Термины «романтизм» и «романтик» являются очень неоднозначными, их использование часто ведет к путанице в определениях. В своём важном исследовании «Классика* романтика и модерн» (пересмотренное издание 1975 года) историк-культуролог Жак Барзун перечисляет приблизительно девяносто различных значений термина «романтический»: большинство из них после краха романтизма как художественного и культурного движения приобрело уничижительный оттенок. Сегодня большинству людей магия и оккультизм представляются очень «романтичными», то есть нереалистичными — просто фантазии, мечты, в общем, плоды воображения. Тот факт, что в сознании современных людей воображение видится источником заблуждений и нереальности, показывает, как далеко мы ушли от романтического мироощущения. Подобно Уильяму Блейку, Парацельсу и другим герметическим мыслителям, романтики считали воображение основным источником бытия — фундаментальной созидательной силой, самой божественной из всех способностей человека. Во многих отношениях романтическое движение, которое началось в последние годы восемнадцатого столетия с Вордсворта, Кольриджа и Гете и было продолжено в различных формах до середины девятнадцатого столетия европейскими и американскими писателями, поэтами и художниками, было защитной реакцией мира воображения на вторжение научного редукционизма. В своей битве против суеверий и предрассудков научная мысль — великий двигатель Эпохи Разума и Просвещения — сбросила множество оков с человеческого сознания. Тем не менее в процессе «освобождения» человека от религиозной фальши, а также от пут политического и социального угнетения наука значительно уменьшила его величие. Рационализм и материализм, который заменил религию, сделал из человека механическую игрушку, куклу, которую толкают и тянут безликие силы природы.
Хотя Романтизм был ответной реакцией на Просвещение, он разделял много общих идей со своим предшественником. Права индивидуума, за которые боролось Просвещение, преобразовались, под знаменем Романтизма, в веру в индивидуальность как таковую. Индивидуальность, личность, субъективность стали положительными целями, потому что человек может ощутить свободу только как истинная личность, а не просто как автоматический получатель неких абстрактных «прав». Романтик видит угрозу нивелирования в обществе, движущемся, даже с наилучшими намерениями, в направлении тотальной рационализации, придя к которой, уникальное человеческое создание будет редуцировано до некоей функции в гармонично работающей системе. Единообразию и массовому производству романтик противопоставляет свою собственную уникальность. Для романтика личность проявляется наиболее мощно в людях творчества, уникальных «гениях созидания». Акцент на необычность ведет, как сформулировал один из историков, к «апофеозу странного и причудливого, эксцентричного и фантастического, демонического и безрассудного» [1]. Мы уже говорили об одержимости зловещей экзотикой в восточном и готическом безумии конца восемнадцатого столетия. Романтизм сохранил эту одержимость и добавил к ней изучение работы сознания. Неудивительно, что в свою монументальную историю подсознательного, Генри Ф. Элленберджер включил объемное исследование романтической поэзии и литературы.
Оккультисты эпохи Просвещения трудились, пусть неудачно, над революцией в обществе. В своем воображении они рисовали мир религиозной терпимости и всеобщего братства. После наступления Террора и возвышения диктатора Наполеона романтики сменили поле битвы. Вордсворт, Кольридж и Блейк разделяли пыл революционной зари, но когда началась кровавая бойня, они, как и многие другие, с отвращением отошли в сторону. Было бы упрощением видеть в их реакции отступление к созерцательности, хотя само по себе такое отступление тоже может быть формой противодействия. Но романтическое отрицание политики не было отступлением, оно означало продвижение вперед, в более волнующий, неизвестный и опасный мир сознания. Романтики предприняли, по выражению критика Эрика Хеллера, «путешествие во внутренний мир». Один из многочисленных афоризмов Новалиса гласит: «Мы мечтаем о путешествиях по вселенной — разве вселенная не внутри нас? Мы не знаем глубины нашего сознания. Загадочные пути ведут внутрь.
Вечность с её мирами, прошлым и будущим внутри нас — или нигде». Прошло более ста лет, и поэт Рильке, поздний романтик и ранний модернист, сформулировал ту же идею короче: «Только внутри нас может существовать мир».
Много факторов привело к возникновению такого мировоззрения. Свои первые корни оно берет в протестантской Реформации, которая делала акцент на личных отношениях каждого человека с Богом. Другим фактором был расцвет жанра романа. Роман «Памела» Сэмюэля Ричардсона, опубликованный в 4740 году, научил Европу грезить наяву и таким образом подготовил её к Романтизму [2]. Правда, до «Памелы» были «Робинзон Крузо» и «Дон Кихот». Но длинный рассказ Ричардсона о безгранично утонченном искушении побуждал читателей заняться образным воссозданием жизни, похожей на их собственную, но более интересной, а не слушать байки о том, что происходило давным-давно и далеко-далеко. Одним из результатов открытия внутренних миров стало исследование загадочных причуд и особенностей подсознания, примером которого является восторженный интерес Кольриджа и Де Куинси к сновидениям, сомнамбулизму и другим проявлениями темной стороны разума. Другим результатом был новый интерес к оккультной традиции в движении контр-Просвещения.
Если исключить 1ете, Романтизм в целом можно расценить как великий, но неудачный эксперимент в истории западного сознания. Благодаря романтикам и их последователям союз художников и магов достиг наиболее явного выражения. Но из-за тех же романтиков возникла угроза слишком полного отказа от житейской повседневности, слишком глубокого погружения в царство магии, в сверхъестественные миры. Нас не удивляет близость поэтов и магов: для достижения желаемого эффекта и те и другие используют слова. А по мере того, как магия всё больше уходила от средневековой идеи о власти над ангелами и демонами и приближалась к использованию сил воображения и предвидения, как мы видим в случае Уильяма Блейка, различия между поэзией и магией становились вопросом терминологии. Ко времени Артюра Рембо и ранних символистов разница между поэзией и магией почти исчезла, а поэты стали новыми верховными жрецами мистической религии Искусства. Тем не менее, после полного слияния искусства и магии начался упадок религии Искусства. Следующий раздел книги прослеживает развитие романтического представления о поэтах-магах с начального этапа в Германии, через, возможно, величайшую оккультную фантазию, возникшую в английской литературе девятнадцатого столетия, к позднему расцвету в работах французских романтиков, которые подготовили путь для декаданса и их последователей.
Гете
То, что Иоганн Вольфганг фон Гете (1749–1832), величайший поэт Германии, интересовался оккультным, становится ясно из его «Фауста». Первоначальная легенда о Фаусте уходит корнями в Средние века; она рассказывает о реальном историческом персонаже. До Гете были созданы первые театральные интерпретации этой истории, одна из них принадлежала Кристоферу Марло. И всё же именно «Фауст» Гете (первая часть закончена в 1808 году, вторая — в 1833 году) приходит большинству из нас на ум, когда мы думаем о договоре с Дьяволом, о делах Мефистофеля и об опасностях, связанных со слишком упорным поиском знания и секретов таинственного эликсира.
Настоящий доктор Фауст родился в Книттлингене, княжество Вюртемберг, в 1480 году и умер на руках Дьявола в Штауфе-не, недалеко от Фрейбурга в 1539 году; так, по крайней мере, написано на мемориальной доске, которая украшает гостиницу «Лев» в Штауфене и на которой изображена сцена кончины доктора. По свидетельству Меланктона — друга Мартина Лютера, — Фауст изучал магию и оккультные науки в Университете Кракова, в Польше, а также в Университетах Саламанки и Толедо. В Кракове Фауст, по слухам, насмехался над чудесами, которые творил Иисус, и громко хвастался, что может повторить их в любое время. Хотя многие были возмущены такими словами, на других они произвели большое впечатление. Спустя годы, читая лекции о Гомере в Университете Эрфурта, Фауст, как утверждают, вызывал духи Ахилла, Одиссея и Гектора, чтобы развлечь студентов. Как пишет аббат Йоханнес Тритемиус, Фауст имел все основания хвастаться тем, что был «лучшим алхимиком из всех когда-либо живших» [3]. Один из монахов-францисканцев заклинал Фауста отказаться от черной магии и возвратиться в лоно церкви. Фауст сообщил монаху, что это невозможно и он уже продал свою душу Дьяволу; и поскольку Дьявол соблюдает свои обязательства по сделке, Фауст собирается выполнить свои* Имеются сообщения о способности Фауста предсказывать будущее и совершать другие чудеса — он якобы находился на службе у барона Антона фон Штауфена, который заставлял его делать искусственное золото. По слухам, Дьявол, приняв вид собаки, сопровождал Фауста как «хранитель». Первая книга о Фаусте появилась в 1587 году; написанная в Германии, она рассказывала историю о договоре с Дьяволом и о причудливых приключениях доктора. Книга стала своего рода бестселлером, и в следующие месяцы появились несколько пиратских изданий. К1588 году история пересекла Ла-Манш; здесь Кристофер Марло создал более серьезную и яркую трактовку сюжета. В1593 году, вскоре после убийства Марло, труппа английских актеров приехала в Германию с постановкой «Трагической Истории Доктора Фаустуса». Претерпев некоторые метаморфозы, трагедия превратилась в комедию, а комедия трансформировалась затем в кукольное представление. Более чем вероятно, что именно в этой форме молодой Гете впервые увидел историю, которая легла в основу его знаменитого произведения. Доктор Фауст из средневековой легенды — тщеславный хвастун, который получает хорошую взбучку за свой договор с Дьяволом. В руках Гете эта слишком очевидно назидательная сказка становится архетипом западного сознания, могучим символом риска, связанного с односторонним развитием. Гете создал новый термин для описания тенденции, которая усиливалась в то время: Фаустиаиство означает ненасытную, высокомерную жажду знаний; знаний — любой ценой, стремление проникнуть в самые глубинные области жизни, невзирая на последствия. В книге «Закат Европы» (1918) историк Освальд Шпенглер разделил историю человечества на три периода: классический, магический и фаустианский. Хоря Шпенглер писал свой труд почти сто лет назад, он ввдел последний период так, как его видим мы, и, как становится ясно из его работы, он считал, что человечество смогло найти выход из создавшегося положения.
Интерес Гете к магии, оккультизму и герметическому мышлению возник рано и, хотя претерпел множество изменений, оставался с Гете всю его жизнь. Он начинает свою автобиографию Dicktungund Warheit («Поэзия и Истина») (1811–1812) с рассказа об астрологическом фоне своего рождения:
4Мой гороскоп был благоприятным: Солнце стояло в созвездии Девы и в тот день достигло своей высшей точки; Юпитер и Венера смотрели на мою жизнь доброжелательным оком, а Меркурий — без враждебности; Сатурн и Марс сохраняли безразличие; только луна, почти полная, все больше проявляла силу своего отражения по мере того, как достигала своего планетарного часа» [4].
В то время, когда родился Гёте, алхимия всё ещё пользовалась популярностью во Франкфурте-на-Майне, городе, расположенном недалеко от Мангейма. Хотя экспериментальная наука уже столетие вела своё наступление на алхимическую территорию, колонизация ещё не завершилась. Даже в 1787 году Берлинская Академия рассматривала заявление некоего профессора из Галле, который утверждал, что ему удалось превратить неблагородные металлы в золото. Хотя ученые смеялись над подобными заявлениями, тот факт, что они чувствовали себя обязанными их рассматривать, говорит о том, что алхимические идеи не были полностью вытеснены из общественного сознания. В Мангейме, во всяком случае, алхимия всё ещё оставалась любимым развлечением: многие уважаемые горожане имели алхимические лаборатории, и эта мода так широко распространилась, что властям города пришлось запретить занятия алхимией. Значительную роль в моде на алхимию играла перспектива быстрого обогащения, но всё же в той части Германии, где родился Гете, существовала и более глубокая заинтересованность. Немецкий пиетизм был силен во Франкфурте, а ииетистская доктрина берет свои корни в рукописях Якоба Беме. Бёме, как мы видим, был важной фигурой для Сен-Мартена и Уильяма Блейка и других оккультистов восемнадцатого столетия; его работы представляют собой форму христианского мистицизма, выраженного алхимическим языком. Как пишет Рональд Грей в своей книге «Гете — алхимик» (1952), вероятно, что в тех местах, где был силен пиетизм, присутствовало также определенное признание духовной ценности алхимии [5]. В любом случае, к тому времени, когда юный Гете вернулся во Франкфурт после учебы в Лейпциге, он попал в оккультную среду и начал интенсивно изучать алхимические рукописи. С алхимической литературой Гете познакомила его подруга и духовная наставница, пиетистка фрейлейн фон Клеттенберг,
3-7878
с которой он начал серьезно изучать работы Парацельса, Бэзила Валентайна, И.Б. ван Хелмонта, Джорджа Старки и других герметических авторов. Но вера Гете в действенность алхимии была основана не только на интеллектуальных рассуждениях. Гете вернулся из Лейпцига в состоянии нервного расстройства, которое сохранялось у него довольно долго, беспокоя самого Гете и раздражая его родителей. Фрейлейн фон Клеттенберг принадлежала к кружку пиетистов, одним из членов которого был доктор Метц. В обаятельной и вкрадчивой манере доктор Метц говорил о таинственном «Универсальном Лекарстве», которое излечивает все болезни; его заявление мы можем понять как намек на алхимический эликсир жизни. Кроме того, Метц иносказательно говорил о каббалистических и алхимических книгах, посредством чтения которых любой человек может сам открыть средства создания этого универсального лекарства. Хотя Метц открыто не говорил о своей принадлежности к тайным обществам, но, владея герметическим знанием и оккультной медициной, он действовал как один из розенкрейцеров, которые порой становились странствующими целителями, посвящая себя заботе о немощных телом и духом. Гете соответствовал этим критериям, а вскоре после его вхождения в круг фрейлейн Клеттенберг здоровье его ухудшилось еще больше. Кажется, он был на гране смерти, и его мать, также член группы пиетистов, упросила загадочного Метца применить своё чудодейственное лекарство.
Как пишет Гете:
«В этой последней крайности моя страдающая мать с величайшей горячностью вынудила растерянного целителя применить его универсальное лекарство. После долгих отказов он глубокой ночью поторопился домой и вернулся с маленьким пузырьком кристаллической сухой соли, которую растворил в воде и дал выпить своему пациенту. Жидкость имела явный щелочной вкус. Едва я принял соль, моё состояние улучшилось; с этого момента болезнь стала отступать, и, постепенно, я выздоровел» [6].
Под впечатлением от удивительного лекарства Метца Гете отмечает: «Не надо говорить, насколько усилились вера в наше-
го врача, а также наши усилия получить свою долю от такого сокровища».
После своего излечения Гете всерьез занялся своими алхимическими исследованиями. Фон Клеттенберг уже имела в своём доме маленькую алхимическую лабораторию, а вскоре Гете устроил свою собственную лабораторию в мансарде родительского дома. Горн, реторта, перегонный куб и песочная баня использовались для приготовления liquor silicum, или «кремниевого сока», сделанного из чистого кварца и щелочи, который должен был превращаться в прозрачное стекло, которое растворяется под воздействием воздуха и имеет безупречную прозрачность. Этот liquorsilicum служил Гете в качестве алхимической «девственной земли», нетронутой prima materia, на которой можно было проводить дальнейшие манипуляции. Гете был прилежен, но ему пришлось признать, что, как бы тщательно он ни работал, результат никогда не получался таким чистым, как он рассчитывал. Со временем он прекратил свои эксперименты.
Интерес Гете к практической алхимии угас, в отличие от его страсти к оккультной литературе. После своих занятий с фрейлейн фон Клеттенберг Гете погрузился в глубины творений Якоба Беме, Сведенборга, Томаса Воэна, а также многих других, менее известных светил. Его особенно привлекали рукописи, приписываемые Гермесу Трисмегисту, главному святому — покровителю алхимии. Понятие о трансформации, столь значимое для его собственных идей, касавшихся эволюции растений, которые предшествовали работам Дарвина, оставалось ключевой темой, и в результате своего интереса к алхимии Гёте стал очень интересоваться наследием розенкрейцеров. Фрагмент, озаглавленный Die Geheimnisse («Тайны») и написанный между 1784 и 1786 годами — в это время он начал свои ботанические исследования, — был задуман как часть поэмы о розенкрейцерах. Для Гете роза и крест были могучим символом слияния противоположностей — главной алхимической задачи. Одной из розенкрейцеровских работ, прочитанных Гете с очевидным интересом, была книга «Химическая свадьба Кристиана Розенкрейцера», наиболее вероятно написанная алхимиком и герме-тистом Иоханном Валентином Андреа. Андреа (1586–1654), лютеранский теолог, написал и другие розенкрейцеровские трактаты, такие как Fama Fratemitas, который появился в Германии в 1614 году как заявление о существовании тайного братства и призыв к серьёзным искателям духовной правды присоединиться к нему Один из известных соискателей — философ Рене Декарт — был потрясен тем, что не смог найти ни одного члена секты. Его скептически настроенные друзья говорили, что в этом нет ничего странного: ведь о розенкрейцерах говорят, что они — незримое сообщество. Позднее, обеспокоенный слухами о том, что он является одним из розенкрейцеров, Декарт предстал перед своими друзьями и заявил, что, поскольку они могут его видеть вполне отчетливо, он не может быть членом невидимой ложи.
Гёте прочитал «Химическую свадьбу» в 1786 году, через много лет после того, как прекратил свои алхимические эксперименты. Но книга оказала на него большое влияние. Своей подруге Шарлотте фон Штейн он писал, что, прочитав книгу, почувствовал, что «есть хорошая волшебная сказка, которую следует рассказать в подходящее время, но эту сказку надо возродить; её нельзя полюбить в её старой коже». Волшебная сказка, рассказанная в подходящее время, — по-видимому, речь идет о том, что в обработке Гете превратилось в Marchen — «Волшебную сказку о зеленой змее и прекрасной Лилии».
Marchen, или литературный миф, является особой формой немецкой литературы. Новалис, который включил похожую сказку в свой роман «Генрих фон Оффердинген», называл Marchen «сновидением… не подчиняющимся логике… сочетанием удивительных вещей и событий… полным смысла хаосом». Алхимические символы и темы изобилуют в сказке Гёте, впервые опубликованной в 1795 году в собрании, которое называлось «Беседы эмигрантов в Германии». Эти «беседы» являются циклом историй, их рассказывают французские аристократы, которым пришлось покинуть свои дома в годы террора и которые убежали в Германию, чтобы спастись от гильотины. Напуганный ужасами Революции, Гёте надеялся показать, как принципы гармонии, объединения противоположностей и беспристрастная оценка красоты могут создать основу для нового духовного и единого общества. Надо ли говорить, что его видение новой Европы оказалось несостоятельным. Наряду с мифом Андреа о розенкрейцерах, большое влияние на Гёте оказали «Письма об эстетическом воспитании», написанные его другом Фридрихом Шиллером. В своих письмах Шиллер утверждает, что истинно свободная личность может возникнуть только в результате гармонизации чувственного и рационального начал человека, объединения Духа и Природы. Эта тема занимала умы многих мыслителей того времени, включая Гегеля, Кольриджа и Генриха фон Клейста. Гете соглашался с Шиллером, но верил, что его собственный вклад в дело может быть внесен только в поэтической, символической форме. В результате появилась красивая, хотя не сразу понятная для читателя «Волшебная сказка».
Сам Гете не выступил с толкованием истории. Он отметил, что она «будет напоминать вам всё и ничего», и заявил, что откроет её истинный смысл только после того, как «99 читателей не смогут сделать этого». Читатели, определенно, пытались. Рональд Грей посвятил главу алхимическим экзегезам Marchen, а Алиса Рафаэль в своей работе «Гете и Философский Камень» (1965) предлагает Юнгианское понимание этой сказки. Но в смысле эзотерического влияния, возможно, величайшим толкователем сказки был австрийский философ начала двадцатого столетия, педагог и архитектор, Рудольф Штейнер. Штейнеров-ское «сверхчувственное» понимание «Волшебной сказки» и остальных творений Гёте лежит в центре его оккультной системы, антропософии, чья штаб-квартира в Дорнахе, Швейцария, является массивной цитаделью экспрессионистской архитектуры, носящей довольно подходящее название Гетеаиум. Однако независимо от того, как относиться к Штейнеровской или любой другой интерпретации, сказка Гете без сомнения напоминает похожие на сон, мистические и малопонятные символы алхимической литературы.
Новалис
Если попытаться в одном слове выразить суть немецкого романтизма, этим словом будет Sehnsucht. Немецко-английский словарь Лангеншейдта переводит это слово как «стремление, желание, тоска, изнеможение, томление, ностальгия», но на самом деле слово не имеет точного английского эквивалента. «Неисполнимое» или «невыразимое» желание, возможно, подходит лучше всего, но есть в первоначальном немецком слове нечто, ускользающее в любом английском переводе. Слово Sehnsucht вызывает в воображении далекий зов рога в темном лесу, пронизывающий отблеск заката, который нам никогда не догнать, неважно, с какой скоростью мы будем мчаться к горизонту, покрытые снегом пики далекой горной гряды. Красота, пространство и чувство чего-то бесконечно желанного, находящегося для нас вне досягаемости; возможно, в музыке мы можем чувствовать это в полной мере, а будничный аналог этого поэтического состояния на непристойном и языческом уровне мы можем увидеть в порнографии [7]. Доступные и усердные женщины стимулируют желание, которое они никогда не смогут удовлетворить. И подобно любителям порно, романтики, которые стали жертвой Sehnsuchty со временем обнаружили, что им стало очень сложно иметь дело с реальным миром плоти и крови. В конце концов, многие из них поняли, что сели на мель между воображаемым королевством беспредельной красоты, которая тем не менее, ускользает из их рук, и железобетонной реальностью, которая неизменно готовит испытания, слишком тяжелые для их чувствительных натур.
Один из поэтов в наибольшей степени ассоциируется с идеей Sehnsucht Призрачный «голубой цветок» из его неоконченного романа «Генрих фон Офтердинген» (1800) стал наивысшим символом этого состояния души. Георг Фридрих Филипп фон Харденберг больше известен под именем Новалис. Так звучит латинское название для «свежевспаханного поля» и девичье имя его матери. Он родился 2 мая 1772 года (менее чем через два месяца после смерти Сведенборга) в поместье Обервидерштедт, недалеко от Галле, на земле, приобретенной одной из ветвей его древней семьи в семнадцатом столетии. Его отец, барон Генрих Ульрих Эразмус фон Харденберг, был убежденным последователем графа Цинзендорфа и членом «моравского братства»; он навязывал семье угрюмый и безрадостный уклад, основанный на почтительности к старшим и на соблюдении религиозных обрядов. Лишенный чувства юмора барон фон Харденберг отказывался разговаривать с соседями, считая банальную беседу нехристианским делом. Его отношения с остальным миром были такими же резкими. Согласно легенде, когда он прочитал в газетах сообщение о французской революции, рассказ об атеизме и других антихристианских настроениях привел его в такой гнев, что он бросил газеты на пол и поклялся никогда больше не брать их в руки.
Свою клятву, но свидетельству всех окружающих, барон твердо соблюдал.
Однако мать Новалиса была нежной и терпимой, она делала всё, чтобы защитить молодого поэта и остальных детей от отцовского гнева. Новалис рос, как многие поэты, в изоляции, он бродил по фамильному особняку и поместью, расположенному на 6epeiy реки в горах Гарца, наедине со своими мыслями и природой. Он был болезненным ребенком, и во многих отношениях его детство напоминает детство Сен-Мартена и Карла фон Экарт-хаузена. Как отмечает его переводчик Артур Верслуис, «возможно, именно уединение, детство, в котором он был предоставлен самому себе, открыли Новалису множественные внутренние миры…» [8]. Суровая и редко нарушаемая рутина внешнего мира компенсировалась сложным внутренним королевством, где в изменчивой декорации мифов возникала магическая реальность и расцветала поэтическая интуиция.
В конце концов, отец иод предлогом материальных затруднений изгнал Новалиса из дома, что позднее отразилось во вселенском одиночестве, которое ощущал поэт. Один из самых известных афоризмов Новалиса гласит: «Вся философия — это тоска по родине». Он перебрался в поместье своего дяди в Луклуме, где нашел библиотеку, которая выгодно отличалась от собрания религиозных трактатов, которыми он мог пользоваться в доме своего отца. В 1791 году Новалис отправился изучать юриспруденцию в Йену, где одним из его преподавателей был Шиллер, а в 1793 году он изучал математику, химию и философию в Виттенберге, где подружился с философами Фридрихом Шлегелем и Иоганном Готтлибом Фихте. Именно в это время он познакомился с Софией фон Кун, которой было двенадцать с половиной лет. София сыграла роль печальной Лолиты для Новалиса, который, правда, не очень похож на средневозрастного Гумберта Гумберта.
Новалис с первого взгляда был поражен красотой Софии, и пишут, что многие другие разделяли его восторг. Однако сложно не увидеть нечто болезненное в одержимости двадцатичетырехлетнего Новалиса девочкой, которая едва достигла возраста полового созревания, хотя он был не одинок в таком пристрастии: столь же романтичный и ещё более болезненный Эдгар Аллан По в возрасте двадцати шести лет женился на тринадца-тилетней Вирджинии Клемм.
Новалис держал в секрете свою помолвку с Софией, боясь, что его отец будет против их брака: в большей степени из-за скромного положения Софии, чем из-за разницы в возрасте. Но его отец был очарован девочкой, что было для него совершенно нехарактерно и что свидетельствует об обаянии Софии. Отец благословил их союз, но судьба была против Новалиса, и в ноябре 1795 года София серьезно заболела — у неё нашли опухоль печени. К весне 1796 года её состояние улучшилось, но к лету вновь наступило ухудшение, и пришлось делать операцию. Затем последовало ещё несколько операций, которые были безуспешными, и после длительной, мучительной борьбы в марте 1797 года, она умерла, не дожив до шестнадцати лет. Менее чем через месяц брат Новалиса, Эразмус, умер от чахотки — болезни, которая со временем убила самого Новалиса. Ранняя смерть, утрата и траур сильно повлияли на мировосприятие Новалиса. Хотя совершенно ясно, что любовь Новалиса к Софии была искренней, нельзя не задаться вопросом, что создало психологический фундамент его страстного увлечения. Как отмечает в своём исследовании Джон Нойбауер, письма Софии свидетельствуют о том, что она не была для Новалиса равным партнером по своему интеллектуальному уровню, также как не была для него подходящим сексуальным партнером. Друг Новалиса теолог Фридрих Шлимермахер говорил, что он не верит, что Новалис выбрал «свою возлюбленную правильно, или даже что он правильно её понимал; я почти уверен, что она не удовлетворила бы его, если бы осталась жива» [9]. У Новалиса была как минимум один роман до того, как он встретил Софию, а в свои университетские дни, когда он кутил с Фридрихом Шле-гелем, он более чем вероятно проявлял и сексуальную активность. Однако Новалис ощущал потребность подавлять свои сексуальные порывы. Эротические фантазии и мечты преследовали его, и он часто стремился к обществу сексуально непривлекательных женщин, чтобы подавить свои желания. Половой акт сам по себе отталкивал его; беседуя со своим братом о первом свидании с Софией, Новалис отметил, что его «нежные чувства» к ней растаяли с первыми «вульгарными знаками её благосклонности». Нельзя исключить, что мы видим слишком много в, возможно, безобидной влюбленности, но София во многих отношениях видится фигурой, олицетворяющей Sehnsucht в чистом виде: идеальная красавица, которая остается, по крайней мере в настоящий момент, неприкосновенной. Между сексуальной фантазией и реальным сексом она мерцает, как многообещающая заря. Со смертью Софии ее недостижимость стала окончательной и неизменной, и только тогда Новалис позволил себе переплавить её образ в символ мистического союза — выражение эротической духовности, общей для алхимических, герметических и кабалистических традиций, в следовании которым Новалис нашел себя.
Всё творчество Новалиса насыщено пифагорейскими, герметическими темами, основной из которых является идея союза с божеством. Подобно Сведенборгу, Блейку и многим другим Новалис считал внешний, физический мир символом более глубокой, духовной реальности. После смерти Софии Новалис увидел в своей целомудренной любви к ней средство прорыва через внешнюю оболочку и проникновения в сверкающий источник. Эта перемена, согласно его рассказу, произошла 13 мая 1797 года, когда Новалис испытал мистические ощущения, созерцая могилу Софии. Он записал в своём дневнике: «Я почувствовал неописуемое счастье — мгновения сверкающего восторга — я стряхнул могилу прочь как пыль — её присутствие было осязаемым — я верил, что она может появиться в любую минуту».
Перед этим Новалис два месяца упражнялся в «активном воображении», которое используется в различных спиритических упражнениях, с целью подготовить себя к прорыву. По крайней мере, отчасти имела место попытка обуздать свои сексуальные фантазии и сохранить полную сосредоточенность на любви к умершей девочке-подростку, с которой он надеялся вскоре воссоединиться в смерти. Дневники того времени рисуют борьбу между «сладострастными грезами» и стремлением Новалиса сохранить свою «помолвку в более высоком смысле». Новалис, подобно другим, более поздним мрачным романтикам — на ум приходят Вагнер и Малер — искал в смерти освобождение от жизненных иллюзий; только в более высоком духовном союзе его сексуальному голоду было позволено свободно проявить себя. Одним из продуктов этого напряжения стали мистикоэротические «Гимны Ночи» (1800), одна из немногих работ поэта, опубликованных при его жизни. В третьем гимне мы находим поэтизированный рассказ Новалиса о своих переживаниях у могилы.
Готовясь к своему первому мистическому опыту, Новалис часто посещал могилу Софии, перебирал её письма и подарки, читал духовную и мистическую литературу Спорный вопрос, в какой степени видение Новалиса, когда он ощутил присутствие Софии, было плодом его собственного могучего воображения, а также тот факт, что sophia на греческом языке означает мудрость, единение с которой является главной целью мистических действий, не могут ускользнуть от внимательного читателя. То, что Новалис тренировал в себе способность вызывать в воображении образ Софии, становится ясно из его дневников. За неделю до главного видения, он записывает, что видел её в профиль, сидящую рядом с ним на софе, на ней был зеленый шарф. Одним из источников вдохновения было письмо от его брата Карла, который пишет о внезапном остром желании умереть, возникшем у него во время грозы. Он пишет о «полной искренности», с которой он хотел быть убитым молнией, вспышкой, которая переносит человека в «вечные объятия наших любимых».
Смерть означала для Новалиса преображение, экстатическое бегство и избавление от времени и пространства — идея, которую разделяли многие романтики и которая передана на полотнах романтического живописца Каспара Давида Фридриха. Правы ли были романтики в своих представлениях о смерти или могила означает абсолютное забвение — чтобы выяснить это, Новалису не пришлось долго ждать. В1798 году он познакомился с Юлией фон Карпентир, и его одержимость Софией уменьшилась в достаточной степени, чтобы он смог завязать новый роман. Однако отношения Новалиса и Юлии были обречены. Хотя его литературная карьера начала расцветать (к тому времени он уже познакомился с Гете, а в Йене был центральной фигурой в кружке, в который входили Людвиг Тик, братья Шлегель, Фридрих Шеллинг и Фридрих Шлирмахер), туберкулез, который погубил его брата, начал разрушать хрупкую телесную оболочку самого Новалиса. Он продолжал писать и исполнять обязанности инспектора саксонских солевых шахт, но в октябре 1800 года состояние его легких катастрофически ухудшилось. Он стал угасать, и 25 марта 1801 года — через четыре года и шесть дней после смерти Софии — он и его возлюбленная воссоединились в том, что мы должны признать более устойчивым союзом. В возрасте 28 лет Новалис умер.
Э.Т.А. Гофман
Возможно, наиболее романтическим из всех романтиков был странный человек, чья неистовая двойственная личность и запойное пьянство сочетались с педантичным исполнением социальных обязанностей и такой рабочей программы, которая могла бы привести в уныние даже самого дисциплинированного героя. Днем Эрнст Теодор Амадеус Гофман был уважаемым юристом и чиновником, который одно время работал в гражданской администрации в Польше, затем в прусском Верховном Суде в Берлине. Но по ночам он становился совсем другим. Одаренный художник-график Гофман был еще и композитором. Хотя большая часть его музыкальных вещей сегодня утеряна, известно, что он написал десять опер (одна из которых, «Ундина», возможно, является первой оперой в романтическом стиле), две симфонии, две мессы, несколько кантат, много сопроводительной музыки и дюжину камерных вещей. Он был также способным дирижером, который приобрел известность исполнением произведений Моцарта и Глюка, а также блестящим музыкальным критиком. Очерк и Гофмана о Бетховене в то время, когда публика ещё не приобрела вкус к его музыке, а также представление о музыке как о самостоятельном духовном мире помогли больше чем что-либо ещё сформировать образ этого композитора как посланника высшей, идеальной сферы. Вместе с Кольриджем и Бодлером Гофман был одним из тех немногих писателей, которые превратили критику в искусство. Его очерки и обзоры, в которых он утверждал понимание музыки как самодостаточной не-изобразительной формы искусства и доказывал превосходство инструментальной музыки перед вокальной — идея практически неслыханная в его время — оказали влияние на таких крупных музыкальных теоретиков, как Шуман, Вагнер и Шопенгауэр, а позднее питали эстетическую доктрину символизма, который доминировал в конце девятнадцатого столетия. В этом нет ничего удивительного: музыка и «высший мир», который она изображает, для Гофмана были основой его жизнеощущения. В очерке «Инструментальная музыка Бетховена» Гофман выразил свои соображения но этому поводу в лаконичной формуле. «Музыка, — писал он, — открывает человеку незнакомую область, мир полностью отделенный от внешнего, материального мира, который окружает его, мир, в котором человек оставляет позади свои физические ощущения, чтобы почувствовать невыразимое желание».
Как и Новалис, Гофман познал Sehnsuckt. Гоффман писал о другом мире не только в своих работах, посвященных музыке. Его одаренности хватило бы на несколько человек — и в некотором роде Гоффман был несколькими людьми — он был также автором некоторых из наиболее эксцентричных и любимых читателями сказок и новелл девятнадцатого столетия. Во многих отношениях Гоффман похож на Эдгара Аллана По и Ганса Христиана Андерсена кстати, они оба читали его сказки с пользой для себя. Его истории имеют блеск и великолепие волшебных сказок, но часто наполнены тревожными, жуткими образами и чувствами. Всё же, подобно 1ете, он был одним из тех немецких авторов, которые почти не знакомы английскому читателю. Сегодня многие люди знают Гофмана если вообще его знают как вдохновителя легкой оперы Оффенбаха «Сказки Гофмана» и балета Чайковского «Щелкунчик». Но причудливые сказки Гофмана о магическом посвящении, алхимии, необычных состояниях сознания и других оккультных предметах имеют психологическую глубину, которая заставляет вспомнить Бодлера, Достоевского и Кафку.
Эрнст Теодор Вильгельм Гофман родился в Кёнигсберге в 1776 году, позднее он принял имя Амадеус в честь Моцарта, которым восторгался. У него было безрадостное детство: родители плохо с ним обращались, а после их развода ситуация стала ещё хуже. Лишившись в раннем возрасте заботы родителей, он воспитывался у строгих родственников в доме, где жили его бабушка, три тетки и пуританин-дядя. Возможно, внезапная потеря родителей и отсутствие личного «золотого века» стали причиной его любви к музыке, которая сулит свой «идеальный» мир. Так или иначе, уже в раннем возрасте Гоффман восхищался музыкой, а знакомство с «Волшебной флейтой» Моцарта побудило его к собственному музыкальному творчеству. Музыкальные волшебные сказки Моцарта с их масонскими мотивами инициации и извечной борьбы между добром и злом — у Моцарта их олицетворяют маг Зарастро и Королева Ночи — Гофман использовал как образец для своих собственных сказок. Все истории Гофмана связаны с этими первичными, основными темами, которые являются романтической conundrum par excellence: конфликт между скучным миром повседневных забот и манящим миром воображения. Гофман, который принадлежал обоим мирам, ощущал напряжение и трение между ними в течение всей своей жизни, и этот гнет взял свою дань: хорошо известны внезапные перемены его настроения — от ребячливого веселья он переходил в состояние мрачной погруженности в себя, от дружеских празднеств — к молчаливому уединению. Он был человеком масок, фрагментов и тревожных противоречий. Было бы тенденциозно назвать его постмодернистом, но очевидно, что всеобъемлющая гармония, которую удалось построить Гете, была несовместима с Гофманом.
Была ли причиной его судьба, его подсознание, незрелость или «демон упрямства», как у По, но в течение всей своей жизни Гофман каждый раз создавал очередной кризис, когда дела его начинали идти слишком гладко, и притязания рутины и нормальности угрожали подавить его стремление к другим мирам. Рискуя удобной должностью правительственного советника в Познани, Гофман рисует карикатуры на местных сановников. Его замечательные графические работы стали причиной ссылки в Плок, невыразимо скучный провинциальный город, где ему было нечем заниматься, кроме как сожалеть о своей опрометчивости. Через много лет, в Берлине, история повторилась: в своей новелле «Господин Блоха» Гофман высмеял директора полицейской комиссии. Гофману аукнулось его едкое остроумие: против него было начато судебное преследование. В конце концов после удаления кусков, оскорбительных для полицейского начальника, книга была опубликована.
В промежутке между этими двумя эпизодами, которые были просто наиболее выдающимися, Гофман делал причудливую карьеру. Его собственная жизнь отличалась насыщенным фоном и быстротой изменений, которые были характерны для его историй. Гофман проявлял глубокое пренебрежение к любым материальным, жизненным проблемам. Поэтому неудивительно, что он умер парализованный и в бедности, в возрасте 46 лет — продолжая диктовать свою последнюю работу, — разрушенный последствиями злоупотребления алкоголем, болезнью печени и заболеванием нервной системы, локомоторной атаксией. Жизнь Гофмана была воплощением его основных тем: неопределенностью личности и конфликтом между «двумя мирами». Его истории полны идеями оккультного и сверхъестественного. Месмеризм, гипнотизм, сомнамбулизм, множественные «Я», мир сильфов и саламандр, нескончаемая борьба между тьмой и светом — вот основные темы его сказок. Вновь и вновь он возвращался к контрасту и конфликту между повседневным миром и миром волшебства. С наибольшей убежденностью Гофман передает эту идею в «Золотом Горшке» (1814), который принято считать его величайшей работой. Подобно Гете и Новалису, Гофман использует жанр Marchen, но с одной важной особенностью. В отличие от Гете и Новалиса, Гофман начинает развивать первичный сюжет в повседневной обстановке и только позднее привносит волшебство в земную жизнь. Он, как полагает Джереми Адлер, был одним из первых «городских» писателей, опередившим Бодлера и Эдгара По [10]. В то время как «Сказки» Гете подобны необычным, неопределенным сновидениям, город Дрезден у Гоффмана можно узнать сразу. Его истории приобретают свое воздействие благодаря убедительному изображению волшебного мира, вторгающегося в повседневность. Это и есть гофмановский «серапио-нов принцип», впервые предложенный им в «Серапионовом Братстве» (1819). Эта книга рассказывает о группе поэтов и художников, которые назвали свое сообщество по имени безумного аристократа, который вообразил себя монахом-муче-ником, страдающим во время правления императора Деция. Когда его последователи указывали ему, что башни, которые они видят, являются башнями города Бамберга, Серапион отрицал это, говоря, что на самом деле это башни Александрии во втором столетии от рождества Христова. Когда они называли это безумием, Серапион напоминал им, что мир, который они видят, находится внутри их сознания. Реальность существует внутри, а не снаружи, нашего сознания — лейтмотив всего романтизма. И всё же Гофман признает, что этот принцип может привести в тупик — и в жизни, и в искусстве. Герметические Marchen Новалиса изображают иную реальность, но она слишком отличается от нашей, чтобы выглядеть убедительно. «Се-рапионов принцип» утверждает, что для того, чтобы магия работала, её надо сделать убедительной, значит, она должна быть связана корнями с нашим привычным миром. «Есть внутренний мир, — писал Гофман, — и сверхъестественная способность воспринимать его с абсолютной ясностью — да, с доскональной и яркой отчетливостью. Но наш земной жребий — жить во внешнем, материальном мире, он поймал нас в ловушку, но он же включает наши сверхъестественные способности… Именно внешний мир заставляет нашу душу использовать её силу восприятия». Истории Гофмана интересно читать и сегодня, потому что он редко теряет это интуитивное видение. И эстетические принципы, на которых построены его истории, были психологической основой его реальной жизни. Это напоминает волшебную сказку о Голдилокс. Слишком много реальности — и жизнь становится скучной, бесцельной и пресной; слишком много воображения — и мы становимся Серапионовыми Братьями, живущими в солипсическом мире мечты. Но когда пропорция соблюдена «тютелька в тютельку» — как в большинстве историй Гофмана, — тогда мы получаем «волшебство» [И]. Рождаются не бесплотные сказочные миры или плоская, унылая действительность, но искрящиеся, опьяняющие сказки, которые стимулируют наши творческие порывы — в своём роде литературное шампанское (вновь вполне подходящее определение для произведений Гофмана). Кроме Гофмана только один писатель отразил эту двойственную природу жизни с такой же ясностью и силой — Дэвид Линдсей, автор гностической классики «Путешествие к Арктуру» (1920), но взгляд Линдсея мрачен, часто пессимистичен, кроме того, ему не хватает гоф-мановского юмора и благодушия. Если Гофман напоминает Моцарта, то Линдсей — Бетховена.
В своей жизни Гофман никогда не мог добиться правильной — «тютелька в тютельку», — плодотворной пропорции двух миров, которой ему удавалось достичь в своих историях. Но для романтиков жизнь и искусство являются двумя сторонами одной авантюры; «Золотой горшок» становится неиссякаемым источником («горшком золота»), потому что, читая эту сказку, мы погружаемся в тот фантастический мир, который она представляет. Гоффман — первый писатель, у которого становится ясным уравнение Поэзия * Магия; читатель превращается в соучастника алхимической трансформации. Реквизит этой гофмановской истории в значительной мере взят из Le Comte de Gabalais (1670), оккультного романа, написанного в стиле Ренессанса и розенкрейцеров аббатом Монтфуко де Вилларом, который изобразил изначальный мир Парацельса. Студента Ансельма, застенчивого и мечтательного юношу, любящего поэзию, беспокоят повторяющиеся видения, в которых ему является блестящая зеленая змея [12]. Змея оказывается Серпентиной, дочерью архивариуса Линдхорста, который на самом деле является изначальной саламандрой, сосланной на землю за проступок, совершенный многие тысячелетия назад. Ансельму нравится также красивая, но слишком практичная Вероника, которая хочет, чтобы он стал титулярным советником и вёл разумную, почтенную жизнь. Линдхорст нанимает Ансельма на работу: поручает ему сделать копию магической рукописи, которая имеет отношение к давнему изгнанию Линдхорста из благодатной обители и его непрерывной борьбе с силами тьмы, которые символизирует женщина-дьяволица. Основной конфликт сказки заключается в неизбежности выбора, с которой сталкивается Ансельм, выбора между двумя мирами. Большое влияние на Гофмана оказало чтение Armchten von der Nacktseite der Naturwissenschaft Г.Х. Шуберта («Взгляд с теневой стороны естественной науки», 1808), в то время популярной работы натурфилософии, которая занималась иррациональными идеями и тем, что мы могли бы назвать паранормальной стороной существования. В конце, после ряда испытаний и фантастических приключений, Ансельм, подобно Гофману, выбирает Серпентину и вместе с ней и магом Линдхорстом удаляется в их «владения в Атлантиде», Шубертовский символ первичного единства человечества с природой. До сих пор читателю, который, как мы полагаем, имеет по крайней мере потенциальную способность к поэзии, или магии, а также имеет представление о диалектике, приходится, прочитав творение Гоффмана, решать, является ли оно просто занимательной историей или метафорой его собственного существования… Когда Линдхорст рассказал обывателям о своём волшебном прошлом, они обвинили его в азиатской витиеватости и потребовали рассказать им что-нибудь правдивое. Архивариус ответил, что не знает истории более правдивой, чем та, которую он им поведал. Я согласен: под обманчивой оболочкой занимательной сказки Гофману удалось выразить основной миф человеческой жизни.
Эдгар Аллан По
Эдгар Алдан По (1809–1849), подобно Гофману, является ещё одним серьёзным писателем, который для большинства читателей превратился в рассказчика ужасных историй. Я сам в шестидесятые годы, будучи подростком, наслаждался увлекательными экранизациями «рассказов ужаса», сделанными режиссером Роджером Кормэиом. «Ворон» — одно из стихотворений, которые мы учили, или, по крайней мере, пытались учить на занятиях по английскому языку в США, а рассказ «Сердце-обличитель», войдя во множество сборников «рассказов ужасов», оказался в числе наиболее часто включаемых в антологии произведений. Но есть другая сторона творчества Эдгара По, сторона, которую его собратья-поэты, такие, как Шарль Бодлер, Ж.Ш. Гюисманс и Стефан Малларме, знали и ценили, в отличие от американцев — современников По или более поздних серьезных критиков, таких, как Генри Джеймс и Т.С. Элиот, которые не видели в его работе ничего, кроме печального влияния юношеских воспоминаний.
Собственная жизнь По была страшнее, чем любая из его «новелл ужасов». Хотя считается, что рассказы о его порочности и пристрастии к наркотикам преувеличены, на самом деле его жизнь, которая началась с бегства его отца и потери матери, когда Эдгару было два года, стала рядом болезненных ошибок, поражений и разочарований. В истинно романтическом стиле Эдгар По умер при загадочных обстоятельствах в возрасте сорока лет [13]. Подобно Софии, возлюбленной Новалиса, собственная невеста-ребенок Эдгара По, Вирджиния, умерла от чахотки, её смерть была, очевидно, причиной окончательного упадка По и последнего, разрушительного кутежа. Большую часть своей жизни По жил в крайней бедности, и со своими своими литературными триумфами и славой — «Ворон» был одним из его ярких прижизненных успехов — он едва зарабатывал работой критика и редактора, чтобы удерживать душу в теле. В случае По это, возможно, не было проблемой, так как освобождение души из телесных оков было его центральным метафизическим интересом.
Подобно Гоффману, По был сложным человеком: он открыто называл себя рационалистом (кстати, именно он изобрел жанр детективного романа), по был одержим идеей души и потустороннего мира. Идеалист-поэт, он по горло погрузился в беспощадный журналистский мир Америки в период перед гражданской войной. Также подобно Гофману, По восхищался человеческим разумом и исследовал его наименее исхоженные области, он экспериментировал с гипнозом, сомнамбулизмом, сновидениям и и месмеризмом. Внутренний раскол зашел у Эдгара По так далеко, что стал определять его духовное состояние: он принял догматы «Факультативной Психологии», которая утверждала, что различные душевные и интеллектуальные способности, такие, как рациональность, «моральное чувство» и «эстетическое чувство», существуют раздельно друг от друга. Снова, подобно Гофману, По пытался объединить свои многочисленные и несопоставимые внутренние сущности при помощи волшебной палочки Искусства. Каждый, кто прочитал критические работы По, знакомится с сентенцией, которая нрохо- дит через них как навязчивая идея: единство содержания. То, что человека, чей внутренний мир скрывал толпу внутренних сущностей, приводила в восхищение идея единства, можно легко понять. Но представление По об объединенном мире выходило за пределы книжной страницы; или, точнее говоря, хотя атрибутика его стихотворений и повестей включает оживших мертвецов, заживо похороненных людей, двойников и дьявольски бьющиеся сердца, их предметом является знание об истинном мире, лежащем за пределами вуали ощущений: «дикий, причудливый край, который находится высоко/Вне ПРОСТРАНСТВА, вне ВРЕМЕНИ»! Как пишет один из критиков: «У По направление ума, атака его воображения направлены прочь от тела в направлении духа, прочь от „скучной реальности" физического мира к необыкновенному сознанию „далекой счастливой звезды"» [14].
То, что По, как и Новалиса, в высшей степени интересовало «путешествие во внутренний мир», может показаться неожиданным для читателей, которые вспоминают его по conte cruels\ таким как «Колодец и маятник», или по психологическим триллерам, таким как «Черный кот». Но повести и рассказы По можно рассматривать как направленное внутрь путешествие к призрачному сознанию. В «Заметках на полях» По пишет о своём опыте гипнагогии — вхождения в состояние между бодрствованием и сном. Видения, как он пишет, 4 возникают в душе… только во время наиболее глубокой безмятежности… в те моменты, когда границы бодрствующего мира перемешиваются с границами мира сновидений. Я ощущаю эти „образы", только когда нахожусь на грани сна, (они) несут в себе приятный экстаз, намного превосходящий наиболее приятные чувства мира бодрствования, или сна, подобно тому, как Небеса Нортмановской теологии превосходят её Ад. Я ценю видения, какие бы формы они ни принимали, я воспринимаю их с благоговейным трепетом, который в какой-то мере смягчает или успокаивает экстатический восторг. Я так высоко ценю их по причине своего убеждения (которое кажется частью самого экстаза), что этот экстаз, сам по себе, представляет явление высшего, божественного порядка по отношению к Человеческой Природе — проблеск далекого одухотворенного мира…» [151.
Тайное знание, удивительные путешествия и причудливые, необычные пейзажи часто составляют содержание гипнотических галлюцинаций, а также новелл Эдгара По. «Украденное письмо», «История с воздушным шаром» и «Поместье Арн-гейм», необычные внутренние пространства, подобные Дому Ашеров или расследованию Огюста Дюпена: все они символизируют, возможно, темные тайники разума или идеализируют уединенные уголки, в которых можно мечтать и медитировать. И в то время как клинические психологи и ученые — исследователи мозга могут увидеть в гипногогических видениях обломки душевного кораблекрушения или груз, скинутый в аварийной ситуации за борт, для поэтов, подобных Эдгару По, и оккультистов, подобных Сведенборгу, они являются стрелками, указывающими направление к неисследованной территории души. Нет сомнений, что путешествия за пределы могут быть опасными. По знал это, как и его герои, от лица которых ведется рассказ в его произведениях «Рукопись, найденная в бутылке», «Низвержение в Мальстрем» и «Приключение Артура Гордона Пима». Но он знал также, что это единственное путешествие, которое стоит того, чтобы в него отправиться. Эдгар По был знатоком оккультной литературы, а герметические и алхимические темы постоянно возникают в его книгах, в символическом виде в таких новеллах, как «Падение дома Ашеров», «Свидание» и «Лигейя», и в откровсино сатирических произведениях, таких как «Фон Кемпелсн и его открытие» [16]. Но в его трех «месмерианских историях» («Повесть скалистых гор» (1844), «Месмерическое откровение» (1844), и «Правда о том, что случилось с мсье Вальдемаром» (1845)) явно видна его вера в возможность разорвать вуаль, разделяющую «два мира». По был автором' литературных мистификаций. Как указывает один из критиков, в то время увлечение лженаукой захватило Соединенные Штаты [17]. Повесть «Правда о том, что случи* лось с мсье Вальдемаром» вызвала переполох и в Англии, и в Америке. Практикующие месмеристы и такие поэты, как Элизабет Барретт Браунинг, писали Эдгару По, спрашивая, является ли рассказ правдивым. Рассказ Эдгара По о месме-ристе, который семь месяцев поддерживал мертвеца в состоянии временной жизни, по истечении которых тело покойника превратилось в «почти жидкую массу отвратительной, тошнотворной гнили», повествует об очень мрачных событиях. «Ме-смерическое откровение» ближе к метафизической цели автора и является своего рода разминкой перед переходом к развернутому апокалипсису в его великолепной и зловещей пророческой поэме «Эврика» (1848), написанной Эдгаром По незадолго до смерти.
Эдгар По взял большую часть информации о месмеризме из книги преподобного Тауншенда «Факты о Месмеризме» (1840). Ясно, почему книга Тауншенда произвела впечатление на Эдгара По. Рационалист По мало интересовался отвлеченными толкованиями идей Месмера; он искал факты, как удостоверяют и вводная фраза рассказа и заголовок истории о Вольдемаре. В письме к поэту Джеймсу Расселу Лоуэллу Эдгар По отмечает: «Я не верю в духовность. Я полагаю, что слово — это просто слово. Никто не обладает пониманием духа. Мы не можем представить себе то, чего нет». Что мы можем себе представить, или, по крайней мере, что По описывает в «Месмерическом откровении», так это доведенную до совершенства сущность, которая «неделима», то есть не составлена из мельчайших частиц (атомов), но слита в единое целое. Эта неделимая сущность проходит через всю вселенную; для По и зачарованного героя его рассказа она является Богом [18]. Эта неделимая сущность скрыта от наших обычных органов чувств, но мы можем мельком увидеть её, находясь в состоянии полусна или в гипнотическом трансе. Удивительно, идея о существовании сущности, которая не воспринимается нашими органами чувств и внутри которой живут иные создания, позднее возникает в книгах лорда Лит-тона, Элифаса Леви и Ги де Мопассана. Рассказы Эдгара По о существующем за пределами реальности были столь убедительны, что группа сведенборгианцев написала ему письмо, в котором сообщала, что может подтвердить его сведения. По с некоторым раздражением ответил им: «Мой рассказ является вымыслом от начала до конца». Тем не менее он упорно доказывал истинность образов из своей более обширной работы, «Эв-рики», которую мы подробно рассмотрим. Разделение личности быстро углублялось, и если его рассказ о неделимой вездесущей, божественной сущности не производит на нас большого впечатления, замечательное предвидение Эдгара По заставляет нас предположить, что гипнагогические состояния и гипнотические трансы могут обеспечить проникновение в некоторые необычные стороны реальности. Эдгар По многого ожидал от «Эврики», он верил, что эта работа может создать ему репутацию крупного метафизического мыслителя. Книга провалилась, но всё же на её напыщенных страницах Эдгар По предсказал феномены черных дыр, расширяющейся вселенной, искривленного пространства, галактических скоплений, открытие новых астероидов, вращающихся на орбите между Марсом и Юпитером, а также сформулировал антропологический принцип и высказал другие космологические идеи, которые были немыслимы для ученых в то время, когда писалась эта книга. Критики не имели ни малейшего представления, что со всем этим делать. Учитывая, что Эдгар По имел репутацию пьяницы и наркомана, неудивительно, что его метафизические полеты были отнесены в ту же категорию, что и розовые слоны. Невежество окружающих угнетало Эдгара По. Он заявил своему издателю Джорджу Патнаму: «Я раскрыл тайну Вселенной!» — и потребовал издать книгу тиражом в 50 000 экземпляров. Патнам выдавил из себя аванс в 14 долларов, но 500 экземпляров, которые он напечатал, не были проданы. Для большинство читателей видение Эдгара По было слишком абстрактным, чтобы обеспечить экзистенциальный комфорт, тем не менее в его «неделимую сущность» встроена христианская мораль. На вопрос: «Что хорошего может быть в боли?» — загипнотизированный ученый Эдгара По отвечает: «Боль примитивной жизни на Земле — единственная основа блаженства вечной жизни на Небесах». Как и у Элифаса Леви, Бодлера, Рембо, Малькольма
Лаури и других, с которыми мы ещё встретимся в этой книге, путь Эдгара По был путем страданий. Нам не нужна помощь гипноза, чтобы представить себе, что он пытался найти в своих страданиях какой-то смысл.
Бальзак
Легенда повествует, что Бальзак, перед тем как запереть себя в рабочем кабинете, раздевался и отдавал одежду своему слуге С приказом не возвращать её до тех пор, пока он не напишет свою дневную норму. Сомнительно, конечно, но близко к правде. Действительно, Бальзак надевал монашескую рясу перед тем, как сесть за дневную, а точнее, ночную работу. Его обычное расписание было таким: он вставал в полночь и работал до восьми утра. И каждую ночь он создавал огромный объем текста: по некоторым расчетам средняя выработка составляла около шестнадцати напечатанных страниц. Продуктивность Бальзака была литературным эквивалентом «прогресса», который изменил пейзаж Франции в первой половине девятнадцатого столетия. Не считая изданных под псевдонимом ранних работ, Бальзак с тридцатилетнего возраста и до своей смерти в пятьдесят один год — он умер в 1851 году — создал более сотни романов и коротких рассказов, не считая публицистических работ. Он замедлил темп только в последние годы жизни — из-за смертельной болезни, которая, без сомнения, была результатом его сокрушительного рабочего распорядка. Индустриальная Революция создала новую эпоху фабрик, массового производства и сборочных конвейеров, и Бальзаковский невероятной силы словесный поток состязался с самыми чудовищными из этих новых «сатанинских мельниц». Бальзак был, как оп сам называл себя, «фабрикой мысли». Он работал с такой скоростью, что некоторые критики стали видеть в нем едва ли не эгоцентричного писаку с неутолимой потребностью видеть своё имя на обложках печатных изданий. Но подобные обвинения не производили никакого впечатления на Бальзака. Он был достаточно велик, чтобы относиться к клевете с олимпийским спокойствием. В историю он вошёл как один из литературных гигантов девятнадцатого века.
У Кольриджа и Де Куинси был их опиум, у Бодлера — его вино и гашиш, у Эдгара По — его пьянство. У Бальзака было густой крепкий черный кофе: подсчитано, что за всё время своей работы он выпил около пятидесяти тысяч чашек. Бальзак сам варил для себя кофе, и этот могучий напиток питал писателя энергией, необходимой для работы над его Гаргаитюанской «Человеческой Комедией». Но в конце концов кофе ослабило сердце Бальзака и убило его. Когда Бальзак создавал подобную горной цепи серию романов, он стремился написать «историю человеческого сердца, которая показала бы все его струны — одну за другой». Бальзак обладал видением, которое требовалось для создания обширной эпопеи, изобразившей реальности современного городского мира, нового мира, который вырастал вокруг писателя. Мастера преступности, финансисты, люди из высшего общества, проститутки и новые городские бедняки: их истории нарисованы на жестоком фоне их бессердечного хозяина — Парижа.
Довольно странно, что этот титан реализма, которого Золя назвал предтечей своих собственных социологических романов, всю свою жизнь оставался нераскаявшимся мистиком, для которого внешний, видимый мир был только символом внутреннего, духовного мира.
Оноре Бальзак — позднее, впервые публикуя роман под своим собственным именем, Бальзак присоединил к нему аристократическое «де» — родился в Туре в 1799 году. Подобно Эдгару По и Гофману, Бальзак отличался двойственностью натуры, в которой явно переплелись черты характера его родителей. Отец Бальзака — дитя Эпохи Просвещения и Революции, агностик-рационалист — имел острый деловой нюх и хорошо разбирался в финансах. Мать Бальзака, чьё равнодушие и холодность к мальчику вошли в легенду, зачитывалась трудами Сведенборга и Сен-Мартена, а также была поклонницей Месмера. Все три великих оккультиста оказали большое влияние на молодого писателя. Неудивительно, что в своей «Серафите» Бальзак сосредотачивает внимание на гермафродите — исконном символе единства противоположностей. Алхимическое слияние, воплощенное в этом возвышенном создании — Серафита/Серафит, говорит также о потребности Бальзака свести воедино, а затем преодолеть, противоречия своей натуры.
Вера Бальзака в оккультизм хорошо документирована. «Всю свою жизнь, — отмечает Стефан Цвейг, написавший биографию Бальзака, — он цеплялся за наиболее примитивные формы суеверия. Он верил в амулеты, всегда носил счастливое кольцо с загадочными восточными символами, а перед тем как принять важное решение, неизменно советовался с гадалкой, как делала в то время каждая Парижская швея* [19]. Во время путешествия в Вену Бальзак познакомился с востоковедом бароном Йозефом де Хаммер-Пургшталлем, чья книга о «гашишииах» открыла моду на мистические восточные конспиролоргические теории. Барон дал Бальзаку магический талисман — кольцо, на котором были выгравированы загадочные арабские письмена. Бальзак дал талисману имя «Беду* и всегда носил его с собой, веря, что он приносит удачу, длинную жизнь, успех у женщин, а также может сделать своего хозяина невидимым. Есть ещё истории, которые подтверждают то, что большинство биографов Бальзака называют его доверчивостью.
Но глубокая вера Бальзака в оккультные феномены уходила далеко за пределы этих внешних признаков. Он, подобно Эдгару По и Гофману, изучал идеи Месмера, и из романов, составляющих «Человеческую Комедию*, по крайней мере четыре — «Луи Ламбер* (1832), «Серафита* (1835), «Урсула Мируэ* (1842) и «Кузен Попе» (1847) — имеют прямое отношение к гипнозу и теософическим идеям. Подобно Эдгару По, Бальзак был убежден, что в «гипнотическом трансе» сознание приходит в «состояние, в котором внутреннее чувство находит контакт со сверхъестественным миром, давая внутренней человеческой сущности свободу перемещаться в пространстве и времени…» [20]. В полетах метафизики Бальзак был подобен Эдгару По, но его одержимость «магнетизмом» была сосредоточена на его проявлениях в человеческой воле. Сила воли для Бальзака была очень определенной вещью, реальной силой, излучаемой личностью, в основном через глаза. Чепуха из популярных триллеров, которую Дюморье обессмертил в своём «Свенгали», была для Бальзака и других писателей, таких как его друг Теофиль Готье, реальным фактом, а сам Бальзак был живым подтверждением концепции месмеризма. Готье, который использовал сюжеты с гипнозом во многих своих книгах, говорил о Бальзаковском «подобном молнии взгляде, таком сверкающем, таком заряженном магнетизмом», он уговаривал Бальзака использовать его силу для покорения женщин. Неудивительно, что Бальзак интересовался силой воли, учитывая его собственный выдающийся резерв этого качества. Он верил, что каждому из нас при рождении достается определенное количество этого магнетизма, и что он сжигается в процессе использования и его уже нельзя восстановить. Во многих отношениях его романы можно расценивать как эксперименты, в которых он изучает различные пути, на которых его герои тратят свой жизненный флюид1. На Бальзака всегда производила глубокое впечатление абсолютная, беспощадная воля. Возможно, наиболее четко чувство Бальзака выражается в словах амбициозного Растиньяка, который, глядя на Париж из окна своего чердака, говорит: «Посмотрим, кто кого!» Но Бальзак интересовался и другими, более тонкими свойствами воли. В «Луи Ламбере», своём идеализированном автопортрете, Бальзак изображает молодого человека с почти галлюцинаторной силой воображения. Открывая для себя мир литературы, Луи как будто впервые открывает самого себя. Чтение становится «разновидностью голода, который ничто не может утолить». «В любое время, по своему желанию, — говорит рассказчик — сам Бальзак, — я Moiy опустить завесу перед своими глазами. Потом, внезапно, я вижу внутри себя камеру обскура 11 , где обычные предметы воспроизводятся в более чистой форме, чем та, в которой они впервые возникли перед моими внешними органами чувств». «Когда я читал о сражении под Аустерлицем… я видел каждый эпизод. Грохот пушек, крики сражающихся людей звенели в моих ушах и заставляли меня ощущать внутренний трепет…»
Несомненно, Луи открыл гофмановский «другой мир» — воображение. И всё же романтический пессимизм заставил Бальзака убить Луи, жертву тех самых магнетических сил, которые уносили его за пределы обыденности. Бальзак верил, что слишком интенсивное использование витального флюида ведет к смерти, и — вновь — его собственная бурная судьба подтверждает эту мысль. Это направление, которое романтический оккультизм принял с течением времени в девятнадцатом столетии. На смену идеям Блейка и Гёте о том, что внешний мир может быть трансформирован в другой мир с помощью воображения, пришло убеждение, впервые высказанное Новалисом, что этот мир является ловушкой или по крайней, мере сферой слишком грубой и несовершенной для чувствительных душ* подобных душам поэтов-романтиков. Поэтому следует уходить от этого мира, и лучшим способом сделать это является, конечт но, смерть.
В «Серафите» Бальзака соединены вместе несколько различных оккультных тем: гермафродит, другой мир, месмеризм и сведенборгианизм. Бальзаковский Сведенборг, однако, предстает в особом варианте — в качестве атрибута оккультного «шведского стола*, который представлял альтернативную мысль в Париже тридцатых годов девятнадцатого столетия. Готье говорил, что месмеризм обеспечивает его и других писателей системой «фантастических, загадочных, оккультных и необъяснимых* образов. То же самое можно сказать о доктринах Сведенборга. Бальзак познакомился с ними, читая французский журнал, посвященный магии; мать была для него вторым источником оккультной информации. Кроме того, большое влияние на Бальзака оказала интересная личность — Давид Фердинанд Корефф, немецкий врач, который одно время возглавлял кафедру животного магнетизма в Берлинском Университете, а затем переехал в Париж. Корефф был убежденным месмеристом. Именно он познакомил сливки Парижского литературного мира с идеями Месмера. Остроумный космополит Корефф знавал Гоффмана и даже был на него похож, а поскольку в то время в Париже творчество Гоффмана пользовалось большим успехом, эти особенности Кореффа делали его желанным гостем в литературных кругах. Среди его друзей и клиентов были Гюго, Александр Дюма, Мюссе, Проспер Мериме, Шатобриан, Стендаль, Бенжамен Констан де Ребек, Генрих Гейне и Бальзак.
Бальзак был жадным читателем с ненасытным голодом к знаниям и идеям. Но он не отличался аналитическим или систематическим мышлением, и месмеризм, который пришел к нему уже перемешанный с другими оккультными идеями, был в таком виде поглощен его восприимчивым умом. Месмер и Сведенборг разделяли убеждение в том, что в своей попытке объяснить внешний мир рациональная наука пренебрегает более глубокими вопросами внутренней сущности человека. Метаморфоза этой внутренней сущности является темой «Серафиты*. Толчком для создания этой книги была скульптура, выполненная одним из малоизвестных художников девятнадцатого столетия Те-офилом Бра. Скульптура изображала Марию, которая держит на руках маленького Христа, в окружении ангелов. Ангелы занимают важное место в Сведенборгианской философии — они являются, в сущности, людьми, которые перешли через порог, — и у Бальзака появилась идея написать роман об одном из них. Бра разделял с Бальзаком глубокий интерес к эзотерическому мышлению, и, кажется, его скульптура оказала большое влияние на Бальзака. Ангел у Бальзака превратился в гермафродитичес-кое создание Серафиту/Серафита, которое завязывает любовные отношения с двумя обычными людьми. С женщиной Сера-фита/Серафит проявляет себя как мужчина, с мужчиной — как женщина.
Серафита/Серафит родился у фанатичной четы сведенбор-гианцев, которые в течение девяти месяцев беременности ежедневно читали молитвы и медитировали. Результатом стало нечто похожее на ребенка Розмари наоборот. Духовные приготовления супружеской пары были столь ревностными, что в день, когда родился ребенок, Сведенборг, умерший десять лет назад, появляется пред ними и поздравляет их с успехом.
Бальзак был не единственным, кто испытывал восторженный интерес к гермафродитам. Приблизительно в то же время Готье написал «Мадемуазель Мопэн» — своё легкое, фривольное толкование темы, которое сегодня вспоминают главным образом благодаря его яркому предисловию, написанному на основе принципа «искусство для искусства». При всём своём интересе к месмеризму Готье был человеком этого мира, и он лишь в незначительной степени разделял страстное увлечение Бальзака сверхъестественными сферами. И всё же оба они видели в гермафродитизме — наряду с древней эзотерической традицией алхимии и Каббалы — метафору художественной натуры. Бальзак говорил, что художник является чем-то вроде мужчины/женщи-ны. «Серафита», хотя не является лучшим его творением, вносит свой вклад в подтверждение этой идеи.
Жерар де Нерваль
Если Жерар де Нерваль вообще известен английскому читателю, то в большей степени благодаря своим богемным странностям, а не своим книгам. Он — тот самый человек, который прогуливал омара по Пале-Рояль в Париже — на голубой ленточке, — а когда его спрашивали почему, отвечал: «Омар не лает и знает тайны глубин». Можно вспомнить, как он однажды выставил напоказ чашу для вина, сделанную из человеческого черепа, и заявил, что он принадлежал его матери. Причем Нер-валь утверждал, что ему пришлось убить мать, чтобы получить её череп. (На самом деле его мать умерла, когда ему было два года, и он даже не помнил её). Был ещё вигвам, который он неизменно привозил с собой, когда останавливался у своих друзей. Это громоздкое сооружение, тем не менее, оказалось более пригодным, чем необъятная постель эпохи Ренессанса, которую он приобрел для осуществления своих невероятных любовных фантазий. (Неиспользованную кровать Нерваль в конце концов всучил своему большому другу Теофилю Готье.) Нерваль известен также тем, что носил ремешок, в разное время по-разному объясняя его происхождение: то он говорил, что это подвязка королевы Шебы, то утверждал, что это часть корсета мадам де Монтенон или некая деталь одежды Маргариты де Валуа. Многие годы его друзья — Готье, Бодлер и другие — забавлялись, наблюдая выходки le bon1 Жерара, они видели в них только jeux d’esprit 13 своего талантливого, хотя и рассеянного друга. Но затем эксцентричность перешла в поведение, которое начало действительно озадачивать окружающих. Стало ясно, что с Нервалем что-то не в порядке. Жерар перешел порог особого сорта безумия, и казалось, уже не способен вернуться назад. В конце концов бездомный, нищий и совершенно безумный, морозной январской ночью 1855 года он применил свой знаменитый ремешок для более определенной цели, повесившись на нем в убогом грязном переулке рядом с улицей Риво-ли. Ему было сорок шесть лет, и он только что был отпущен из продолжительного заключения — второго по счету — в приюте для душевнобольных.
Из всех французских романтиков Нерваль был одним из самых чувствительных к влиянию Гофмана и других немецких романтиков, он был также глубоким знатоком оккультизма. Он, подобно Блейку, был мечтателем и, как студент Ансельм, знал о существовании другого мира и всю жизнь гнался за ним, как за своей величайшей мечтой. Но в конце роли поменялись, и мечта — теперь превратившаяся в кошмар — стала гнаться за Нервалем. Злая ирония присутствует в том факте, что Нерваль взял название «Аурелия* в качестве заглавия для одного из своих наиболее известных произведений из новеллы Гофмана «Серапионово Братство*. Когда черная ночь безумия опустилась на Нерваля — что описывается в «Аурелии* (1855), его шедевре, в зловещих деталях, — он, подобно Брату Серапиону, обнаружил себя в мире, который уже не был похож на территорию реальности.
Жерар де Нерваль родился под именем Жерар Лабрюни в Париже 22 мая 1808 года. Его отец, суровый, неразговорчивый человек, был хирургом в Наполеоновской Великой Армии. Вскоре после рождения Жерара его мать, Мария-Антуанетта-Маргарита Лаурен, оставила ребенка на попечение няни и последовала за своим мужем на войну, в Россию. В возрасте двадцати пяти лет она умерла от лихорадки, заболев после того, как ей пришлось перейти через мост, усеянный трупами. Её похоронили в Силезии. Готические духи и Гофмановские творения были не единственными силами, которые влекли Жерара в туманные леса Тевтонии. Призрачная память о матери — мечта о памяти, на самом деле — дала ему материал, с помощью которого он заново изобретал себя. Много лет он подписывался просто «Жерар*, но затем принял новое имя, которое было почти зеркальным отражением девичьего имени его матери «де Нерваль». Новое имя стало эзотерическим ядром множества сочиненных историй, центральным пунктом того, что Нерваль называл своей genealogie fantastique. Кроме демонстрации его явного родства с римским императором Нервой, его новое поте de plume, как он заявлял, однозначно связывает его с немецким королем Отто и Наполеоновской линией… Меньше сомнений вызывает то, что это был также секретный код, обозначавший клочок земли в его любимом Валуа, который принадлежал семье его матери, «clos1 de Nerval*, или «Черная Долина*. Кроме того, Ричард Сиберт в своём замечательном предисловии к недавно изданному сборнику произведений Нерваля предполагает другое, более мистическое значение нового имени Жерара:
«Нерваль» созвучно со словом «Авернус», означающим легендарный портал, ведущий в преисподнюю, и словом vernal — «весенний», в котором заключается обещание нового рождении [21]. То, что Нерваль придумал свою родословную, не вызывав сомнений — создание его gendalogie fantastique относится ко вре^ мени первого серьезного приступа его психического заболевав ния, который случился в 1841 году. Последующее улучшение? было не очень надежным: от своей матери он унаследовал оса*; бую форму Sehnsucht. бесконечный и неудачный поиск Женско- \ го Идеала, образа anima1, который он обнаруживал в самых не-^ подходящих кандидатах, неизменно приводил к катастрофиче- ским последствиям., ч
Не по годам развитый ребенок, Жерар отказался исполнить j волю своего отца, который хотел, чтобы сын последовал по его i стопам. Ещё подростком он опубликовал несколько небольших j сборников стихотворений. К тому времени он уже познакомил- \ ся с Готье, дружбу с которым сохранил на всю жизнь, а к девят- \ надцати годам Жерар сделал себе имя переводом «Фауста» Гете. | Перевод получил высокую оценку самого Олимпийца. В1830 году 1 Нерваль вместе с Готье и другими молодыми романтиками | принял участие в театральном мятеже, сопутствовавшем «Эр- 1 нами» Виктора Гюго, а вскоре после этого безрассудно погру- I зился в богемную жизнь [22]. Среди его приятелей в то время | были Петрюс Борель, мнимый ликантрои, Шарль Нодье, кото- I рый считался членом нескольких тайных обществ, Теофиль 1 Дондье, который, отправляясь в постель, надевал очки, чтобы | лучше видеть свои сны, а также Альфонс Эскирос, автор ок- J культного романа «Колдун», позднее ставший другом каббала-. ста Элифаса Леви. Наследство в 30 000 франков, которое Же- j pap получил от своего отца, позволило ему отправиться в путе- j шествие на юг Франции и в Италию, а также возможность ос- ; новать свой журнал Le Monde dramalique. Так продолжалось в: течение одного года, а затем небольшое состояние Нерваля \ оказалось истраченным на поддержку карьеры неудачно вы- < бранной ewig weibliche 15 . Дженни Колон, которую один из кри- \ тиков описывал как «пухлую блондинку, второсортную актри- i су, женщину легкого поведения…» [23]. Сомнительно, что Нер-!
валь когда-либо обладал Дженни. Как и для Новалиса, с творчеством которого Нерваль был хорошо знаком, женщины были для него в большей степени стимуляторами воображения, чем источником плотских наслаждений. Когда Дженни стало ясно, что Нерваль больше ничего не может сделать для её карьеры, она бросила его.
Увязнув по горло в долгах, Нерваль оказался в витке чрезмерных рабочих нагрузок и нервного истощения, которые продолжались до самой его смерти. Он сделал несколько попыток расплатиться с долгами, быстро чередуя занятия. Нерваль поочередно становился драматургом, верным Пятницей и помощником Александра Дюма, журналистом, дипломатом, критиком и писателем. Из всего этого ничего не вышло, и финансовое положение Нерваля было таким тяжелым, что после выполнения дипломатической миссии в Вене ему пришлось пройти пешком часть обратного пути в Париж. В личности Нерваля происходили значительные перемены: его депеши в Париж доказывают появление мании величия; появились признаки, которые говорили о том, что личность разрушается от напряжения. В Вене он играл роль литературного остряка, вращался в среде эротоманов, купался в атмосфере тайных заговоров и вечеринок с гипнотическими играми, но трещины в его чувствительной, нежной душе были открыты, и куски другого мира встраивались в его повседневную жизнь.
Несколько эпизодов безумного неистовства во время сезона mardi gras 16 закончились его арестом и помещением в больницу. Девять месяцев он был пациентом санатория доктора Эспри Бланша на Монмартре. Чувства, которые испытывал Нерваль, можно ощутить в его письмах того времени:
«Вы видите духов, которые разговаривают с вами при дневном свете; ночью вы видите абсолютно оформленных, абсолютно отчетливых призраков, вам кажется, что вы вспоминаете, как жили в других формах, вы представляете себе, что стали очень высоким, и что ваша голова касается звезд; горизонты Сатурна и Юпитера раздвигаются перед вашими глазами…» [24].
В зависимости от вашего взгляда на вещи это или явная шизофрения, или отблеск того другого мира, который часто посещают мечтатели-провидцы, подобные Сведенборгу и Блейку Рассказывая о своём собственном «прыжке в подсознание», К.Г. Юнг отмечает, что подобные ураганные вспышки потрясали? и других людей, например Ницше и поэта Гельдерлина, с которым Нерваль испытывал глубокое родство. Ницше и Гёльдер-; лин были разбиты этими извержениями (оба сошли с ума). Однако Юнг, чей рассказ о своих ощущениях является классическим изображением психоза, верил, что сможет противостоять болезни, потому что кроме грубой животной силы, наделен запасом твёрдой, присущей средиему классу ответственности, которая заставляла его думать об обязанностях перед своей семьей, профессией и своими пациентами [25]. Нерваль, подобно Ницше и Гельдерлину, был скитальцем по жизни. Готье, вероятно, самый близкий его друг, описывал Нерваля как «безногую ласточку… одни крылья, и никаких ног». Легко представить себе, как подобное создание молится молчим ветрам. Ещё легче объяснить видения Нерваля его болезнью и предать их забвению. Годами позже другой поэт-мечтатель, Рене Дюмаль, написал очерк, в котором утверждает, что посетил точно те же фантастические места, которые Нерваль описал в своей проникновенной «Амелии». «Итак, я был не одинок!» — восклицает Дюмаль, ещё один скороспелый поэт, в начале «Нерваль — Никталои» [26J. Юнговское коллективное подсознание, таинственная территория алхимического символа и клинически подтвержденный феномен общих сновидений дают опору часто цитируемому высказыванию Олдоса Хаксли, который заявил, что разум имеет свои собственные «антиподы, свои Африки и Борнео». Возможно, Нерваль был просто мечтателем, который слишком доверял географии своей собственной души.
Был ещё один мистический ландшафт, который Нерваль разделял со многими другими — Восток. Через несколько месяцев после выхода из больницы Нерваль отправился в путешествие на восток. Из Марселя Невраль отплыл в направлении волшебных миров Каира, Александрии, Акры, Бейрута, Сирии, Смирны и Константинополя, делая многочисленные остановки в пути. Бывшие отчасти продолжением лечения, отчасти «эзо-туристической» экспедицией, годовые странствия Нерваля были в такой же степени его погружением в свои собственные оккультные владения, как и модный Grand Tour1 для каждого уважающего себя западного ориенталиста. «Тысяча и одна ночь», «Ватек» и «Рукопись из Сарагосы» создали спрос на рассказы об экзотических путешествиях и странных обычаях. Гюго, Готье, Шатобриан и Ламартин — каждый из них внес свой вклад в эту моду. После этого Нерваль отправился назад, к первоисточнику. Во время первой волны безумия, после ночи, когда Нерваль в экстазе изложил множество оккультных тем, он отказался от предложения друзей проводить его домой и сказал, что не собирается туда возвращаться. «Куда же ты собираешься?» — спросили друзья. «На Восток», — последовал странный ответ Жерара.
Ещё подростком Жерар под впечатлением «Фауста» погрузился в герметическую литературу. Другим его наставником был бывший раввин Александр Вейль, которого Нерваль встретил во Франкфурте, когда смотрел постановку пьесы «Лео Буркхарт», написанную вместе с Дюма. Вейль был каббалистом и знатоком герметических таинств. Считается, что он познакомил Нерваля с серьезным исследованием тайных традиций. После этого мистические и оккультные темы наполнили творчество Нерваля [27]. Его ранняя пьеса «Алхимик» была основана на истории жизни оккультиста эпохи Возрождения Николя Фламе-ля. Через несколько лет он написал Les Illuminds, название которой позаимствовано у тайного общества Адама Вейсхаупта. Нерваль разделял веру аббата Барруэля в то, что иллюминаты были тайной силой, стоявшей за Революцией, и в Les Illumines он собирает множество тем, имевших отношение к персонажам вроде Жака Казотга, Калиостро, странного Рауля Спифама, Ре-стифа де ла Бретонна и других. Оккультизм эпохи Просвещения играет в пьесе роль фона. Серия часто не поддающихся пониманию стихотворений Нервала — Les Chimeres 18 — богата темными намеками на Пифагора, египетскую и греческую мифологию, а также христианский мистицизм. Но полную свободу своим оккультным предрассудкам и своей потребности придумать себя Нерваль дал в своём «Путешествии на Восток». Независимо от того, является ли «Путешествие на Восток» «одиссеей души Нерваля» [28] или «сплетением вымыслов» и «Боргезианским путешествием по библиотеке» [29], оно, как отмечает переводчик, без сомнений представляет собой «синтез эзотерической мысли Нерваля» и помещает его «где-то между Уильямом Блейком и мадам Блаватской» [30].
«Путешествие на Восток» насыщено экзотическими атрибутами: гашиш, эротика, странные грезы и астральные двойники, тайные сообщества и мистические религии, подземные королевства, стихии, Зороастризм, Друзы и мифология «доадамовых рас». Нерваль много позаимствовал из других источников, особенно из книги Сильвестра де Саси «Memoirs sur la dynastie des assassins et sur Ibrigine de leur nom* (1809). Используя схему «Тысяча и одной ночи», Нерваль включил сказки в объеме новеллы в свои репортажи и путевые заметки. «Макбенаш» является пересказом основного масонского мифа — убийства Хирама Аби-фа. Неясно, какого уровня достиг Нерваль в масонстве; хотя очевидно, что он был посвящен в масонские знания, неизвестно, каким был его статус в ложе. По утверждению Нерваля, «Сказание о Королеве Утренней Зари и Сулеймане, Повелителе Джина» профессиональный сказочник рассказал ему за две недели в кафе за мечетью Баязида в Стамбуле — троп, который, верен он или нет, напоминает отчет Яна Потоцкого о поисках оригинальной рукописи «Тысячи и одной ночи». В Адонираме — под этим именем у Нерваля выведен Хирам Абиф — мы узнаем идеализированный автопортрет самого Нерваля, образ творца-пророка, убитого обывателями-филистимлянами. Королева Утренней Зари — это, конечно, Шеба, с которой, как мы знаем, Нерваль имел особые отношения.
Эдвард Бульвер-Литтон
Хотя сегодня его вспоминают благодаря незабываемой вступительной строке «Это была темная и штормовая ночь» («Пол Клиффорд», 1830), в своё время Бульвер — позднее лорд Лит-тон (1803–1873) — был очень популярным романистом. Он на-
писал ряд очень успешных silver fork романов, которые соединяли в себе готическую мелодраму и модные декорации [31]. Возможно, его наиболее известной работой является исторический роман 4Последние дни Помпеи» (1834). Но, будучи создателем бестселлеров, Бульвер-Литтон был также самым значительным оккультистом девятнадцатого столетия; в нескольких очень занимательных работах он раскрывает множество эзотерических и магических тем, которые оказались чрезвычайно важными. Его «Призрак и жертва» (1859), известный также как «Дом и мозг» — одна из лучших историй о привидениях Викторианской эпохи, входящая наряду с произведениями Эдгара По и М.Р. Джеймса в классические антологии. Поразительно современный в своих научных исследованиях духа Литтон одним из первых начал работать в этом направлении за десятилетия до появления «Общества Исследования Психики» — в результате возникла великая история, распространяющая необъяснимый страх в атмосфере и содержащая описание волшебника, который стоит в одном ряду с Гэндальфом Толкиена. «Странная история» (1861), несправедливо забытое произведение, рассказывает о реинкарнации и алхимических поисках эликсира жизни. Два других романа тесно связаны с интересом Бульвера-Литто-на к учению розенкрейцеров, эзотерическому знанию и идее высшего человека: розенкрейцеровская работа «Занони» (1842) и оккультная научно-фантастическая сказка «Грядущая раса» (1871). Оба произведения стали основой современного оккультного возрождения.
Один из поразительно многогранных людей викторианской эпохи, Бульвер-Литтон сочетал успешную политическую карьеру с созданием огромного объема литературной продукции, а также со светской жизнью, которая сегодня заполнила бы первые страницы таблоидов. Он был оригинальным франтом, и среди прочих его достижений числится введение правила черной вечерней одежды для мужчин. Литературная деятельность Бульвера-Литтона началась с написанного в стиле Байрона: «Исмаила: Восточной Сказки» (1820), произведения, которое немедленно поместило его в один ряд с модно мрачными и задумчивыми поэтами. Более поздний роман «Пслхэм» (1828), подверг испытанию его успешное и, тем не менее, злополучное супружество, скандальная любовная связь и его экстравагантный образ жизни вскоре привели к тому, что он перешел границы дозволенного и благопристойного. Оставшийся без гроша и подвергнутый остракизму — его аристократка-мать прекратила денежную помощь из-за его возмутительного поведения — Лит-тон обнаружил симпатию к изгоям общества и аутсайдерам. Это чувство вдохновило его удачные «Ньюгейтские новеллы», серию повестей, в которых идеализировались преступники. Сочувствие к аутсайдерам имело оккультный отзвук. В обществе изгоев Бульвер-Литтон интуитивно ощутил возможности, недоступные для законопослушных граждан. Такие личности, как он понял, могут иметь больший потенциал для духовного роста и опыта, чем средний гражданин, комфортно чувствующий себя в зоне заурядности и рутины. Как мы знаем, позднее, в конце столетия, эта идея попала в цель. За десятилетия до Ницше, который представил идею в завершенном виде, Бульвер-Литтон предполагал, что сверхчеловек, когда он появляется, вполне может ощутить себя «выше добра и зла». Роман «Грядущая раса» вводит представление о мистической силе «врил», позднее ставшей основным элементом «оккультно-нацистского» жанра [32]. Литтон знакомит своих читателей с целой цивилизацией таких сверхчеловеков. Во время первой встречи с одним из них герой Бульвера-Литтона замечает: «Я почувствовал, что это существо, похожее на человека, наделено силами, враждебными ему». Врил-йа — «раса, родственная человеческой, но бесконечно более сильная по сложению и величественная на вид; она внушает чувство невыразимого ужаса и благоговения» [33]. Врил-йа живут сотни лет, и возможно, что именно о Бульвер-Литтоновской «грядущей расе» думал Бернард Шоу, когда описывал своих «старцев» в эволюционистской пьесе «Назад к Мафусаилу» (1924). Определенно, ещё один из читателей Бульвера-Литтона испытывал похожие сомнения в отношении человеческой эволюции — мадам Елена Петровна Блаватская, очень влиятельная фигура в истории оккультизма.
Интерес к мистике возник у Литтона ещё в детстве. В восемь лет маленький Эдвард познакомился с библиотекой своего деда и вскоре обнаружил себя «по колени погруженным в великую трясину Метафизики». Он рано познакомился с преподобным Чаунси Харе Таунсшендом, чья книга «Факты о месмеризме» оказала большое влияние на Эдгара По. Когда Лит-тону было немногим больше двадцати лет, во время посещения Парижа он пережил что-то вроде душевного кризиса. Отказавшись от светской жизни, он на несколько месяцев уехал в Версаль, где проводил долгие часы в одиночестве, гуляя или занимаясь верховой ездой. В письме к другу он объясняет: «Я знаю по опыту, что в этих мудрых старых книгах есть множество прорех и ловушек. Я сам попал в одну из них и сидел там сорок пять дней и три часа без пищи, взывая о помощи так громко, как только мог, но никто не пришел ко мне». Эти тревожные ощущения повторялись в различные периоды его жизни и позднее отразились в эпизоде «Обитатель Преддверия» из «За-нони». Столкновение с чьей-то «тенью», со всем прогнившим и злым, темной стороной души, необходимое испытание перед вступлением на более высокие ступени посвящения. Среди более поздних эзотерических мыслителей, продолживших эту тему, был Рудольф Штейнер, который включил её в схему духовной эволюции, представленную в его книге «Познание высших миров и их достижение» (1909).
Различные происшествия, которые превратились для Литто-на в беспокойный ритуал, не предотвратили его превращение в эзотерического инициатора в среде людей викторианской эпохи, для которых был характерен интерес к сверхъестественному. Как разъясняет Джосселин Гудвин в своём обстоятельном исследовании «Теософическое Просвещение», Литтон, находившийся в центре нескольких оккультных кружков, был «основной фигурой оккультизма девятнадцатого века» [34]. Среди многих знаменитостей Литтон принимал у себя прославленного медиума Даниэля Дангласа Хоума, который проводил свои сеансы в Небворте, поместье Литтона. (Роберт Браунинг, человек не таких широких взглядов, как Литтон, с презрением называл Хоума «мистер Слякоть, медиум».) Однажды, в Гоур-Хаус, Кен-сингтоновском доме леди Маргариты Гарднер, графини Блес-сингтонской (сегодня на его месте стоит Альберт-Холл), Литтон вступил в эзотерическое соревнование с Бенджаменом Дизраэли, Филиппом Генри, Четвертым Графом Стэнхоупа (другом Ричарда Косвея), Джоном Барлеем и другими известными людьми. Среди развлекательных номеров того вечера были экстрасенсорные эксперименты Литтона и Дизраэли, а также доклад Варлея о безумном поэте Уильяме Блейке. Свежий и сбалансированный подход Литтона к спиритизму — он верил в существование самого феномена, но отвергал общепринятое его объяснение (духи мертвых) — завоевал ему уважение благожелательных, хотя и критических умов, и презрение ярых фанатиков идеи. Таким же образом Л иттон верил в действенность магических ритуалов, но отрицал, что духи или демоны имеют к ним отношение; он утверждал, что дело в работе некоей неизвестной силы, направляемой человеческим умом, силы, которая в конце концов будет познана благодаря науке — тема, близкая к основе «Грядущей расы». Литтон имел прекрасную возможность исследовать свои теории, по крайней мере, в одном случае. В 1861 году, вместе с двумя другими свидетелями, Литтон наблюдал Эли-фаса Леви, знаменитого «профессора трансцендентальной магии», поднявшего тень Аполлония Тайанского на крыше Пантеона, большого склада на Риджент-стрит. Считается, что Леви оказал большое влияние на Литтона. Но, как утверждает Джос-селин Гудвин, возможно, что правда заключается как раз в обратном. В таком случае, именно Бульвер-Литтон, а не Леви, как принято считать, был ключевой фигурой, стоявшей за могучим возрождением оккультизма во Франции в конце девятнадцатого столетия, процессом, который напрямую связан с возникновением современного оккультизма.
Как бы то ни было, не вызывает сомнений, что «Занони» является одним из важнейших — если не самым важным — оккультным произведением девятнадцатого столетия. Написанная вскоре после бурь Французской Революции и Террора, книга стала истинной энциклопедией оккультной науки. Литтон предлагает обширные изыскания по учению Платона, Пифагора и неоплатонистов, Каббале, гербализму, идее соответствий, гностической иерархии уровней, астральному миру, стихиям, тайным обществам, оккультной физиогномике, Месмеру, Калиостро и Жаку Казотту. На первый взгляд «Занони» кажется мелодрамой со сложным сюжетом, как и Мэтьюринский «Мель-мот — Скиталец» (1820), но на самом деле является аллегорией посвящения, которая изображает реакцию персонажей на проблемы духовного пути. Сам Занони — в своём роде гибрид Скарлетг Пимпернел и графа де Сен-Жермена, загадочная, вечно юная личность, которая обладает необыкновенными силами и появляется, когда в ней возникает необходимость, а затем исчезает в мгновение ока. Со своим наставником Мейнуа, темным, в чём-то зловещим персонажем — ранним прототипом «грядущей расы» — он является одним из последних членов древнего оккультного братства, общества мастеров, которое возникло на тысячелетие раньше исторических розенкрейцеров. Возраст Занони не меньше пяти тысячи лет. Устав от бесконечной жизни, он хочет принести своё бессмертие в жертву любви к женщине, красавице Виоле. Мейнуа, который отвергает любовь в пользу холодного удовлетворения от оккультной силы, предостерегает Занони. Виола, при всём своём очаровании, — всего лишь женщина, простая смертная, не ведающая о чистой сущности духа. Глиндои, подающий большие надежды художник, разрывается между велениями своей души и искушениями-приманками успеха. Он заставляет Занони представить себя Мейнуа в качестве кандидата для посвящения. Оккультное действие описано захватывающе, а философский подтекст до сих пор остается убедительным. Занони осознает, что истинный волшебник является художником, и на протяжении романа он спорит с Глиндоном, убеждая его отказаться от оккультного пути и совершенствовать своё искусство. Тем не менее самонадеянный Глиндон, страстно рвущийся к своей цели, отвергает Виолу, которую он любит, как и Занони, и полностью отдает себя на попечение Мейнуа. А на заднем плане отвратительный Никот, корыстный художник, который продает свои услуги тем, кто может дать за них больше денег, строит заговоры против всех, кто выше его: здесь Литтон намекает на кровожадных якобинцев. Книга начинается со встречи автора-рас-сказчика с Глиндоном, уже стариком, в оккультной книжной лавке Джона Денли в Ковент-Гарден, реальном месте, которое в начале девятнадцатого столетия было хорошо известно в оккультных кругах. Герои книги начинают беседу о розенкрейцерах, а позднее, после смерти Глиндона, рассказчик получает странную рукопись, написанную с помощью неизвестного шифра [35]. Такова история об удивительном Занони. Диккенс позднее использовал сюжет Литтона и его декорации для своего собственного революционного произведения «Повесть о двух городах».
Литтон был одним из немногих артистов-волшебников, кому удалось избежать пессимизма и жизненного фиаско, преследовавших остальных приверженцев иного мира. Возможно, его ранняя встреча с «Обитателем Преддверия» помогла стабилизации его личности. Воспитание в аристократической среде могло также иметь значение. Однако во время семейного скандала Литтон столкнулся с бедностью и клеветой, так что его жизненный путь не всегда был усеян розами. В отличие от Нерваля или Гофмана, в Литтоне было что-то очень земное, и его увлечение мистикой никогда не превращалось в одержимость — отсюда его попытки дать оккультным явлениям научное объяснение. В каком-то отношении он напоминает Сведенборга, способного исполнять свои обязательства в этом мире — как и в другом. Замысел «Занони» Литтон вынашивал много лет. Исходно основанный на сновидении, этот сюжет впервые возникает в короткой истории «Сказка о Коземе Козамине — Волшебнике» (1832), а затем был напечатан в журнале в незавершенной форме как «Зики» (1838). Остается открытым вопрос о близости самого Литтона к розенкрейцерам и другим оккультным обществам. Хотя часто пишут, что Литтон был членом Societas Rosicruciana в Англии, своего рода предшественника более хорошо известного «Герметического Ордена Золотой Зари», но Джосселин Гудвин, а также знаток «Ордена Золотой Зари» Роберт Гилберт убедительно опровергают это мнение. То, что современные розенкрейцеры хотели бы числить Литтона среди членов своего общества, не вызывает сомнений. Но подобно ситуации с оценкой Литтона как медиума, оценка, которую сам Литтон дал этой организации, о которой он был хорошо осведомлен, не согласуется с его членством в ней. В своём письме к Харгрейву Дженнингсу, автору книги «Розенкрейцеры, их ритуалы и загадки» (1870) — труда, который в большей степени говорит об одержимости самого Дженнингса фаллическими образами, чем о розенкрейцерах, — Литтон пишет, что наделен «тайным знаком „Посвященного"», но те, кто в то время претендовал на звание розенкрейцеров, не понимают этого знака. Затем Литтон туманно добавляет, что братство розенкрейцеров продолжает существовать, но не под именем, которое могут узнать посторонние. Таким образом, можно предположить, что он знал название общества, а значит, не был посторонним.
Нет свидетельств, говорящих о том, что Литтон присоединился к одной из масонских лож, хотя возможно, что во время посещения Франкфурта он был посвящен в «Азиатское Братство», ответвление масонской организации, которое появилось в золотые дни тайных обществ в конце восемнадцатого столетия, и, как полагают, было распущено после краха иллюминатов. Тем не менее, ни в «Занони», ни в других оккультных произведениях Литтона нет ничего, что не могло быть обнаружено прилежным исследователем в общедоступных публикациях, а Литтон был, как мы знаем, ненасытным читателем. Но это не является доказательством того, что он не являлся истинным адептом. Эзотерическое послание «Занони», завернутое в плащ Просветительского оккультизма, состоит в том, что истинный волшебник является вдохновенным художником. Это одна из сокровенных мудростей, которая наряду с прочими, заключена в книге Литтона.
Элифас Леви
Год 1875-й стал годом оккультных совпадений или синхронизма, в зависимости от нашей точки зрения. В этом году родился Эдвард Александр — более известный как Алистер Кроули. В этом году мадам Елена Петровна Блаватская и полковник Генри Стил Олкотт создали «Теософическое Общество» в Нью-Йорке. И этот год видел смерть Альфонса-Луи Констана, автора пылких, хотя и слабо аргументированных социалистических трактатов, человека, который в последние годы своей жизни был больше известен среди знатоков оккультных искусств как Элифас Леви, профессор «Трансцендентальной Магии».
Констан родился в 1810 году в Париже. Его карьера волшебника была относительно короткой. Началась она с публикации «Догмата высшей магии» в 1854 году. До этого он разными способами зарабатывал на жизнь, поддерживая шаткое существование на периферии Парижского литературного мира. Его первое воплощение произошло в качестве священника. Сын башмачника, Констан вырос в скромной среде неподалеку от бульвара Сен-Жермен и легендарного кафе «Прокоп», излюбленного места корифеев эпохи Просвещения, таких как Дени Дидро. Как и многие другие из ступивших на мистический путь, молодой Альфонс был одиноким мечтателем, а его быстрый ум и природная смышленость произвели впечатление на приходского священника, который помог Альфонсу получить направление в «маленькую семинарию» Святого Николя де Шардоне, а оттуда — в Сен-Сульпис. Здесь он готовился к карьере приходского священника, пока его не лишили сана за «проповедь доктрин, противоречащих Церкви».
Неизвестно точно в чём состояли эти доктрины, но очень вероятно, что они имели отношение к сексу. Сомнения Альфонса в карьере священника обрели образ молодой девушки, которую он готовил к её первому Святому Причастию. Мать девушки упросила Констана заняться её обучением, говоря, что человек его доброты не может отказать в такой просьбе. В красивых голубых глазах девушки Констан разглядел потребность в человеческой любви. Внезапно мысль о холодном самоотречении стала претить ему, и он отказался от карьеры священника прямо перед принятием обета. Однако церковь и её доктрины продолжали оказывать на него большое влияние, и в своих более поздних книгах он усердно пытается доказать, что нет существенной разницы между христианской догмой и магической истиной.
Лишенный сана и безработный, Констан на время присоединился к группе бродячих актеров. Талантливый художник, он рисовал иллюстрации к журналу, который назывался «Красавицы Парижа и Провинции» и к одному из изданий «Графа Мон-те-Кристо» Дюма. Позднее его рука будет изображать менее симпатичные формы, такие как зловеще популярный образ дьявола Бафомета, который в последующем сотни раз воспроизводился в трудах по сатанизму. Но в то время Констан был наиболее известен публике как автор пламенных, пусть и неубедительных, социалистических трактатов, наполненных революционной риторикой. То, чего Констану не хватало в диалектике, он наверстывал с помощью страстной убежденности; за одну из своих работ — «Библия Свободы» (1839) — Констан заработал восемь месяцев тюремного заключения. В причудливой истории оккультной политики Констан является одним из немногих оккультистов с левым уклоном.
Первый опыт оккультной политики появился у Константа благодаря его дружбе с Альфонсом Эсквиросом, который некоторое время вращался в одних литературных кругах с Жераром де Нервалем. Сегодня Эсквирос позабыт, но его фантастический роман «Волшебник» ждет повторного открытия: среди составляющих сюжета — гарем мертвых куртизанок, бронзовый робот и гермафродит, любящий луну. Эсквирос пригласил Констана посетить странного предсказателя, пожилого пророка по имени Ганно, называвшего себя «Мапа» и вовлеченного в эксцентричную мессианскую роялистскую интригу. Когда Тайно читал перед своими последователями проповеди о создании Вселенной и закате человечества, он надевал женский плащ. Белая пена появлялась на губах Ганно. Его жена, которая во время проповеди сидела неподвижно, утверждала, что является реинкарнацией Марии Антуанетты. Сам Ганно, по его словам, был раньше Людовиком XVIII. Вначале Констан был настроен просто посмеяться, но фантастическая сцена на нищенском чердаке у Мапы произвела на него неизгладимое впечатление.
Еще одним зрителем, на которого зрелище произвело большое впечатление, был молодой студент по имени Собри. Под влиянием Мапы он поверил, что «предназначен спасти мир, для чего должен спровоцировать великий кризис и вселенскую революцию». Через десять лет он получил возможность проверить свою теорию на практике. Призывая к революции, Собри в сопровождении двух арабов маршировал по улицам Парижа. Они несли факелы, отбивали ритм и собрали большую толпу народа. Всё сборище прокатилось по улицам и остановилось перед отелем «Капуцин». Что случилось дальше, не совсем понятно, но согласно рассказу Леви, в неразберихе раздался выстрел, и разразился бунт. Так началась революция 1848 года.
Личная жизнь Констана принесла ему неудовлетворенность и разочарование. Развод с женой стал одной из причин превращения Констана в Элифаса Леви. Заместительница директора одной из школ стала его любовницей и родила ему внебрачного ребенка. Но Констан страстно влюбился в одну из её учениц. В 1846 году он бросил директрису и женился на семнадцатилетней Ноэми Кади. Союз Констана и Ноэми возник под несчастливой звездой; их дочь умерла в возрасте шести лет, а вскоре после её смерти Ноэми покинула убитого горем Альфонса. Неминуемость разрыва была очевидна и раньше. В 1852 году, за год до того, как Ноэми бросила его, Констан связался с эксцентричным польским эмигрантом Хёне-Вропским. Послуживший в польской и русской армиях, Вронский учился в обсерватории Марселя между 1803 и 1810 годами. В это время он создал фантастически сложную теорию происхождения и структуры
Вселенной. Вронский был уважаемым коллегой для самых авторитетных астрономов и физиков того времени, но его репутация рассыпалась, когда он опубликовал результаты своих исследований. Его данные казались такими абсурдными, что руководство Марсельского института заставило его уволиться. Интеллектуальные преследования и клевета преследовали Вронского до конца его жизни. Тем не менее Вронский был предан своим представлениям о вселенной и фундаментальных знаниях, именно его вера в себя зажгла огонь оккультизма в Констане. Вронский придерживался пифагорейских взглядов: числа были для него ключом к загадкам вселенной. Среди прочего, Вронский увлеченно занимался поисками вечного двигателя, квадратуры круга (решение которой предлагал и сам Леви), а также «машины предсказаний*, которую он называл «прогнометром».
Вронский называл свой синтез философии, науки, политики и религии мессианизмом, именно это представление о едином знании погрузило Констана в глубокие воды Каббалы. В результате возник «Догмат высшей магии*, переведенный на английский язык как «Трансцендентальная магия* (1896) А.Э. Уэйтом. Именно в то время, когда Констан писал этот трактат, от него ушла жена. Констан печатался в Revue Progressive, журнале левого толка, владельцем которого был маркиз Монферье. Маркиз познакомился с юной Ноэми и предложил ей тоже напечатать что-нибудь в своём журнале* Погруженный в свои каббалистические исследования Констан не подозревал, что Ноэми стала любовницей Монферье. Когда же он узнал об их связи, было поздно. Опустошенный, Констан перенес ужасную инициацию. Пережив тяжелое испытание, он стал другим человеком. Когда «Догмат» появился на книжных прилавках Парижа, Альфонса-Луи Констана уже не существовало. Его место занял Элифас Леви, магистр мистических искусств.
Хотя труды Леви полны высокопарных ссылок на секретные головоломки Талмуда, Зохара и других древнееврейских текстов, он является, по мнению большинства знатоков, ненадежным гидом на пути к секретам Каббалы, с его скудным, если вообще каким-либо, знанием языка первоисточников. Было бы жестоко упрекать Леви за то, что он сменил своё имя на его древнееврейский эквивалент, но читатели, привлеченные его славой, часто разочаровываются тем, что находят в его работах. Они ошибаются. Не следует обращаться к Леви за мастерским толкованием знаменитых своей сложностью текстов. Его надо читать ради чистого веселья и романтики его книг. В 1801 году Фрэнсис Барретт, знаток оккультизма, составил книгу по ритуальной магии, которая называется «Маг». Баррет был другом торговца книгами Джона Денли, чья книжная лавка в Ковент-Гарден описана Литтоном в «Занони», и согласно мнению большинства исследователей, «Маг» состоит из переводов нескольких магических текстов, которые Барретт позаимствовал у Денли. Не вызывает сомнений, что по крайней мере на три четверти «Маг» является плагиатом. Информация точна, хотя и украдена. Но книга Баррета не стала началом оккультного возрождения, потому что, при всей своей ученой основе, она скучна для читателя. Леви никогда не писал скучно. Его страницы, возможно, изобилуют грубыми ошибками, но вам хочется перелистывать их — так что читатель получает за свои деньги желаемое. Именно представление Леви о магической «доктрине, которая везде одинакова и везде заботливо скрывается» побудило мадам Блават-скую и других говорить о существовании азиатских сверхлюдей, направляющих судьбу человечества из своих удаленных храмов в Гималаях — идея Леви и ещё созданный Литтоном образ «грядущей расы». Какой бы ни была правда о магии с антропологической и психологической точки зрения, Леви точно выразил то, что хотела в ней видеть романтическая душа его читателя. Магия у Леви — это загадочное учение о другом мире, учение, которое на протяжении столетий разделяли люди подобные его читателям, люди, которые видели отблески другого мира и верили в него. Ученые, такие как Гершом Шолем, могут создать книги, которые определенно вызовут больше доверия у серьезного исследователя еврейских мистических традиций. Но «История Магии», написанная Леви, будет держать вас всю ночь напролет, чего книгам Шолема, по крайней мере, в отношении меня, никогда не удавалось.
В 1853 году Леви упаковал дорожную сумку и, переплыв через пролив, направился в Лондон. Здесь, как мы уже видели, он познакомился с Бульвер-Литтоном и другими английскими оккультистами. Поскольку карьера Леви как мага только начиналась, его репутация едва ли сыграла большую роль в налаживании контактов; поэтому можно предположить, что перед своим превращением он «включился в сеть» внушительной международной оккультной клики, которая была хорошо организована уже в середине девятнадцатого столетия. Лондон стал местом первого большого магического действия Леви: его попытки «вызвать» дух Аполлония Тайанского. Ритуал, осуществленный загадочной женщиной в черном, занял три недели и был со смаком описан Леви в «Ритуале высшей магии» (1856), позднее опубликованном в одном томе вместе с «Догматом». Отчет о событии похож на выдержку из Денниса Уитли. Очевидно, та гигантская фигура, которая появилась в результате магических действий, оказалась не совсем тем джентльменом, которого ожидал увидеть Леви; маг упал в обморок, а его правая рука несколько дней оставалась онемевшей.
После этого успеха слава Леви пышно расцвела, и последовали новые книги, такие как «Ключ к великим тайнам» (1861). Его репутация как профессора Трансцендентальной Магии широко распространилась, и его маленькая квартира на улице Севре стала местом паломничества. Здесь приверженцы мистических наук встречали полного человека среднего роста, всегда одетого в монашескую рясу. У профессора было полнокровное лицо, маленькие проницательные глаза, внушительный лысый череп, борода и усы. Комнаты были забиты оккультными безделушками. На алтаре, прикрытом роскошной драпировкой, стояли позолоченные сосуды и иудейский свиток Закона. Над алтарем висел золотой треугольник с невыразимой тетраграммой (YHVH — древнееврейское имя Бога). Талисманы, черепа, магические принадлежности и «прогнометр» Вронского соперничали за пространство рядом с большой картиной с изображением женщины, которая должна была символизировать святую Каббалу.
Одним из посетителей Леви был английский оккультист Кеннет Маккензи, член английской Societas Rosicruciana, группы, к которой, как ошибочно считают некоторые исследователи, принадлежал Литтон. Во время беседы о Таро Маккензи заметил статуэтку египетской богини Изиды и сделал какое-то замечание относительно её культа. Леви ответил, что такие вещи обычны в Париже, этой огромной табакерке. Другими, возможно, более восприимчивыми искателями знаний, были польский аристократы Александр Брачинский и Георг де Мнишек и ещё один поляк — доктор Новаковский, живший в Берлине. Со своим итальянским учеником, бароном Николя-Жозефом Спедаль-ери, Леви поддерживал оккультную переписку, которая впоследствии была опубликована и составила восемь томов.
Последние дни Леви были печальны. Его надежды на францию как на спасителя цивилизации рухнули с началом франко-прусской войны. Осада Парижа сделала жизнь тяжёлой, а коммуна, пришедшая следом, не вызывала у него симпатии. В последние годы жизни Леви утратил большую часть своего революционного пыла. Мучительные головные боли, приступы головокружения, водянка и гангрена не оставляли ему много времени на утопии. В два часа дня 31 мая 1875 года Профессор Трансцендентальной Магии перешел из этой сферы в иную. Он так и не узнал, что его книги привлекли внимание читательской аудитории значительно более широкой, чем он, возможно, ожидал сам. Леви оказал влияние на целое поколение, разочарованное в ортодоксальной религии и материалистической науке, поколение, жаждавшее восстановить утерянные секреты ушедших эпох. Фигуры основного культурного потока, поэты Шарль Бодлер, Артюр Рембо и Андре Бретон, композиторы Клод Дебюсси и Эрик Сати с успехом использовали магические достижения Профессора. В семидесятых годах двадцатого века его имя оказалось связано с Алистером Кроули, который в своё время заявлял, что Леви был одним из его прежних воплощений. Творчество Леви было заново открыто поколением одержимых хэви-металлистов, которые, как и сам я, читают книги Леви с волнением, наслаждением и порой находят там крупинку соли.
Шарль Бодлер
Подобно Гофману, По и Нервалю, Бодлер — одна из трагедий литературы. Умерев в возрасте 46 лет, он создал лишь небольшое количество работ, и его слава основана на одной книге, скандально известном сборнике стихотворений «Цветы зла» (1857). Тем не менее этот, казалось бы, скудный результат его творчества является, возможно, самой важной поэтической работой девятнадцатого столетия. Для современного читателя друг Бодлера, Нерваль, остается в значительной степени неизвестным, а Готье, которому Бодлер посвятил «Цветы зла», почти забыт даже в своей собственной стране. Прочие поэты эпохи позднего романтизма, в среде которых вращался Бодлер, также томятся в забвении. Но автор темных, чувственных и очень мистических стихов остается — справедливо, как мы увидим дальше — символом упадничества и сатанизма. В последние годы он приобрел вторую жизнь как типаж «фланера», или городского странника, сделавшись популярным благодаря публикациям еще одного трагического персонажа, немецко-еврейского литературного критика Вальтера Бенджамена. Гофман, По и Нер-валь — все они как поэты города предшествовали Бодлеру, но именно Бодлер ассоциируется с бесцельными прогулками и случайными встречами с «найденной красотой», которые у нескольких поколений, начиная с сюрреалистов, пробудили стильный, но неустойчивый вкус к городской эстетике.
Шарль Бодлер родился в Париже в 1821 году. Его матери, Каролине Аршембо-Дюфей, было двадцать восемь лет, его отцу, Жозефу-Франсуа Бодлеру, шестьдесят один год. Отец Бодлера был ученым и человеком сильных религиозных чувств, также обладавшим аристократичными манерами. Все три характерных черты перешли его сыну, вместе с менее желательным наследием, в которое внесла свой вклад и мать. Сводный брат Бодлера, Клод-Альфонс, — от более раннего брака его отца — умер от кровоизлияния в головной мозг; вначале кровоизлияние вызвало паралич. Мать Бодлера закончила свои дни, страдая от афазии — такая же участь постигла её сына. Согласно общепринятому мнению, причиной ранней смерти Бодлера был его распутный образ жизни, но очевидно, что судьба была против него с самого начала.
Ранние годы Бодлера были счастливыми. Он рос в уютной обстановке, родители его очень любили. Отец привил мальчику интерес к латыни и живописи. Но когда маленькому Шарлю исполнилось шесть лет, он был изгнан из рая. Его отец умер, а через год его мать вновь вышла замуж. Для обычной семьи это был бы хороший выбор. Полковник Опик, красивый, надежный и нацеленный на успех человек, был на четыре года старше Каролины. Позднее он занимал должности начальника Парижского гарнизона, посла в Константинополе и Мадриде, а во времена Второй Империи был сенатором. Но для чувствительного, одинокого Шарля женитьба матери стала мезальянсом. Хотя полковник пытался подружиться с мальчиком, у них было мало общего, и вскоре Бодлер заставил отчима играть роль невежест-венного, но могущественного преследователя. На всю жизнь полковник Опик остался авторитарной фигурой» беспощадным Иеговой, который подвергался критике со стороны будущего са-таниста и революционера.
Бодлера отправили в Лионский колледж, позднее в Париж, в лицей Луи-ле-Жерар. Здесь он отличался своими знаниями греческого языка и латыни. После того как он получил звание бакалавра, пришло время выбирать карьеру. Полковник Опик предложил ему должность секретаря в посольстве. Шарль сказал, что хочет быть поэтом. Цветы порока пустили ростки.
Несмотря на протесты матери и полковника Опика, Бодлер погрузился в то, что считал подходящей средой для поэтического творчества. Он жадно читал и часто посещал проституток в Латинском квартале, от одной из которых он, вероятно, заразился сифилисом, болезнью, позднее убившей его. Понятно, что стремление Шарля к приобретению подобного опыта сильно беспокоило его семью. В надежде спасти его мать и отчим отправили Бодлера в Индию, в путешествие на восток, которое незадолго до того предпринял Нерваль. На Маврикии Бодлер сошел с корабля и в 1842 году вернулся в Париж, более чем когда-либо преисполненный решимости стать поэтом. Получив наследство, он со смаком окунулся в жизнь эстета и денди, расточая деньги и снимая номер в отеле «Пимодан», где он время от времени употреблял гашиш в компании с другими членами пресловутого Клуба Гашишинов. Приблизительно в это время Бодлер встретил женщину-мулатку Жанну Дюваль, в которую безумно влюбился и с которой наслаждался, если в данном случае это правильное слово, отношениями, основанными на мазохизме. Красивая и экзотичная Жанна Дюваль была неграмотной, вероломной, злобной и большую часть времени пьяной. Трудно понять, что в ней привлекло Бодлера — если не вспоминать о типичной для романтизма потребности в неосуществимой любви. (Подобно Новалису и Нервалю, Бодлер был одержим недостижимыми женщинами; всю свою жизнь он сохранял преданность своей матери, также абсолютно не понимавшей его гениальности.) Кроме того, возможно, как предполагал один из недоброжелателей, что ранние сексуальные подвиги Бодлера сделали его импотентом, и Дюваль каким-то образом смогла понять и удовлетворить его вуаеристические вкусы [36].
Получив наследство, Бодлер за два года промотал половину — большая расточительность, поскольку исходная сумма составляла 100 000 франков, что более чем в два раза превышало состояние Нерваля. Невзирая на протесты Бодлера, полковник Опик принял меры и организовал conseil judiciarie, чтобы управлять финансами своего приемного сына. Униженному Бодлеру с этого времени пришлось жить на небольшое содержание, а деньги, которые он зарабатывал литературным трудом, как и в случае Эдгара По, Нерваля и Гофмана, никогда не были значительными. Остаток своей жизни он провел в бедности. Одним из результатов действий полковника Опика стала попытка самоубийства, к счастью, неудачная; другим — первые публикации Бодлера: его сборники критических работ, «Салон» 1845 года, за которым последовал «Салон» 1846 года. Эти публикации создали Бодлеру репутацию одного из самых перспективных художественных критиков своего времени. Кроме того, второй «Салон» представил идею, ставшей характерной особенностью его более позднего творчества, и, на самом деле, основной темой грядущего движения символистов.
Бодлер развил Гофмановскую концепцию ассоциированного ощущения. Гофман отмечал, что, слушая музыку, он неизменно соотносил различные звуки и мелодии с цветами и запахами. Сходным образом, определенные запахи оказывали на него странное действие: аромат коричневых и красных бархатцев погружал его в глубокую задумчивость, в которой он слышал низкий и далекий звук гобоя. Гоффман полагал, что цвета, звуки и запахи являются сторонами единой реальности, лучом чистого света, который наши органы чувств подвергают дифракции. Бодлер принял идею Гоффмана и применил её к искусству в целом. Таким образом, он открыл эпоху символизма и подготовил почву для идеи Уолтера Пейтера, утверждавшего, что всё искусство стремится к состоянию музыки. Позднее Бодлер нашел сходное восприятие в творчестве Рихарда Вагнера.
Гоффман подготовил Бодлера к восприятию идей двух других личностей, оказавших важнейшее влияние на его творчество: Эдгара По и Сведенборга. Бодлер познакомился с работами Эдгара По в 1847 году и вскоре стал одержим им; он донимал друзей беспрестанными вопросами об американском поэте, чьи ощущения так напоминали его собственные. Существует история о том, как Бодлер разговаривал с неким американским писателем, приехавшим в Париж. Когда Бодлер пробился в номер в отеле, где остановился американец, тот примерял новый костюм. Тем не менее Бодлер забросал его вопросами об Эдгаре По, на которые американец любезно ответил. Бодлер ценил в Эдгаре По его мистицизм; он видел в нем человека, который одержимо смотрит в лицо загадкам существования. Такая оценка, несомненно, понравилась бы самому По. После смерти По Бодлер стал воспринимать его как своего рода ангела-хранителя, поэтического заступника борющегося человечества. При жизни Бодлер был больше известен как переводчик Эдгара По. За первую повесть, которую он перевел, «Месмерическое откровение», Бодлер получил единственную значительную сумму из когда-либо заработанных им денег. Любопытно, что именно в «Месмерическом откровении» По предлагает страдание в качестве средства, необходимого для того, чтобы подготовить себя к грядущему миру [37]. Бодлер имел достаточно оснований в своей собственной жизни, чтобы самостоятельно прийти к этой идее.
Поиски идеальной красоты и образ страдающего поэта, противостоящего глубокой неопределенности существования, характерные для Эдгара По, сделали Бодлера восприимчивым к идеям Сведенборга. Неизвестно, когда и как Бодлер впервые познакомился с ними. Более чем вероятно, что это произошло во время чтения Бальзака, возможно, его «Серафиты», хотя возможно, что Бодлер прочитал «Рай и Ад» и «Доктрину Нового Иерусалима» — обе книги Сведенборга к тому времени были переведены на французский. Представление о поэте как о провидце было свойственно Бодлеру (он называл Бальзака la voyant x > а после знакомства с идеями Сведенборга мистическая, спиритическая атмосфера заполнила его творчество. Это ощущение наиболее очевидно в одном из наиболее знаменитых и важных стихотворений Бодлера «Соответствия».
Было много разговоров о Бодлеровском сатанизме, что на самом деле является примером неправильного употребления этого термина и будет рассмотрено в следующем разделе. Но если приписываемая Бодлеру эстетика порока породила приводящее в замешательство несметное количество второсортных poets maudit, мистическое видение «Соответствий» оказало еще большее влияние. Тома написаны об этом, и не будет преувеличением сказать, что из этих четырнадцати строк возникла эстетическая философия следующей половины столетия. Взяв концепцию Гофмана об ассоциированном ощущении и представление Сведенборга о сверхъестественном мире, Бодлер отвел поэту/художнику роль декодера, эксперта по расшифровке тайных посланий. Учитывая пристрастие Эдгара По к шифрам и скрытым уликам, всё это начало приобретать большой смысл: поэт/художник для Бодлера был тем же, чем для По был эксцентричный сыщик, Огюст Дюпен, который в «Украденном Письме» распознает то, что остается скрытым от обычного человека, даже когда это скрытое, буквально, глядит человеку в глаза. Только в случае Бодлера скрытым было не только украденное письмо, но и тайный смысл существования, закодированный в панораме естественного мира. Всё в этом мире является символом соответствующей реальности сверхъестественного мира. У Сведенборга этот механизм часто представлен в сухой манере, как нечто не вызывающее сомнений, фиксированное один к одному отношение между естественным «указателем» и сверхъестественным «указанным». Но Бодлер делает этот механизм более свободным, он расширяет толкование до степени творческой неопределенности. Символизм возникает как искусство оттенков, намеков, метафор, настроений. Прямые заявления избегаются, а общий смысл видится в том, что художник и поэт всегда указывают направление к миру более широкого, глубокого значения, очень похожему на сновидения. Но, как во сне, прямая попытка схватить смысл часто разрушает его. Отсюда туманная, переменчивая, двойственная, неопределенная атмосфера символистского искусства, атмосфера, ко: торая имеет много общего с гипнагогическим состоянием, породившим сам символизм.
Бодлер утверждал, что поэт должен стать восприимчивым к смыслу вещей, который передается ему через среду внешнего мира, что означает также, что поэт должен стать хорошим критиком. А поскольку мы никогда не знаем, когда и где заговорит дух, не должно быть никаких ограничений на приобретение жизненного опыта. Эта идея, так же как потребность шокиро- вать обывателей-буржуа, была основой способности Бодлера находить красоту в вещах, которые у обыкновенного человека могут вызвать только отвращение. Это открывает дверь к дека-дансу, мировосприятию, которое признает красоту только в том случае, если она несет зерно разложения, мировосприятию, которое в девятнадцатом столетии стало приобретать явно доминирующее влияние. Можно не упоминать, что Бодлер знал толк в разложении. Одним из примеров является его ужасно красивое стихотворение «Падаль», в котором поэт вместе со своей любовницей вспоминает о трупе лошади, мимо которого они прошли во время утренней прогулки. «Полуистлевшая она, раскинув ноги — пишет он, — подобно девке площадной/Бесстыдно, брюхом вверх лежала/ Зловонный выделяя гной». (Пер. В. Левина.)
Неудивительно, что, когда «Цветы зла» были опубликованы в 1857 году, их моментально убрали с прилавков, а автор подвергся судебному преследованию по обвинению в непристойности. Бодлер уже не смог придти в себя от последствий общественного гнева, хотя продолжал писать и создал такую малую классику как, например, эссе о наркотиках и поэзии «Искусственный рай» (1860), которое в переводе Алистера Кроули имело большой успех в кругах андеграунда шестидесятых годов нашего века. Здоровье Бодлера ухудшалось, а его слава декадента постоянно шла впереди него: приговор по обвинению в непристойности был отменен только в 1949 году. Его лекционный тур по Бельгии в 1864 году превратился в катастрофу, а в 1866 году у него произошло несколько ударов, после которых он потерял способность двигаться и говорить. Сборник стихотворений в прозе, позднее опубликованный под названием «Парижский сплин», был его последним достижением. Его сифилис вступил в финальную фазу. Некоторое время честолюбивый поэт влачил убогое существование в Бельгии, затем его привезли обратно в Париж, где 31 августа 1867 года он умер.
Вилье де Лиль-Адан
Имя Жан Мария Матье Филипп Опост Вилье де Лиль-Адан, как я подозреваю, не из тех имен, что у всех на губах, и даже исследователи оккультизма и эксцентричности нечасто сталкиваются с ним в наши дни. Вилье де Лиль-Адан является, возможно, самым живым воплощением — если мы можем использовать такое грубое слово для такого утонченного характера — этики символизма, которая завоевала главенствующее положение в эстетическом и философском сознании Европы в последние годы девятнадцатого столетия. Он был мало известен в своей родной Франции при жизни, а сегодня вспоминают Вилье — если вообще вспоминают — как автора основополагающей символистской драмы «Аксель». В этой драме, в густом лесу оккультного пустословия и метафорических деклараций отречения от мира возникает одна из величайших острот всех времен. Перед тем как принять яд, который должен перевести в вечность их возвышенную любовь, красавица Сара предлагает охваченному тоской розенкрейцеру-эстету Акселю провести вместе хотя бы одну ночь страсти. Аксель отвергает эту идею с пренебрежением. «О, Сара! — восклицает он. — Завтра я стал бы рабом твоего великолепного тела. Его прелести сковали бы целомудренную энергию, побуждающую меня к действию. Но… представь, что наши порывы увянут, представь, что наступит проклятый час, когда наша любовь, тускнея, будет уничтожена своим собственным огнем… О! Давай не будем ждать этого печального часа…» Сара, не до конца убежденная, что самоубийство является для них лучшим выбором, символизирующая плодородную, но тщетную жизненную силу, которую Аксель намерен отвергнуть, выразила свой призыв в одном крике: «Давай жить!»
«Жить? — спрашивает Аксель. — Чаша нашего бытия уже наполнена, она переливается через край! Какие песочные часы могут измерить часы этой ночи? Будущее?… мы израсходовали его… Существование? Наши слуги займутся этим за нас».
Ожидание что его слуги за него позаботятся о средствах к существованию, является Характерным для личностей, подобных Вилье де Лиль-Адану. С одной стороны, это было нечто, что он решил не делать для себя сам. С другой стороны, Вилье происходил из аристократической семьи, которая имела за спиной как минимум восемь столетий нерушимого благородства — что означает, как легко вообразить, довольно малое количество слуг. Среди его знаменитых предков были Жан де Вилье де Л иль-Адан (1384–1437), маршал Франции; Филипп-Огюст де Вилье де Лиль-Адан (1464–1534), основатель ордена Мальтийских Рыцарей; Пьер де Вилье де Лиль-Адан, знаменосец, который держал Великое Знамя Франции в битве при Рузбеке в 1382 году. Вилье никогда не забывал о своём благородном происхождении, которое было для него источником и великой гордости, и существенного неудобства. Гордости, которая поддерживала его, когда мир постоянно оказывался неуютным, если не враждебным. Неудобство состояло в том, что именно его аристократическое наследие не давало ему закатать рукава и приняться за работу, когда он сталкивался с препятствиями. Малларме, наряду с Бодлером и Вагнером бывший одним из близких друзей Вилье, считал его «человеком, которого никогда не было, если не считать его снов». Для Артура Саймонса, который познакомил англоязычного читателя с Вилье в своей классической книге «Символистское движение в литературе» (1899), он являлся «Дои Кихотом идеализма». Для философа Николая Бердяева Вилье был одним из группы писателей конца девятнадцатого столетия, которые «ненавидели священной ненавистью буржуазный мир… ни к чему не приспособленные, вся жизнь которых прошла в бедности, непризнании и неудаче» [38]. Даже в большей степени, чем Бодлер или Нерваль, Вилье был человеком, который, видя перед собой неявный свет Идеала, был по своей природе неспособен придти к взаимопониманию с окружающим миром. И даже в большей степени, чем Бодлер и Нерваль, он всё глубже погружался в душераздирающую нужду. Его жизнь была лишена минимального комфорта, так что, будь он ортодоксальным членом католической церкви, которую принимал с таким пылом, к сегодняшнему дню он мог бы быть канонизирован.
Вилье де Лиль-Адан родился в 1838 году в семье, благородные корни которой сделали её мишенью Революции. Семья жила в очень скромной обстановке, и шаткость финансового положения усугублялась тем, что отец Вилье, постоянно тешивший себя мечтами об успехе, строил планы, отличавшиеся непрактичностью и заканчивавшиеся провалом. Он систематически выбрасывал на ветер скудные семейные сбережения в серии абсурдных проектов «стань богатым быстро». Но одну его фантазию разделяла вся семья: молодому Матье — как Вилье называли его родные — предначертано восстановить славу семьи, став знаменитым писателем, а семейную казну — женившись на богатой невесте. Вилье старался оправдать эти ожидания: первую их часть — написав самые лучшие книги конца девятнадцатого века, вторую — сделав предложение богатой молодой англичанке. Рассказывают, что англичанку познакомил с Вилье его друг, которого он попросил найти ему жену с состоянием по крайней мере в три миллиона франков. Леди была так напугана пылом и длинными декламациями поэта, что убежала со свидания в Ко-вент-Гарден так быстро, как только смогла. Последовали разочарование, взаимные обвинения и возвращение одежды, которую Вилье позаимствовал для запланированного романа. Смутная идея потерянных в давние времена сокровищ присутствует на заднем плане во всех произведениях Вилье; интерес к настоящим сокровищам очевиден, но, как и в случае героя «Рукописи, найденной в Сарагосе» Яна Потоцкого, намек на алхимическое золото (то есть эзотерическую мудрость) также нельзя сбрасывать со счета.
Трехмиллионнофранковая жена была лишь одним из нескольких эпизодов, которые поместили выходки Вилье в ту же категорию, куда попадает омар Нерваля. Среди прочих — выдвижение своей кандидатуры на вакантный греческий трон в 1863 году, частые исчезновения и в равной степени эксцентричные возвращения в Париж после нескольких недель отсутствия, оккультные уединения в аббатстве Солесм, его пристрастие к украшению своей плохо сидящей и поношенной одежды хвастливыми геральдическими знаками, необходимость занимать подходящий костюм для аристократических вечеров, куда его продолжали приглашать в то время, когда он почти умирал от голода, едва не состоявшаяся дуэль, когда некий второсортный писатель очернил его имя в дешёвой мелодраме. Первые тридцать лет своей жизни Вилье жил в относительном комфорте, перемещаясь между высшим обществом и художественной богемой — аристократ среди поэтов и vice versoК Его дядя, поселившийся в Париже, когда Вилье было около двадцати лет, финансировал издание его сборника «Первые стихи», который вышел в 1859 году. Публикация книги прошла почти незамеченной, но Вилье, по крайней мере, представил себя Парижским литературным кругам, среде, в которой он пребывал до конца своей жизни. У него появились друзья, Бодлер, как упоминалось, а также Катулл Мендес и Жан Маррас. К шестидесятым годам девятнадцатого века oil был признан такими литераторами, как Готье, Леконт де Лиль, Теодор Банвиль, Флобер и Малларме. Все они считали Вилье исключительной личностью и гениальным писателем, но широкой публике он был по-прежнему неинтересен. В 1862 году Вилье опубликовал первый том своего философского романа 4Изида», известного также как «Вильгель де Стралли» и «Пролегомены». Как и слишком многие другие работы Вилье, роман остался незаконченным. Подобно Кольриджу и Де Куинси, Вилье имел привычку рассказывать замечательные сюжеты в кафе, а потом его охватывала скука от мысли записать рассказанное на бумаге. Другие, те, кто слушал, часто делали это к своей выгоде и убытку для Вилье. (Он был, как свидетельствовали все, замечательным актером, его сатирические чтения, в которых он изображал персонаж Трибулу Бономе, как правило, вызывали шквал восторга.)
К этому времени Вилье увлекся смесью католицизма, гегельянства и оккультизма, которая стала его литературным и философским мировоззрением. Он читал мистические новеллы Бальзака, некоторое время был последователем Элифаса Леви, а благодаря дружбе с Бодлером познакомился с идеями сатанизма и герметической темой соотношений. Гегель, кажется, был плохим компаньоном для мистических влияний, но можно вспомнить, что одним из самых мощных, хотя мало известных, источников вдохновения для Гегелевской диалектики были творения Якоба Бёме. Вилье почерпнул из этих источников не какую-либо особую идею — объем прочитанного часто превышал его способность воспринимать, — в первую очередь он впитал дух глубокого идеализма, отрицание буржуазного материализма, прогресса, науки и здравого смысла: даже в отношении физического мира. Как отмечает его переводчик Роберт Мартин Адамс, Вилье «прогуливался по оживленной улице, как человек с другой планеты» [39]. Он был созданием из «другого пространства», ангелом, упавшим на землю. «Иди за пределы» было семейным девизом, и Вилье принимал его очень близко к сердцу. Как он писал в «Акселе», он жил «за пределами этикета»; только его хорошие манеры и аристократическое воспитание заставляли его вообще оставаться в этом мире.
Взглянув на жизнь Вилье, понимаешь, что принцип noblese oblige давал ему очень слабую поддержку. К семидесятым годам столетия финансовая поддержка дяди прекратилась, и Вилье' отправился в путешествие в преисподнюю, беспрецедентное даже по стандартам Бодлера и Нерваля. Следующие двадцать лет он мерз из-за отсутствия одежды, голодал из-за отсутствия еды и не спал из-за отсутствия комнаты. Он копался в мусорных ящиках и выпрашивал поношенное тряпьё. Он брался за самую унизительную работу, но только в крайнем случае. За шестьдесят франков в месяц он был партнером для тренировок в гимнастическом зале, где ему приходилось получать массу тумаков, чтобы заработать свои гроши. Он работал вместе с продавцом змеиного масла, изображая калеку, который излечивается, проглотив лекарство. Одну зиму он спал на стройке, где однажды утром его разбудил ботинок сторожа, пинавший его в лицо. Рассказывают, что он писал свой оккультный фантастический роман «Ева Завтра» (в которой изображен Томас Эдисон как изобретатель-розенкрейцер создающий искусственную женщину) на голом полу убогой комнаты — мебель пришлось заложить в ломбарде. Он часто исчезал, а его исчезновения были признаком того, что его дела шли ещё хуже. Аристократ в нем не желал, чтобы окружающие видели его в периоды наиболее плачевного упадка. После его смерти от рака и нищеты в 1889 году, когда его друга Малларме спросили о жизни Вилье, он ответил: «Его жизнь? Я ищу нечто, что соотносится с этим выражением: на самом деле и в обычном смысле этого слова, жил ли он?»
Только в 1883 году, после публикации сборника новелл «Жестокие рассказы» Вилье начал получать что-то похожее на то признание, которого он заслуживал'. Он писал более двадцати лет, и его благородная душа отказывалась иметь что-либо общее с амбициями и успехом, если только это были не амбиции гения и успех великого искусства. В отличие от остальных, он не стал, а возможно не мог, приспосабливаться к требованиям рынка. Подобно Эдгару По, чье причудливое творчество было одним из образцов для Вилье, он брал совершенство и красоту как стандарт своей работы. Невозможно представить себе более сильного контраста между целями Вилье и той средой, в которой ему приходилось над ними работать: большинство своих «жестоких рассказов» Вилье написал на грязных обрывках бумаги, заляпанных вином или абсентом, разлитым в кафе, в которых он обитал. Эти истории принесли Вилье первый успех у публики и укрепили его репутацию верховного жреца символизма, однако слишком поздно для того, чтобы он мог извлечь из этого пользу. В сборнике Вилье нападает на господствующий научный позитивизм и буржуазную одержимость прогрессом, заявляя о своей вере в набор магических идей: реинкарнация, спиритуализм, сверхъестественное предвидение будущего. Как отмечает его биограф А.У. Рейт, Вилье был «очарован вмешательством в человеческие дела мистических сил иного мира, существование которых в его книгах постоянно бросает вызов положениям материализма…* [40J.
Примечания
1. Толмон ДЛ. Романтизм и восстание. Лондон: «Теймс и Хадсон>, 1967. С. 145.
2. Смотри Уилсон К. Сила Романа. Лондон: «Голланз*, 1975.
3. Письмо аббата Иоганна Тритемиуса Иоганну Вирдунгу, приведенное в книге Ганса Кристофа Бинсвангера «Деньги и магия: критика современной экономики в свете Фауста Гёте*. Чикаго: Изд-во Чикагского ун-та, 1994, с. 1–2. У аббата были и другие алхимические знакомства: он был учителем Парацельса и Генриха Корнелиуса Агриппы.
4. Гёте ИМ. фон. Автобиография. Чикаго: Изд-во Чикагского ун-та, 1974. С. 3. Перевод Джона Оксенфорда.
5. Грей Р. Д. Гёте — алхимик. Кембридж: Изд-во Кембриджского ун-та, 1952. Для каждого, кто интересуется влиянием оккультных идей на творчество Гёте, книга Грея является лучшим и незаменимым исходным пунктом. Грей утверждает, что восторг Гёте, который он в молодые годы испытал перед алхимией и магией, продолжал оказывать ключевое влияние на всю его работу. Книга Грея является тщательным исследованием оккультных корней интереса Гёте к минералогии, ботанике, анатомии, метеорологии, а также его литературных поисков.
6. Там лее. С. 371.
7. Можно вспомнить «Тристана* Вагнера, адажио из Пятой Симфонии Малера и начало «Песен Гурре» Шёнберга.
8. Артур Верслуис, вступление к книге «Новалис: пыльца и обломки* (Grand Rapids: Phones Press, 1989), с. 9.
9. НейбауэрД. Новалис. Бостон: Тгтупе Publishers, 1980. С. 15.
10. Смотри великолепное вступление к Гофмановским «Жизненным принципам Кота Мурра» (Лондон: «Пенгуин Буко, 1999),
11. Произведение Гофмана можно рассматривать как проверку Блейковской идеи «единого видения», Б различных отношениях им страдают и обыватели, и сумасшедшие; только мат и поэты могут воспринимать двойственную природу реальности,
12. Хорошим объяснением появления Гофмановских зеленых змей являются его гипнагогические упражнения. Смотри «Очерк о происхождении мысли» (1973) Юрия Москвитина, Это, конечно, не исключает алхимические ассоциации, и можно утверждать, что сами алхимики использовали тпнагогию. Смотри публикации Юнга об «активном воображении».
13. Для более подробной информации об обстоятельствах смерти Эдгара По смотри «Полуночный дневник: загадочная смерть Эдгара Аллана По» (Нью-Брансуик: Изд-во ун-та Рат-джерса, 1998) Джона Уолша,
14. Гофман Д. По По По По По По По. Нью-Йорк: «Даблдей и Ко», 1972. С. 206.
15. Эдгар Аллан По в «Неизвестном По» (Сан-Франциско: «Сити Лайте», 1980), с, 42,
16. Захватывающий обзор алхимических рассказов Эдгара По смотри в cm.: Клак Р, А. Странная алхимия мозга: По и алхимия. //Справочник по исследованиям По/Подред. Э. У. Карлсона. Коннектикут: Гринвуд, 1996. С. 367–387.
17. Смотри в предисловии Гарольда Бивера к «Научной фантастике Эдгара Аллана По» (Гармондсворт: Пенгуин Букс, 1976).
18. Примечательно, что сходные представления о материальной природе духа высказывал загадочный армянский учитель ГМ. Гурджиев, который утверждал, что всё, включая идеи, является материальным. См. «В поисках чудесного» (1949) П. Д. Успенского для детальной информации обучении Гурджиева.
19. Цвейг С. Бальзак. Лондон: Касселл, 1947. С. 163.
20. Даритон Р. Месмеризм и конец эпохи Просвещения во Франции. Кембридж, Массачусетс: Изд-во Гарвардского ун-та, 1968. С. 128.
21. Жерар де Нерваль: избранные сочинения/Пер., предисл. и примеч. Р. Сиберта (Лондон: Пенгуин Букс, 1999), с. х.
22. Интересно отметить, что термин «богема», означающий необычный образ жизни, происходит от Богемии шестнадцатого столетия, чья столица Прага под властью Рудольфа II была гаванью для алхимиков, магов, астрологов и розенкрейцеров; сюда стекались такие личности, как, например, эрудит Джон Ди и его сомнительный компаньон Эдвард Келли См. «Розепкрейцеровское Просвещение* Фрэнсиса Йитса.
23. Там же. C.xv.
24. Там же. С.хх.
25. Юнг К.Г. Воспоминания. Сновидения. Размышления. Лондон: Фламинго, 1983. С. 201, 214.
26. Дюмаль Р. Сила Слова. Сан-Франциско: Сити Лайте Букс, 1994.
27. Хорошее представление о герметизме Нерваля можно получить из написанной на английском языке кн. Кнапп Б. Л. Жерар де Нерваль — дилемма мистика. Алабама: Изд-во ун-та Алабамы, 1980.
28. Там же. С. 105.
29. Сиберт. C.xxii.
30. Гласс Н. Путешествия на Восток. Предисловие. Лондон: Питер Оуэн, 1972. С. 18.
31. Он, между прочим, создал также фразу: <Перо сильнее, чем мечи*.
32. О связи Бульвера-Литтона с нацизмом и оккультизмом читай в классической книге Луи Повеля и Жака Бержье «Утро Мага* (1963). Более поздние исследователи, среди которых наиболее примечателен Николас Гудрик-Кларк («Оккультные корни нацизма*, 1985), отвергают точку зрения Повеля и Бержье, но их книга до сих пор интересна для читателя.
33. Бульвер-Литтон Э.Г.Э. Грядущая раса. Феникс Миля: Изд-во Алана Саттона, 1995. С. 8, 10.
34. Гудвин Дж. Теософическое Просвещение. Олбани: Изд-во государственного ун-та Нью-Йорка, 1994. С. 195.
35. Возможно, что этот странный шрифт стал моделью для «сензара* Блаватской — доисторического языка «Книги Дзиань*.
36. Ричардсон Дж. Избранные стихотворения Бодлера. Предисловие (Хармондсворт: Пенгуин букс, 1975), с. 12.
37. Ещё одним источником философии страдания был друг Бодлера — Элифас Леви, или, точнее, Альфонс-Луи Констпан (к тому времени он ещё не сменил имя). Бодлер и Констан встречались несколько раз по различным поводам и работали вместе по крайней мере над одним совместным проектам, скандальной книгой, которая называлась «Любовные тайны Парижских театров*> и в некотором роде была эквивалентом-предшестёенником «Голливудского Вавилона*. Бодлер и Констан короткоевремя были членами политической организации Бланки — Societe Republicaine Central. В 1845 году, за десять лет до своего пре&ра — щегтя в мага, Констан опубликовал книгу, которая называлась «Книга слез*; она рассказывает о ценности страдания как моральной силы и, как можно предположить, была знакома Бодлеру. Любопытно, что через год Констан написал и опубликовал стихотворение, называвшееся «Соответствия*.
38. Бердяев Н. Смысл Творчества. Нью-Йорк: Коллиер букс, 1962. С. 223.
39. Адамс Р. М., предисловие к «Еве Завтра* Вилье де Лиль-Адана. (Чикаго: Изд-во ун-та Иллинойса, 1982), с. х.
40. Рейт А.У., предисловие к «Жестоким рассказам* Вилье де Лиль-Адана (Оксфорд: Изд-во Оксфордского ун-та, 1985, перевод Роберта Болдика), с. х.