою, особую табуреточку для рояля. Прежде, чем приступить к игре, он отмачивал ладони чуть ли не в кипятке и проглатывал несчетные таблетки от мигрени, экземы и депрессии. Играя, он пел хрипловатым баском и требовал записывать столько дублей, сколько ему понадобится — восемнадцать в случае двенадцатой вариации, — прежде чем он утвердит результат. «Пусть себе поет, — сказал продюсер Говард Г. Скотт, — он играет, как бог.»

Запись выпустили в конверте с тридцатью маленькими фотографиями пианиста на обложке, по одной на каждую вариацию. «Мы не смогли прийти к согласию о том, какая из них лучшая, — сказал Скотт, — и потому решили использовать все.» Игра Гульда равных себе на земле не имела. Она придала аскетическому сочинению упоительную свежесть, наполнив неожиданными и волнующими ритмическими фигурами музыку, которая никогда не предназначалась для того, чтобы вызвать улыбку. Не обращая внимания на редкие неверно взятые ноты, Гульд искал нужные ему настроение и ритм. Это, говорил он, «музыка, которая легко покоится на крыльях безудержного ветра».

Звук, присущий только ему, тверд и немного хрупок, однако с первых же фраз он делает для «Гольдберг-вариаций» то, что Казальс сделал для виолончельных сюит. Гульд уводит эту музыку от цели, для которой она была предназначена Бахом — убаюкивать страдавшего бессонницей человека, — в царство восторженной одухотворенности. Туше Гульда мгновенно приковывает к себе внимание, порождая мысль о непостижимом параллельном мире, пропуском в который обладает один только он. С начала и до конца игра его неожиданна, порой сумбурна (вторая вариация), а порой до того нетороплива и тиха (двадцать шестая), что начинаешь гадать, не отвлеклись ли его мысли на что-то еще, но именно тут в ней и возникают сосредоточенные усилия снова вступить с тобой в контакт. Не существует больше записи, сколько-нибудь сравнимой с этой в трактовке фортепиано или музыкального произведения. Гульд ворвался на сцену, точно огненный ангел, комета, залетевшая из другого звездного скопления.

Девять лет спустя он перестал появляться на публике и провел остаток жизни в студии звукозаписи, работая, точно одержимый — как правило, ночами, — над эклектичным набором произведений, включавшим в себя сочинения Арнольда Шёнберга, Рихарда Штрауса и нескольких не особенно значительных канадцев. «Гольдберг-вариации» оказались центральным моментом его артистического становления. В 1981 году Гульд записал их еще раз, вторая запись оказалась более тщательной, но таким откровением, как первая, не стала. Год спустя он умер, прожив всего 50 лет.

26. Mozart: The Marriage of Figaro

Vienna Philharmonic Orchestra/Erich Kleiber

Decca: Vienna (Redoutensaal), June 1955

Состав исполнителей был фантастическим. Через десять лет после окончания Второй мировой войны в Вене собрался несравненный моцартовский ансамбль, в который входили такие певицы и певцы, как Хильде Гюден (Графиня), Лиза Делла Каза (Сюзанна) и Альфред Поелл (граф Альмавива), состоявшие в штате разбомбленной Государственной оперы, понемногу восстанавливавшейся из праха на собранные по публичной подписке деньги. К двухсотлетию со дня рождения Моцарта британская компания «Decca» (имевшая эксклюзивный контракт с Венским филармоническим оркестром) решила выпустить три оперы, написанные на либретто Да Понте, которыми продирижировали бы идиоматические австрийцы — «Дон Жуана» под управлением Йозефа Крипса, «Так поступают все женщины» под управлением Карла Бёма, и отданного в наиболее опытные руки «Фигаро» под управлением человека, который когда-то бежал из гитлеровской Европы в Южную Америку, а ныне возвратился на континент и стал самым желанным на нем гостевым дирижером.

Мальчиком Эрик Клайбер слышал в Вене дирижировавшего Моцартом Малера. Сам он когда-то возглавил переход Берлинской государственной оперы в современную эру, дав после 120 групповых репетиций мировую премьеру «Воццека» Берга. После войны он поднял «Ковент-Гарден» на более высокий исполнительский уровень, ограничившись уже на исходе своих средних лет исполнением произведений, которые сам считал не очень значительными. Прежде, чем приняться за «Фигаро», он провел в Вене несколько месяцев, просматривая ранние рукописи и тексты. По его настоянию были впервые записаны все речитативы (или разговорные куски) оперы.

В распорядке работы Венского филармонического царил хаос, музыканты то и дело отлучались ради хорошо оплачивавшихся разовых выступлений. Однако Клайбер продирижировал увертюрой оперы с такой силой, задав темп, который показался всем столь органически верным, что музыканты и певцы оказались словно прикованными к его дирижерской палочке на все две недели, в течение которых продолжалась запись. И хотя Клайбер консультировался с давними текстами Моцарта, развитие собственно драмы движется явственно современной поступью.

Само же пение ненавязчиво и прекрасно. Двое итальянцев, Чезаре Сьепи и Фернандо Корена, были приглашены на партии Фигаро и Бартоло, а бельгийка Сюзанн Данко — Керубино. Однако атмосфера оперы осталась бесспорно венской, а озорство ее уходило корнями в самого Моцарта. Одна ария за другой — «Porgi amor», «Voi che sapete», «Venite» — нанизываются Делла Каза, Данко и Гюден, точно жемчужины на нитку, и в каждой микроскоп звукозаписи не обнаруживает ни одного изъяна. Все, чувствовал младший продюсер Питер Андри, и вправду так хорошо, как кажется.

Выход записи в свет был назначен на ноябрь 1955 года, ему предстояло совпасть с открытием восстановленной Венской оперы. В самый канун его Карл Бём ушел с поста музыкального директора, и в кулисах уже ждал Герберт фон Караян. Клайбера пригласили продирижировать на повторном освящении здания «Реквиемом» Верди, однако вследствие разного рода венских интриг солистов ему навязали плохоньких. Уязвленный и подавленный, он возобновил свои разъезды. 27 января 1956 года, ровно через двести лет после рождения Моцарта, его обнаружили мертвым в ванной комнате швейцарского отеля.

27. Bartok: Concerto for Orchestra

Chicago Symphony Orchestra/Fritz Reiner

RCA (Sony-BMG): Chicago (Orchestra Hall), 22 October 1955

В 1943 году состоятельный бостонский дирижер Сергей Кусевицкий заплатил Бартоку 1000 долларов за оркестровое произведение, — покинувший родину венгерский композитор был болен лейкемией и выбивался из сил, чтобы оплатить счета за лечение («Мы живем от полугодия к полугодию» — говорил он друзьям). Немногим было известно, что тайным инициатором этого заказа стал питтсбургский музыкальный директор Фриц Райнер, знавший великого композитора еще по Будапештской академии музыки. Райнер же и подписал аффидавит, позволивший Бартоку и его жене попасть в Соединенные Штаты.

Результат заказа превзошел все ожидания — произведение было не просто новым, но обладавшим оригинальной формой, каждый инструмент оркестра, даже самый мелкий, получал возможность блеснуть в этом сократовском диалоге, ставшем рабочей моделью для Организации Объединенных Наций, форума, в котором имеет право высказываться любая, даже самая маленькая страна.

Кусевицкий продирижировал знаменитой премьерой этого сочинения в декабре 1944-го, концерт транслировался по радио на всю страну и сразу наделил сочинение Бартока статусом шедевра. Вскоре после этого Райнер дал в Питтсбурге второе его исполнение. В следующее десятилетие Концерт для оркестра исполнялся 200 раз — чаще, чем какое бы то ни было другое оркестровое произведение современности. Однако записывавшим его дирижерам он не давался. Кусевицкий записал в RCA буквальное его прочтение, красочное и напыщенное; Эдуард Ван Бейнум изложил его партитуру в Амстердаме с некоторым избытком элегантности, другие делали то же самое с чрезмерным энтузиазмом.

Понадобился Райнер, чтобы вывести на всеобщее обозрение язвительное остроумие концерта, его пародию на Седьмую симфонию Шостаковича и тоску по Венгрии, увидеть которую композитор уже не надеялся. Дирижируя великолепным Чикагским оркестром, Райнер на безумной скорости устремляется к точности передачи этой музыки — часть финала, помеченная композитором «Pesante» (грузно), оставляет слушателя попросту бездыханным, — но так же к нежности и возвышенным чувствам. В руках Райнера это произведение выглядит скорее единой структурой, чем вереницей инструментальных камей. Вам даже не нужно знать, что Барток сделал уважительное подношение каждому из инструментов оркестра. Музыка выглядит попросту монументальной.

28. Tchaikovsky: Symphonies 4–6

Leningrad Philharmonic Orchestra/Kurt Sanderling, Evgeny Mravinsky

DG: Vienna (Musikvereinsaal), June 1956

При коммунистах мир был лишен возможности видеть и слышать лучшие ансамбли России. После некоторого ослабления запрета на выезды за границу, произошедшего в тот год, когда Хрущев разоблачил преступления Сталина, Вена смогла принять Ленинградский филармонический вместе с его сухопарым главным дирижером Евгением Мравинским и вторым дирижером, бежавшим из Германии Куртом Зандерлингом.

Недоедавшие, состоявшие под неусыпным надзором и опасавшиеся за участь оставленных ими дома семей, музыканты оркестра не имели возможности общаться без постороннего присмотра с венскими музыкантами, они не осмеливались даже улыбаться в фойе концертного зала тем, кто пришел их послушать, ибо боялись, что это может повлечь за собой вызов в соответствующие государственные органы и допросы. Единственным их средством общения была музыка, и она оказалась ослепительно выразительной. Протяжное звучание деревянных духовых подтверждало традицию, восходившую к Чайковскому, премьеры главных работ которого именно этот оркестр когда-то и давал. Гордость правообладателей ощущается в игре этих музыкантов, минующих трудные места партитуры так, точно они движутся по совершенно гладкой дороге.

Зандерлинг начал с внушительной Четвертой, разворачивающегося со сдержанной высокопарностью мастерского повествования. Мравинский, которого западная Европа до того ни разу не слышала, дирижировал зловещей Пятой и скорбной Шестой симфониями с сумрачной человечностью, содержавшей намек на страдания, которые уготованы каждому, кто живет на нашей планете. Звучавшие в Пятой соло фагота подчеркивали культурное различие между выражениями печали в России и в Вене, финал «Патетической» оказался щемяще трагичным. Ничего подобного их исполнению в записях не существовало, и Эльза Шиллер из «Deutsche Grammophon» полетела в Москву, чтобы, воспользовавшись слегка потеплевшим международным климатом, получить разрешение на выпуск этих записей. Однако оттепель оказалась недолгой, как и сроки жизни самих записей. Четыре месяца спустя советские войска вторглись в восставшую Венгрию, и холодная война задышала уже настоящим морозом.

Прошло четыре года, прежде чем Кремль разрешил Мравинскому и ленинградцам слетать в Лондон и перезаписать эти симфонии на стерео. Сеансы записи проходили в ратуше Уэмбли, вдали от напряженно бьющегося сердца Лондона, такое же отсутствие напряженности ощущается и в игре оркестра. Венские же концерты были пронизаны трепетом откровения.

29. Grieg, Schumann: Piano Concertos

Solomon, Philharmonia Orchestra/Herbert Menges

EMI/Testament: London (Abbey Road), 1956

Еще в самом начале эры долгоиграющих пластинок некий умник в костюме в полоску обратил внимание на то, что Григ и Шуман сочинили по одному фортепьянному концерту каждый, что написаны они в одной тональности, ля минор, и продолжительность имеют примерно одинаковую. Этот предприимчивый господин разместил их на двух сторонах одной пластинки, и с тех пор они, несмотря на различие их темпераментов, стали неразлучными. Концерт Грига это яркая норвежская песня, в нем много шума и мало эмоциональной тонкости, в то время как Шумановский проникает в глубины безумия и муки. Немногим исполнителям удалось сбалансировать эти расхождения. Соломон достиг их логического слияния.

Грубоватый сын ист-эндского портного, составивший себе имя во время войны, давая концерты в военных частях, Соломон Катнер (фамилию он отбросил) был, наряду с Клиффордом Кёрзоном, лучшим пианистом своего поколения. Бесстрастный на сцене, коренастый и преждевременно облысевший, он воспринимался как противоядие от большинства усердно работавших на публику фортепианных звезд. В игре Соломона преобладала продуманность, ведшая музыку к ее изначальной идее. Он обладал прямой связью с одним из двух этих композиторов — его учительница Матильда Верн училась вместе с Кларой Шуман, — и тактом, напоминавшим о другом. Исполнения его выглядели на редкость точными: гармоничными, мастерски передающими музыку и достаточно напряженными для того, чтобы слушатель не отрывался от динамика.

Возможности блеснуть на международной сцене ему не представилось, поскольку через несколько недель после того, как была сделана эта запись, его, пятидесятиоднолетнего, поразило кровоизлияние в мозг. Соломон оправился, сохранив способность по-прежнему пользоваться руками, ногами и головой и даже играть в теннис, однако к клавиатуре он, доживший до 1988 года, никогда больше не прикасался.

30. Weill: Berlin and American Theatre Songs

Lotte Lenya

Columbia (Sony-BMG): Hamburg (Friedrich Ebert Halle), 5–7 July 1955; New York (30th Street studio), 5–9 August 1957

На свете существовала только одна Лотте Ленья и, не будь ее, не было бы и Курта Вайля. Как бы ни сводила она с ума маленького лысого композитора своим тщеславием и изменами, Ленья была голосом, приведшим Вайля на грань акустических возможностей, к точке, в которой пение и говорение становятся неразличимыми (эту территорию пытался, но с гораздо меньшим успехом, освоить и Шёнберг в его Sprechgesang).

Ленья была не столько голосом, сколько городским гулом, шумом уличного движения, различаемым с двадцать четвертого этажа небоскреба. Вайль же представлял собой механика из маленького городка, испуганного огнями большого города. Они едва не развелись в Берлине, когда композитор сочинял «Возвышение и падение города Махагони», в котором Ленья воплотила раздражительную нервозность предгитлеровской Германии. Воссоединившись в изгнании, они нашли новый язык, — Вайль стал писать музыку для Бродвея, а Ленья несколько умерила свои привычки пожирательницы мужчин.

Несмотря на то, что пение ее никогда прекрасным не было, ритмы Леньи неизменно оставались безупречными, а в своих ролях она соперниц не имела. В «Пиратке Дженни» она принадлежала всем мужчинам сразу, в «Сурабайа Джонни» дразнила и посмеивалась. В «Мекки-Ноже» попросту резала. В ее деми-семи-восьмых нотах сексуальности больше, чем в полном собрании песен Мадонны. Многие, и Мадонна в том числе, пытались воспроизвести заостренность ее исполнения — Мэри Мартин, Уте Лемпер, Тереза Стратас, Анне Софи фон Оттер — однако дерзость Леньи неповторима, она сама — особое произведение искусства. В бродвейском ее репертуаре она остается нераскаянно соблазнительной. Вайль мог в «Празднике ньюйоркцев» посмеиваться над средним американцем, но рыжеволосая Ленья и здесь остается не принадлежащей никому, и когда она поет «Ты никогда им не был», каждый мужчина понимает, что с ней ни в чем уверенным быть нельзя. После смерти Вайля в 1950-м она осуществила высший акт любви, записав его зонги, и тем самым оградив их от грозившего им забвения.

31. Ravel: Daphnis et Chloe

London Symphony Orchestra/Pierre Monteux

Decca: London (Kingsway Hall), 27–28 April 1959

Никогда не принимавший на подиуме важных поз, Пьер Монте был одни из спокойных и тихих творцов музыки. Среди данных им премьер числятся «Петрушка» и «Весна священная» Стравинского и «Игры» Дебюсси; среди симфонических оркестров, которыми он управлял — Бостонский (1919–1924), Парижский (1929–1938) и оркестр Сан-Франциско (1936–1952).

В восемьдесят три года, устав от взбалмошности французских оркестров, Монте принял перчатку, брошенную ему в Лондоне, где три сильных оркестра боролись за контракты на запись с обладавшим неистовым блеском «Philharmonia» EMI. Монте сумел найти взимопонимание с ЛСО и летом 1958-го согласился стать его главным дирижером — на двадцать пять лет с возможностью обновления контракта. Оптимизмом Монте обладал таким же устойчивым, каким был его французский акцент. Он противопоставил монолитному структурализму возглавлявшего «Philharmonia» Отто Клемперера, тонкость грации и жеста, вкус к совершенству деталей, различимых в величественной музыкальной постройке.

Равелевский балет о великой любви был произведением, в которое сам же Монте и вдохнул жизнь во время Дягилевского сезона 1912 года. Он добился дебюссианского мерцания от искусительных струнных и искусительной переливистости от деревянных духовых. Пробуждение в начале третьей сцены стало в интерпретации Монте антитезисом Вагнера: отчетливо светозарным рассветом, которого никто, кроме родившегося в Средиземноморье француза, увидеть не мог.

Исполнение музыки, если им занимался Монте, всегда казалось делом веселым, и несколько его оркестрантов стали брать частные уроки дирижерского искусства. Его первая валторна Барри Такуэлл, и глава секции вторых скрипок Невилл Мэрринер сделали в дальнейшем успешные дирижерские карьеры. И следующий главный дирижер ЛСО, Андре Превен, также принадлежал к числу его учеников. Влияние же Монте на грамзапись было куда большим, чем число сделанных им записей.

«Decca» согласилась взяться за некоммерческого «Дафниса» при условии, что Монте сумеет втиснуть весь балет в одну долгоиграющую пластинку. Монте без какой-либо суетливости уложился в пятьдесят минут, оставив на той же пластинке место для «Паваны усопшей инфанте». Он был, как сказал Джон Калшоу, антитезисом «дирижерской школы, на знамени которой значится: „По оргазму в минуту“».

32. Shostakovich: Violin and Cello Concertos

David Oistrakh, Mstislav Rostropovich

CBS (Sony-BMG): New York (Carnegie Hall), 2 January 1956; Philadelphia (Broadwood Hotel), 8 November 1959

С солистами Дмитрию Шостаковичу везло. Два скрипичных концерта были написаны им для Давида Ойстраха, близкого друга и вдохновенного художника; оба виолончельных — для Мстислава Ростроповича, ставшего не менее красноречивым их пропагандистом. В обоих случая, первый концерт превосходит второй.

После того, как смерть Сталина несколько растопила лед холодной войны, Америке не терпелось услышать советских артистов, а компаниям грамзаписи — запечатлеть их исполнение новых произведений. Ойстрах привез скрипичный концерт в «Карнеги-холл» через десять недель после того, как осуществил в Ленинграде его первое исполнение. Он описывал этот концерт как «один из самых глубоких замыслов композитора», и играл его с недвусмысленно нервной энергией, намекавшей на Большой террор и на те годы, которые концерт, прежде чем Шостакович решился показать его рукописную партитуру Ойстраху, пролежал в нижнем ящике композиторского стола. Дирижер, Димитри Митропулос, только что давший в США премьерное исполнение Десятой симфонии Шостаковича, казалось, обладал интуитивным пониманием зашифрованных посланий композитора. В концерте нет труб и тромбонов, он представляет собой отрицание кремлевской напыщенности. Одинокий печальный голос скрипки звучит в нем на фоне жалобного ропота, пока — во второй и четвертой частях — не начинает описывать, пританцовывая, иронические круги вокруг раздувшейся от важности тирании.

Три года спустя Ростропович с Юджином Орманди и Филадельфийским оркестром исполнил более мягкий и сочный виолончельный концерт перед делегациями американских и советских композиторов, приглашенными на это исполнение на предмет создания между ними большой любви и гармонии. Его игра купалась в романтической мелодичности. И у этого концерта еще не просохла на партитуре типографская краска — он был исполнен здесь всего через месяц после московской премьеры. Ростропович с волшебной легкостью прокладывает путь через самые неподатливые пассажи концерта; наиболее страстные мгновения которого приходятся на Модерато второй части с его затаенной болью. Шостакович сидел в зале, а потом и в кабинке звукооператоров. На сделанных Доном Ханстейном фотографиях он выглядит жизнерадостным и спокойным, почти пританцовывающим, выходя с солистом и дирижером на поклоны. Позже Ростропович сказал, что этот концерт пропитан «страданиями всего русского народа».

33. Schubert: Death and the Maiden

Amadeus Quartet

DG: Hanover (Beethovensaal), 3–6 April 1959

В начале Второй мировой войны в британском лагере для перемещенных лиц встретились три еврея, бежавшие кто из Германии, кто из Австрии. Выйдя на свободу, они познакомились с британским студентом еврейского же происхождения и образовали струнный квартет, взяв в его название второе имя Моцарта. Их дебют, состоявшийся в январе 1948-го в лондонском «Уигмор-холле», оплатила Аймоджен Холст, дочь композитора. В следующие четыре десятилетия «Амадеус-квартет» дал 4000 концертов, а его роспуск, последовавший за смертью скрипача Петера Шидлофа, стал новостью, попавшей 11 августа 1987 года на первую страницу «Нью-Йорк Таймс».

В основе славы этого квартета лежат его записи. После краткого романа с EMI он перешел под крыло «Deutsche Grammophon» и долгое время записывал там Моцарта, Гайдна, Бетховена, Шуберта, Брамса. Не доверявший современной музыке — квартет не исполнял Шёнберга, Яначека или Шостаковича, — «Амадеус», тем не менее, питал симпатию к Бенджамину Бриттену, который уже смертельно больным написал для него свой Третий квартет.

Основу его успеха составило непрестанно царившее в нем напряжение. Громогласные в своих ссорах, эти музыканты отказывались по время разъездов делить друг с другом купе поезда, да и на сцене оставались личностями сварливыми, отчего любое их исполнение обращалось в состязание воль. С годами они несколько помягчели, однако записи их, как бы усердно они ни репетировали, начинаются с атаки, почти импульсивной. Данная запись Шуберта стала для них поворотной, дебютом в DG. Ее вступительная атака функционально проворна и не особенно красива, однако по мере рассказа музыкантами этой истории поисков и утраты она обретает жгучую остроту, становясь в руках четверки страстных, упрямых исполнителей то погребально печальной в Анданте, то неистово возмущенной в финале. В музыке, которую они создают, нет ничего уютного или домашнего.

34. Bizet: Symphony in C Major, L’Arlesienne Suites

French National Radio Orchestra, Royal Philharmonic Orchestra/Thomas Beecham

EMI: Paris (Salle Wagram), October-November 1959;

London (Abbey Road), 21 November 1956

Английских композиторов сэр Томас Бичем не жаловал, делая исключения лишь для Дилиуса, зато французскими партитурами дирижировал с искусностью шеф-повара из отмеченного «Мишленом» не одной звездочкой ресторана. Если другие англоязычные дирижеры ничего кроме непокорства и кислых ухмылок от парижских оркестров не получали, при появлении Бичема эти оркестры начинали светиться, как рождественская елка. Наследник изготовителя патентованных лекарственных средств, безрассудно потративший созданное «Пилюлями Бичема» состояние на попытки дать хорошую музыку своим неблагодарным соотечественникам, он провел последние годы Париже, укрываясь от налогообложения и жалуясь, что социалисты сделали из Англии страну, в которой «и жить невозможно, и умереть никому не по карману». Французы словно пританцовывали под его палочку с живостью и бесстрашием, Бичем же привлекал внимание мира к некоторым из самых легковесных их сокровищ.

Бизе написал Симфонию до мажор в семнадцать лет, а обнаружили ее в архиве Консерватории только в 1935 году. Премьерное исполнение дал престарелый Феликс Вайнгартнер, затем Уолтер Лег предложил Бичему записать ее, но тот никакого интереса к ней не проявил и симфонию отдали второму дирижеру, Вальтеру Гёру. Потребовалось два десятка лет, чтобы Бичем обнаружил в этой мелодичной партитуре источники наслаждения, раннее предвосхищение новой музыки, и уж тогда полюбил ее так, что записал дважды — сначала на моно, а затем на стерео. Сколько-нибудь различимой глубины в этом ученическом упражнении не наблюдается, — даже в его обаятельном, наполненном звучанием деревянных духовых Адажио, — однако Бичем сделал эту музыку настолько своей, что после его смерти в 1961-м, она практически исчезла из музыкального репертуара.

Сюиты из музыки к «Арлезианке», заказанной в качестве антрактов для представления пьесы Альфонса Доде, являют собой мешанину туземных тем, которые Бичем трактует то с детским изумлением — «А вот эту мелодию ты слышал, мой мальчик?» — то с выпадами хлесткого, скептического остроумия. В начале первой сюиты есть одно место, где он создает звучание чего-то вроде состоящего из пенсионеров ланкаширского духового оркестрика — шутка, оценить которую способен лишь сын индустриального севера Англии. Если вам интересны озорство и злость, развлечения и помпезность, лучшего затейника в музыке вы не найдете — да и интерпретатора поверхностных сочинений тоже.

35. Bartok: Piano Concertos 1–3

Geza Anda, Berlin Radio Symphony Orchestra/Ferenc Fricsay

DG: Berlin (Jesus-Christus-Kirche), September 1959 and October 1960

Музыкальную жизнь послевоенного Берлина возрождал венгр Ференц Фричай (1914–1963), бывший музыкальным директором и оперного театра, и оркестра радио. До появления Караяна он оставался главным дирижером «Deutsche Grammophon», записывая захватывающие исполнения реквиемов Дворжака и Верди, опер Моцарта и многого иного, в особенности современной музыки. Когда же он исполнял произведения своего учителя Бартока, сила его удваивалась.

Геза Анда, еще один выпускник будапештской «Академии Листа», играл на Зальцбургском фестивале все годы с 1952-го по 1962-й, в котором он умер — дольше, чем какой бы то ни было другой пианист; среди его учеников числился будущий глава DG Андреас Хольшнайдер. Эти двое, Фричай и Анда, оказали принципиальные влияние на путь, по которому пошло развитие классической грамзаписи.

Бартока они играли лучше, чем кто-либо другой и дали более шестидесяти исполнений одного только второго концерта. Как ни почитали они этого композитора, оба отличались пугающе гибким подходом к его музыке и до предела напрягали темпы друг друга — один мог рваться вперед, пока другой едва ли не топтался на месте. Эта венгерская угловатость уравновешивалась спокойной нежностью медленных, томных, как летние ночи в Сегеде, частей концертов. Контрасты и конфликты их исполнения словно держат внимание слушателя на острие ножа. Во вступлении Первого концерта Фричай, пока Анда излагает свою тему, отвлекает слушателя оркестровыми комментариями типично бартоковским способом, позволяя жестокостям ночи вторгаться в наш безопасный мир. Второй концерт кажется еще и более угрожающим, а третий, при всей его чарующей классичности, так и рябит темными углами и страхами. Исполнители на глазах у публики обмениваются некими тайными знаками, используя понятный лишь этим двум экспатриантам язык.

Как ни хорошо и близко знали они друг друга, Фричаю и Анде, жаждавшим недостижимого, потребовалось, чтобы записать два последних концерта, девять полных сеансов. Фричай знал, что умирает от рака и что эта запись может стать его последним высказыванием. Каждая их совместная работа, сказал однажды Анда, была отмечена «обновлением почти братской дружбы». Пластинки их получили массу наград и навсегда поместили Бартока, композитора не самого легкого, в самую сердцевину концертного репертуара.

36. Bach: St Matthew Passion

Philharmonia Orchestra/Otto Klemperer

EMI: London (Kingsway Hall), 1960-61

Когда Отто Клемперер приступил к записи великой оратории Баха, ему было уже за семьдесят и былое свое проворство он утратил — темп Клемперер задал настолько медленный, что солистам стало не хватать дыхания. Во время перерыва на кофе они договорились о том, что один из них должен сказать об этом дирижеру. И короткую соломинку вытащил Дитрих Фишер-Дискау.

— Доктор Клемперер, — почтительно начал баритон.

— Ja, Фишер?

— Доктор Клемперер, мне этой ночью приснился сон и в нем Иоганн Себастьян Бах поблагодарил меня за то, что я пою в «Страстях», но спросил: «Почему так медленно?».

Клемперер покривился, постучал по пюпитру палочкой и продолжал дирижировать — в темпе, бывшем ровно в два раза ниже привычного. Певцы почти уже лишились дыхания, когда он проскрипел:

— Фишер?

— Да, доктор Клемперер?

— Мне тоже прошлой ночью приснился сон. И в моем сне Иоганн Себастьян Бах поблагодарил меня за то, что я дирижирую «Страстями», а потом спросил: «Скажите мне, доктор Клемперер, кто такой этот Фишер?».

Однако при всей его замедленности Бах никогда еще не звучал с такой монументальной убедительностью, не исполнялся в таком повелительном, архаическом стиле, заставлявшем вспомнить о Мендельсоне, который в 1830 году исполнил это же произведение, чтобы воскресить потускневшую репутацию композитора. За величавой пышностью повествования в ритмах Клемперера кроется утонченная гибкость, постоянно вызывающая удивление и сомнение в верности принятого им построения фраз. Исполнение Клемперера, ставшее анафемой для скачущих во весь опор магнатов ранней музыки, остается, в духовном смысле, верным намерениям создателя «Страстей».

Солистами были Элизабет Шварцкопф, Криста Людвиг, Николай Гедда, Питер Пирс, Вальтер Бери, Хелен Уоттс, Джерейнт Ивенс и Отакар Краус — фантастический ансамбль, собранный продюсером-перфекционистом Уолтером Легом. Некоторые из пассажей лучшего в то время лондонского оркестра, выглядят без малого божественными. Фишер-Дискау с удовольствием рассказывал потом на званных обедах приведенный выше анекдот о Клемперере, однако один из солистов выполнить предписания дирижера все-таки отказался. Интимный друг Бриттена Питер Пирс настоял на том, чтобы его речитативы исполнялись быстрее. И, пользуясь влиянием своего любовника, добился того, чтобы после одобрения дирижером последнего дубля, в запись тайком вставили его вариант.

37. Bach: Concerto for Two Violins and String Ensemble

David and Igor Oistrakh, Royal Philharmonic Orchestra/Eugene Goossens

DG: London (Wembley Town Hall), February 1961

Давид Ойстрах (1908–1974) стал среди скрипачей легендой еще в 1937 году, выиграв в Брюсселе Конкурс королевы Елизаветы. После этого он почти два десятка лет просидел за Железным занавесом. Его сын Игорь оказался одним из первых советских музыкантов, выпущенных после смерти Сталина за границу, — он выступил в Лондоне по приглашению импресарио Лилиан и Виктора Хоххаузеров, проложив тем самым дорогу для своего отца. Давид Ойстрах, присоединившийся к музыкантам из списка Хоххаузеров в 1954 году, прилетел в 1955-м в Нью-Йорк, чтобы дать в «Карнеги-холле» организованный Солом Юроком дебютный концерт. Менухин и Исаак Штерн первыми принялись на все лады расхваливать его бесстрастную технику и то, с какой легкостью он достигает невероятных глубин исполнения. Хейфец отказался встретиться с ним, опасаясь (по его словам) преследований со стороны Маккарти за общение с коммунистами.

Какая-либо склонность к саморекламе в игре Давида Ойстраха отсутствовала. Темп он избирал более неторопливый, чем у дешевых виртуозов, и играл с улыбкой, за которой крылись тяготы жизни в условиях террора. Поначалу власти не разрешали ему выезжать вместе с сыном, опасаясь, что кто-то из них не вернется (такую возможность он с Хоххаузером обсуждал). Но, когда DG заплатила московским властям за общую запись двух Ойстрахов твердой валютой, возможность разделять общество друг друга в чужой стране наполнила эту пару великой радостью.

Все правила музыкального сотрудничества и исполнения барочной музыки оказались вдруг временно отмененными, когда в разгар сумрачной зимы, в продуваемом сквозняками лондонском зале отец и сын вступили в диалог, который они не могли свободно вести у себя дома. Вместо формального, хорошо отрепетированного исполнения получилось спонтанное, полное противоречий и обоюдного уважения. Никакого желания перебивать собеседника ни один из музыкантов не выказывал — только взаимную привязанность, получившую особенно сильное выражение в нежном Ларго, которое словно бы стерло все различия в годах и взглядах. Это образец музыкального взаимодействия, диск, который следует слушать в минуты горя и одиночества. Он говорит нам о том, что ни один человек не является островом, что мы всегда можем найти музыку, которая тронет тех, кого мы знаем и любим, что от понимания другим человеком нас отделяет всего лишь удар смычка.

38. Prokofiev: Piano Sonata No.8 (with Debussy: Estampe, Preludes; Scriabin: Fifth Sonata)

Sviatoslav Richter

DG: London (Wembley Town Hall), July 1961

Рихтер был последней из выпущенных за границу русских легенд. Выросший в Одессе пианист шведско-немецкого происхождения, обладавший неподражаемым тембром и энциклопедическими музыкальными познаниями, Рихтер, оказавшись в 1958 году членом фортепьянного жюри Международного конкурса имени Чайковского, проголосовал за американца Вэна Клайберна, вследствие чего ему пришлось прождать еще два года, прежде чем Кремль выдал пианисту иностранный паспорт, дабы он смог поучаствовать в советско-американском культурном обмене.

В Северной Америке ему было не по себе, за ним повсюду тенью следовали соглядатаи, его настораживало материальное богатство, — в итоге, Рихтер записал в Чикаго разошедшийся большим тиражом Второй концерт Брамса, о чем впоследствии сожалел, говоря: это «одна из моих худших записей… Уж и не помню, сколько раз я слушал ее, пытаясь найти в ней хоть что-то хорошее». Записи не давались ему, лучшие его исполнения были ограничены пределами скрипучих русских пластинок, пока, наконец, он не провел, попав в июле 1961-го на десять дней в Лондон, пять публичных выступлений и не записал в промежутках между ними два концерта Листа с ЛСО и Кириллом Кондрашиным для «Philips», за которыми последовала головокружительная запись Дебюсси и Прокофьева для DG.

Французский импрессионизм выявил феноменально богатую палитру Рихтера. Его Прокофьев оказался и интуитивным, и поразительно непритязательным, избегающим любых демонстраций личного знакомства с композитором, премьерное исполнение Седьмой сонаты которого Рихтер дал в самые мрачные месяцы войны. Восьмую Прокофьев отдал для премьеры его сопернику Эмилю Гилельсу, и Рихтер считал ее самой глубокой во всем цикле, «подобной дереву, ветвям которого приходится выдерживать груз плодов». Это восторженное, захватывающее, эмоционально отстраненное исполнение музыки, являющееся откровением и для артиста, и для слушателя, оно насыщено гармониями, которые лежат за пределами человеческого понимания, и звуком, какого не создавал больше никто, — видная веха в области пианизма. Рихтер говорил, что эта соната содержит «всю человеческую жизнь с ее противоречиями и неправильностями». Повторные прослушивания лишь подтверждают ее цельность — равно как и гениальность исполнителя. «Я играю не для публики, — говорил Рихтер, — я играю для себя. И если я получаю от игры удовольствие, то и публика тоже остается довольной.»

39. Copland: Clarinet Concerto (with Bernstein: Prelude, Fugue and Riffs)

Benny Goodman, Columbia Symphony Strings/Aaron Copland

Columbia (Sony-BMG): New York (Manhattan Center), 20 February 1963

В 1947-м Копленд был известен такими произведениями, как «Аппалачская весна», «Салон Мехико» и «Фанфара обыкновенному человеку». Стеснительный, некрасивый, гомосексуальный еврей-социалист из Бруклина, он сочинял музыку, в которой Америка видела себя простой, честной, мужественной и пасторальной страной. Внимания на этот парадокс не обращал никто — кроме сенатора Маккарти, в списке которого имя Копленда стояло одним из первых.

Пав духом и лишившись средств к существованию, Копленд за 2000 долларов отдал Концерт для кларнета джазмену Бенни Гудмену, который тут же и думать о нем забыл, — пока не миновали два обусловленных в контракте о передаче прав года и концертом не начали интересоваться другие солисты. Гудмен спешно организовал национальную радио-премьеру нового сочинения, состоявшуюся 6 ноября 1950 года. Дирижировал на премьере Фриц Райнер. Однако солист и оркестр играли вразнобой, рецензии оказались прохладными и это отношение к концерту не изменила и череда его последующих исполнений.

Поворотный момент наступил, когда дирижировать записью концерта попросили Копленда, новичка в дирижерском деле и человека далеко не пробивного. Чтобы успокоить нервы Гудмена, Копленд начал первую часть в половинном темпе, и эта версия «дала концерту настоящую путевку в жизнь». Десять лет спустя они снова исполнили концерт вместе, причем Гудмен пообещал продемонстрировать совсем другой подход к нему. На этот раз он вполне освоил язык Копленда, отыскав в классической структуре концерта настоящий свинг.

Концерт открывается фразой из Девятой симфонии Малера, преобразуя суровую трагедийность этой фразы в пастельную элегичность. Диалог солиста и струнных (к которым добавлены арфа и фортепиано) — дружелюбный, умеренно строгий, окутанный теплотой — окрашивается в бразильские тона, напоминая о других культурах Америки. Заключение выглядит приподнятым — улыбкой манекена за стеклом витрины. «Я думаю, это заставит заплакать каждого» — сказал Копленд.

40. Ives: Fourth Symphony

American Symphony Orchestra/Leopold Stokowski

CBS: New York (Carnegie Hall), 25 April 1965

Чарлз Айвз был американским оригиналом. Начавший в страховом деле с нуля и заработавший миллионы, он сочинял оркестровую музыку — то по-любительски банальную, то неисполнимую из-за ее сложности — и десятилетиями держал большую ее часть в столе, опасаясь, что она будет отвергнута. После его смерти в 1954-м Леопольд Стоковский, обладавший нюхом на все эффектное, произвел в Хьюстоне две попытки исполнить премьеру Четвертой симфонии, для которой требовался хор, отдельный камерный ансамбль и секция ударных, включавшая колокола и гонги, и которая открывалась чем-то вроде гимна, распеваемого в часовне, которая стоит в безлюдных местах («Страж, скажи нам о наступлении ночи») — из тех, что поются в вестернах класса Б как раз перед появлением в городке нехороших людей. Соединение ничем не приукрашенной простоты с тональной сложностью последующих пассажей, основанных на заковыристой фортепианной сонате Айвза, есть лишь один из вызовов, которые бросает исполнителям это произведение, способное своей неподатливостью довести музыкантов до неверия в собственные силы.

Стоковский дважды брался за Четвертую симфонию и дважды отступался, впадая в отчаяние от технической несоразмерности ее частей и противоречивости полиритмов, которые приводили оркестр в состояние какофонического замешательства. Добиться единства всех ее кусков и оркестровых составов одному человеку было не под силу. Дальше все становилось только хуже. Вторая часть бредет с отцами-пилигримами по болотам и джунглям (и диссонансам Второй сонаты Айвза), пока не получает разрешения в Четвертом июля и имитациях раннего джаза. Фуга частично основана на струнном квартете Айвза, а финал, не без блеска, на гимне «Ближе, мой Бог, к тебе».

«Стоки» решил расколоть этот орешек, прибегнув к услугам двух дополнительных дирижеров — Дэвида Каца и Хосе Серебрьера, — что позволило бы справиться с кросс-ритмами. И внезапно все стало по местам, а Айвз обратился в создателя величайшей симфонии Америки, хаотичной и полной буйной энергии, — не склонным к поучительности и далеко не скрупулезным воплощением наступательного порыва нации. Для дирижера, которому было уже за восемьдесят, это исполнение стало апофеозом его служения современной музыке, а его лейбл произвел запись прямо в концертном зале, опасаясь, что исполнение может больше и не повториться — по причине и сложности его, и того как дорого оно обходится. Ни одна из последующих записей не передает, в отличие от этой, потрясения, вызванного открытием музыкального континента.

41. Schubert: Piano Duets

Benjamin Britten, Sviatoslav Richter

Decca: Aldeburgh (Parish Church and Jubilee Hall), 20 June 1964 and 22 June 1965

В музыкальных «разговорах» один исполнитель всегда пытается взять верх над другим — играть погромче, навязывать темп. А когда у одного края клавиатуры сидит прославленный композитор, протокол требует, чтобы любой, сидящий у другого исполнитель от притязаний на первенство отказывался. Такого понятия, как равенство, в дуэте не существует. И эта запись являет собой редкое исключение.

В июне 1964-го русский пианист Святослав Рихтер приехал с женой на фестиваль в Олдборо в качестве гостя его учредителя Беджамина Бриттена. Едва вселившись в простой восточно-английский отель, Рихтер высказал желание играть для публики Бриттена. Композитор нашел в плотной программе фестиваля никем не занятую утреннюю щель и без каких-либо предварительных объявлений уселся рядом с Рихтером на второй фортепьянный табурет. Бриттен частным образом считал Рихтера «лучшим из когда-либо существовавших пианистов».

Вслушивайтесь в эту запись сколько вам будет угодно, но вы никогда не сможете сказать, кто из двух исполнителей ведет в шубертовских Вариациях ля-бемоль мажор первую партию, а кто вторую, так велики из взаимное уважение и восприимчивость. Критики вытягивали шеи, чтобы увидеть, чья ступня лежит на педали, однако это вряд ли имело значение, ибо то был происходивший на Парнасе диалог, в котором ни один из собеседников не умерял свою энергию и не уступал место другому, и тем не менее, оба пребывали на возвышенном уровне дискурса. В определенном смысле, то была Hausmusik, домашняя музыка, которую два члена семьи играют при свете свечей между ужином и отходом ко сну. Однако быстрая смена вариаций выявляет темные закоулки в сознании композитора, страх перед болезнями и смертью, — все это стало выглядеть еще более тревожным в состоявшемся на следующий год исполнении Бриттеном и Рихтером зловещей Фантазии фа минор, сочиненной в пору последнего расцвета композитора. Оба эти концерта передавались в эфир Би-Би-Си и были записаны «Decca». Ничего подобного им в мире грамзаписи не существует.

42. Bernstein: Chichester Psalms

John Bogart (alto), Camerata Singers, New York Philharmonic Orchestra/Leonard Bernstein

Columbia (Sony-BMG): New York (Manhattan Center), July 1965

Если не считать Брукнера и Скрябина, Леонард Бернстайн записал практически всех крупных симфонистов, классических и современных, и некоторых по два раза, — равно как и каждого стоящего чего-либо американского композитора, живого или мертвого. Энтузиазм Бернстайна, опьянявшегося подиумом, подпрыгивавшего выше любого маэстро, притуплялся в записях чрезмерно блестящим звуком, которым отличались его лучшие дни в CBS, а после второго прихода Бернстайна в «Deutsche Grammophon» он нередко слишком вольничал в том, что касается темпов и выразительности, на направлении же аргументации Бернстайна слишком сильно сказывались его сиюминутные фантазии. В отношении ясности и точности записи, Бернстайн часто уступал своим европейским соперникам Караяну, Хайтинку и Шолти.

Впрочем, по части американской музыки ему безусловно не было равных. Ни один маэстро не сделал большего, для популяризации замысловатого гения Чарлза Айвза (которого он называл «Бабушкой Мозес» от музыки), живых тембров Аарона Копленда, отдающих Норманом Рокуэллом ландшафтов Роя Харриса, утешений Сэмюэла Барбера — и прежде всего, свинговых ритмов Джорджа Гершвина, которого Бернстайн чувствовал очень глубоко.

Собственная симфоническая музыка Бернстайна страдала от его успеха и как дирижера, и как бродвейского композитора. Критика с пренебрежением отнеслась к двум из трех его симфоний, признав значительным сочинением лишь «Век тревог», и совершенно справедливо отвергнув написанную им в память о братьях Кеннеди «Мессу», как обремененную излишествами. Бернстайну, эклектичному и порой слишком бойкому, даже в расцвете его сил не хватало способности концентрироваться, которая могла бы вытянуть крупное концертное произведение в отсутствии отвлекающего внимание слушателя зрелищного сценического действия.

Однако в том, что он сочинил, присутствуют два исключения — платоническая «Серенада» для скрипки и оркестра, большим поборником которой был Исаак Штерн, и «Чичестерские псалмы», заказанные композитору прогрессивным настоятелем английского собора. Бернстайн принял этот вызов с озорной изобретательностью. Он взял за основу стихи из трех псалмов, записанные на древнееврейском — языке, который намного старше христианства, и на котором в освященных англиканской церковью зданиях никто никогда не пел. Эти тексты переполнены лирической экзальтацией и любовью к единому Богу, словами, и петь, и слушать которые — чистая радость, — с упоительным соло мальчишеского дисканта в центральной части, обрамленным давидовой арфой и кросс-ритмами ударных. Бернстайн закончил это произведение в мае 1965-го, в июле дал его премьеру в Англии, а, едва вернувшись домой, направился с ним в студию, и к Рождеству долгоиграющие пластинки с записью этой музыки уже поступили в продажу. «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе!» — таким был экуменический посыл этого сочинения.

43. Elgar: Cello Concerto (with Elgar: Sea Pictures)

Jacqueline du Pre, London Symphony Orchestra/John Barbirolli

EMI: London (Kingsway Hall), 19 August 1965

Величайший из соичненных в Англии концертов по-разному записывался Казальсом, Фурнье, Тортелье и Ростроповичем, и тем не менее, устойчивого положения за пределами страны он не обрел. В удушающе жаркие послеполуденные часы одного августовского дня 1965 года в холнборский „Кингсуэй-холл“ вошла, словно пританцовывая, нескладная двадцатилетняя девушка с ослепительной улыбкой и светлыми волосами по пояс — вошла, чтобы записаться для EMI вместе с сэром Джоном Барбиролли и Лондонским симфоническим оркестром. Оркестранты пребывали — по причинам внутреннего порядка — в настроении ворчливом, заставлявшем их взирать на юную выскочку без всякой симпатии. Дирижеру пришлось потрудиться, чтобы защитить дебютантку, которой он протежировал.

После двух напряженных, малоприятных сеансов, за которые была записана половина сочинения, Джеки извинилась и попросила разрешения сбегать в ближайшую аптеку за таблетками от головной боли. Когда же она возвратилась, то увидела, что студия заполнена зрителями. По музыкальному Лондону уже пронесся слух, что здесь рождается новое явление, и музыканты, успевшие добраться сюда подземкой, столпились в смахивающем на подземную темницу „Кингсуэй-холле“, дабы стать свидетелями финала записи. Такая внимательная и большая аудитория собирается далеко не на всякую запись.

В отличии от властного, уверенного в себе Казальса, Дю Пре вступает в этот концерт медленно и задумчиво, лишь понемногу, шаг за шагом, становясь более экспансивной, пока страстность не берет верх над всем, возносясь и снижаясь в поисках катарсиса. Элгар наполнил свой написанный в конце Первой мировой войны концерт сожалениями о разрушенном мире. Дю Пре нашла в нем измерения более юношеские — муки любви, страх смерти — и смела на своем пути все, исполняя эту партитуру, которая от начала и до конца дает солисту не более пяти тактов передышки. Если и существовало когда-либо исполнение, определяющее все окончательно и бесповоротно, — так это именно им и было. Ростропович, прослушав запись Дю Пре, убрал концерт из своего репертуара. Следующее поколение виолончелистов увидело в ней ролевую модель.

Дю Пре вошла в мир звезд в двух ипостасях — самостоятельно, как солистка, и как жена Дэниела Баренбойма, за которого она вышла замуж в Израиле, сразу после войны 1967 года. В 1970-м они вместе записали этот концерт в Филадельфии, однако предчувствия страшной болезни — рассеянного склероза, который вынудил Дю Пре сойти в 1970-м со сцены, и от которого она умерла в 1987-м, — повредили второму исполнению. Пластинка 1965 года (на котором к концерту добавлены „Морские картины“ в превосходном исполнении Дженет Бейкер) стала отражением лучшего часа Жаклин Дю Пре. Услышав воспроизведение записи, она расплакалась и сказала: „Я имела в виду вовсе не это“.

44. Wagner: The Ring of the Nibelungen

Vienna Philharmonic Orchestra/Georg Solti

Decca: Vienna (Sofiensaal), September 1958-November 1965

Запись вагнеровского цикла „Кольца“, на исполнение которого в театре уходит четыре вечера и пятнадцать часов, невозможно было осуществить до наступления эры долгоиграющих пластинок, задумать до появления стерео и осилить при тех бюджетах, которые лейблы отводили на классическую музыку в 1950-х, и тех деньгах, которые потребители откладывали на приобретение записей. Проект „Decca“ начался с идеи молодого продюсера, Джона Калшоу, который, приехав в Байройт, был напуган количеством сценических шумов, улавливавшихся его микрофонами. Если запись „Кольца“ и возможна, твердил он, то делать ее следует только в студии. Ему потребовалось шесть лет, чтобы получить зеленый свет на пробную запись „Золота Рейна“, самой короткой из опер цикла.

Калшоу обосновался в неиспользуемой венской купальне, отделенной от лучшего оркестра Европы лишь недолгой автобусной поездкой. В англоязычных странах „Кольцо“ было такой редкостью, что из всей группы звукозаписи, которую возглавлял Калшоу, он был единственным, что видел весь цикл на сцене. Его дирижером стал преждевременно облысевший венгерский еврей, обосновавшийся во Франкфурте и вызывавший презрение у мастеров Венского филармонического. Вся эта затея была непомерно рискованной, однако Георг Шолти все же решился взяться за „Кольцо“, которое Калшоу представлял себе как явление чисто звуковое, свободное от отвлекающего внимание визуального ряда, крепкой рукой. Звукоинженер Гордон Парри получил инструкции сымитировать — там, где это требовалось, — звуки, создаваемые конями и наковальнями, но без излишнего ржания и звона. Все организовывалось в расчете только на человеческое ухо.

Певцы принадлежали к трем поколениям. Кристен Флагстад, извлеченная из проводимой ею на фьордах жизни в отставке, спела в „Золоте Рейна“ Фрику; Брунгильдой стала способная стремительно взлетать до небес шведка Биргит Нильсон; среди дочерей Рейна числились молодая Лючия Попп и Гуинет Джоунс; Криста Людвиг пела Вальтрауту, Джоан Сазерленд была „Голосом лесной птицы“. Вольфганг Виндгассен — Зигфридом, Джордж Лондон и Ганс Хоттер пели Вотана, а Дитрих Фишер-Дискау — Гунтера в „Закате богов“. Шолти продемонстрировал сверхчеловеческое умение поддерживать форму на протяжении всех растянувшихся на семь лет сеансов записи, он никогда не был таким тонким, как Кнаппертсбуш или Фуртвенглер, но неизменно оставался точным. „Кольцо“, записанное „Decca“, принесло ему мировую славу и стало примером того совершенства в записи оперы, которое никогда не может быть повторено на сцене.

В предприятии подобного размаха испортить целое способна любая мелочь, однако согласованность двойного контроля со стороны Калшоу и Шолти была такой, что и малейшая из частей записи отражает величие целого. Оркестровое вступление к „Закату богов“, вслед за которым раздается пение трех Норн — Хелен Уоттс, Грейс Гофман и Аниты Валки, — это один из самых захватывающих эпизодов записи, не просто прелюдия, но самостоятельная драма, словно бы отдельный акт. Следуя за появляющейся при восходе солнца спокойной, наконец-то забывшей о своем гневе Брунгильдой, музыка создает завораживающий эффект, неотразимый и неотвратимый.

Немецкий мир, убоявшись утраты своего наследия, ответил записями „Кольца“, сделанными Караяном в Берлине и Бёмом в Байройте. Чисто французское, приуроченное к его столетию „Кольцо“ было поставлено Патрисом Шеро, продирижировано Пьером Булезом, и заснято телевидением в виде тринадцатисерийного фильма в Байройте 1976 года. Затем последовали „Кольца“ Заваллиша, Хайтинка, Яновского и Ливайна. Однако ничто из этого не смогло сравниться с созданием Шолти по согласованности, ясности и мистическому изумлению перед тем, как создается и рушится мир.

Как, впрочем, и ни одному продюсеру не удалось сымитировать демократическую миссию Калшоу. „Болезнь оперы, — писал он, — состоит в том, что она слишком дорога и подпускает к себе только своих, избранных. Рихарда Вагнера такое положение дел приводило в негодование еще сто лет назад, мы же лишь начинаем мелкими шажками подвигаться в сторону перемен. Если записанное нами „Кольцо“, хотя бы чуть-чуть приблизит эти перемены, тогда, я уверен в этом, все мы, имевшие отношение к записи, получим причину для довольства собой.“ Артистические идеалы Калшоу были подтверждены продажами записи, самыми большими, каких когда-либо удостаивалась классическая музыка (см. с. 136), и означавшими, в частности, что число людей, услышавших вагнеровское „Кольцо“ в записи, во много раз превышает число тех, кто видел его на сцене.

45. Rodrigo: Concierto de Aranjuez

John Williams, Philadelphia Orchestra/Eugene Ormandy

CBS: Philadelphia (Town Hall), 14 December 1965

Самый популярный, если не считать рахманиновского Второго, концерт столетия, был написан слепым человеком, жившим в условиях победившей в его стране фашистской тирании и наделившим свое сочинение куртуазным, эскапистским блеском парка Бурбонов восемнадцатого века. Внешние части концерта ничего большего собой не представляют, зато центральное Адажио пропитано устремлениями к недосягаемому. Четырежды тренькает гитара и начинается соло английского рожка — самое большое со времен симфонии „Из Нового Света“ Дворжака; немалая часть дальнейшего волшебства проистекает из диалога двух этих инструментов. Берущая за сердце тема Родриго, которая вдохновила Майлза Дэвиса на сочинение „Испанских набросков“, вполне отвечает тому, как выпевает слова „mon amour“ французский шансонье Ричард Энтони. Ее привлекательность, говорил композитор, коренится в „синтезе классического и популярного — как по форме, так и по чувству“. Впрочем, дело не столько в единстве, сколько в хрупкости и фрагментарности, которые и придают этой теме универсальную притягательность.

Живший в бедности и отнюдь не малом страхе (жена его была и иностранкой, и еврейкой сразу), Родриго, которого дифтерит лишил зрения еще в трехлетнем возрасте, написал „Аранхуэсский концерт“ в 1940 году — написал для национального инструмента, гитары, и за одну ночь обратился в объект всеобщего преклонения. Способный пианист, он утверждал, что ни разу в жизни не брал в руки гитару, и потому не особенно обиделся, когда великий испанский мастер Андреас Сеговия отверг концерт на том основании, что некоторые его пассажи написаны в не верной тональности, а некоторые заставляют гитару бренчать на манер мандолины. (Несколько лет спустя Родриго оправдался перед ним, сочинив снискавшую расположение Сеговия „Фантазию для благородного мужчины“).

За неимением испанской звезды, концерт стал добычей других исполнителей. Англичанин Джулиан Брим сделал раннюю его запись в интерпретации, которая граничит с сентиментальностью, в таковую, впрочем, нигде не впадая. Однако человеком, обратившим концерт в сенсацию, стал молодой австралиец Джон Уильямс, получивший по пути в Лондон благословение от Андреаса Сеговия, а в самом Лондоне — возможность сделать дебютную запись от обладавшей хорошим нюхом племянницы Фреда Гейсберга Изабеллы Уоллич. Подписавший контракт с CBS Уильямс увековечил „клевых ребят“ шестидесятых с их длинными темными волосами и свободными рубашками. По непостижимым причинам лейбл соединил его со степенным Филадельфийским оркестром, возглавлявшимся Юджином Орманди, которого никто никогда не видел без костюма и галстука и который получил представления о популярной классической музыке, работая с Рахманиновым. Случайно ли или таков и был замысел лейбла, эта пара произвела на свет хит чрезвычайно долговечный — противоположности притягиваются.

46. Stravinsky: The Edition — Sacred Works

Various artists and orchestras under the direction of the composer

CBS (Sony-BMG): New York and Toronto 1962-66

Игорь Стравинский стал первым композитором, чье полное собрание сочинений было записано еще при его жизни. И не просто при жизни, а в то время, когда он производил смену стиля, уходя от прославившего его русского балета и неоклассицизма на некоммерческую окраину раздражающего слух атонализма. „Как говорил он сам, Игорь Стравинский пережил свою популярность, — писал в 1962-м его друг Годдард Либерсон, президент „Columbia Records“. — Он и не поддался ее натиску… и не позволил себе застрять в периоде, сделавшем его музыку популярной… он остался полным сил молодым творцом.“

Стравинский отплатил ему ответными хвалами. Либерсон, сказал он, „почти единолично боролся скорее за современного композитора, чем за признанных, но посредственных исполнителей“. Осуществление проекта записи всех произведений композитора началось в 1947 году и продолжалось до его смерти в 1962-м, при этом полный художественный контроль над проектом принадлежал Стравинскому. Он либо дирижировал сам, либо, уже ослабнув, наблюдал за интерпретацией этой музыки его искусным учеником Робертом Крафтом. Главной заботой Стравинского была текстуальная точность. „Вы уж простите, но я люблю мою музыку“ — говорил он отступавшим от текста музыкантам. „Безжалостный слух Стравинского различал любые нюансы исполнения, и композитор одобрял его, лишь когда был доволен полностью.“ Исполнения не всегда оказывались наиболее волнующими или ритмически последовательными, особенно в случае неистовых плясок времен молодости Стравинского, однако авторитетность их неоспорима, а в последних его сочинениях и неотразима благодаря тонкой нити, которая связует выразительный лиризм и аналитический модернизм. Том духовной музыки содержит некоторые из наименее известных его произведений, являющихся также и наиболее прочувствованными.

„Плач пророка Иеремии“, хоть он и является строго атональным, мог бы занять, не привлекая к себе особого внимания, место в литургии любой большой православной церкви, настолько точна форма, которую дирижер Стравинский сообщает его словно бы сводчатой структуре. „Canticum Sacrum“, написанное для собора св. Марка Венеции — города, в котором Стравинский завещал его похоронить, — выразив причудливое, направленное по касательной почтение к католическому ритуалу, старается обрести значимость в современной эре, которой предстояло вскоре отменить латынь как язык молитвы. „Introitus“, посвященный памяти друга композитора Т. С. Элиота, обживает метафорическую бесплодную землю, хотя краски его более густы, чем на пастелях поэта. „Вариации на тему рождественского хорала Баха“ вполне пригодны для продажи на рынке рождественских же подарков, хотя какую-нибудь получившую его незамужнюю тетушку некоторые из созвучий этих „Вариаций“ могли бы и перепугать. Яркость изобретательности Стравинского в этих крупных, не предназначенных для вокалистов сочинениях без малого поразительна, а отвага, проявленная CBS, доведшей их запись до конца, представляет собой акт веры, имевшей в середине двадцатого века лишь небольшое число приверженцев, а затем и вовсе уничтоженной корпоративной диктатурой.

47. Mozart: Piano Concertos 22 and 25

Alfred Brendel, Vienna Pro Musica Orchestra/Paul Angerer

Vox: Vienna, 1966

Альфред Брендель был в Вене 1950-х боровшимся за место под солнцем пианистом, получившим возможность обратить на себя внимание от небольшого американского лейбла. „Vox“, принадлежавший „Джорджу де Мендельсон-Бартольди“, был довольно жалкой компанией, использовавшей, дабы обойти налагаемые законом ограничения, Венский филармонический под разного рода вымышленными названиями, и прочесывавшей концертные залы в поисках голодных талантов, которых в то время было предостаточно. Бренделю предложили записать „Картинки с выставки“ Мусоргского и „Исламея“ Балакирева — для художника с легким, точным, немецким туше и ученика сурового Эдвина Фишера сочетание попросту смехотворное. Следом он записал листовские транскрипции популярных оперных арий — своего рода хит-парад. Обе записи расходились лучше, чем ожидалось, и Бренделю позволили взяться за серьезные циклы Шуберта и Бетховена.

Однако славу ему принесла запись фортепианных концертов Моцарта, которые он играл так легко и быстро, что они могли бы посоперничать с новомодными „аутентичными“ исполнениями. Дирижером был местный композитор Пол Ангерер. Брендель внес в эту запись лаконичную угловатость, он трактовал музыку с уважением, но также — по временам — и с широкой, заразительной улыбкой, которая в Аллегро из концерта ми-бемоль обращается в едва скрываемое хихиканье. В игре Бренделя проступает самоуверенность Моцарта, его презрение к композиторам помельче. Брендель без притворной почтительности и показной виртуозности передает живое дыхание композитора, пекшего новые сочинения как блины, словно пытаясь погрести под их горой господствовавшую посредственность. Венский филармонический (принявший другое название) интуитивно откликается на сопереживание Бренделя, что и делает их диалог особенно интересным, — а в этих двух не часто исполняемых концертах еще даже более интересным, чем в сочинениях уже заезженных.

За Бренделя, а с ним и за другую пианистку „Vox“, Ингрид Хеблер, ухватился лейбл высшей лиги, „Philips“, для которого он снова записал все концерты Моцарта, некоторые даже дважды, — „Philips“ обеспечил его лучшими дирижерами, звуком и пышной рекламой. Брендель унаследовал от Артура Шнабеля мантию пианиста-философа, став столпом музыкального истеблишмента, да еще и публикующимся поэтом. Рядом со всем этим великолепием его ранние записи Моцарта, выходившие в безвкусных конвертах „Vox“, выглядят незрелыми, однако Брендель позволил им сохранить хождение как ключу к его целостной личности.

48. Mahler: Das Lied von der Erde

Christa Ludwig, Fritz Wunderlich, Philharmonia Orchestra/Otto Klemperer

EMI: London (Kingsway Hall: Ludwig), 7–8 November 1964, (Abbey Road: Wunderlich)

6-9 July 1966

Малер своей „Песни о земле“ так и не услышал. „Это можно исполнять? — спросил он у Бруно Вальтера. — Не захочется людям, услышав это, покончить с собой?“. Он написал музыку, полную муки, вызванной смертью маленькой дочери композитора, потерей им работы в Вене и упадком здоровья. Вальтер дал премьеру сочинения в 1912-м, через год после смерти Малера, и сделал первые две его записи — в Вене 1936-го (ни один певец-австриец участвовать в них не пожелал, опасаясь преследований со стороны нацистов), а затем и 1952-го, с австрийским тенором Юлиусом Патцаком и британской меццо-сопрано Кэтлин Ферриер, ставшей символом послевоенного воскрешения Малера. Вальтер, более чем какой-либо другой дирижер, дышит в этой работе властностью и мирным спокойствием, уверенностью в том, что еще не все потеряно.

Клемперер, еще один аколит Малера, избрал подход прямо противоположный. Вступавший в противоборство там, где Ваьлтер проявлял уступчивость, отвергавший любые попытки снискать чье-либо расположение, он прождал дюжину лет, пока не нашел нужную ему пару певцов и соответствующую ригористскую интерпретацию. Его исполнение этой музыки шокировало лондонских критиков, один из которых, Джон Эмис, заявил, что оно „настолько решительно анти-вальтеровское, что сторонится любого, практически, чувства“. Однако именно это и было целью Клемперера: великое произведение должно быть открытым для противоречивых интерпретаций, а объем сочиненного Малером намного превосходит то, что мог бы монополизировать любой смертный музыкант.

Он дирижировал шестью песнями сурово, с внятной слушателю сдержанностью, оркестровый звук у него более тверд, чем в „венских сливках“ Вальтера, пылкость музыки притушена до мерцающей точности. Аура отчужденности еще и усиливается непривычностью китайских стихов. Намеки на радость и утешение иллюзорны: „жизнь темна, темна и смерть“. Природа со всей ее красотой есть то, что любой человек неизбежно оставляет позади, и каждая плавная тема гобоя и кларнета отзывается болью будущего прощания. Клемперер неумолимо выдерживает эту линию, пока, пройдя две трети „Abschied“ („Прощания“), не позволяет чувствам литься привольно. Катарсис, который порождается столь долгим их подавлением, ошеломляет почти физически, и Клемперер знал, что так оно и будет.

Свести в студии двух немыслимо занятых солистов дело трудное, поэтому записывали их по отдельности. Криста Людвиг была в ту пору одареннейшей из меццо-сопрано, Фриц Вундерлих стоял на пороге мировой славы. Через два месяца после завершения записи он оказался вовлеченным в глупую домашнюю возню с дробовиком и погиб еще до выхода пластинки. Это отзывающееся страданием, изложение „Песни“ обрело стоическое благородство, которое со временем стало нормой ее интерпретаций.

49. Mahler: Fourth Symphony

Cleveland Orchestra/Georg Szell

CBS: Cleveland (Severance Hall), 1966

Эксперты сходятся во мнении — другой вопрос, насколько ему можно доверять, — что в то десятилетие, в которое Бернстайн прибирал к рукам нью-йоркскую сцену, а Орманди с его Филадельфийским продавался самыми большими тиражами, лучшие записи Америки делались в Кливленде. И источником этого превосходства был Джордж Сэлл, человек с узким кругозором и несносными манерами.

Венгр, научившийся своему ремеслу еще до войны — в прогрессивной „Немецкой опере“ Праги», — Сэлл насаждал в Кливленде строгую дисциплину, примерно так же, как это делал в Чикаго его соотечественник Фриц Райнер. Родившиеся на одной с Малером земле, и Райнер, и Сэлл исполняли его симфонии задолго до того, как Леонард Бернстайн приступил к осуществлению расхваленного на все лады малеровского цикла, и по причинам совершенно иного характера. Ни того, ни другого психология или духовный катарсис особо не интересовали. Для них Малер был средством, позволявшим продемонстрировать крайности динамического диапазона и убийственную точность игры их оркестров.

Райнер записал Четвертую симфонию в 1958 году с чистейшей швейцарской сопрано Лизой Делла Каза, высокомерно отстранившись от философских аспектов этого произведения. Записавший симфонию восемь лет спустя Сэлл утверждал совершенство и точность каждой ноты прямо с открывающей ее фразы, с которой мало кому удавалось справиться — ассистент композитора Виллем Менгельберг торопливо проскакивал ее, ученик Малера Бруно Вальтер излагал с томной ленцой. Сэлл зажал эту фразу в метрономические тиски, позволив всей остальной симфонии течь с безграничной свободой. Цыганская скрипка второй части обратилась у него из аномалии в еще одно украшение симфонии, Адажио было исполнено умиления, а солистка Юдит Раскин поднималась до ангельских высот и без всякой иронии пела один из самых загадочных текстов Малера о завтракающих властителяъ небес. Это Малер, передаваемый без снисходительности, беспристрастная интерпретация в точности того, что написано композитором. Многие малерианцы сочли ее несимпатичной, отдав предпочтение буйству Бернстайна и Тендштедта или стремительности новых, молодых дирижеров — Аббадо, Шайи, Гати. Несколько адептов Малера обломали об эту симфонию зубы — Шолти, Хайтинк (по два раза каждый), Булез, — а запись Клемперера оказалось погубленной не питавшей к нему симпатий солисткой, Шварцкопф. Сделанное же Сэллом обратилось в мерило, по которому судят о других записях. Эта безупречна в каждой детали, почти нечеловечески совершенна.

50. Bach: Four Orchestral Suites

Concentus Musicus/Nikolaus Harnoncourt

Telefunken (Warner): Vienna, 1967

Пользующиеся далеко не такой известностью, какая выпала «Бранденбургским концертам», Оркестровые сюиты (или увертюры) Баха обладают большей внутренней значительностью, представляя собой предвестие симфонической формы. Они исполнялись, если исполнялись вообще, только симфоническими ансамблями, пока в середине 1960-х за них не взялся инакомыслящий венский виолончелист, решивший изменить сложившиеся в мире представления о «венском звуке».

Потомок Габсбургов, Николаус Арнонкур, стремился воссоздать острые ритмы и точную тональность барочной музыки, исполняя ее на оригинальных инструментах, которые он отыскивал в антикварных магазинах. «Он вовсе не хотел устраивать революцию, — говорят друзья Арнонкура, — и тем не менее, она разразилась.» Бах Арнонкура оказался живым, элегантным, проворным, непритязательно танцевальным. Этот Бах отличался и ученой умудренностью, и притягательностью для аудитории — редкостное сочетание, увлекшее людей, которые были, в целом, на поколение моложе традиционной концертной публики. «Бранденбургские концерты» Арнонкур записал в 1963-м, а сюиты — четырьмя годами позже, в канун турне по США, которое принесло созданному им ансамблю деньги, достаточные для того, чтобы его участники могли распрощаться с работой в симфонических оркестрах и заняться исключительно воссозданием утраченного прошлого.

Арнонкур, в меньшей, чем прочие дирижеры «ранней музыки», мере одержимый идеей стремительности исполнения, создал звуковую смесь, в которой заунывность флейт выгодно оттенялась солнечным тембром струнных. В самом прозаичном своем обличии, в увертюре первой баховской сюиты, он достигает — если говорить о перфекционистском упорстве, — уровня Герберта фон Караяна. Однако, когда его музыканты начинают спорить друг с другом, как это происходит в «Гавоте», музыка становится и более светлой, и более дружелюбной, она вовлекает слушателя в разговор. Именно этот дух соучастия — в большей, нежели ученые наклонности, мере, — и был уникальной выигрышной стороной движения ранней музыки, пока оно, как всякая революция, не обзавелось общепризнанными вождями.

Сдержанный, обладающий внешностью интеллектуала Арнонкур не мог снабдить индустрию грамзаписи фотографиями, которые годились бы для украшения витрин зальцбургских магазинов. Когда Караян в приступе неумной ревности лишил его доступа к фестивальной сцене, Арнонкур принял пост, находившийся на периферии этого парада звезд, занявшись преподаванием искусства игры на исторических инструментах в зальцбургском «Моцартеуме». Многие его ученики со временем создали собственные ансамбли старинной музыки и считают Арнонкура основателем их движения. После смерти Караяна он дирижировал Берлинским и Венским филармоническими оркестрами, и истеблишмент грамзаписи признал его своим.

51. Vivaldi: Four Seasons

Academy of St Martin in the Fields/Neville Marriner

Decca: London (St John's, Smith Square), September 1969

Это сооруженное венецианским школьным учителем на скорую руку сочинение, представляющее собой надежный, мелодичный эпицентр вкусовых пристрастий широкой публики, записывалось более 400 раз. Диапазон его переложений простирается от густой и пресной похлебки, состряпанной Гербертом фон Караяном и полным составом Берлинского филармонического, до шведской ледышки, отлитой шестнадцатью спартанскими инструментами «Барочного ансамбля» театра «Дроттнингхольм». Первая хорошо расходившаяся запись была сделана в 1955 ансамблем «И Музичи» с Феликсом Айо в качестве солиста, она оказалась настолько успешной, что четыре года спустя ее повторили в стерео варианте.

И все же, «Времена года» оставались эзотерической диковинкой, а не предметом массового потребления, пока они не попали в руки «Академии». Под конец 1960-х «Академия» Невилла Мэрринера выработала собственный стиль, находившийся на полпути от традиционной гладкости к режущим ухо штулиям радикалов аутентичного исполнения. Перебрав изрядное число «изготовителей сладкого мороженого», ансамбль снизошел до Вивальди и с разбегу врезался головой в кирпичную стену. Ничто из сыгранного этими музыкантами в течение дорогостоящего утреннего сеанса записи, ни одному из них не нравилось, и на обеденный перерыв они разошлись в состоянии весьма раздраженном. Однако церковь Св. Джона это палладианский собор, стоящий в самом сердце политического квартала Лондона, в пяти минутах ходьбы от Парламента, и питейных заведений в этом районе хоть пруд пруди.

По возвращении с перерыва некоторые из музыкантов выглядели явно перебравшими и, когда зажглась красная лампочка, первая скрипка ансамбля, новозеландец Алан Лавдей, взялся за свой инструмент и проиграл на нем сорок яростных минут подряд. Это записанное с первой попытки чудо штурмом взяло прилавки музыкальных магазинов и начало продаваться охапками. Оно обратило «Академию» в главный предмет музыкального экспорта Британии, а Вивальди в непременный аксессуар званных обедов, задаваемых любой честолюбивой хозяйкой мира. Каждый из прославленных скрипачей считал своим долгом записать «Времена года». Исаак Штерн играл их, как произведение Моцарта. Найджел Кеннеди нарезал на номера длиной в поп-песенку каждый. Анне-Софи Муттер сфотогрофировалась для обложки записи в эротичной позе, Виктория Муллова — со стянутыми полоской кетгута волосами. Джеймс Гэлуэей заказал переложение скрипичного соло для флейты, и получил музыкальные мюсли. И все же, среди всех 400 вариантов исполнение Лавдея выделяется своим настроением типа «а пошло оно все!», которое возникает у всякого переевшего сладостей музыканта.

52. Ecco la Primavera: Florentine Music of the Fourteenth Century

David Munrow, Early Music Consort of London

Decca: London (West Hampstead Studios), April-May 1969

Дэвид Манроу был музыкантом, не похожим ни на какого другого. Работая оркестрантом Шекспировского театра Стратфорда-он-Эйвон, он занимался исследованиями музыки елизаветинской эпохи и раннего средневековья, создавая с коллегами сумбурные ансамбли, исполнявшие музыку, которой никто не слышал уже половину тысячелетия. До появления Манроу от этих сочинений отмахивались как от примитивных. Благодаря ему они обратились в общее наследие, заставили переписать добаховскую музыкальную хронологию и привлекли к себе аудиторию, склонную к соучастию в исполнении в куда большей мере, чем степенная публика концертных залов.

По окончании учебы Манроу съездил в Перу и Боливию, и эта поездка пробудила в нем интерес к туземным инструментам. Человек язвительного остроумия, с легкостью игравший на любом попадавшем ему в руки инструменте, Манроу совместно со своим близким другом Кристофером Хогвудом создал «Содружество», заворожившее средства массовой информации. Сочинения, которые он исполнял, пританцовывали и покачивались, его искусство было неотразимым буквально физически. Он вырастил целое поколение контратеноров, которые пели с его «Содружеством» — Джеймса Боумана, Найджела Роджерса, Мартина Хилла. Манроу записывался для десятка лейблов, а в свободные дни участвовал в записях современного оркестра — «Академии» Невилла Мэрринера. Увы, слишком напряженная работа и личные неурядицы привели к тому, что в 1976 году, в возрасте тридцати трех лет, он со второй попытки покончил с собой.

Производительность Манроу была велика настолько, что на CD не попала и половина того, что он сделал. Многие из его записей были первыми исполнениями партитур, которые он отыскивал в средневековых библиотеках. Особой его специальностью стала Флоренция четырнадцатого столетия. Бывшая некогда Уолл-стритом Европы, финансовым центром, поставлявшим средства, которыми питались войны и научные исследования, она стала и колыбелью Возрождения, городом, в котором богатое семейство Медичи тратило целые состояния на изобразительное искусство и музыку.

Звездами той поры были такие композиторы как Франческо Ландини и Андреа Цаккара да Терама. Манроу трактовал их, как своих живых современников, принимая сочиненную ими музыку как данность, ни на какую особую гениальность не притязающую. Она писалась для того, чтобы развлечь богатых людей, и Манроу исполнял ее без каких-либо претензий — сегодня здесь, завтра там. Естественность его диалога с мертвыми композиторами, нашла глубокий отклик в эпоху «Битлз», когда перестраивались отношения между поколениями и рушились разделявшие музыкальные жанры барьеры. Слава Манроу привела к тому, что поп-музыканты взялись за цитры, ребеки и крумгорны, создавая с их помощью эксцентричные звуковые эффекты в своих психоделических сочинениях.

53. Magnificathy: The Many Voices if Cathy Berberian (works by Monteverdi, Debussy, Cage, Berberian, etc.)

Cathy Berberian with Bruno Canino (piano)

Wergo: Milan, November 1970

Самый разносторонний певческий голос двадцатого века почти не оставил следов в грамзаписи. Кэти Берберян (1925–1983) могла петь все — от барочной музыки до «Битлз». Американка армянского происхождения, чем-то схожая с бывшей сразу и американкой, и гречанкой Каллас, Берберян исполняла произведения самых передовых композиторов, предоставляя в их распоряжение вокальный диапазон, простиравшийся от рычания до писка. Она вышла замуж за Лучано Берио, научила его английскому языку и познакомила с произведениями Джеймса Джойса. Берио использовал ее голос примерно так же, как Матисс свою жену, когда он в одно и тоже время и создавал картину, и отыскивал новый стиль. Помимо всего прочего, Берберян вдохновляла Кейджа, Мийо, Мадерна и Стравинского, который написал «Элегию памяти Дж. Ф. К», ориентируясь на ее уникальную способность вступать в непосредственный личный контакт со всем, что она пела.

Эту страстную торительницу новых путей, чуравшуюся студий грамзаписи, можно услышать главным образом в мало кем замечаемых повторах радио концертов. В этой миланской программе Берберян, находившаяся в полном расцвете сил, показывает свое разностороннее дарование во всей его полноте. Она исполняет чисто речитативного Монтеверди, «Summertime» Гершвина, от которой заплакала бы и Элла, и «Surabaya Jonny», лежащее под другую от Ленья (CD 30, p. 194) сторону мира женщины: Кэти здесь не помятая жизнью бабенка, но мстительница за весь свой пол. Ее собственная композиция, «Stripsody», вокализация восклицаний, издаваемых персонажами газетных карикатур, образует кульминационный пункт всей программы, однако культовое значение придает ей барочное переложение песни «Ticket to Ride» Леннона и Маккартни, которое, если оставить в стороне комичность такого соединения, помещает «Битлз» в новый контекст, представляя их как постсредневековых трубадуров посреди не тронутого цивилизацией ландшафта. Министерству здравоохранения следовало бы снабдить ее запись предостерегающей надписью: «Это исполнение неповторимо — не пытайтесь воспроизводить его в домашних условиях».

54. Alkan: Piano Music

Ronald Smith

EMI: London (Abbey Road), March 1971

Шарль-Валантэн Моранж, известный под именем Алькан, после того, как ему отказали в месте директора Парижской консерватории, на двадцать пять лет заперся в своей квартире и отрастил длинную бороду. Он написал похоронный марш для своего попугая и симфонию для сольного фортепиано, и лишь иногда выбирался ночами из квартиры, чтобы давать в зале «Плейель» необъявленные концерты, на которые собирались лучшие пианисты того времени. Алькана нашли мертвым под рухнувшим книжным шкафом — несчастный случай был вызван (как говорили) его попыткой достать с верхней полки увесистый том Талмуда. Бузони назвал его одним из лучших среди пяти родившихся после Бетховена великих фортепианных композиторов. Вот практически и все, что было известно об Алькане, пока Рональд Смит не вернул его к жизни.

Родившийся в Кенте музыкант со слабевшим зрением и летучими пальцами, Смит узнал об Алькане от работавшего в Би-Би-Си композитора Хамфри Сёрла. Заинтригованный своеобразием этой музыки — кто еще из композиторов сочинил бы посвященный попугаю иронический реквием? — Смит откапывал во французских библиотеках новые партитуры и исполнял их на радио или во время своих лекций-концертов. Еще молодым человеком Алькан вызвался доказать Шопену и Листу, что может играть их произведения на фортепиано с педальной клавиатурой. В 1844-м он стал первым композитором, который изобразил музыкальными средствами железнодорожный билет. А еще позже Алькан настолько обогнал свое время по части тональных контрастов и аккордной аккумуляции, что Вагнер и Малер, Стравинский и Скрябин — в его плотных, нередко выводящих из равновесия партитурах предвосхищается каждый из них.

При всей его эксцентричности, Алькан безусловно был своего рода мистиком. В своей Большой сонате соч. 33 он не только изображает четыре этапа жизни человека — в двадцать, тридцать, сорок и пятьдесят лет, — но и вступает в ее квази-фаустовском разделе в спор с Гёте, используя для этого огромную восьмичастную фугу. Смит был не единственным открывателем его гения. Примерно в одно с ним время Алькана записывал для CBS американец Реймонд Левенталь. Однако Смит написал также фундаментальную биографию Алькана и провел так много связей между ним и другими композиторами прошлого и настоящего, что имя его никогда уже забыто не будет.

55. Haydn: Paris Symphonies

Philharmonia Hungarica/Antal Dorati

Decca: Marl, Germany (St Boniface), 1971

Среди тех, кто бежал из Венгрии после советского вторжения 1956 года, были и сотни музыкантов. Восемьдесят из них создали в Вене оркестр, однако работу он находил с трудом. Композитор Николас Набоков, двоюродный брат писателя Владимира Набокова, сумел найти для оркестра деньги в фондах Рокфеллера и Форда и уговорить Антала Дорати, который бежал из Венгрии еще до войны, стать его дирижером. Дорати, вернувшийся в Европу после долгой работы с оркестрами США, пытался уговорить «Decca» позволить ему записать 104 симфонии считавшегося до той поры некоммерческим Йозефа Гайдна. Предложение Дорати совпало по времени с притоком беженцев, и все это вылилось в один из великих проектов грамзаписи.

Маленький вестфальский город Марль дал оркестру приют и обладающий прозрачной акустикой собор Св. Бонифация. Многие из симфоний записывались впервые, исполнители же, игравшие на современных инструментах, руководствовались последними научными изданиями их партитур, подготовленными биографом Гайдна Х. Ч. Роббинсом Лэндоном. Темпы были легкими и воздушными, отделенными словно бы пропастью от траурных стандартов немецких оркестров, непритязательная ткань симфоний живительно отличала их от обремененных заблаговременными ожиданиями слушателей произведений Моцарта и Бетховена. Да и то, что одна симфония носила название «Медведь», другая «Курица», а следующая за нею — «Королева», указывало на присущее их автору веселое легкомыслие. Более легковесные и менее известные, чем их лондонские преемницы, Парижские симфонии Гайдна привлекли — в записях — внимание слушателей и на какое-то время вернулись в концертные залы. Партитура одной из них, № 86 ре-бемоль, содержит хаос ключевых знаков, заставляющий предположить, что композитор совершил в ней попытку испытать терпение и слух своих музыкантов и слушателей. Дорати и его венгры явно наслаждались, исполняя эту музыку.

По завершении в декабре 1972-г последнего сеанса записи Дорати объявил, что продано уже полмиллиона пластинок с симфониями Гайдна. Вскоре эта цифра учетверилась — Гайдн обратился во второй после «Кольца» хит «Decca». Бездомные некогда музыканты купались в лучах славы, их ансамбль стал одним из самых престижных в Европе — и оставался таким до конца холодной войны, когда правительство Германии перестало финансировать оркестр, и он был распущен.

56. Dvorak: New World Symphony (with Dvorak: Eighth Symphony)

Berlin Philharmonic Orchestra/Rafael Kubelik

DG: Berlin (Jesus-Christus-Kirche), June 1972

В 1948 году, вскоре после того, как коммунисты выбросили Яна Масарика из окна Министерства иностранных дел, Рафаэль Кубелик бежал вместе с семьей из Праги, сознавая, что обратно они могут никогда уже не вернуться. Имя Кубелика знал едва ли не каждый чех. Его отец, Ян, был всемирно известным скрипачом, вернувшимся во время нацистской оккупации на родину, чтобы умереть среди своего народа. Рафаэль стал на диво тонким дирижером, которого очень любили музыканты Праги и Брно, а впоследствии и всего мира.

Человек, нуждавшийся в политическом убежище, он провел некоторое время, занимая шаткие позиции в Чикаго и «Ковент-Гардене», а затем нашел для себя на Баварском радио оркестр мирового уровня и сделал карьеру, записываясь в «Deutsche Grammophon». Высокий и гибкий, Кубелик обладал обманчивой способностью извлекать из оркестра теплый звук — порою за счет остроты атаки. Его малеровский цикл грешил чрезмерной аристократичностью, в его исполнении Брамса, при всей роскоши красок, ощущается попытка затушевать самые мрачные глубины, словно бы нежелание слишком расстраивать публику.

Однако, когда дело доходило до чешской музыки, Кубелик отбрасывал всяческую сдержанность и давал полную волю бесконечному состраданию. В самую темную пору холодной войны, Кубелик публично заявил, что еще доживет до времени, когда чехи вернут себе свободу, а музыкальное наследие своего народа он исполнял с мессианским пылом. Девятая Дворжака, «Из Нового Света», написанная, когда композитор тосковал в Америке по дому, приобрела под руками Кубелика опдлинную порывистость, — кажется, что прошлое соединяется в ней с будущим, в обход тягостного настоящего. Взявшись дирижировать Берлинским филармоническим, которому Караян внушал одну мысль: «главное, чтобы было красиво», Кубелик добился от музыкантов игры на грани риска, взрывчатых реакций, — его оркестранты играли, сидя на краешках стульев. Главная флейта этих сеансов записи, Джеймса Гэлуэй, повторяет начальную тему со сдерживаемой энергией, так, точно он может взорваться, если дирижер продержит его в ожидании хотя бы еще одно мгновение. Последние две симфонии композитора были выпущены в дворжаковском цикле DG первыми (еще один цикл записывал в «Decca» Иштван Кертес).

В середине 1980-х заболевший артритом Кубелик ушел со сцены, однако, когда в 1989-м пал советский коммунизм, он возвратился домой, согбенный годами и болью, чтобы продирижировать на фестивале «Пражская весна» симфоническим циклом Сметаны «Моя родина». Последним произведением, которым он дирижировал перед своей смертью в 1996 году, была симфония «Из Нового Света».

57. Schubert: «Die Schöne Möllerin»

Dietrich Fischer-Dieskau with Gerald Moore

DG: Hamburg, 1972

На время забудем о певце. Эта запись начинается с аккомпаниатора и завершается им. «Я не слишком громко?» — так назывались воспоминания Джералда Мура. В 1921 году он, двадцати с небольшим летний уроженец Уотфорда, пришел в студию HMV и вскоре уже аккомпанировал Пау Казальсу и Элизабет Шуман. С годами он обретал все большую уверенность в себе. В 1943 появилась его первая книга «Бессовестный аккомпаниатор», привлекшая внимание публики к неравенству, которое существует между солистами и их пианистами.

Мур работал с каждым значительным солистом, однако долговечные отношения установились у него лишь с Дитрихом Фишер-Дискау, который в большей, чем любой другой певец, степени сделал Lied центром своего существования, а цикл Lieder — неотъемлемой особенностью столичной жизни. Благородный немецкий баритон нашел идеального партнера в неучтивом Муре, который принимал музыку такой, какая она есть, и мог после особенно изнурительной репетиции отправиться в кино. Поблажек своему звездному партнеру Мур не давал. Когда Фишер-Дискау, исполняя «Auf der Bruck», забыл слова и вопросительно взглянул на Мура, тот, погруженный в свои скачущие ритмы, прошептал: «Прости, я еле-еле справляюсь с конем». За грубоватым обликом Мура крылась способность остро чувствовать удельный вес музыкальной фразы.

После того, как в 1968 году Мур ушел на покой, — получив в виде прощальной серенады «Кошачий дуэт» Россини, исполненный Элизабет Шварцкопф и Викторией де лос Анхелес на гала концерте в «Королевском фестивальном зале» (записанном EMI), — Фишеру-Дискау удалось еще раз заманить его в студию для последней попытки исполнения шубертовских циклов (их лебединой песни, как назвал ее баритон). Мур играл с динамичной спонтанностью, а Фишер-Дискау, который уже несколько лет воздерживался от исполнения Шуберта, пел так, точно каждая строка приводит его в изумление. Временами, — например в «Благодарении у ручья», — практически слышишь, как два сердца бьются в полной гармонии. «Ритм, за который особенно хвалил меня Джералд, был одним из собственных его главных достоинств, — отмечал Фишер-Дискау. — Он шел рука об руку с партнером, никогда не принося в жертву размер и ритм дыхания. И никогда не увязал в деталях, но неизменно проходил до конца основную, проведенную композитором линию.» На этот раз, они, знающие, что больше им работать вместе никогда не придется, и не тревожимые никакими карьерными соображениями, свободно отдавались своим порывам, создав лучшее в их жизни исполнение музыки.

58. Canto Gregoriano

Monks of the Benedictine Monastery of Santo Domingo de Silos

EMI: Santo Domingo de Silos, Burgos, March 1973

В один палящий мадридский вечер 1980-х, потевшие в пробках водители услышали по радио звуки, от которых по спинам их пробежал холодок. Некий умный диск-жокей, знавший, какой хаос творится на улицах, поставил старую долгоиграющую пластинку с записью ежедневно исполняемых монахами молитвенных песнопений. Этот его ход привел к тому, что кровяное давление ползших по скоростным магистралям водителей упало по вертикали, а на лицах тех, кто торчал на перекрестках больших улиц, расцвели прекрасные улыбки. В 1993 году за эту запись ухватилась EMI, подмазывавшая клубных ди-джеев с тем, чтобы они запускали ее при закрытии клуба, отчего насытившиеся роком юнцы отправлялись по домам, словно плывя на духовном облаке. За месяц, прошедший после выхода песнопений, в США был продан миллион экземпляров этой записи. Предложение сделать за 7,5 миллионов долларов ее продолжение монахи отвергли.

Сердца слушавших их по всему миру людей трогал неземной имматериализм уединенного мира монахов и нечто первородное в музыке, которую они пели. Тропы католических песнопений приписывают папе Григорию I, скончавшемуся в 604 году, сомнительно однако, чтобы за четырнадцать лет своего папства он смог сочинить их в таких количествах. Кое-кто прослеживает эти мелодии до источника более раннего — до Храма Соломонова в Иерусалиме. Если они правы, бешеные пульсации двадцатого века были чудотворно замедленны самыми ранними из известных звуками, сопровождавшими единение Человека с Творцом.

59. Bach: Sonatas and Partitas for Solo Violin

Nathan Milstein

DG: London (Conway Hall and Wembley Town Hall), February-September 1973

Существуют записи, которые являются определяющими в том смысле, что они приостанавливают все последующие. Далеко не один выдающийся скрипач объявлял, прослушав запись, сделанную Мильштейном в DG, что больше он баховских сонат и партит играть не будет, настолько ослепительна ее красота и настолько непререкаем его авторитет.

Мильштейн был одним из первых музыкантов, покинувших коммунистическую Россию, — в 1925 году скрипача вместе с его другом Владимиром Горовицем отправили за границу в качестве посланников нового режима. Пианист обратился в звезду едва ли не за один вечер, Мильштейн же появлялся на публике не часто, а виртуозность свою сдерживал. Человека безграничной любознательности, его можно было обнаружить за полчаса до выступления в книжном магазине или кафе, где он занимался чем-то, к предстоявшему концерту никакого отношения не имевшим. Рахманинов, услышав в его исполнении партиту ми мажор Баха, был настолько ошеломлен диапазоном выразительных средств, использованных в одной-единственной вещи, что переработал три части этого сочинения в собственную фортепианную сюиту. Манера Мильштейна обладала естественным обаянием, как если бы он намеревался сказать вам нечто важное, но не хотел задерживать вас и на миг дольше необходимого.

Каждый концерт был для Мильштейна актом нового посвящения в музыку. «Я ни разу в жизни не делал больше тридцати исполнений в год, — сказал он мне. — Я считал своим долгом восстанавливать между концертами силы, чтобы дать публике нечто новое». Я слышал его игру, когда Мильштейну было уже за восемьдесят, — в ней не было ни малейшего признака попыток выставить самого себя напоказ.

Во время записей он нервничал и в середине жизни отказался от них, сделав уступку только для этой, в которой играл длинными кусками, не позволяя ни редактировать их, ни технически изменять в них что-либо. Он играл так же, как разговаривал — просто, с мерцающими глазами, никогда не забывая о возможности добавления чего-то нового к нашим представлениям о смысле жизни. Начало Адажио в сонате соль-минор обращается под руками Мильштейна в новый, воистину неповторимый мир.

60. Drumming; Six Pianos; Music for Mallet Instruments, Voices and Organ

Steve Reich

DG: Hamburg (Rahlstedt, Musikstudio I), January 1974

Для причудников Западного Побережья 1960-х минимализм основывался на эзотерических восточных практиках, заставлявших профессиональных музыкантов усаживаться в кружок и повторять нескончаемые подобия слова «Ом». Его зачинатели, Терри Райли и Ла Монте Янг, представляли собой персонажей контр-культуры, неспособных вести диалог с тогдашними руководителями индустрии классической грамзаписи. «Я редко сочиняю музыку, не накачавшись наркотиками» — говорил Райли.

Следующий этап развития минимализма возглавили Филипп Гласс, нью-йоркский таксист, мечтавший сочинять оперы, и разносторонний композитор, переросший гипнотическое погружение в ритмические «фазовые сдвиги» и занявшийся изучением туземных культур. Из Ганы Райч вернулся с «Барабанным боем», а знакомство с калифорнийской группой гамелана привело его к «Музыке для деревянных ударных, голосов и органа». «Барабанный бой» удостоился девяностоминутной овации в нью-йоркском «Музее современного искусства», о чем немецкий друг композитора не преминул сообщить «Deutsche Grammophon».

Несмотря на глубоко въевшийся в нее консерватизм, DG в январе 1974-го, в разгар мрачной зимы, во время которой Германия корчилась в тисках городского терроризма группы Баадер-Майнхоф, шпионских скандалов и артистической неопределенности, привезла ансамбль Райча в Гамбург. Его музыканты, среди которых присутствовали композиторы Корнильес Кардью и Джоан Ла Барбара, ударили в барабаны и изменили мир. Выпущенный летом того же года набор из трех долгоиграющих пластинок уничтожил гегемонию атоналистов, правивших в современной музыке, начиная с 1945 года. Что было еще более конструктивно важным, он поставил под сомнение опорные точки классической музыки, введя тропы и ритмы, принадлежавшие к другим культурам. Неискушенному уху музыка Райча представляется однообразной, однако, слушая ее долгое время, обнаруживаешь микроскопические изменения в текстурах и движении, начало тех исследований, которые привели Райча к текстуальным и духовным сложностям «Different Trains» и «Tehillim». В следующие двадцать лет DG минималистских записей не выпускала, однако этот альбом взломал лед модернизма и положил конец долгому нарастанию академического аскетизма.

61. Beethoven: Fifth Symphony

Vienna Philharmonic Orchestra/Carlos Kleiber

DG: Vienna (Musikvereinsaal), March-April 1974

«Судьба стучится в дверь» — Пятая Бетховена стала символом свободы и сопротивления непосредственно со дня ее завершения. Это первая из когда-либо записанных целиком — Артуром Никишем и Берлинским филармоническим в ноябре 1913-го — симфоний и одна из наиболее часто исполняемых. Имея более 100 записей, характер которых меняется от напыщенного до анорексичного, глупо говорить о каком-то отдельном исполнении, как об определяющем, однако эту запись считает эпохальной большинство дирижеров.

Карлос Клайбер был законом в себе, он работал только, когда (как он это называл) пустел его холодильник, и нередко просто не появлялся на рабочем месте из-за каких-то мелких разногласий. Вечно пребывавший в тени своего властного отца, Эриха Клайбера, руководившего в 1920-х Берлинской государственной оперой, Карлос ограничивался отцовским репертуаром, стараясь превзойти хладнокровного Эриха в лучших его проявлениях.

В 1952-м Эрих Клайбер и амстердамский «Консертгебау» сделали для «Decca» прославленную ее выверенностью запись Пятой Бетховена, справившись со сложной вступительной триолью с таким мастерством, что какая-либо иная фразировка стала казаться невозможной. Карлос задался целью превзойти это исполнение. Его триоль демонстративно быстрее — на шесть единиц метронома, — его ферматы куда более гибки. Все исполнение пронизано предчувствием дурного, оно отзывается безымянным ужасом и маниакальной необузданностью. Медленная часть мягка и нежна, хоть и остается по-прежнему напряженной, а какую-то возможность надежды Клайбер допускает только в финале. Венский филармонический, вырванный дирижером из привычной и безопасной исполнительской рутины, с неистовством следует за ним, точно войско, идущее на битву, исход которой остается неопределенным до самого конца.

Сеансы записи растянулись на два месяца — в это время Клайбер изучал в Вене «Тристана и Изольду». Настроение на репетициях постоянно менялось от гневного разочарования, до персональной участливости; Клайбер подталкивал оркестрантов к границам их возможностей и умиротворял ласковыми улыбками и разговорами за чашечкой кофе. Под конец, они готовы были отдать ему последнюю рубашку. Результатом стала повсеместно почитаемая запись, и затмившая то, что сделал отец дирижера, и оказавшаяся уникальной даже для поразительно одаренного сына.

62. Brahms: Viola Sonatas

Pinchas Zukerman, Daniel Barenboim

DG: New York (Manhattan Center), November 1974

Эксклюзивные контракты с лейблами сделали невозможной любую групповую запись «Кошер Ностры», группы вечно перелетавших с места на место музыкантов, по преимуществу евреев, создававших в конце 1960-х ажиотаж — как в концертных залах, так и на телевидении — благодаря серии документальных фильмов, снятых Кристофером Нюпеном. Музыкальный символ этой группы, исполнение ею шубертовского квинтета «Форель» — Баренбойм (фортепиано), его жена Жаклин Дю Пре (виолончель), соотечественники-израильтяне Ицхак Перлман (скрипка) и Пинхас Цукерман (альт) и индиец, дирижер Зубин Мета (контрабас), — записан так никогда и не был, хоть и хранится в миллионах банков визуальной памяти.

Члены этой разносторонней музыкальной компании если и записывались совместно, то лишь парами — число слишком малое, да и записи делались слишком поздно, не передавая трепетности концертного исполнения. Исключение составляет вот это необычное свидание с Брамсом, сыгранным совсем не на том инструменте, да, пожалуй, и не на том континенте, ибо нога Брамса никогда в Америку не ступала.

Баренбойм оказался в Нью-Йорке одновременно с Цукерманом, который, равно владея и альтом, и скрипкой, предложил другу заполнить пустой день последними сочинениями Брамса, двумя сонатами, написанными для кларнета, но, как пометил сам композитор, столь же пригодными и для скрипки. «Deutsche Grammophon», составлявшая к столетию композитора брамсовский цикл, взялась за выполнение этого проекта. Попади он в любые другие руки, все кончилось бы появлением еще одной пылящейся на полке записи.

Однако в тот год жизнь Баренбойма оказалась отравленной смертельной болезнью жены и это сообщило его игре нервную, мистическую заостренность, породившую и в игре Цукермана тона столь встревожено утешительные, что первую часть сонаты фа минор они завершают трепещущим, постепенно замирающим звуком. Анданте обращается в акт взаимного ободрения, сам темп его предотвращает какой бы то ни было нажим, натужную вынужденность разговора. Соната ми-бемоль мажор, поначалу более чарующая и томная, обращается под конец в стремительный поток, в волнующее завершение жизни великого композитора. Продюсером записи был Гюнтер Брист, ставший в будущем немалой силой в индустрии грамзаписи, и все в ней представляется точным и правильным.

63. Korngold: The Sea Hawk

National Philharmonic Orchestra/Charles Gerhardt

RCA: London (Abbey Road), 1972-4

Поскольку контракт с Голливудом распространял авторские права на каждую написанную им ноту, Корнгольд разработал своего рода лексикон музыкальных эмоций, которым и пользовался в кинофильмах. Начиная с авантюрных фильмов Эрола Флинна, он имитировал Вагнера, изображая напыщенность, Малера — в случае конфликта и Штаруса с Пуччини — в изображении любви. Он не был единственным, кто таким образом создавал настроение фильма: Франц Ваксман и Миклош Рожа были, подобно ему, и изобретательными, и вторичными поочередно. Ваксман приобрел имя тристаноподобными миазмами «Невесты Франкенштейна»; Рожа приправлял музыку, которую он писал для Александра Корда и Альфреда Хичкока, венгерскими диссонансами. Однако Корнгольд был на голову выше их. Он появился в Голливуде, обладая высокой, приобретенной в Вене репутацией и студийные боссы относились к нему, как к своему более чем ценному активу.

Вундеркинд, сочинивший балет по заказу Малера (тут, впрочем, не обошлось без его отца, всесильного музыкального критика), Корнгольд написал в 1920-х свою имевшую наибольший успех оперу «Die Tote Stadt» и был в театре предпочтительным партнером Макса Рейнхардта. В Голливуд его заманил в 1935-м тогдашний великий директор студии, и вскоре Корнгольд обнаружил, что обменял на доллары священный престиж, — оркестры стали один за другим отказываться от исполнения его произведений. Виолончельный концерт, основу которого составила музыка к фильму 1946 года «Ради обмана», ошикали как поверхностный. Скрипичный концерт, премьеру которого дал на следующий год Хейфец, осмеяли, назвав «скорее кукурузным, чем золотым»; и опять-таки, вступительное соло этого концерта произрастало из фильма «Новый рассвет», а финал — из «Принца и нищего» (оба сняты в 1937). Корнгольд умер в 1957 году с разбитым сердцем, так и не сумев примириться с тем, что блюстители качества музыки отвергают его.

Реабилитация Корнгольда началась четверть века спустя, с записи компиляции лучших тем его музыки для кино, исполненной сборным оркестром студийных профессионалов, которым дирижировал маститый продюсер грамзаписей Чарльз Герхардт. Продюсером этой долгоиграющей пластинки стал сын Корнгольда, Джордж, а инженером звукозаписи — блестящий Кеннет Уилкинсон, зачинатель «звучания „Decca“». Эти трое разделяли мнение о том, что в саундтреках присутствует нечто большее простой эксплуатации эмоций. Корнгольд, какими бы шаблонными ни казались создаваемые им эффекты, взятые по отдельности, учился оркестровке у одного из великих композиторов-дирижеров Александра фон Цемлинского, и каждая из его партитур демонстрирует структурную прочность и тематическую оригинальность. Эта запись воскресила интерес к Корнгольду, а помимо него и к присущему музыке для кино, как отдельному виду искусства, потенциалу. Корнгольд породил киномузыку как отдельный жанр, какой бы ценностью таковой ни обладал. Без Корнгольда у нас не было бы Джона Уильямса, а без Джона Уильямса — «Звездных войн».

64. Strictly for the Birds

Yehudi Menuhin, Stephane Grappelli

EMI: London (Abbey Road), 21–23 May 1975

Задолго до того, как появился термин «кроссовер», знаменитейший из классических скрипачей мира встретился с выдающимся джазовым скрипачом в телестудии Би-Би-Си, чтобы выступить с ним в «Специальном рождественском шоу Майкла Паркинсона» 1971 года. Оба чувствовали себя неуютно. Менухин опасался, что Граппелли сочтет его «бесполезным коллегой, который никогда не играл джаз и способен вспомнить всего одну популярную мелодию». Граппелли, формального образования не получивший, боялся того, «во что Менухин превратит мою технику игры».

«Прежде чем начать играть, — вспоминает продюсер Джон Мордлер, — Иегуди выполнил множество йоговских упражнений». Граппелли ошеломленно наблюдал за ним. «Проделаю-ка я то же, что Le Père Менухин, — сказал он, и исполнил что-то вроде танца живота. — Вдруг поможет!». Лед был сломан, музыканты взялись за скрипки и начали испытывать друг друга.

Граппелли играл свободно и по памяти, у Менухина все его «импровизации» были записаны на нотную бумагу. «Стефан, — говорит Мордлер, — обладал замечательной способностью укорачивать или растягивать ноты и такты, а время от времени он брал ноту ниже необходимой и затем плавно скользил вверх. Иегуди такая свобода не давалась. Если Стефан играл преимущественно по памяти, Иегуди, со многими номерами не знакомый, играл все по нотам, в том числе и „импровизации“, стиль которых был бы, в противном случае, ему совершенно чуждым.»

Репертуар состоял из музыки их общей юности, музыки двадцатых и тридцатых годов, — Гершвин, Джером Керн, Кол Портер. Симбиоз двух скрипачей был скорее поколенческим, чем стилистическим, скользящий звук их исполнения показался оскорбительным многим пуристам от классики, однако когда два великолепных скрипача заиграли «Nightingale in Berkeley Square», все замерло, а жанровым полицейским пришлось снять их искусственные ограждения. Так или иначе, эта запись создала правила, по которым в дальнейшем вступали в сговор совершенно разные культуры. Граппелли приобретенный им опыт захватил настолько, что он сочинил и затем исполнял «Менуэт для Менухина».

Для Менухина, этот диск был еще одной хорошо раскупаемой записью в длинной череде успехов. Для Граппелли он стал рубежом, отделившим жизнь впроголодь от достатка. «Эти записи ознаменовали для Стефана возвращение надежд, — говорит Мордлер. — Он сказал мне, что впервые за всю его долгую карьеру у него появилась запись, которая продается тысячами, а сам он вдруг начал получать рояльти, о каких и мечтать-то не мог. Так что он постарался, чтобы в них вошли и некоторые из собственных его композиций. Сочинял он их, как правило, в такси, которое везло его в студию.» Одна из них получила название «Johnny aime» — последнее слово, произносимое почти как английское М, было данью благодарности Граппелли его студийному продюсеру, проведшему остаток своей карьеры на посту директора оперного театра Монте-Карло.

65. Russo: Street Music; Three Pieces for Blues Band and Symphony Orchestra (with Gershwin: An American in Paris)

Corky Siegel (harmonica, piano), San Francisco Symphony Orchestra/Seiji Ozawa

DG: Cupertino, California (Flint Center at DeAnza College), May 1976

Отнюдь не многим американским джазовым музыкантам удается пробиться в классические лейблы. Впрочем, Билл Руссо числился по обоим лагерям. Участник оркестра Стэна Кентона и создатель «Чикагского джазового ансамбля», Руссо, когда он в начале 1960-х жил в Лондоне и работал на Би-Би-Си, написал для Леонарда Бернстайна и ансамбля «Английский концерт» пьесу под названием «Титаны». Летом 1966-го, уже после возвращения Руссо в Чикаго, молодой дирижер услышал его игру в баре «У Джона» и предложил ему выступить на фестивале в парке Равиниа, музыкальным директором которого этот дирижер и являлся.

Сейдзи Озава, был человеком в Америке новым и отличался живительной непочтительностью к закоснелым традициям. Одержав победу на конкурсе Кусевицкого в Тэнглвуде, он стажировался у Бернстайна в Нью-Йорке и у Герберта фон Караяна в Берлине. В ту пору ему было едва за тридцать, он носил хипповские цветастые рубашки и стригся под битлов. На следующее лето он дал в Тэнглвуде премьеру второй симфонии Руссо и заказал ему «Три пьесы», на репетициях которых Нью-Йоркским филармоническим оркестранты вскакивали между частями произведения со стульев, чтобы поаплодировать автору. «Самая сложная вещь, какую я когда-либо написал» — говорил Руссо. Когда Озава перебрался с фестивалей в Сан-Францисский филармонический и за его услуги стали бороться два европейских лейбла, имя Руссо оказалось одним из первых в перечне планируемых им записей. Он начал с «Уличной музыки», блюзового концерта, от которого попахивает кварталом многоквартирных домов в дождливую ночь, это музыка одновременно и узнаваемая, и лишенная очевидных приемчиков киномузыки. Формально она построена как концерт, в котором солирует неотразимо чувственная губная гармоника.

Музыка «Трех пьес» искусно распределена между джаз-бандом и симфоническим оркестром, и обе стороны исполнили ее превосходно. Похоже, каждый из музыкантов получал, исполняя ее, немалое удовольствие. Однако хитом запись не стала и продолжать эту линию лейбл не пожелал. Она могла так и сгинуть, сохранившись лишь в каталоге лейбла, однако с ходом лет приобрела почти культовый статус, как высшее достижение в неуверенном диалоге между симфонической музыкой и джазом, в разговоре, который ведется еще со времен Гершвина. Чтобы поддержать эту связь, Руссо объединился с композитором Гантером Шулером в попытках создать «Третье направление», однако сочинял вещи все больше классические. После его смерти в 2003 году мэр Чикаго присвоил 16-му апреля название «День Уильяма Руссо».

66. Janáček: Katya Kabanova

Elisabeth Söderström, Petr Dvorsky, Vienna Philharmonic Orchestral/Charles Mackerras

Decca: Vienna (Sofiensaal), December 1976

Австралиец Чарлз Макеррас увидел первую в своей жизни оперу Яначека, «Катю Кабанову», в октябре 1947 года — в Праге, где он учился по гранту Британского совета. В 1951 году он продирижировал премьерой оперы в Соединенном Королевстве — в театре «Сэдлерс-Уэллс» — и это стало событием, которое познакомило английскую публику с Яначеком через четверть века после его смерти. Вслед за тем музыкальный директор «Ковент-Гарден» Рафаэль Кубелик показал вызвавшую живейший интерес «Енуфу». И внезапно о Леоше Яначеке заговорили как об одном из крупнейших творцов двадцатого столетия. Тем не менее индустрия грамзаписи им не интересовалась, полагая, что с новых поклонников композитора хватит и скрипучих импортных записей компании «Supraphon».

Прошла еще одна четверть века, музыку Яначека исполняли уже по всему миру и, наконец, отыскалась компания грамзаписи, заказавшая цикл сочинений Яначека. «Decca» отправила Макерраса, ставшего к этому времени музыкальным директором Английской национальной оперы, в Вену, чтобы он сделал запись с Филармоническим, музыканты которого уверяли, что никогда о нем не слышали. Набранная им труппа эконом-класса состояла почти исключительно из чехов, которых никто за пределами их страны не знал, единственным исключением стала шведская сопрано Элизабет Сёдерстрём, уже исполнившая заглавную партию оперы в Глайндбёрне. Несмотря на такое неравенство, сеансы записи происходили в полной гармонии. Мрачная славянская драма, повествующая о женщине, обретшей любовь вне супружества, но не сумевшей пережить ее последствия, захватила всех и каждого. Имевшая русские корни Сёдерстрём пела блестяще, а Петр Дворски оказался любовником, за которого не жалко и умереть. Кое у кого в «Decca» еще сохранялись сомнения, однако Яначек уже пустил крепкие корни на сцене США (хотя публика «Мета» так и не увидела «Катю» до 1991 года), и Макеррасу дали возможность записать остальные оперы, создав увенчанный, в конечном итоге, наградами новаторский цикл.

67. Holst: Wind Suites

Cleveland Symphonic Winds/Frederick Fennell

Telarc: Cleveland (Severance Hall), 4–5 April 1978

«Планеты» Густава Холста (см. CD 69, p. 240) стали для индустрии грамзаписи подарком. Эта большая астрологическая сюита, премьера которой состоялась в последние недели Первой мировой войны, использовалась для демонстрации каждого технического новшества, начиная с электрической звукозаписи и далее. Холст, учитель музыки в женской школе Св. Павла, Хаммерсмит, западный Лондон, дивился успеху этого сочинения, в котором его главной заботой была скорее изощренность текстуры, чем театральные эффекты.

Мягкий человек с простыми деревенскими вкусами, Холст любил сочинять сюиты для духовых военных оркестров, перерабатывая народные мелодии в сельские пастели с тонким чередованием света и тени. Эти сюиты брали на вооружение духовые оркестры шахтерских поселков Британии, в благовоспитанном же обществе их слышали редко — пока в судьбе грамзаписи не случилась новая перемена, сделавшая их калиткой, которая открывалась в блестящее будущее.

В конце 1970-х изобретение Эдисона полным ходом шло к моральному износу. Грампластинки слишком быстро покрывались царапинами и каждый изъян их поверхности подчеркивался становившимися все более мощными усилителями и динамиками. Ученые нацелились на то, чтобы избежать контакта пластинки с иглой, преобразовав звук в компьютерные цифры, которые затем считывались бы лазерным лучом. Американский профессор Томас Стокхэм запатентовал звукозаписывающую машину «Саундстрим» и провел ее испытания на оперном фестивале в Санта-Фе. Два кливлендца, Джек Реннер и Роберт Вудс, попросили ссудить им эту машину для их первой профессиональной записи, а потом нахально потребовали у профессора, чтобы он приспособил ее к их нуждам. Стокхэм с веселой радостью подчинился, и его устройство было испытано на язычковых, медных и ударных секциях Кливлендского оркестра.

Незадолго до этого были обнаружены рукописные оригиналы партитур Холста, десятки лет пребывавшие в забвении и, как выяснилось, насыщенные предвестницами великих тем «Планет». Кливлендские музыканты исполнили их с шелковистой гладкостью, динамический размах — от тихого звука к громкому — был тонко откалиброван, и результат поразил слух людей, привыкших к неизбежному на долгоиграющих пластинках сжатию этого диапазона. То была первая появившаяся на долгоиграющей пластинке цифровая запись, легкая закуска перед основным блюдом, которое только еще предстояло подать. Обозреватели дивились уменьшению шипения и треска, а производители в безумной спешке приступили к исследованиям цифрового звука. Прошло пять лет, прежде чем компакт-диск продемонстрировал все возможности такого звука, но эта запись была его предвозвестницей, подобной приносящему удачу Меркурию из «Планет».

68. Britten: Peter Grimes

Jon Vickers, Heather Harper, Jonathan Summers,

Royal Opera House Chorus and Orchestra/Colin Davis

Philips: London (Royal Opera House), April 1978

Композитор, как говорится, всегда прав — особенно, если он еще и хороший дирижер. Вообще говоря, не всегда. Бенджамин Бриттен был тонким интерпретатором оперной и симфонической музыки. В 1959 году он сделал для «Decca» эталонную, как считалось, запись «Питера Граймса», оперы, которая принесла ему славу, продержавшись на британской сцене восемь послевоенных недель, а вскоре после этого завоевав и весь остальной мир. Бриттен написал роль Граймса для своего партнера Питера Пирса. И пока композитор был жив, Пирса почитали безупречным ее исполнителем, и никакие отклонения от его изображения убийцы-рыбака как человека нравственно неоднозначного — в такой же мере жертвы социальной изоляции, в какой и жестокого убийцы, — не допускалось. Опера уходила корнями в страдания двух этих мужчин, бывших в пору войны пацифистами и геями, которых юридическая система автоматически обращала в преступников. Граймс представлял собой, до некоторой степени, их кредо. И любые манипуляции с ним казались равносильными ереси.

Через год после смерти Бриттена Королевский оперный театр «Ковент-Гарден» осмелился нарушить установившуюся традицию. В новой постановке австралийца Элии Мошинского канадский тенор Джон Викерс показал совершенно другого Граймса: законченное чудовище, ужасающее в его аморальности, нисколько не смягчаемой намеками на тягу несчастного к маленьким мальчикам. Сопрано из Ольстера Хизер Харпер была противопоставлена ему в роли Эллен Орфорд, фригидной девственницы, неспособной предложить Граймсу хоть какое-то утешение. Викерс, благочестивый христианин, выражал отвращение к воплотившемуся в Граймсе злу всеми оттенками своего мощного голоса, куда более угрожающими, чем гибкие интонации Пирса. Викерс признавался, что сочинение это ему сильно не по душе, однако пел в нем с прозрачной чистотой и страстностью, очевидной здесь более, чем в какой-либо другой опере. Оркестровые интерлюдии, столь существенные для создания общей атмосферы, выходили из-под рук Колина Дэвиса, дирижировавшего оркестром, который достиг пика своей формы, жутковатыми. Правоверные приверженцы Бриттена пытались помешать постановке, а запись была оплачена по преимуществу самим театром. Именно она в большей, нежели какая-либо установившаяся традиция, мере закрепила «Граймса» в мировом репертуаре на протяжении того опасного, наступающего после смерти композитора десятилетия, в котором репутации либо утверждаются окончательно, либо сходят на нет.

69. Holst: The Planets (with Elgar: Enigma Variations)

London Philharmonic Orchestra/Sir Adrian Boult

EMI (Kingsway Hall and Abbey Road), May-July 1978

За шесть недель до окончания Первой мировой войны молодой дирижер Адриан Боулт сидел, согнувшись над партитурой, когда его комнату влетел Густав Холст, объявивший, что один его добрый друг договорился с оркестром и хором «Куинс-холла» — в воскресенье утром они поступят в распоряжение Холста. «Мы исполним „Планеты“, дирижировать придется вам» — воскликнул композитор. Оркестровая партия уже была переписана его ученицами из школы Св. Павла в Хаммерсмите, и две из них в четыре руки сыграли партитуру Боулту, совсем не уверенному, что он сумеет овладеть ею за несколько дней.

Состоявшаяся 29 сентября 1918 года премьера привлекла в пустой зал, который подготавливали к вечернему концерту, нескольких первейших музыкантов Лондона. Путешествие Холста по небесам не требовало познаний в области астрологии. Уборщицы, натиравшие в коридорах полы, заслышав «Юпитера» побросали щетки и принялись танцевать. В «Нептуне» музыканты услышали, как они потом говорили, звуки долетавшие из другой галактики, замирающую фразу женского хора, представляющую собой предел бесплотности. «Планеты» стали наиболее часто исполняемым из всех оркестровых произведений британских композиторов, да к тому же и незаменимым средством демонстрации чистоты и точности воспроизведения звука. «Вы покрыли себя славой» — сказал Холст дирижеру после первого исполнения, и Боулт продолжал делать это еще шесть десятков лет.

Он записывал «Планеты» пять раз, а лучшую из записей сделал за несколько месяцев до своего девяностолетия. В этом стройном и гибком британском дирижер с жесткими усами всегда ощущалась некоторая флегматичнотсь, казалось, отрицавшая любую страстность, однако Боулт перенял у своего наставника Артура Никиша умение добиваться мощной кульминации посредством едва приметных движений дирижерской палочки, воистину изумительных перетасовок света и тени. В этом его исполнении каждая планета источает собственные, ясно отличимые краски, а отзвуки войны в «Марсе» и «Венере», никогда не были более определенными — это отражение тех условий, в которых они появились на свет. Что до Сатурна, это насылающее старость божество выглядит не жалким иждивенцем дома престарелых, но исполненным достоинства мужчиной, который ярко прожил выпавшее ему время и еще способен гневаться на то, что оно уходит.

Выпуская эту запись на CD, EMI соединила ее с «Вариациями „Загадка“», которые Боулт записал в 1970-м с Лондонским филармоническим оркестром, — также самым внушительным исполнением этой вещи, какое появилось со времени записи, сделанной Тосканини еще при жизни композитора (CD 8, p. 169). Эта пара была выпущена в серии, носящий название (и тут никаких преувеличений нет) «Great Recordings of the Century». Боулт, последнее звено цепочки, связывавшей нас с английским музыкальным ренессансом, прожил девяносто четыре года и умер в 1983-м.

70. Berg: Lulu

Teresa Stratas, Paris Opera Orchestra/Pierre Boulez

DG: Paris (Institution de Recherche et de Coordination Acoustique/Musique), March-June 1979

Альбан Берг умер от заражения крови в 1935 году, в возрасте пятидесяти лет, оставив свою вторую оперу не законченной и, как уверяла его вдова, не пригодной для сцены. Два ее действия все-таки были поставлены в Цюрихе в 1937 году, однако Элен Берг, пока она была жива, не позволяла никому увидеть наброски финала, в котором героиню оперы Лулу убивает в обстановке еще невиданного на сцене падения нравов Джек Потрошитель.

Причиной скрытности Элен был обнаруженный ею ужасный секрет. Сочиняя «Лулу» (и многое другое), Берг состоял в страстной любовной связи с замужней пражанкой. Партитура пестрит намеками на их физическую любовь — ключевые ее моменты отмечены нотами, представляющими чувственное переплетение его и Ханы Фушс-Робеттин инициалов. Элен, разгневанная изменой мужа — и супружеской, и творческой, — заставила издателей Берга запереть наброски в сейфе, а в завещании своем наложила абсолютный запрет на дальнейшую разработку третьего акта. Однако у издателей имелись свои соображения. Еще задолго до ее смерти они показывали наброски талантливому австрийскому композитору Фридриху Черха, и тот через несколько недель после похорон Элен завершил оперу.

Душеприказчики несчастной предприняли вялую попытку защитить ее волеизъявление, добившись от издателей обещания, что двухактный вариант «останется доступным» наряду с полной «Лулу». В конце концов, 24 февраля 1979 года последний шедевр Берга был показан на парижской сцене, а его запись получила в том же году все награды, какие только существуют для оперных записей.

Лулу, гипнотически переданная изящной и тонкой Терезой Стратас, представляет собой притчу о женственности двадцатого века, разрывающейся между неосуществимыми одновременно стремлениями к положению в обществе, обеспеченности и эротическому удовлетворению — как жена, она невозможна, а каждый приближающийся к ней мужчина подвергает себя опасности. Для канадской сопрано греческого происхождения, это стало главной ролью ее жизни. «У меня был жар, я была одурманена кортизоном, — вспоминает она. — Мне не хотелось петь — да я и не могла… Я просто делала то, чего от меня ждали: выходила и пела.» Она была настоящей Лулу — точка в точку.

Подбор других исполнителей также блестящ — Ивонн Минтон, Ханна Шварц, Роберт Тир, Франц Мазура, Кеннет Ригель, — а дирижер, Пьер Булез, дает полную волю напряженному эротизму, пронизанному предчувствиями смерти, это самая сексуальная за всю его жизнь музыка. Запись обратила трехактную «Лулу» в мировой стандарт, а гибель героини стала одной из самых мрачных сцен, когда-либо виданных оперной сценой.

71. Mahler: Tenth Symphony

Bournemouth Symphony Orchestra/Simon Rattle

EMI: Southampton, (Guildhall) 10–12 June 1980

В 1974 году девятнадцатилетний молодой человек выиграл спонсируемый табачной промышленностью дирижерский конкурс. Призом была возможность двухлетней работы с оркестром приморского города. «В борнмутский период я очень серьезно подумывал о том, чтобы все бросить» — говорит Саймон Рэттл, однако под конец этого срока он еще и имел возможность сделать запись для EMI.

Рэттл выбрал симфонию, которую Густав Малер сочинял уже на одре смертельной болезни, фрагментарное произведение, завершенное продюсером Би-Би-Си Дерриком Куком и дирижером Бертольдом Гольдшмидтом. Эта их попытка была отвергнута учеником Малера Бруно Вальтером и проигнорирована записавшими первые малеровские циклы Бернстайном и Кубеликом.

Десять лет спустя Рэттл изучил Десятую вместе с Гольдшмидтом и доработал некоторые наброски вместе с композиторами Колином и Дэвидом Мэтьюзами. Дирижируя оркестром, который едва не лишил его уверенности в своих силах, он сумел создать монументально убедительный и на удивление хорошо сыгранный рассказ о борьбе композитора с любовью, неверностью и смертью. Начальное Адажио удерживается в строгих рамках, позволяющих избегнуть жалости к себе; два Скерцо выглядят лихорадочными, а Purgatorio несоразмерно зловещим. Однако финал с его тяжкими ритмами смерти оказывается ужасающе убедительным, своего рода апофеозом всего, что стремился сказать Малер.

Эта запись сыграла центральную роль во всей карьере Рэттла. Через год он был назначен главным дирижером Бирмингемского оркестра, который в итоге и сформировал силой своей молодой, эклектической личности. Когда в 1987-м Берлинский филармонический пригласил Рэттла выступить с ним, дирижер выбрал Десятую Малера. Оркестранты наложили на симфонию вето по причине ее спорности, и Рэттл отступился. Однако в 1996-м он все же добился того, что берлинцы начали репетировать с ним эту симфонию. На протяжении репетиций они бормотали: «Это ужасно… это не Малер». Состоявшееся в итоге концертное исполнение заставило их передумать. Три года спустя они выбрали Рэттла своим музыкальным директором.

72. Mozart: Clarinet Concerto

Academy of Ancient Music/Christopher Hogwood

Decca: London, 1980

Кристофер Хогвуд представляет собой приемлемое для публики лицо течения «ранней музыки», дирижера, который никогда не позволял догмам аутентичности возобладать над его врожденной музыкальностью. Когда он убедил «Decca» позволить ему записать практически всего оркестрового Моцарта — симфонии, концерты, интерлюдии, все, — предполагалось, что ни одно из его исполнений не напугает заядлых любителей грамзаписей, знавших своего Моцарта вдоль и поперек.

Концерт для кларнета таки напугал их до потери сознания. Хогвуд и его солист Энтони Пэй держались того мнения, что сочинение это никогда и не предназначалось для кларнета, относительно нового в ту пору, обладавшего высоким тоном инструмента, который в 1789 году только-только начинал использоваться. Первая част, соль мажорная, была написана для бассетгорна, а за десять недель до смерти Моцарт сказал своей жене, Констанции, что оркеструет финальное рондо для бассет-кларнета Антона Стадлера, инструмента с расширенной нижней частью диапазона. Играть все это на современном кларнете было, по мнению Хогвуда, до смешного нелепо.

Пэй играет концерт благозвучно и низко. В руках менее опытных бассет-кларнет звучит ворчливо, однако интонация Пэя до того ласкает слух, а Хогвуд аккомпанирует ему с таким совершенством, что их исполнение не только позволило окончательно оценить по достоинству это популярное произведение, но и заставило музыкальные магазины с терпимостью относиться к аутентичному исполнению в целом.

73. Lutoslawski: Paganini Variations

Martha Argerich, Nelson Freire

Philips: La Chaux-au-fonds, Switzerland, August 1982

Двадцать четвертый каприс Паганини, который и сам представляет собой вариацию на оригинальную тему, стал основой для других вариаций таких изобретательных композиторов, как Брамс, Лист, Шимановский и Рахманинов, создавший самые лирические из них. В еще более поздние годы двадцатого века вариации на ту же тему сочиняли Блахер (1947), Ллойд-Уэббер (1977) и Пауль Рудерс, впрочем, ни одно из этих сочинений совершенно обворожительным не назовешь. То, которому суждено было оставить самый глубокий след, создали два молодых композитора в оккупированной нацистами Варшаве, где посещать концерты полякам было запрещено, да и самим жизням их постоянно угрожала опасность.

Витольд Лютославский и Анджей Пануфник сочинили около 200 простых оркестровых пьес и играли их по кафе в четыре руки. Однажды вечером, как рассказал мне Пануфник, эсэсовцы вытащили их из-за инструмента, поставили к стенке и поднесли к голове каждого по пистолету.

Библиотеку их партитур хранил Лютославский. Во время восстания 1944 года дом его сгорел. Уцелели только пятиминутные «Вариации на тему Паганини». «Должно быть, он носил их с собой» — сказал Пануфник.

Основу этого произведения составляет перекличка, взаимная игра двух неугомонных натур. Оригинальная тема едва ли не разрушается в начальных аккордах дерзкими диссонансами — звуками в то время запретными, ярким протестом против единообразия искусства, которое лишило целый народ возможности наслаждаться музыкой. Эта часть диалога несет политическую окраску; все остальное выглядит как игра и состязание: два набирающих силу, соперничающих композитора словно высекают один из другого искры вдохновения. Сюита так коротка, что ее хочется слушать дважды (и пианисты, как правило, желание это удовлетворяют). Трудно поверить, что такое остроумие и веселье могло существовать в условиях постоянной смертельной опасности.

В дальнейшем Лютославский создал элегантную оркестровую версию партитуры, однако именно фортепьянный ее оригинал ударяет в голову, как хорошее вино. В записи, о которой здесь идет речь, Марта Ангерих, победившая в 1965 году на Варшавском конкурсе им. Шопена, дает вместе со своим близким другом Нельсоном Фрейре наиболее блестящее изложение этой вещи.

74. Bach: Mass in B Minor

Monteverdi Choir, English Baroque Soloists/John Eliot Gardiner

DG: London (All Saints' Church, Tooting), February 1985

«Ранняя музыка» была революцией не по одному лишь названию. Люди, игравшие на исторических инструментах и изучавшие оригинальные тексты, с самого начала были демократичными почти до анархичности, они спорили друг с другом на репетициях и переносили эти споры в пабы и научные журналы. Дирижер, являвшийся исторически объединяющей силой, обратился в арбитра, разрешающего споры экспертов-инструменталистов, практически в «первого среди равных».

Этот эгалитаризм движения оказался анафемой для многих деятелей индустрии грамзаписи, которая жила благодаря системе звезд, да ею же была и погублена. Однако, революция набирала силу, в особенности увлекая за собой молодых слушателей и потребителей музыки, и лейблам пришлось обратить на нее внимание, а там и пойти на шаг, казавшийся прежде немыслимым: записать большое классическое произведение без единой звезды. Первую такую брешь в стене индустрии пробила записанная Джоном Элиотом Гардинером в 1985 году Месса си минор Баха.

Гардинер был предприимчивым человеком, создавшим не один ансамбль и занимавшимся поисками необходимых для его музыкальной фабрики сочинений. Но был также и посредником, предоставлявшим возможность блеснуть прекрасным музыкантам, которые без него никогда бы записаны не были. Все соло в этой записи поют рядовые члены «Монтеверди-хора», и поют блестяще; Нэнси Аргента и Майкл Чанс возглавляют страстный, безупречный ансамбль. Оркестр из двадцати восьми человек ведет за собой первая жена Гардинера, скрипачка Элизабет Уилкок. Темпы, которые почти вдвое выше караяновских, практически с первых нот превращают атмосферу мессы из сентенциозной в заразительную. Решающим аргументом становится хор «Qui Tollis», легкий, воздушный, но возвышенно одухотворенный. Эта запись была поистине революционной, создающей впечатление, что играть и петь Баха может каждый — и что каждому следует делать это.

75. Horowitz

Vladimir Horowitz

DG: New York (East 94th Street), 24–30 April 1985

Владимир Горовиц уходил и возвращался чаще, чем Люцифер. Примерно каждое десятилетие демоны брали над ним верх, и он переставал выступать, садясь на лекарства или попадая в больницу. Страдавший маниакально-депрессивным психозом опасливый гей, он был олицетворением помешанного пианиста в галстуке в горошек, жившим на диете из вареной рыбы и всегда начинавшим концерт в 4.30 пополудни — и ни в какое другое время. А кроме того, он был наиболее естественным из артистов, исполнителем, наделенным туше, которое отрицало закон всемирного тяготения, и способностью растягивать ноты так, как этого не сделает никакая педаль: однажды услышав его игру, никогда ее не забудешь. Натан Мильштейн, друживший с ним с мальчишеских лет, считает, что Горовиц так никогда и не осознал своей исключительности. На сцене он всегда выглядел озадаченным шквалом оваций.

Последнее возвращение Горовица — на восемьдесят втором году жизни — было заснято на пленку в его квартире на Восточной 94-стрит двумя тактичными документалистами, братьями Мейслес. Пошли разговоры о том, что Горовиц находится в прекрасной форме. Его агент Питер Гелб обратился в CBS и RCA и вытянул пустой билет. Этими корпорациями правили новые люди, ничего о Горовице не ведавшие. Гелб связался с «Deutsche Grammophon» и подключил к работе пожизненного продюсера пианиста по записям в RCA Джека Пфайффера, что позволяло и сохранить преемственность, и создать для Горовица уютную обстановку. Сеансы записи растянулись на шесть вечеров, однако в каждом из них Горовиц звучит свежо и естественно.

Ни один пианист до него не исполнял сделанную Бузони транскрипцию баховского хорала так медленно, предъявляя нам эту гигантскую черепаху нота за нотой, никто, включая и самого композитора, не наполнял рахманиновскую прелюдию соль-диез минор столь ледяными предчувствиями. Он трактует Моцарта и Шопена, как еще живых людей, измученных романтиков, попавших в техническую лабораторию. В его исполнении Скрябина ощущается и личное знакомство с композитором, и огромная привязанность к нему. Когда во время воспроизведения записи продюсер указал ему на неверно взятую ноту, пианист сказал: «Я не стремлюсь к совершенству. Я не Хейфец. Я Горовиц». Ближе к артистическому самовыражению этот странный, интроспективный пианист не подходил еще никогда.

76. Verdi: Otello

Placido Domingo, Katia Ricciarelli, Justino Diaz, Chorus and Orchestra of La Scala/Lorin Maazel

EMI: Milan (Conservatorio di Milano), 29 JulY-2 August 1985

Контраст между двумя тенорами, царствовавшими под конец двадцатого века, бросался в глаза. Доминго был профессионалом-полиглотом, имевшим на своем счету 100 ролей, первым певцом современности, справлявшимся с героями Вагнера так же хорошо, как с героями французских и русских драм. Лучано Паваротти — человеком простым и энергичным, спевшим на родном языке в тридцати операх и продававшимся тиражами, большими, чем у Карузо.

Отелло был главной ролью Доминго, одной из итальянских вершин, с которой он мог смотреть на своего архисоперника Паваротти, взявшегося за эту роль с некоторым опозданием, сверху вниз. Доминго вступил во владение ею еще молодым человеком, в начале 1970-х, — страстный испанец, игравший Мавра без грима и певший то с нежностью, то со злобой. Его и Яго дуэт о «мраморных небесах» неизменно прерывал представление оперы овациями и криками «бис!»

Доминго записывал «Отелло» четырежды — два раза с Джеймсом Ливайном (в 1976 и 1996 годах, первая запись оказалась незрелой, вторая — обремененной чрезмерным знанием оперы). В промежутке между этими записями, он собрался снять в Апулии фильм-оперу с Франко Дзеффирелли, и тут разразилось страшное землетрясение, поразившее Мехико, в котором жила большая часть его семьи. Друзья и родственники Доминго были изувечены и лишились крова над головой. Он отменил все ангажементы этого года, чтобы заняться сбором средств. Я видел его на съемочной площадке фильма — в городе Барлетта, что на юге Италии, посреди руин замка. Покрытый коркой пыли, терзаемый темными мыслями, он, когда на него нацеливались камеры, выплескивал свой беспомощный гнев, обращая его в ярость героя-завоевателя, чью любовь к жене разъедает червь ревности. Остальная труппа внушала некоторые сомнения. Катя Риччарелли была местной знаменитостью, женой одного из популярнейших ведущих телевезионных чат-шоу Италии; Жустино Диас — давним приятелем Доминго. Ни та, ни другой не обладали актерскими дарованиями, которые позволили бы им обратить Дездемону и Яго в таких же живых людей, какими они стали, к примеру, у Ризанек и Гоби в записи, которой продирижировал для EMI Серафин.

Зато Доминго был Отелло совершенно бесподобным. В час рассвета на крепостной башне, глядящей на зеркальное Адриатическое море, или в подземелье с подбиравшимся к его душе Яго, он неизменно повергал зрителя в трепет — человек, которого изменяют, превращая во что-то совсем иное, его личные горести. Его восклицание во второй сцене: «Abasso le spade!» («Опустите мечи!») пронизано героическим отчаянием. Покидая площадку, Доминго то и дело звонил в Мехико.

Звучание записи носит следы затруднений, с которыми столкнулось ее осуществление. Карлос Клайбер, которому не понравилась труппа, делать ее отказался. Заменивший его Лорин Маазель попытался уговорить Дзеффирелли, чтобы тот позволил ему включить в фильм кое-какую «мавританскую» музыку, которую сам же он и сочинил в расчете на такой случай. Режиссер заявил Риччарелли, что она слишком толста. EMI в последнюю минуту заменила одного звукорежиссера другим — первый понадобился для записи в Лондоне классиков рока. Но несмотря на все препоны, запись получилась безупречной. «Сцена Доминго и Риччарелли на крепостной стене абсолютно прекрасна, и я никогда не слышал такого хора, как у „Ла Скала“», — сказал звукооператор Тони Фолкнер. Доминго написал текст для конверта, высказав в нем мнение, что «Отелло» требует «зрелых певцов». Стрела эта была нацелена непосредственно в брюшко Паваротти.

77. Pärt: Cantus in Memoriam Benjamin Britten

Royal Scottish National Orchestra/Neeme Järvi

Chandos: Dundee (Caird Hall), 23–24 August 1987

В этой записи мы слышим, как сдвигаются тектонические плиты истории культуры. Арво Пярт, звукоинженер Эстонского радио, был философски мыслящим композитором, который пытался использовать музыку как средство сопротивления оккупации его страны Советским Союзом. Он начал с сочинения двенадцатитональных рядов в манере западных атоналистов и, добившись лишь того, что музыку его запретили, обратился к источникам более древним. Человек глубоко религиозный, он использовал в своей третьей симфонии (1973), посвященной лучшему из дирижеров его страны Неэме Ярви, простые приемы средневековой музыки. Погребальные темы этой симфонии, помещенные в сибелиусовский пейзаж (Таллин отделен от Хельсинки лишь нешироким Финским заливом), выглядели прелестно тающими и ненаказуемыми по каким бы то ни было коммунистическим меркам.

В следующем году Пярт развил этот стиль в «Симфонии-кантате» и достиг своего рода апофеоза в 1976-м, написав после смерти Бриттена, композитора, известного своими просоветскими взглядами, короткую эклогу, — хотя с самим Бриттеном Пярт знаком не был и симпатий к нему не питал. «Песнь памяти Бенджамина Бриттена» делит струнный ансамбль пополам, каждая половинка медленно нисходит по гамме ля минор к погребальному звону одинокого колокола. Ее бесплотность была одновременно и противоядием от насаждаемого коммунистическим государством диалектического материализма, и утверждением достоинства личности в системе, притязавшей на владение душами всех и каждого.

Пярт не знал, что по другую сторону земного шара ньюйоркцы Стив Райч и Филипп Гласс создают параллельно ему отклик на материализм западный, прибегая для этого к форме «репититивного минимализма». В Польше Хенрык Миколай Гурецкий сочинял свою «святыню минимализма» — Третью симфонию (CD 88, p. 261). В Британии Майкл Найман уходил от сериализма к минимализму. Композиторы, жившие по разным сторонам фронта холодной войны, мыслили схожим образом. Неэме Ярви бежал в Швецию, принеся туда репертуар более богатый и эклектичный, чем у любого западного дирижера. Он записал Пярта для маленького английского лейбла, продирижировав скромным шотландским оркестром и не подняв вокруг этой затеи никакого шума. «Песнь» вошла в состав диска, на котором была записана музыка эстонских композиторов. Годом позже советская власть пала и Эстония получила свободу.

78. Gershwin: Porgy and Bess

Willard White, Cynthia Haymon, London Philharmonic Orchestra/Simon Rattle

EMI: London (Abbey Road), February 1988

Оперные театры чурались сочиненной Джорджем Гершвиным истории о жестокой любви людей из низов. Высокомерно отвергнутая «Метом», она получила в сентябре 1935 года скромную премьеру в Бостоне, а затем была перенесена в на Бродвей, в «Элвин-театр», где выдержала 124 представления. Когда же вернуть вложенные в постановку 70000 долларов все-таки не удалось, Гершвин окончательно пал духом. После его смерти в июле 1937 года «Порги» застряла в чистилище, находящемся между коммерческим театром и репертуарной оперой, крепко державшейся за приговор, вынесенный в «Нью-Йорк Таймс» Олином Даунсом после первого представлении этой оперы: «мистер Гершвин… еще не сформировался как оперный композитор».

В 1976-м «Мет» подумывал о том, чтобы поставить «Порги» к двухсотлетию США, однако отказался от этой идеи — преимущественно по тем же причинам, что и прежде. Справедливость все же восторжествовала и здесь — в феврале 1985-го (заглавные роли исполнили Саймон Эстес и Грейс Бамбри), — однако всеобщее признание опера получила лишь летом следующего года, причем в такой обстановке, в которой ожидать этого вроде бы и не приходилось.

Саймон Рэттл, набиравший в то время силу британский дирижер, решил дать в Глайндбёрне, на летнем фестивале для толстосумов, бой обществу «с кровавыми клыками и когтями». «Порги» нравилась Тревору Нанну, главе «Королевской шекспировской компании» и постановщику мюзиклов Ллойда-Уэббера; за исполнение заглавных ролей взялись Уиллард Уайт и Синтия Хаймон. И после шестинедельных репетиций сельские просторы Сассекса увидели фестиваль, на котором «в зеленой Англии родной» произошло расовое взаимопроникновение. В вечер премьеры хор Глайндбёрна пел, как хор ангелов, а накрахмаленная публика заливалась слезами и ничего не могла с этим поделать. Рэттл очень точно передавал ритмы «Порги», лежащие где-то посередине между классической оперой и бренчанием пианино в дешевом баре, ни одного слабого звена в этой постановке не было. Голос исполнившей «Summertime» Хэролайн Блэкуэлл звучал так высоко и нежно, что казалось, будто она поет, напрягая последние силы; Брюс Хаббард в роли Джейка был глубок во всех смыслах этого слова. В нервных ритмах Рэттла ощущалось вечное движение поездов и пароходов. То была опера, шедшая своим путем. Записи, сделанной спустя два года на Эбби-роуд, не удалось воспроизвести волнение и восторг фестивального исполнения, но, тем не менее, она передает тот момент в истории исполнительства, в который цвет кожи и классовая принадлежность утратили какое-либо значение, а артисты и аудитория соединились общем ощущении человечности.

79. Halévy: La Juive

Jose Carreras, Ferruccio Furlanetto, Dalmacio Gonzalez, Julia Varady, June Anderson; Philharmonia Orchestra, Ambrosian Chorus/Antonio de Almeida

Philips: London, 1–8 August 1986; Munich, 19–26 February 1989

Одна из самых популярных опер девятнадцатого века, «Еврейка», выпала из репертуара потому, что лишь немногие современные театры могут позволить себе оплатить трех теноров, каждый из которых должен спеть по большой сцене. Опера огромна, четыре долгих часа, и столь же огромным было ее начальное влияние — не только на Берлиоза, Гуно, Бизе и Сен-Санса, но и на впечатлительного молодого Рихарда Вагнера, даром, что к еврейской теме он никакой любви не испытывал. Ее партитура — это, по сути дела, руководство для тех, кто изучает период расцвета большой оперы. Елеазар был последней ролью, спетой Карузо на сцене: в «Мете», в канун Рождества 1924 года.

С приходом нацизма опера попала в немилость — последнее ее представление в Париже состоялось в 1934 году, — а когда восстановилась нормальная жизнь, о ней уже практически забыли и на долю ее выпадали лишь редкие концертные исполнения. Ее отсутствие в репертуаре сильно досаждало «Нью-йоркским друзьям французской оперы», группы, дававшей разовые представления в «Карнеги-холле». Эта группа сумела найти деньги, а Эрик Смит из «Philips» собрал надежную труппу, которую возглавил Антонио де Алмейда, первый, возможно, авторитет мира во всем, что касается французской оперы, владел не имевшей себе равных частной библиотеки первоизданий партитур (хранящейся ныне в лондонском Тринити-Колледже).

Де Алмейда произвел в партитуре некоторые сокращения, позволившие вместить оперу в три диска, разделил сеансы записи между двумя городами и установил для них срок в три года, позволивший вместить их в расписание звездных исполнителей. Несмотря на все это, исполнение оказалось стилистически аутентичным, а развитие его сюжета захватывающим. Каррерас, первый солист оперы, ведет за собой всю группу теноров; Юлия Варади (госпожа Фишер-Дискау), немого слишком полная и резкая, исполняет роль эпической героини, вынужденной делать выбор между верой и жизнью. Все эпизоды пьесы переданы превосходно и лучший из них — это восторженная молитва Елеазара «O Dieu, Dieu de nos pères» и следующая за ней пасхальная каватина. Запись раскупалась не бойко, главным образом страстными любителями оперы и коллекционерами редкостей, однако ее появление напомнило оперному миру о существовании «Еврейки», и в 1990-х она вновь была поставлена в Вене и Нью-Йорке. На сцену Парижской оперы она, наконец, вернулась в 2007 году.

80. Bruckner: Seventh Symphony

Vienna Philharmonic Orchestra/Herbert von Karajan

DG: Vienna (Musikvereinsaal), 23 April 1989

Гитлер, родившийся в одном с Антоном Брукнером городе, в Линце, считал его Седьмую симфонию вершиной немецкой музыки, равной бетховенской Девятой. Он намеревался, победив в войне, перестроить Линц, обратив его в культурную столицу Европы. Йозеф Геббельс писал, что Гитлер винил евреев в том, что это они сделали Брамса более популярным, чем Брукнер.

Седьмая симфония, элегия на смерть Рихарда Вагнера, стала особенно созвучной настроениям Гитлера, когда развязанная им война обернулась против него. Лиричная, начинающаяся в тональности ми мажор, она снисходит к торжественному Адажио в до-диез минор, использующему, дабы подчеркнуть источник звучащей в ней печали, четыре вагнеровских тубы. Эта музыка была последней, какую передали по берлинскому радио перед падением города; она символизирует смерть и преображение.

Десятки лет спустя самый влиятельный дирижер мира, терзаемый болями и измученный конфликтами, поссорился с Берлинским филармоническим и перенес свой следующий брукнеровский концерт в соперничавшую с немецкой столицей Вену. Герберту фон Караяну уже исполнился восемьдесят один год, здоровье его шло на убыль и это было хорошо видно. Исполнение им Брукнера шокировало его поклонников отсутствием безупречного блеска — того, что оркестранты называли «ледяным совершенством» Караяна. Части симфонии выглядели разрозненными, струнные звучали в ней с подчеркнутой грубостью, с деревенской приземленностью. Запись не несла никаких отпечатков его привычной личности, и тем не менее Караян — то ли из надменности, то ли из униженности — разрешил ее выпуск.

В ряду эпических исполнений симфонии Клемперером, Фуртвенглером и Джулини эта интерпретация выделяется своей необычайностью, порывистостью, которая доводит музыку до грани непостижимости. Открывающее ее Аллегро Модерато слишком ярко, очень медленное Адажио меняет направление музыки, обращая ее едва ли не в погребальную, а Скерцо и финал наполнены огромной тревогой. Невозможно, разумеется, сказать, о чем думал маэстро, кажется, однако, что он хотел сказать: несовершенство есть необходимая часть жизни, в горе и стенаниях нет никакой красоты, и каждому следует принимать ту участь, которая ему выпала. Эта запись стала для Караяна последней. Он умер через три месяца после ее осуществления.

81. Rossini: Opera Arias

Cecilia Bartoli, Vienna Volksoper Orchestra/Giuseppe Patane

Decca: Vienna (Konzerthaus), July 1989

О превосходстве Марии Каллас говорит хотя бы то, что ни одному сопрано не удалось приблизиться и к одной десятой распроданных тиражей ее записей. Ближайшей претенденткой является молодая меццо-сопрано, обладающая, подобно Каллас, безошибочно узнаваемым голосом и несгибаемой волей. Девятнадцатилетнюю Бартоли заметил в Милане, на общедоступном прослушивании один из старейших продюсеров «Decca» Кристофер Рейберн. Две спетые ею арии Россини — из «Танкреда» и «Итальянки в Алжире» — «заворожили» его. Рейберн включил ее в труппу, которая записывала «Севильского цирюльника», и позаботился о том, чтобы она записала сольный альбом арий Россини — шаг для певицы, только-только попробовавшей свои силы на сцене, опасно преждевременный.

Родившаяся в 1966-м дочь двух хористов Римской оперы, Бартоли, прежде чем начать обучаться пению, танцевала фламенко, что, возможно, и наделило ее независимостью и живостью, которые стали определяющими чертами ее натуры. Агенты по рекламе пытались облачить Бартоли в обычные для оперной дивы наряды, однако она не любит туфель и предпочитает носить джинсы. И хотя она прислушивается к советам таких опытных дирижеров, как Даниэль Баренбойм и Николаус Арнонкурт, режиссерам-постановщикам Бартоли противится яростно, — ей даже удалось выставить из «Мета» Джонатана Миллера.

Ограничиваясь пятью месяцами работы в год, она сохраняет свежесть голоса, высоту гонораров и неприкосновенность своей частной жизни. Только Бартоли способна обратить в бестселлер альбом, состоящий из полузабытых арий Скарлатти, Вивальди и Глюка. Только Бартоли смогла в пору отчаяния, охватившего индустрию грамзаписи, отказаться от разного рода сусальных прикрас и остаться верной чисто классическому репертуару, в котором она выглядит так естественно. В том, что касается Россини, живых соперниц у нее нет, ей одной дано демонстрировать рубиново-багровые глубины тонов и красок «Итальянки в Алжире» и всепобеждающую энергию и высокое вибрато героини «Золушки». Она заставляет нас улыбаться, даже если мы слушаем ее всего лишь в записи.

82. Corigliano: First Symphony

Chicago Symphony Orchestra/Daniel Barenboim

Warner: Chicago (Orchestral Hall), 15 March 1990

В конце 1980-х медицина была перед СПИДом бессильна. Тысячи людей слишком рано уходили, умирая от истощения, из жизни, а потери, которые несло искусство, простирались от Рудольфа Нуриева до Рока Хадсона. Однако в годы, предшествовавшие появлению сдерживающих болезнь лекарств, самую большую эпитафию получили жертвы далеко не прославленные. В Вашингтоне, округ Колумбия, было изготовлено гигантское лоскутное одеяло, каждый квадратик которого любовно воспевал отдельную человеческую жизнь, — выставленное для показа, оно стало упреком современному сознанию, проявившему бессилие перед лицом первого в столетии настоящего морового поветрия.

Это лоскутное одеяло и навело Джона Корильяно на мысль о создании «лоскутной» же симфонии, посвященной памяти его трагически погибших друзей — пианиста, давшего премьеру первого концерта композитора, виолончелиста, с которым он когда-то вместе играл, администратора музыкальной индустрии, которого СПИД обратил в слабоумного, — каждая из этих жизней воспевалась в его симфонии сольной инструментальной линией.

Сын концертмейстера Нью-Йоркского филармонического, Корильяно был одним из тех упрямых композиторов, которые противились атональности и упорствовали в сочинении музыки, обращенной непосредственно к чувствам слушателя. Его симфония, лоскутная и по структуре, и по содержанию, отличается строгой сдержанностью эмоций (впрочем, одна из ее частей была впоследствии переделана в сочинение душещипательное и довольно бессвязное), актуальность ее не вызывает ни малейших сомнений. Баренбойм дал блестящую премьеру этой симфонии с самым ярким оркестром Америки — солисты: Стивен Хаф (фортепиано) и Джон Шарп (виолончель), — и она отправилась в путь, точно стая перелетных птиц. Она исполнялась 600 раз — 125 оркестрами 17 стран, — стала первой современной американской симфонией, которая добралась до Китая, и одним из последних вкладов индустрии грамзаписи в объединение человеческой расы в скорби и сопротивлении.

83. Three Tenors in Concert

Jose Carreras, Placido Domingo, Luciano Pavarotti/Zubin Mehta

Decca: Rome (Terme di Caracalla), 7 July 1990

Говорить о встрече равных тут не приходится. Хосе Каррерасу удалось излечиться от казавшейся безнадежной лейкемии, и два других, куда более знаменитых певца, решили дать в знак благодарности судьбе благотворительный концерт в пользу фонда помощи больным раком детям. «И Пласидо, и я — мы очень привязаны к этому прекрасному человеку» — сказал Паваротти, ощущая близость своей победы в гладиаторском сражении (в одном из этапов которого участвовала целая судейская коллегия, а для осведомления публики на световом табло вспыхивали после каждой арии выставляемые ею очки).

Ни один концерт трех теноров сразу ни разу еще в эфир не передавался, и медиа корпорации не спешили подписаться на его трансляцию. Прямо через дорогу от места, в котором он должен был состояться, разыгрывался кубок мира по футболу, поэтому тенора, каждый из которых был завзятым болельщиком, могли выступить лишь в день, когда ни один матч не игрался. «Decca», лейбл Паваротти, в конце концов, расщедрилась на 1 миллион долларов, который предстояло разделить между певцами и выбранным ими дирижером, Зубином Мета. Совсем неплохая плата за один вечер работы.

Тенора чопорно держались особняком, каждый по очереди пел свои любимые арии. Доминго с особым блеском исполнил «E lucevan le stele» из «Тоски», а Паваротти — «Nessun dorma» из «Турандот». Под конец все трое сошлись в попурри из двенадцати мелодий, аранжированном голливудским композитором Лало Шифриным, а затем, под неумолкающие овации, вернулись к «O Sole mio». Завершился же этот вечер исполнением всеми тремя опять-таки «Nessun dorma», арии, которую телевидение использовало как музыкальный символ проводившегося тогда в Италии футбольного чемпионата мира. Публика неистовствовала, и стоило CD с записью этого концерта попасть на полки магазинов, как объем его продаж превзошел все, что знали когда-либо записи классической музыки.

Насколько хороши были сами тенора? Бертольд Гольдшмидт, восьмидесятилетний композитор, работавший в Берлине с лучшими оперными певцами 1920-х и игравший на челесте во время премьерного исполнения «Воццека», позвонил мне в ходе трансляции концерта и сказал, что за всю свою долгую жизнь он не сталкивался со столь поразительной демонстрацией виртуозной вокальной техники.

84. Shostakovich: Twenty four Preludes and Fugues Op. 87

Tatiana Nikolayeva

Hyperion: London (Hill Chapel, Hampstead), 24–27 September 1990

В очередной раз прогневавший Сталина и вынужденный сносить постоянные поношения, Дмитрий Шостакович не мог взяться за сочинение новой симфонии и потому обратился к обманчивой простоте Иоганна Себастьяна Баха. Посланный в июле 1950-го в Лейпциг, чтобы судействовать на устроенном в честь двухсотлетия композитора конкурсе пианистов, он (как то и было положено) отдал свой голос советской участнице. Двадцатишестилетняя коренастая Татьяна Николаева выглядела как типичная трактористка, научившаяся лупить по клавишам, и тем не менее, она ошеломила судей конкурса, вызвавшись исполнить все сорок восемь баховских прелюдий и фуг. Судьи остановились на фа-диез минорной и отдали ей первый приз.

Возвратившись в Москву, Шостакович позвонил Николаевой и сказал, что ее исполнение вдохновило его на сочинение собственных прелюдий и фуг. «По его просьбе я звонила ему каждый день, а он приглашал меня к себе, послушать, как он играет только что сочиненные куски» — вспоминала Николаева. В мае 1951-го Шостакович представил весь цикл на одобрение всесильного Тихона Хренникова, первого секретаря Союза композиторов, — Шостакович играл свое сочинение, Николаева переворачивала нотные страницы. День стоял душный и жаркий, Шостакович сильно нервничал. Исполнение было встречено ураганным огнем псевдо-политической критики со стороны завистливых ничтожеств и малодушных подхалимов. Затем последовало голосование и Союз отказал Шостаковичу в разрешении исполнить его цикл на публике.

Следующим летом Николаева сумела организовать прослушивание цикла другим композиторским комитетом — сам Шостакович находился в это время за городом. На сей раз, некоторые из композиторов, нападавшие на цикл при первом его исполнении, бурно аплодировали Николаевой. Она добилась разрешения дать премьеру цикла в Ленинграде, в декабре 1952 года; Шостакович написал на ее экземпляре партитуры личное посвящение (опущенное при официальном издании цикла). Сам он никогда полный цикл на публике не исполнял, но за неделю до своей смерти позвонил Николаевой и попросил ее сыграть несколько прелюдий на следующем его юбилейном концерте.

Она стала первой, кто записал цикл за пределами России, слившись с этой музыкой в пустой лондонской церкви и слив в своем исполнении раздельные усилия Баха и Шостаковича, направленные на такое овладение музыкальной формой, какое позволило бы всевластно править ею. Цикл открывается одиннадцатью секундами гулкого молчания, после которого из темноты выступает нерешительная тема тональности до мажор, полная дремотной подозрительности и выдерживающая динамический уровень, никогда не поднимающийся выше меццо-форте. И по мере того, как эта тональность сменяется ее восходящими по квинтам преемницами, ухо начинают резать неожиданные неблагозвучия, ноты отчаяния, скрытые в расщелинах становящейся все более высокой идеи, — шедевра, какими мерками его ни мерь.

Николаева получила от композитора разрешение производить в партитуре изменения, добавлять или опускать повторы (в четвертой фуге, к примеру) с тем, чтобы добиться структурной отточенности. Массивная, недосчитывающаяся нескольких передних зубов женщина, она усаживалась за инструмент, точно свидетельница суда над военными преступниками, неустрашимая и незабываемая. Запись получила международные награды, за ней последовали приглашения в концертные турне. 13 ноября 1993 года, в антракте концертного исполнения прелюдий и фуг в Сан-Францсико, Николаева потеряла в артистической сознание и вскоре умерла, — она завершила дачу своих показаний.

85. Brahms: First Symphony

Berlin Philharmonic Orchestra/Claudio Abbado

DG: Berlin (Philharmonie), September 1990

Стену разрушили меньше года назад, а Берлин уже вновь оказался разделенным — богатством и бедностью, торжеством и неопределенностью. Восьмиугольный охряный зал Филармонии, построенный посреди лежавшего на самом краешке свободного мира пустыря, как символ вызова холодной войне, оказался теперь стоящим на дорогом строительном участке, содрогаясь от ударов машин, которые забивали в землю сваи для будущих зданий многонациональных корпораций.

Герберт фон Караян умер, его оркестр выбрал себе в главные дирижеры Клаудио Аббадо, сдержанного, элегантного итальянца, социалиста и модерниста по убеждениям. У него был всего один концерт, чтобы завоевать обожавшую Караяна публику, — именно этот концерт мы сейчас и обсуждаем. Аббадо избрал для исполнения Первую симфонию Брамса, произведение, настолько вошедшее в немецкое сознание в качестве акта утверждения неразрывности культурной традиции, что многие называли его «Десятой Бетховена». Зал наполнили ветераны концертов — серебристые волосы, дуэльные шрамы, — люди, крепко державшиеся за предубеждения прошлого.

Аббадо заставил их расплыться в улыбках, начав симфонию с подтверждения своей абсолютной надежности, с безупречного звучания. На подрывные намерения его намекали лишь редкие фразы деревянных духовых. Средняя часть симфонии получила пышное убранство, открывающее финал адажио никогда, даже под лазерным взором Караяна, не звучало так лучезарно. Однако, как только пришел черед главной темы, которую старый дирижер исполнял со множеством изменений темпов и наполнял знамениями искупления, Аббадо попридержал оркестр, умерив динамику и позволив мелодии неуловимым образом произрасти из предшествовавшей ей музыкальной ткани. И когда она развернулась в полную ширь, мир залил совсем иной свет, мягкий и менее агрессивный. То был миг открытия, новой зари. На следующее утро Аббадо в присутствии многих свидетелей (и моем в том числе) подписал долгосрочный контракт с прежним лейблом Караяна и приступил к преобразованию оркестра. Когда десять лет спустя он сошел с подиума, в оркестре едва ли оставался хотя бы один музыкант времен Караяна, а сам дух исполнительства превратился из архаично повелительного в фешенебельно импозантный. Тем не менее, оркестр так и остался элитарным, отказывавшимся допускать на прослушивания музыкантов из прежней Восточной Германии, да и из восточной половины своего города тоже. При всей ее поразительной силе Первая Брамса оказалась зарей обманчивой.

86. Crumb: Black Angels (with Marta: Doom, A Sigh; Shostakovich: Eighth Quartet; etc.)

Kronos

Warner (Elektra Nonesuch): San Francisco, 1990

В разгар Вьетнамской войны молодой скрипач с Западного побережья США, уже ложась спать, услышал в ночной радиопрограмме струнный квартет под названием «Черные ангелы», выразивший, как ему показалось, все разочарования, порожденные в нем бессмысленным военным конфликтом. Именно тогда Дэвид Харрингтон решил попытаться изменить облик современной камерной музыки, обратив ее в силу, которая способна порождать перемены.

В то время модернизм разделился на два лагеря, один беспощадно исповедовал серийную технику, другой оставался интеллектуально бездеятельным, один был одержимым теорией, другой простым до инфантильности. Харрингтон считал, что его квартет, «Кронос», должен играть музыку любых стилей, не вынося о ней никаких суждений. Квартет исполнял головоломного Пандерецкого в тюрьме «Сан-Квентин» и расширенную версию «Сиреневого тумана» Джимми Хендрикса в священных стенах «Карнеги-холла». Взлохмаченные парикмахерами, одетые по самой последней моде музыканты «Кроноса» легко переходили от акустических инструментов к электронным, они дали сотни мировых премьер и привлекли внимание международной публики к десяткам композиторов — Скалторпу, Гурецкому, Голихову, Волансу, Франгису Али-Заде, Пьяццоле.

То, с чего все началось, «Черные ангелы» Джорджа Крамба, появилось в их втором альбоме вместе с написанным во время войны квартетом Шостаковича, протестом против этнических чисток в Румынии Чаушеску и адаптациями произведений Иштвана Марты, Чарльза Айвза и Томаса Таллиса. Во всех восемнадцати минутах звучания Крамба невозможно найти ни единого мига утешения. Этот квартет, вырастающий из другого — шубертовского «Смерть и девушка» — и пестрящий цитатами из классики, открывается зудением электронных насекомых, напоминающим сошедшую с ума ночную музыку Бартока, и через лабиринт имитаций тех звуков, что «создаются костями и флейтами» и «потерянными колоколами», устремляется к средневековой паване и отголоскам «Dies Irae». По партитуре его рассыпаны в виде ключей числа, седьмые и тринадцатые, указывающие на последовательности электронных звуков, и каждая такая последовательность служит симметричным откликом на те, что ее окружают. Спустя некоторое время строгая логика этого произведения преодолевает все его несоразмерности, и ухо начинает улавливать надежду на ждущие впереди лучшие времена. Не существует лучшего музыкального мемориала полных фальсификаций и нерешительности лет правления Никсона, а сама эта запись стала фундаментом всего того, чего стремился достигнуть «Кронос».

Я слышал, как «Кронос» играл «Черных ангелов» в кампусе Беркли перед слушателями с рюкзачками, прогуливавшимися, точно на рок-концерте, по лужайкам, и замиравшими, вслушиваясь в пассажи, которые представлялись им исполненными смысла лично для них. Это вспыхивавшее и угасавшее внимание публики ничуть не сказывалось на сосредоточенности музыкантов. Напротив, они старались приладиться к настроению аудитории, переходя, если какая-то из исполняемых ими вещей оказывалась неспособной захватить внимание слушателей, к чему-то вроде джем-сейшн. То была камерная музыка века пост-модернизма, требующая коротких приливов внимания, плюс визуального воображения. Крамб создал формулу: остальное доделал «Кронос».

87. Handel: Messiah

Philharmonia Baroque Orchestra/Nicholas McGegan

Harmonia Mundi: University of California at Berkeley (Hertz Hall), 4–7 January 1991

В эпоху революции «ранней музыки» «Мессия» стал доступным для всех, и каждый предположительно аутентичный аятолла этой революции, создавал, записывая его, собственную доктрину. Вы можете получить датируемое по углероду исполнение, которым дирижировал Кристофер Хогвуд; хор из шестнадцати человек, руководимый Гарри Кристоферсом; исполняемую Полом Мак-Кришем партитуру, которую Гендель подписал, преподнося ее лондонскому приюту для подкидышей; безудержные темпы Джона Элиота Гардинера — собственно говоря, вы можете получить все, кроме излюбленных массовых исполнений, отвергнутых муллами как безнадежно еретические и являющиеся в век музыкальной аскезы политически некорректными.

В эту дискуссионную кучу-малу и ворвался живущий в Калифорнии англичанин Николас Мак-Геган со своим «Мессией-сделай-сам», излагающим все известные варианты исполнений, осуществленные при жизни Генделя, на комплекте CD, который позволяет слушателю выбирать, сидя у себя дома, предпочтительные для него комбинации. «Мессия» Мак-Гегана содержит на несколько часов больше музыки, чем любой другой, и позволяет воссоздать девять отчетливо различимых версий этого произведения. Ария «But who may abide the day of His coming» поется, согласно строгой традиции, контратенором, однако на дисках имеются и ее альтернативы, исполняемые басом и сопрано, причем каждая существенно отличается от других, а также и простой речитатив для тех, кто предпочитает обходить стороной грандиозную мелодию Генделя. Наличие двух вариантов «He was despised» — один для альта, другой для сопрано — дает бонусный выбор любому увлеченному гендельянцу, в целом же, этот комплект представляет собой самую увлекательную из когда-либо придуманных музыкальных комнатных игр.

Либерализм Мак-Гегана был, что и понятно, встречен в штыки дирижерами-фундаменталистами, и облаян их карманными критиками, однако логика его безупречна, а понимание музыки вдохновляет. В этой записи присутствует совершенно сенсационное пение тогда еще неизвестной сопрано Лоррен Хант (впоследствии Лоррен Хант-Либерсон), меццо-сопрано Патрисии Спенс, контратенора Дрю Минтера, а хором Беркли умело руководит университетский музыковед Филипп Бретт, давно уже пытающийся доказать, опираясь для этого на неосновательные свидетельства, что Гендель был неукоснительным геем. Ученость, сплетни и гламур — именно то, что Гендель прописал.

88. Gorecki: Third Symphony

Dawn Upshaw, London Sinfonietta/David Zinman

Nonesuch: London (CTS Studios, Wembley), May 1991

Никому не известный композитор Хенрык Миколай Гурецкий попал в чарты в 1993 году со своей разошедшейся на CD тиражом в три четверти миллиона Третьей симфонией, финал которой написан для сопрано на слова надписи, оставленной какой-то девочкой на стене гестаповской тюремной камеры. Этот поляк из Катовиц, заслонявшийся, точно щитом, застенчивостью, оказавшись в Брюсселе за круглым журналистским столом, ничем свой успех объяснить не смог. Я помню невысокого темноволосого мужчину, несомого приливной волной популярности, которую сам же он и привел в движение. «Моя симфония не имеет никакого отношения к войне, — настаивал он, — это две симметричных жалобы — ребенка, обращенная к матери, и матери, обращенная к ребенку.»

Гурецкий сочинил свою Третью симфонию за семнадцать лет до того, как отклик католика на атональный модернизм, с одной стороны, и на державший его страну в железных тисках черно-белый коммунизм, с другой. Скорее медитативная, чем минималистская, симфония исполнялась на фестивалях современной музыки, становясь при этом объектом всеобщего осмеяния, и дважды записывалась региональными лейблами, не получая никакого признания. Для того, чтобы выявить ее духовную высоту, потребовался голос Даун Апшоу, оркестр «Лондон-симфониетта» и наделенный редкостной проницательностью дирижер.

Запись то и дело натыкалась на препятствия. Для ее сеансов был арендован в Килберне, северный Лондон, собор Св. Августина, который стоит на пересечении оживленных улиц, и инженер Тони Фолкнер предупредил, что уличный шум может пагубно сказаться на общей атмосфере записи, а затем перенес ее в студию, расположенную в Уэмбли, что повлекло за собой большие дополнительные расходы. Участникам записи объявили, что запись будет отменена, если они не согласятся на половинную оплату; агент Апшоу посоветовал ей взять наличные вместо рояльти. Когда был записан последний вариант, а о диске все и думать забыли, продюсер Колин Мэтьюз, сам бывший искусным композитором и специалистом по Малеру, повел всю команду в дешевый индийский ресторанчик.

К Рождеству следующего года диск продавался на Оксфорд-стрит со скоростью одна штука в минуту. За Гурецкого начали сражаться — кто больше предложит — музыкальные издательства, а сам он замолк, не создав в следующие десять лет ни одной партитуры. На концертных исполнениях симфония с громом проваливалась, успех ее таки и остался ограниченным пределами записи. Однако композитор вернулся домой довольным, зная, что обошел по продажам большинство поп-звзед мира.

89. Mahler: Sixth Symphony

London Philharmonic Orchestra/Klaus Tennstedt

EMI: London (Royal Festival Hall), November 1991

Никто из тех, кому довелось увидеть Клауса Тенштедта за дирижерским пультом, никогда не забудет чувства неопределенности, которое предваряло его выступления. Назначенное время начала концерта проходило, часы отсчитывали минуту за минутой, а оркестр сидел на сцене, наполовину ожидая, что сейчас все будет отменено. Затем из-за кулисы выбегал, спотыкаясь, дряхлый человек. Он поднимался на подиум, улыбался наиробчайшей из улыбок, и начиналось исполнение музыки, равного которому не было до него, и не могло быть после. Сутью искусства Тенштедта была спонтанность, истинное проклятие для духа перфекционизма, царившего в студиях грамзаписи.

Тенштедт (1926–1998) был прирожденным музыкантом, далеко не интеллектуалом, перенявшим принципы дирижирования у своего отца, который служил концертмейстером в маленьком городе Галле, и взявшимся за дирижерскую палочку, когда он изувечил руку и вынужден был отказаться от карьеры скрипача. Коммунисты ему не доверяли, в Западной Германии он работал в провинции и оставался неизвестным, пока цепочка случайностей не привела его к взрывному дебюту в Бостоне, после чего к ногам Тенштедта легли и весь мир, и лейблы грамзаписи. Он ответил на этот успех серьезным нервным заболеванием. Ему пришла на выручку музыка Густава Малера, ставшая лейтмотивом его неспокойной жизни.

Малер Тенштедта целиком и полностью интуитивен, он ничего не ведает об ученой музыкальной критике и пропитан личным опытом. Начальные такты Шестой, сказал он мне однажды, предвещают топот нацистских сапог, а ее мрачный финал олицетворяет бессилие личности перед тиранией государства. Эти воззрения подсознательно встраивались в его исполнительство — без недвусмысленно выражавшей их жестикуляции и пояснений на репетициях. Каждый концерт Тенштедта в одинаковой мере обогащался и минутным порывом, и сознательным предвидением.

Его подход к Малеру был повествовательным, один эпизод безжалостно сменялся другим, пока давление не становилось невыносимым и не разражался катарсис. В Шестой он уравновешивал ужас начальной темы пассажами, полными глубокого сострадания, наращивая темп вплоть до лихорадочного Скерцо и наделяя Анданте беспримерной нежностью. В финале же, мрачнее которого нет во всем симфоническом репертуаре, он допускал отзвуки утешения. Сотрудники Би-Би-Си простояли, не шелохнувшись, все 90 минут Тенштедтовского исполнения Шестой, словно окаменев от его напряженности. Студийная запись, в 1983-м сделанная EMI в «Кингсуэй-холле», лишена присущего Тенштедту бесстрашия канатоходца и чрезмерно отполирована за монтажным столом. Живое концертное исполнение, произведенное им, когда он вернулся на подиум после лечения от рака горла, оказалось не столь безудержным, как прежде, но более глубоким в его неотразимой окончательности. Рак и вечные сомнения в себе привели искусство Тенштедта к трагическому, запинающемуся завершению.

90. Goldschmidt: The Magnificent Cuckold

Roberta Alexander, Robert Wörle, Deutsche Symphonie-Orchester/Lothar Zagrosek

Decca: Berlin (Jesus-Christus-Kirche), November 1992

Купаясь в прибылях, которые принесли ей «Три тенора», «Decca» приступила к поискам композиторов, чья музыка была запрещена нацистами и заслуживала воскрешения. Кто-то направил продюсера Майкла Хааса к старику Бертольду Гольдшмидту, жившему все в той же двухкомнатной квартире — в Белсайз-парк на северо-западе Лондона, — которую он, обратившись в беженца, снял в 1935 году. Гольдшмидт, обнаружил Хаас, был не просто живым свидетелем искусства Веймарской республики, но и одним из самых ярких его голосов. Опера «Der gewaltige Hahnrei» увидела в феврале 1932 года триумфальную премьеру в Мангейме и была на пути в Берлинскую государственную оперу, когда Гитлер наложил запрет на произведения евреев.

Хаас выбрал ее в качестве краеугольного камня серии «Entartete Musik» — название, присвоенное нацистами «вырожденческому» искусству, объявленному ими вне закона. Гольдшмидт, которому было уже под девяносто, руководил проводившимися в Берлине сеансами записи. В свободное время он прогуливался, собирая дикорастущие помидоры на пустыре, под которым крылся бункер Гитлера, сидел со мной в кафе на Курфюрстендамм, уверяя меня: ничто, вообще говоря, не изменилось. Нацизм, говорил он, был коротким, трагическим помрачением ума, сноской в книге истории.

Его опера — это комедия супружеской ревности, мелодически сплетенная вокруг неотразимой, но добродетельной Стелы, которую спела американская сопрано Роберта Александер. Лихорадочная начальная тема приводит Гольдшмидта на хорошо знакомую ему территорию, лежащую где-то между Вайлем и Хиндемитом, с маячащими впереди Бриттеном и Шостаковичем. Комичность излагаемой любовной истории определяется сладострастной чередой музыкальных совращений, в которых на равных участвуют и деревянные духовые, и поющие персонажи оперы, хотя открывающее третье действие «Du und ich und ich und du» — эпизод чисто комический.

Лотар Загрошек дирижировал оркестром с искусной страстностью, и на последнем ее публичном представлении в Берлинской филармонии опера заслужила шумные овации. Была она поставлена и в «Комише опер» — через шестьдесят лет после предполагавшегося дебюта. Запись «Рогоносца» продавалась очень хорошо и стала флагманом серии, однако корпоративные сокращения середины девяностых положили конец «Entartete Musik», последнему крупному образовательному проекту индустрии грамзаписи.

91. Verdi: La Traviata

Angela Gheorghiu, Frank Lopardo, Leo Nucci,

Royal Opera House Orchestra and Chorus/Georg Solti

Decca: London (Royal Opera House), December 1994

Для своего сентиментального возвращения в «Ковент-Гарден», коим он правил в 1960-х, Георг Шолти избрал оперу, которой по какой-то причине никогда не дирижировал, и которую вынужден был разучивать, начиная с нуля. Режиссером-постановщиком стал Ричард Эр, глава британского «Национального театра», человек, который неприязненно относился к искусственности оперы вообще и никогда ни одной не ставил. Попав в оперный театр, Эр с испугом обнаружил, что певица зарабатывает здесь, выходя на сцену, в десять раз больше величайшей из шекспировских актрис. В подходе его к этой опере ощущается пуританская горечь, ничего хорошего, вообще говоря, не предвещавшая.

Помогло вмешательство счастливого случая. Появившаяся словно бы ниоткуда сопрано, дочь румынского железнодорожника, привлекла внимание ведавшего подбором исполнителей служащего «Ковент-Гардена» через несколько недель после того, как она окончила Бухарестскую консерваторию. Большеглазая красавица, напоминавшая своей необузданностью Каллас, Анжела Георгиу обладала полным набором вокальных и драматических данных и получала приглашения на самые разные роли — в том числе и от Пласидо Доминго. Шолти и Эр сошлись на том, что она — идеальная Виолета.

Вне сцены жизнь Георгиу совершила поворот неожиданный. Французско-итальянский тенор Роберто Аланья прилетел, похоронив жену, чтобы спеть Ромео в опере Гуно. За кулисами между этими двумя проскочила некая искра и спустя недолгое время они поженились. «Публике повезло, что у нее есть мы» — заявил Аланья. Британский театральный режиссер Джонатан Миллер называл эту чету «оперными Бонни и Клайдом». «Мет» уволил обоих, как когда-то Каллас. Впрочем, все это было еще впереди.

Щолти, предчувствуя экстраординарный дебют, упросил Би-Би-Си заснять премьеру. Ветеран музыкальной критики Эндрю Портер писал: «Я увидел одно из тех исполнений, в которых значение имеет лишь настоящее: память твоя словно бы выцветает и ты забываешь все, что знаешь об опере, забываешь о любых сравнениях». «Decca» поспешила прислать группу звукозаписи.

Как ни грубоваты бывают иногда записи живых исполнений, Шолти дирижирует этой оперой с поразительным сопереживанием, да и вторые роли поются на редкость хорошо, — и все же, именно Георгиу захватывает ваше внимание, демонстрируя магнетизм, для дивы ее поколения неслыханный. Исполняемое вполголоса вступление «E strano» соединяет воодушевление и страх с сексуальной самоуверенностью, слепящей, как электрический разряд. Подобно тому, как это было с Каллас в «Тоске», вы чувствуете: эта женщина не остановится ни перед чем, включая и убийство. Блестящая и безупречная во всем, что касается голоса и артикуляции, Георгиу полностью затмевает Сазерленд и Паваротти (также записавших эту оперу в «Decca»), ведя роль Виолеты с потрясающей убежденностью, и для того, чтобы понять: вы присутствуете при восхождении не звезды даже, а целой кометы, никакие овации публики вам не требуются.

92. Bruckner: Fifth Symphony

Royal Scottish National Orchestra/Georg Tintner

Naxos: Glasgow (Henry Wood Hall), 1996

В 1988 году возник новый классический лейбл, продававший CD по цене в три раза меньшей, чем привычная, — уже одно это заставляло людей покупать их. Оркестры, которые записывались на этих дисках, были провинциальными, солисты и дирижеры — никому не известными. Диски поступали из Гонконга и казались ориентированными на все возраставший и несколько неразборчивый вкус азиатского тигра к высокой культуре.

Критики встретили «Naxos» коллективным неодобрением. Однако отношение их переменилось с появлением у этого лейбла цикла симфоний Брукнера, цикла, который пробуждал живые воспоминания о старых мастерах — Клемперере, Фуртвенглере, Караяне. Пятая симфония с ее начальной тяжелой поступью, безупречной фразировкой, своеобразием ритмов и непоколебимой страстностью возвестила о появлении интерпретации неоспоримо авторитетной.

Дирижер, Георг Тинтнер, был не известен даже тем, кто маниакально отслеживает перемещения каждого маэстро. Изгнанный в 1938-м из Вены, где он дирижировал в «Фольксопере», Тинтнер бесплодно скитался по Австралии и Новой Зеландии, поражая оркестрантов своей строгостью и оскорбляя оркестровых менеджеров неукоснительной приверженностью принципам. Уже на восьмом десятке лет он нашел некоторое утешение в оркестре канадской Новой Шотландии, однако честолюбивые устремления его казались обреченными на провал, пока он не познакомился с владельцем «Naxos» Клаусом Хейнманом.

Хейман приступил к систематическим записям классического репертуара, представляя одного композитора за другим. Для записи Брукнера он заручился услугами двух немецких дирижеров и Ново-Зеландского симфонического, но ни один из этих маэстро не смог поладить с оркестрантами, оказавшимися публикой довольно сварливой. Тинтнер прилетел в Новую Зеландию, чтобы попытаться записать Шестую и Девятую симфонии, однако оркестранты повели себя безобразно и сеансы записи пришлось отменить. Хейман обратился к нескольким британским оркестрам — ни один из них не захотел рисковать своей репутацией, отдавшись во власть никому не известному дирижеру.

Лед тронулся благодаря шотландцам, которых воодушевила словно бы потусторонняя страстность Тинтнера, странным образом отражавшая крестьянскую наивность Брукнера. Впрочем, интерпретация Тинтнера оказалась нравственно пророческой, даром, что для ее восприятия потребовались мерки величиной с готический собор. После начального Адажио в первой части возникает Анданте, предвещающие страдания и избавление от них; средние части представляют собой богатые деталями живописные полотна, изображающие сельскую жизнь, а финал переплетает в этом мастерском исполнении не только разрозненные темы всего восьмидесятиминутного сочинения, но и мимолетные отзвуки истории музыки — от Баха до Бетховена. Все и вправду выглядит так, точно Тинтнер целую жизнь дожидался возможности дать это исполнение. В следующие два года пребывавший в хорошей форме шотландский оркестр завершил запись цикла (три симфонии были записаны с Национальным симфоническим оркестром Ирландии). Появление каждой новой записи приветствовалось восклицаниями все более восторженными. Уже планировалась запись всех месс Брукнера, а «Английская национальная опера» подумывала о «Парсифале», которым должен был дирижировать Тинтнер, но тут восьмидесятидвухлетний дирижер, пораженный неизлечимым раком, бросился с высокого балкона. Его симфонии Брукнера были проданы тиражом в миллион копий, намного большим, чем у любого комплекта записей, выходившего и до него, и после.

93. The Hyperion Schubert Edition

Various artists with Graham Johnson (piano)

London, 1987-98

Тед Пери, мечтавший о музыке водитель микротакси, основал свой лейбл в скучнейшем углу юго-восточного Лондона, заняв для этого деньги у друга. Обретя платежеспособность, он обратился к лучшим в мире исполнителям Lieder с просьбой записать все песни Шуберта, коих насчитывается 631. Просьба его была столь дерзкой и столь искренней, что звезды, имевшие эксклюзивные контракты с большими лейблами, добивались от последних разрешения пойти навстречу щедрому «Hyperion’у» и поучаствовать в коллективном издании. Тут немало помогло и то обстоятельство, что подбором программ занимался, кропотливо поддерживая на каждом диске равновесие между песнями уже привычными и известными лишь посвященным, Грэм Джонсон, считавшийся одним из самых надежных аккомпаниаторов мира.

Уже ушедшие на покой Дженет Бейкер, Элли Амелинг и Бригитте Фасбендер вернулись, чтобы спеть свою последнюю песнь; уже переставший в свои семьдесят с лишним петь Дитрих Фишер-Дискау частично исполнил «Прекрасную мельничиху»; опасно больная Арлен Оже записала с фортепиано и кларнетом несколько вызвавших сенсацию дисков. Свою последнюю запись сделала Лючия Попп, карьера которой оборвалась не менее трагически. К неуклонно разраставшейся компании исполнителей присоединились Маргарет Прайс и Петер Шрайер, Томас Хэмпсон и Эдит Матис и все это вылилось в сорок дисков, к которым прилагалась еще и книга с текстами песен.

Помимо названных мной музыкантов, в этой записи блеснули певцы только еще начинавшие, которых Джонсон привлекал к работе по мере развития цикла. Йен Бостридж, Кристин Шефер, Матиас Гёрне и Саймон Кинлисайд — все они были талантами будущего, изучавшими искусство интерпретации Lieder по мере их исполнения. Бостридж идеально невинен в «Mein!», Энн Мюррей волшебна в «Rückweg». Обладатели некоторых наиболее славных имен уже отходили в прошлое, однако этот комплект должно судить не по его частям и даже не по их сумме. «Шуберт в издании „Hyperion“» — это одно из величайших достижений индустрии классической грамзаписи, тем более впечатляющее, что оно стало делом рук одного маргинального, вроде бы, человека. Это исторический памятник, уникальный и непревзойденный.

94. Beethoven: The Nine Symphonies

Tonhalle Orchestra/David Zinman

Arte Nova: Zurich (Tonhalle), December 1998

В начале 1950-х Артуро Тосканини утвердил симфонии Бетховена в качестве вершины, к достижению которой следует стремиться каждому записывающемуся дирижеру, и краеугольного камня любой коллекции грамзаписей. Последующие имитации быстро понизили установленную им планку. Герберт фон Караян, примерно в то же время энергично записавший цикл с принадлежавшим EMI оркестром «Philharmonia», обращался к нему еще четыре раза. Его датированный 1962-м, выпущенный DG комплект записывался в пору возведения Берлинской стены и стал своего рода вызовом сразу и коммунизму, и американскому «обществу потребления». Берясь за Бетховена, Караян старался добиваться как все большей чистоты и совершенства звучания, так и доказывать свое коммерческое превосходство.

В Лондоне Отто Клемперер противопоставлял эффектам Караяна духовные истины предыдущего века, его мятежные темпы отражали ворчливую мизантропию композитора. А затем началась игра самолюбий на понижение — почти каждый записывавшийся дирижер требовал, чтобы ему дали возможность записать собственный бетховенский цикл. Первыми финишировали Хайтинк, Шолти, Йозеф Крипс и Андре Клюитанс, за ними последовали Бернстайн (дважды), Вацлав Нойман, Кубелик, Бём, Вольфганг Заваллиш, Колин Дэвис, Невилл Мэрринер, Вальтер Веллер, Чарлз Макеррас, Гюнтер Ванд и Курт Мазур. Аббадо брался за цикл дважды, его архи-соперник Мути — тоже. Кристофер Хогвуд возглавил атаку оркестров, игравших на исторических инструментах, за ним последовали Гардинер, Норрингтон, Рой Гудмен и Арнонкур, комплект которого разошелся миллионным тиражом. Полки магазинов стонали под грузом бетховенских излишков, а породившие эту инфляцию маэстро требовали все большего и большего.

Саймон Рэттл, преподавая Венскому филармоническому премудрости «ранней музыки», попробовал обучить старого пса новым трюкам и получил в итоге неудовлетворительное гибридное сочетание. Даниэль Баренбойм попытался привить манеру Фуртвенглера берлинской «Государственной капелле» и достиг результата равно сомнительного. Интерпретация обращалась в имитацию. В конце концов, терпение лейблов грамзаписи лопнуло и они закрыли двери для бетховенских циклов. Предполагалось, что записи Рэттла и Баренбойма окажутся последними, еще способными дать коммерческие результаты благодаря известности дирижеров и любопытству публики, желающей посмотреть, что они могут добавить к уже существующему канону.

А затем со стороны дешевенького лейбла повеяло свежим воздухом. Дэвида Цинмана, долго остававшегося недооцененным американского дирижера, работавшего в Балтиморе и Цюрихе, увлекла научная реставрация оригинальных рукописей Бетховена, которую осуществил британский музыковед Джонатан Дель Мар, проявивший дотошнейшее внимание к указаниям композитора. Цинман получил право первой записи этих партитур, но столкнулся со значительным скептицизмом. Впрочем, все сомнения улетучились при первых же звуках «Героической», чьи темпы оказались живыми, а текстура спокойно прозрачной в сравнении с Рэттлом или Баренбоймом, да и любыми теоретически более аутентичными версиями, исполненными на исторических инструментах. В руках Цинмана музыка, перемежающая эпизоды трогательные и мистические, стала едва ли не танцевальной.

Перечисление примеров превосходства этой записи над другими было бы занятием чрезмерно утомительным, ибо они несчетны. Пятая обладает самым естественным со времени Клайбера развитием; «Пасторальная» неотразимо соблазнительна; Седьмая отличается монументальностью структуры; а Адажио Девятой приобрело совершенно камерное качество поразительной интимности. Эта музыка исполняется словно бы после генеральной уборки, оркестранты играют ее с живостью и широко раскрытыми от удивления перед кристальной чистотой цифровой акустики глазами. В музыке отсутствует тщеславие, отсутствует личность самонадеянного маэстро. Цинман строго придерживается партитуры, почти ничего к ней от себя не добавляя. Дель Мар указал в партитуре места, в которых слушатель действительно должен получать нечто, отличающее это исполнение от прочих, — волнующую новизну.

Многие музыканты цюрихского оркестра носили фамилии чешские и венгерские, они, как и Венский филармонический, были по праву рождения владельцами культурного наследия центральной Европы. Перед нами Бетховен, сыгранный умелыми руками, дружелюбный, наиновейший по его научным основам и свежий, как альпийский луг после дождя. Это раритет классической грамзаписи, подлинно новое слово.

95. Stravinsky: Rite of Spring (with Scriabin: Poem of Ecstasy)

Kirov Orchestra/Valery Gergiev

Philips: Baden-Baden (Festspielhaus), 24–27 July 1999

Игорь Стравинский записал этот источник музыкальных бед дважды, в ошеломляюще разных темпах. Пьер Монтё, дирижировавший в 1913-м скандальной парижской премьерой, также сделал две противоречащих одна другой записи. Современные интерпретации композитор осмеивал, в особенности выделив для поношений личного характера Караяна и Булеза; похоже, никакое изложение «Весны» удовлетворить его способно не было.

Противоречива сама партитура этой вещи — с одной стороны, она содержит математически точные указания Стравинского, с другой, пропитана буколическим неистовством ритуального танца и образует метафору врожденного качества матушки-России — неуправляемости. Это не то произведение, которое можно исполнять, соблюдая осторожность. Что касается его записей, ближе всего к необузданности, которой требует эта музыка, подошли Бернстайн и совсем еще молодой Рэттл (дирижировавший Молодежным оркестром Великобритании).

Одной летней ночью в Роттердаме я наблюдал за тем, как два грузинских пианиста прорываются сквозь переложение «Весны» для двух фортепиано, заставляя вздрагивать оконные стекла и нервных жителей города. Когда они закончили, из-за кулис вышел к репетиционному фортепиано Валерий Георгиев и еще раз сыграл эту вещь — в две руки и с угрозой, от которой по спине пробегал холодок.

Я пробродил с Гергиевым по городу до четырех утра, обсуждая сравнительные достоинства Стравинского и Прокофьева (которого он в то время предпочитал). Родившемуся на Кавказе и выросшему в замкнутом кругу советской аристократии (дядя его был конструктором танков и любимцем Сталина), Гергиеву трудно было проникнуться умонастроениями воспитанного французской гувернанткой западника Стравинского, да и никакой приязни к такого рода роскоши он не питал. Его понимание «Весны» интуитивно: он знал, из чего она выросла — из полных насмешки ритуалов племенного соперничества, которое создало и его страну. Именно такие ритуалы образуют ядро «Весны», буйной и настороженной, принадлежащей к цивилизации, которая предшествовала нашей. Это естественная среда обитания Гергиева и он правит ею, как лев. Ничто в его исполнении не удостаивается уважения, с почтением оно относится лишь к победителю. Фразировка, столь сложная, что многие маэстро переписывали партитуру, убирая деление на такты, передается им с небрежным мастерством. Оркестранты Кировского играют, как одержимые. Такой «Весны» не было еще никогда.

96. Berlioz: Symphonie Fantastique

London Symphony Orchestra/Sir Colin Davis

LSO Live: London (Barbican Hall), 29–30 September 2000

Когда на стене появились грозные письмена и всем стало ясно, что крупные лейблы грамзаписи больше не будут вкладывать деньги в классическую музыку, оркестры пришли в отчаяние. Станет ли кто-нибудь слушать их без рекламы, которую обеспечивали записи, смогут ли люди отличать один оркестр от другого? Что станет с их почтенными репутациями? Неужели это конец?

Первым головоломку решил Лондонский симфонический. Вместо того, чтобы выпрашивать у лейблов работу, он начал записывать собственные концерты со своим главным дирижером, платя музыкантам обычные концертные гонорары и обещая небольшие рояльти в будущем — в случае, если запись принесет прибыль.

Колин Дэвис, в 1970-х дирижировавший первой осуществленной компанией «Philips» записью берлиозовского цикла, снова обратился к своим ранним триумфам, но теперь уже опираясь на опыт и размышления зрелого возраста. Тот цикл содержал немалое число незабываемых интерпретаций, в том числе прекрасно спетых «Троянцев», оперы, записи которой встречаются редко. Однако ни одно произведение Берлиоза не требует такой опытности дирижера и энергии оркестра, как переливающаяся психоделическими красками «Фантастическая», мир звуков, опьянявший каждого великого маэстро — начиная с Малера и Тосканини и кончая дирижерами нашего времени (Бернстайн добавил к записи, осуществленной им в CBS, импровизированную лекцию, озаглавленную «Берлиоз отправляется в путь»). Сделанная в 1974 году запись Дэвиса в течение трех десятков лет возглавляла составляемые критиками списки. Чтобы затмить это выдающееся исполнение, он внес в партитуру структурные усовершенствования и увеличил акустический размах фантазии Берлиоза, слегка переиначив направленность ключевых эффектов. Далекий диалог пастухов (соло гобоя и английского рожка) в начале «Сцены в деревне» приобретает в этой интерпретации сходство с широкоэкранным фильмом. Возникающие в ней барабанные раскаты становятся для слушателя полной неожиданностью.

Расчетливое использование пространственных различий и сопровождающие живое исполнение шумы делают эту запись в корне отличной от студийных. Ее продюсером и звукоинженером были ветераны лейблов высшей лиги Джеймс Маллинсон и Тони Фолкнер. Диск вошел в Японии в первую десятку и утвердил использование собственного лейбла как практически реализуемый вариант существования оркестров в мире, каким он стал после кончины классической грамзаписи.

97. Shostakovich: Fifteenth Symphony

Cleveland Orchestra/Kurt Sanderling

Erato: Cleveland (Severance Hall), 17–18 March 2001

Двойственность — неотъемлемое качество симфоний Шостаковича. На официальный слух, они звучали как гимны, восхвалявшие советскую систему, а русской публике передавали ощущение отстраненности от этой системы, чувство общей с композитором печали — то был своего рода музыкальный самиздат.

Несмотря на разбросанные по симфониям ключи к двойной жизни Шостаковича, западные дирижеры умышленно создавали неверные их интерпретации, преследуя при этом собственные цели. Обуянный жаждой власти Караян объявил антисталинскую Десятую симфонией, которую хотел бы написать он сам. Хайтинк исполнил цикл симфоний Шостаковича, выдерживая нейтралитет маленькой нации. Шолти блефовал и буйствовал, Превен был кинематографичным, Орманди банальным, а Бернстайн театральным.

После падения коммунизма интерпретации начали отдавать чрезмерным крючкотворством — в каждой ноте Шостаковича норовили отыскать скрытый смысл, а ученый мир разделился на два враждующих лагеря. Двойственность, бывшая некогда секретом лишь наполовину, утратила посреди ожесточенно саркастичных публичных дебатов присущий ей заряд. Для несостоявшихся музыковедов и нераскаянных бывших коммунистов Шостакович обратился в подобие футбольного мяча.

Существовал ветеран, которому была известна вся правда, однако рассказывать ее кому-либо — кроме оркестрантов, с которыми он репетировал, — этот человек отказывался. Бежавший от Гитлера Курт Зандерлинг был когда-то вторым дирижером оркестра Ленинградской филармонии. Его шеф, Мравинский, дал премьеры большинства симфоний Шостаковича, однако близких отношений с композитором никогда не поддерживал. Зандерлинг же, дирижировавший вторыми исполнениями, был его конфидентом.

Работая с американскими оркестрами, музыканты которых ничего не знали о страхах и лишениях жизни советских людей, он терпеливо объяснял, что туба создает язвительный портрет партийного аппаратчика, впервые вырвавшегося за границу, а пикколо иронически изображает самонадеянность власти.

Уже на исходе восьмого десятка лет Зандерлинг взялся за одну из глубочайших загадок Шостаковича — за его последнюю симфонию, которая начинается спародированной фразой из россиниевского «Вильгельма Телля», а завершается — после многих не содержащих почти ничего, кроме самого Шостаковича, страниц — малеровской фрагментацией. Было ли это свидетельством отчаяния? Вызова? Поражения? Зандерлинг показывает ландшафт, исполненный мрачной красоты, умирающего человека, который обозревает свой жизненный путь, и в богатой цитатами из прежних вещей композитора симфонии постепенно вызревает мысль о том, что не все было напрасным. В ней нет мессианской проповеди, нет предлагаемых преемникам пустых надежд — это сокровищница красот и тайн музыки, материала, из которого состояла жизнь. Кливлендцы приняли это произведение близко к сердцу, сыграли его без интонационной фальши, и симфония обрела, наконец, возвышенный смысл.

98. Ligeti: Atmosphéres, Aventures (Music from the Film 2001)

Berlin Philharmonic Orchestra/Jonathan Nott

Teldec: Berlin (Philharmonie), 13–16 December 2001

Венгерский модернист Дьёрдь Лигети изумился, узнав, что его музыка получила глобальную аудиторию благодаря фантастическому фильму Стенли Кубрика «2001 год: Космическая Одиссея». Он отправился в кинотеатр и совершенно справедливо прогневался. «Атмосферы» и другие сочинения Лигети не только были использованы без его разрешения, еще и часть «Приключений» оказалась искаженной переложением для электронных инструментов. Лигети обратился в суд, где голливудские юристы разбили его в пух и прах, после чего издатели композитора посоветовали ему удовлетвориться 3500 долларов — «жалкой суммой». Впоследствии он говорил: «Фильм мне нравится. И то, как в нем использована моя музыка, я считаю верным в художественном отношении».

То был не просто обычный саундтрек, поскольку Кубрик изменил саму методу использования музыки в кино, обратив ее из средства, которое позволяет создать у зрителя ту или иную эмоцию, в отдельное, полноправное художественное измерение. В финале фильма, продолающемся двадцать одну минуту, музыка Лигети звучит, не прерываясь ни единым словом, в течении шестнадцати минут — протяженность, за которую другой композитор с готовностью отдал бы жизнь.

После того, как юридические вопросы были улажены, режиссер продолжал обильно использовать произведения Лигети, получая на то разрешение композитора: в «Сиянии» (1979) звучит кусок «Далекого», в фильме «С широко закрытыми глазами» — «Musica ricercata». Лигети присутствовал на немецкой премьере последнего фильма Кубрика, появившись на ней под руку с его вдовой.

Вследствие судебного разбирательства, CD с саундтреком «2001» выпущен не был, а ко времени, когда это стало возможным, исполнение ее в фильме уже перестало отвечать современным стандартам. Швейцарский меценат Винсент Мейер дал деньги на то, чтобы «Sony Classical» записала с оркестром «Philharmonia» и Эса-Пекка Салоненом всего оркестрового Лигетти, однако Питер Гелб этот проект закрыл, а тем временем и Лигети рассорился и с оркестром, и с Салоненом. «Teldec» предложил ему лучший из европейских оркестров, однако от работы над записью отстранил — во избежание вмешательства композитора в процесс. Берлинский филармонический, которым управлял британский дирижер Джонатан Нотт, сыграл его музыку с клинической чистотой и ошеломляющей точностью, нередко создавая звуковой ландшафт, который определенно пришелся бы по душе режиссеру фильма. Вещи эти, по оценке композитора «статичные», временами словно бы и сами вслушиваются в трепетную ночную музыку, которую Барток извлек когда-то из глубин своей никогда не спящей страны.

99. Purcell: Dido and Aeneas

Le concert d' astrée/Emmanuelle Haim

EMI Virgin: Metz (Arsenal), 14–16 March 2003

Женщин-дирижеров индустрия грамзаписи признавать отказывалась. Нескольким из них удалось выпустить по символическому диску-другому, однако контрактов на записи с ними никогда не заключали, и даже когда индустрия перешла в состояние свободного падения, казалось, что в этом смысле никаких перемен не предвидится. Но неожиданно две обладавшие совершенно разной подготовкой женщины взломали старый лед. Ученица Бернстайна Мэрин Олсоп столь успешно справилась с обширным американским репертуаром, записав его для прижимистого лейбла «Naxos», что ей доверили запись брамсовского цикла. А французская клавесинистка Эмманюэль Аим летом 2001 года продирижировала в Глайндбёрне «Роделиндой» Генделя и получил дирижерский контракт от «EMI Virgin».

Как клавесинистка Уильяма Кристи, Аим уже успела привлечь к себе внимание Саймона Рэттла и Клаудио Аббадо. Она создала свой собственный «Concert d’astrée» и вскоре начала пользоваться у главных симфонических оркестров мира спросом в качестве приглашенного дирижера. Не связанная по рукам и ногам доктриной аутентичности, Аим избрала для постановки трагического шедевра Перселла солистов «большой оперы», Сьюзен Грэм и Йена Бостриджа, и подрядила берлинского хормейстера Саймона Хэлси для руководства вокальным ансамблем, используя, однако же, в оркестре старинные инструменты и дирижируя из-за клавесина.

Несмотря на риск, который неизменно сопряжен с привлечением к делу носителей прославленных имен, исполнение оперы, увлеченное и лирически чистое, стало результатом сотрудничества равных. Грэм чувствует себя в барочной музыке, как рыба в воде, а Бостридж сообщает особую элегантность своему мускулистому и мужественному герою. Музыка эта записывалась уже не один раз и оперных див, тягавшихся за первенство в ней, более чем хватало — довольно назвать Дженет Бейкер, Марию Юинг, Джесси (хотите верьте, хотите нет) Норман, Эмму Кёркби и Кирстен Флагстад, — однако Грэм выглядит здесь первой среди равных, что и венчает достоинства записи. Чувства, которые охватывают слушателя, когда Дидона «ложится в землю», ошеломляют тем сильнее, что порождаются они исключительно звуком — самой смерти героини мы не видим. Возможно, перед нами последний пример торжества записи оперы над любыми ее постановками.

100. Debussy: Preludes

Pascal Rogé

Onyx: La Chaux-de-fonds, Switzerland (Salle de musique), January 2004

В самый разгар крушения индустрии классической грамзаписи двое прежних ее руководителей встретились за завтраком, чтобы обсудить свои сузившиеся перспективы. Пол Моузли, работавший в маркетинговом отделе «Decca», и Крис Крейкер, продюсер примерно 400 записей, были владельцами скромного лейбла «Black Box», испустившего дух при слиянии корпораций. А как же исполнители? — спросили они друг у друга. Как быть тем только еще восходящим звездам, которых усердно рекламировали ведущие лейблы и которые теперь, в середине жизни, будут за ненадобностью отправлены на свалку? Наверное и в новой экономике известное имя должно чего-нибудь да стоить.

Основав новый лейбл, который получил название «Onyx», Крейкер и Моузли записали Викторию Муллову (некогда принадлежавшую «Philips»), Барбару Бонни (DG) и квартет им. Бородина (EMI), — все они исполняли в этих записях музыку, за которую никогда прежде не брались. Муллова, чьи развивавшиеся волосы только что не хлестали по лицам похоронно мрачных музыкантов ансамбля исторических инструментов, играла Вивальди. Бонни пела Бернстайна. Бородинцы записали программу, которую играли на концерте, посвященном шестидесятилетию их квартета. Однако настоящей находкой стал брошенный «Decca» Паскаль Роже, записавший «Прелюдии» Дебюсси, которые не шли у него из головы еще с восьмилетнего возраста.

Роже — архетипичный мастер французского пианизма, унаследовавший щегольство Корто и проницательность Казадезюса. Стиль — вот что стало в его исполнении «Прелюдий» первостепенным. Маленький шажок в сторону, толика неверного вкусового оттенка и эффект всего цикла был бы погублен. Каждая прелюдия следует здесь по своему пути, холодному или теплому, безрадостому или bien amusant.

Избавленный от ожидания больших тиражей, Роже играет так, как ему хочется, погружаясь в текст и подтекст цикла, который редко исполняется полностью. Прелюдии, говорит он, написаны для исполнителя: «Я не могу знать, что способно понравиться слушателю, но сам я испытываю колоссальное наслаждение, создавая все эти звуки, ароматы, краски… Иногда меня даже охватывает чувство вины за то удовольствие, которое я получаю на глазах у публики. Это почти неприлично.»

Переходя от «медленной и важной» поступи «Дельфийских танцовщиц» к «оживленной» игре ветра на равнинах, пианист остается озабоченным исключительно общей картиной и настроением. «Глубокий покой» затонувшего собора чудесным образом встает перед внутренним взором слушателя; сатирическая дань уважения Сэмюэлю Пиквику излагается самым чванным образом и оттого становится комичной вдвойне.

Мы получили запись фундаментальных, по любым меркам, музыкальных достоинств, равно как и показатель того, что может ждать музыку впереди, когда эпоху грамзаписи сменит какая-то иная, — это образец скромного начинания большого художника, тонкая, но крепкая нить, связующая прошлое с будущим. Еще до того, как была выпущена эта запись, Крис Крейкер получил высокий пост в «Sony-BMG», а «Onyx» — возможность использовать торговую сеть лейблов высшей лиги. И это стало проблеском, скорее всего, химерическим, начала новой эры.