Производство пространства

Лефевр Анри

III. Архитектоника пространства

 

 

III. 1

Классическая (метафизическая) философская мысль, устанавливая в онтологии умозрительным повелением предельную точку формальной абстракции, помещает туда в качестве содержания пространство «в себе». Спиноза уже в самом начале «Этики» рассматривает абсолютное пространство как атрибут либо модус существования абсолютного существа, Бога. Но пространство «в себе» определяется как бесконечное и не имеет очертаний, ибо не имеет содержания. Оно не обладает точно определимой формой, в нем нет ни ориентации, ни направления. Оно непознаваемо? Нет, оно неразличимо (по Лейбницу).

В полемике Лейбница со Спинозой и Декартом и в полемике Ньютона и Канта с Лейбницем современные математики признают правоту Лейбница. Большинство философов задают абсолютное пространство разом, со всем, что в нем якобы содержится: фигурами, отношениями и пропорциями, числами. Лейбниц возражает, что пространство «в себе» и как таковое не есть ни «ничто», ни «нечто», и тем более не вся совокупность вещей или форма этой совокупности: это неразличимое. Чтобы различить в нем «нечто», в него следует ввести оси координат и точку отсчета, правое и левое, то есть направление осей, ориентацию. Быть может, Лейбниц принимает «субъективистский» тезис, согласно которому наблюдатель и мера создают реальность? Напротив: Лейбниц хочет сказать, что нужно занять пространство. Что занимает пространство? Тело. Не тело вообще, телесность, а данное конкретное тело, которое обозначает направление жестом, вращение – поворотом, которое размечает пространство и задает его ориентацию. Согласно Лейбницу, пространство абсолютно относительно, то есть обладает совершенной абстрактностью, которая в математической мысли делает его первозданностью (легко превращающейся в трансцендентность), и конкретным характером (именно в нем тела существуют и являют свое материальное существование). Каким образом тело «занимает» пространство? Метафора «занимать» заимствована из пространства бытового, то есть уже специфицированного, уже «занятого». Связь между понятиями «свободное пространство» и «занятие пространства» далеко не очевидна и не проста. Метафора не может заменить рефлексию. Занять пространство? Мы знаем, что нет пространства предсуществующего, пустого, обладающего только формальными признаками. Критика абсолютного пространства и его отрицание тождественны отказу от определенной репрезентации: репрезентации содержащего, которое наполняется содержимым – материей, телом. В рамках этой репрезентации (формальное) содержащее и (материальное) содержание безразличны друг другу, а значит, между ними нельзя уловить различие. Любая вещь может попасть в любое «множество» локусов содержащего. Любой участок содержащего может принять в себя все что угодно. Безразличие оборачивается разделением, содержание и содержащее оказываются внеположны друг другу. Пустое содержащее вбирает в себя некоторое собрание отдельных, разрозненных предметов; тем самым разделение распространяется и на части содержания; фрагментация подменяет собой мысль, а мысль как рефлексия сходит на нет и, в пределе, растворяется в эмпирическом действии – подсчете того или сего. «Логика разделения», складываясь как таковая, вводит и обосновывает стратегию разделения.

Таким образом, напрашивается обратная гипотеза. Быть может, тело с его способностью к действию, с его энергией, создает пространство? Очевидно, да, но не в том смысле, что акт занятия «изготавливает» пространственность, а в смысле непосредственной связи между телом и его пространством, между размещением в пространстве и занятием пространства. Каждое живое тело до того, как оно производит (воздействия на материю, орудия и предметы), производит себя (питается) и себя воспроизводит (порождая другое тело), уже является пространством и имеет свое пространство: оно производится в нем и производит его. Примечательная связь: тело, обладающее энергией, живое тело творит или производит свое пространство; и, наоборот, законы пространства, то есть различимости в пространстве, – это законы живого тела и развертывания его энергии. Это показывает Герман Вейль в своей книге о симметрии. В природе, неорганической и органической, симметрии (переносная или поворотная), то есть наличие двусторонности или дуальности, левого и правого, отражения или «зеркальности», либо симметрии вращательной (в пространстве), не являются свойствами, внеположными телу. Эти свойства, определяемые в «чисто» математических терминах (отображения, операции, трансформации и функции), не накладываются на материальные тела предсуществующей мыслью, как полагают философы. Любые тела, распространяя энергию, своими движениями производят пространство и сами себя по законам пространства. Это относится к частицам и планетам, кристаллам, электромагнитным полям, делению клеток, раковинам и архитектурным формам, которым автор придает огромное значение. Перед нами переход от абстрактного к конкретному, интерес которого состоит прежде всего в том, что он показывает их неразрывную взаимосвязь. Одновременно это и переход от ментального к социальному. Он придает понятию производства пространства еще большую силу.

Столь сильное обоснование позволяет распространить данное положение (с рядом замечаний и оговорок) на социальное пространство. Оно будет представлять собой особое пространство, произведенное действующими в нем силами (производительными силами) в рамках определенной пространственной практики (социальной, обусловливающей и обусловленной). Оно будет заключать в себе «свойства» – дуальность, симметрию, – не привнесенные в него ни человеческим, ни трансцендентным сознанием, но связанные с самим «занятием» пространства, причем это «занятие» следует понимать в генетическом смысле, то есть как порядок и последовательность производительных операций. Что в таком случае происходит с древним понятием Природы? Оно меняется.

Когда неразрывная взаимосвязь между пространством и его «содержимым» распадается, рефлективная мысль обращается к качествам и оккультным силам. Все, что происходит из биолого-пространственной (говоря одним словом, идиоморфной или биоморфной) реальности, будет нести на себе печать конечности. Симметрия всех типов предстанет результатом расчетов некоего бога-математика, получившим материальное воплощение по повелению божественной воли или силы. Цветок, не знающий, что он цветок и что он красив, обладает симметрией n порядка. Каким образом? Это известно Природе порождающей (Спиноза) или богу-математику (Лейбниц), ибо они и рассчитали розу! Если же подобная операция представляется не вполне мыслимой, как у Декарта и его школы, то расчеты приписывают «сознанию», человеческому или не человеческому, не слишком задаваясь вопросом, каким образом конечное может быть воплощено помимо провиденциального либо трансцендентного действия Идеи (Гегель). В чем и каким образом природа как таковая может «быть» математиком, философы с их научно-идеологическими разграничениями так и не объяснили. Красота раковины, или деревни, или собора приводит наблюдателя в замешательство. Тогда как перед ним (возможно) всего лишь материальные модальности деятельного «занятия» пространства. Возникает вопрос, не являются ли «интегроны» Ф. Жакоба, с помощью которых он объясняет единство органики, философско-научно-идеологической уловкой, субститутом Божественного провидения.

Если встать на иную точку отсчета, становится понятно, что генезис в природе подчинен законам пространства, которые являются законами природы. Пространство как таковое (занимающее-занятое, совокупность локусов) осмысляется материалистически. Оно как таковое предполагает различия. Тем самым мы устраняем ряд затруднений, связанных с происхождением различий (либо обратиться к первозданности, к первоначалу как источнику этих различий, либо подпасть под материалистическую критику эмпириокритицизма). Форма раковины не является результатом ни целесообразности, ни «бессознательной» мысли, ни решения высшей силы. Поэзия раковины и моллюсков, их метафорическая роль связаны не с таинственной творящей силой, а с тем, каким образом непосредственно распределяется энергия под действием определенных условий (в данном масштабе, в данной материальной среде и т. д.). Отношения «природа – пространство» не требуют опосредования через какую-либо внешнюю силу, природную и божественную. Закон пространства заключен в самом пространстве и не сводится к ложно-очевидному отношению «внешнее – внутреннее»: оно – лишь очередная репрезентация пространства. Маркс задавался вопросом: трудится ли паук? повинуется ли он слепым импульсам? обладает ли он, вернее, является ли он интеллектом? знает ли он, что он делает? Он производит, выделяет секрет, занимает пространство и по-своему его порождает – пространство паутины, пространство своих стратегий и потребностей. Возможно ли помыслить пространство паука как абстрактное пространство, занятое следующими отдельными объектами: телом паука, его секреторной железой и ножками, предметами, к которым он подвешивает паутину, нитями паутины, мухами, которых он хочет поймать? Нет. Это значило бы наделить паука пространством аналитического интеллекта и дискурса, пространством листа бумаги – даже если потом начать восклицать: «Нет же! Это природа, инстинкт, провидение действуют на паука, и под их влиянием выходит чудо, восхитительное творение: паутина с ее равновесием, ее устройством, ее обработкой». Можно ли сказать, что паук ткет паутину как продолжение своего тела? Да, хотя эта фраза дает повод для критики. В паутине присутствуют симметрия и асимметрия, пространственные структуры (точки крепления, сеть, центр и периферия). Осознает ли паук эти структуры как таковые, обладает ли знанием о них, подобным нашему? Конечно нет. Он производит. Бездумно? Разумеется, он «думает», но не так, как мы. По своим характеристикам его «производство» стоит ближе к моллюскам или цветку, о котором пишет Ангелус Силезиус, чем к словесной абстракции. Производство пространства начинается с производства тела и доходит до секреции, производящей «жилище», которое одновременно служит и орудием, средством. По законам, которые в классической терминологии именуются «восхитительными». Можно ли разделить природу и расчет, органику и математику, производство и секрецию, внутреннее и внешнее? Безусловно, нет. Паук уже (подобно группам людей) размечает (направления) и ориентирует по углам; он создает сеть и цепочку, симметрии и асимметрии. Он простирает за пределы тела дуальные свойства, характерные для его собственного тела, отношений своего тела с самим собой и его актами производства и воспроизводства. В нем уже содержится левое и правое, верх и низ. Здесь и теперь в гегелевском понимании не сводится к «вещности», но включает в себя отношения и процессы.

Из этого следует, что для живого тела (точно так же, как для паука, моллюска и пр.) основополагающие локусы, индикаторы пространства, качественно обозначены прежде всего телом. Перед Эго всегда стоит непроницаемый «другой» (тело перед другим телом), уязвимый только для насилия – или для любви. Но внешнее есть одновременно и внутреннее, в той мере, в какой «другой» также является телом, ранимой плотью, доступной симметрией. Позднее в человеческом пространстве обозначения становятся количественными. Правое и левое, верх и низ, центр и периферия (поименованные или нет) – производные от телесных действий. Что, судя по всему, является качественным описанием не только жеста, но и тела в целом. Квалификация пространства в соотнесении с телом означает, что оно обусловлено тем, что телу угрожает или что ему благоприятствует. Его детерминация имеет, по-видимому, три аспекта: жест, след, метка. Жест в широком смысле: повернуться – это жест, меняющий ориентировку и ориентиры. Слово «жест» здесь уместнее, чем «поведение», ибо жестикуляционный акт намерен, он имеет цель (без целеполагания). Паук двигается, моллюск выползает из раковины: это жесты. Затем появляются след и метка. У паука нет этих «понятий» как таковых, и все же «такое впечатление, что…». Метка поначалу делается из того, что есть у живого существа, – кала, мочи, слюны и т. д. Метки сексуальные, вероятно, появились рано, но с кем они связаны? И с чем? Судя по всему, аффективными метками они стали гораздо позже и лишь у немногих видов. Преднамеренность возникает поздно, одновременно с мозгом и руками. Однако в жизни животных метки играют роль уже на очень раннем этапе. Места помечаются и замечаются. Вначале был Топос. Задолго до Логоса, в сумерках жизни, переживание уже обладает внутренней рациональностью; оно производит задолго до осмысленного пространства и мысли о пространстве, плодом которой являются репрезентации проекции, распада, образа и ориентации тела. Задолго до того, как пространство, воспринимаемое «я» и для «я», представляется расхождением и зазором, чисто виртуальными, отложенными конфликтами и контактами. Задолго до того, как пространство рисуется средой отдаленных возможностей, местом потенциалов. Прежде аналитического, расчленяющего интеллекта, задолго до знания существовал рассудок тела.

Время распознается, но не отделяется от пространства. Концентрические круги на стволе дерева говорят о его возрасте – равно как и «чудесно» определенные в пространстве завитки раковины, законы которых можно «перевести» на язык абстракции лишь с помощью сложных математических операций. Время неизбежно локально; сюда входят связи между локусами и их временем. Явления, которые анализ связывает с одной только «темпоральностью», то есть рост, созревание, старение, неотделимы от другой абстракции – «пространственности». Пространство и время появляются и проявляются как различные и нераздельные. Временные циклы соответствуют кольцевым формам пространства, наделенным симметрией. Быть может, линейные (повторяющиеся, механического типа) временные процессы соответствуют осям (по которым может повторяться какая-либо операция). Как бы то ни было, распад пространственно-временного континуума и социальное воплощение этого распада – безусловно, позднейшие явления, сопутствующие удвоению «репрезентация пространства / пространства репрезентации». Искусство сохраняет единство или стремится его восстановить, отталкиваясь от пространств репрезентации.

Уже теперь становится ясно, как и насколько единство живого материального существа основано на двойственности. Другого оно носит в самом себе. Оно есть симметрия, то есть удвоение, причем двойное (билатеральная симметрия, вращательная симметрия), которое к тому же удваивается в пространстве и во времени, в повторении цикличном и повторении линейном.

Вокруг живого существа и благодаря его деятельности, которую можно назвать «производственной», складывается поле, именуемое в бихевиоризме «поведенческим». Это сеть отношений, которую живое существо, действующее в своей пространственной «среде», проецирует и одновременно реализует в этой среде и с ее помощью. Значит, сама эта проекция пространственно детерминирована: в ней заложена симметрия правого и левого, противопоставление верха и низа и т. д.

В то же время живое существо с самого начала складывается как внутреннее пространство. В процессе филогенеза, как и генезиса отдельного существа, клеточная масса почти сразу изгибается. Образуется полость, сперва простая, затем сложная; ее заполняют жидкости, сперва относительно простые, затем все более разнообразные. Из прилегающих к этой полости клеток формируются перегородки, мембраны, преграды, проницаемые и непроницаемые. Внешнему пространству противостоит внутренняя среда, или внутреннее пространство; таково первое и наиболее решающее различие в истории биологического существа. Роль внутренней среды будет постоянно возрастать; начиная с первичной стадии, которая в эмбриологии именуется «гаструла», произведенное таким образом пространство приобретет разнообразные формы, структуры и функции.

Внутреннее отделено от внешнего, ибо оно замкнуто и делает живое существо «отдельным телом». Однако такая замкнутость весьма относительна и не имеет ничего общего с логическим, абстрактным разграничением. Мембраны проницаемы, пронизаны порами и отверстиями. Обмен не только не прекращается, но и возрастает, становится разнообразнее: энергетический обмен (питание, дыхание, выделения), информационный обмен (органы чувств). История жизни – это история все более разнообразного и интенсивного взаимодействия между внутренним и внешним.

Понятие «замкнутость» в таком относительном смысле, в отрыве от любых экстраполяций и систематизаций, имеет прикладное значение. Оно позволяет выразить происходящее как в жизни природы, так и в жизни общества. В обществе замкнутость стремится к абсолюту. Для (частной) собственности, пространственного положения города, нации, национального государства характерна замкнутая граница. За исключением этого крайнего случая, в любом пространстве-оболочке внутреннее и внешнее различаются, но относительно: перегородка всегда остается проницаемой.

 

III. 2

Если рассматривать живой организм в динамике, его можно определить как механизм, улавливающий (различными способами) энергию в своем окружении. Он поглощает тепло, дышит, питается. «В норме» он содержит и удерживает в себе избыток энергии – больше, чем ему нужно, чтобы реагировать на непосредственные побуждения и (негативное) воздействие. В результате он получает возможность проявлять инициативы (не детерминированные, но и случайные). Этим остатком, излишком определяется различие жизни и выживания (жизненного минимума). Полученная энергия не складируется до бесконечности, не сохраняется в состоянии застоя: в таком случае организм вырождается. Энергия по самой сути своей должна быть потрачена, причем продуктивно, даже если «производство» сводится к игре или беспричинному насилию. Она всегда производит некое воздействие, создает опустошение или реальность, изменяет пространство или порождает пространство. Живая (жизненная) энергия действует, по-видимому, только при наличии остатка, излишка, избытка и расходования. Тогда энергия расточается, причем ее взрывное расточение не отличается от продуктивного использования: уже в животной жизни игра, борьба, война и секс идут рука об руку. Производство, разрушение и воспроизводство пересекаются.

Энергия накапливается – это очевидный факт; однако осмыслить механизмы этого накопления, а главное, его последствия непросто. Трата всегда кажется «избыточной» и даже «ненормальной». Однако если живое существо не располагает таким излишком, открывающим перед ним возможности, то в настоящем оно реагирует совсем иначе.

Другими словами, принцип экономии, нередко провозглашаемый приверженцами рационализма определенного типа и грубого функционализма, с биологической или «биоморфической» точки зрения недостаточен. Этот низовой принцип, увязывающий энергетические траты с недостатком энергии, относится к уровню выживания.

Обратная гипотеза, то есть гипотеза о необходимости и полезности расточительства, игры, борьбы, искусства, праздника, Эроса, встречается в философской традиции, противостоящей рациональному «принципу экономии» с его мелочным продуктивизмом (тратить по минимуму и только для удовлетворения «потребностей»). Гипотеза об излишке, избыточности, то есть трансгрессии, характерна для направления, восходящего к Спинозе, а далее – Шиллеру, Гете, Марксу (который ненавидел аскетизм, хоть иногда и позволял себе увлечься аскетизмом «пролетарским»). Своего апогея эта тенденция достигает у Ницше – а не у Фрейда, который в своих биоэнергетических теориях вновь впадает в механицизм. В психоанализе оппозиции «Эрос/Танатос», «принцип удовольствия / принцип реальности, или производительности», «влечение к жизни / влечение к смерти» полностью утрачивают диалектический характер и слишком часто превращаются в механическую игру псевдопонятиями, метафорами недостатка энергии.

Живой организм поглощает, расходует и растрачивает излишек энергии, потому что это ему дозволено Космосом. Дионисийский аспект бытия – безмерность, опьянение, риск, порой смертельный, – имеет свою степень свободы и свою ценность. В живом организме, тотальном теле заложена возможность (что не означает ни ее реализации, ни мотивировок) игры, насилия, празднества, любви.

Ницшеанское разграничение аполлонического и дионисийского начал учитывает оба аспекта живого существа и его отношений с пространством, как своим, так и чужим: насилие и устойчивость, избыток, но равновесие. В нем есть смысл, пусть даже оно и недостаточно.

Живое существо не сводится к поглощению энергии и ее «экономичному» использованию. Оно не поглощает все что угодно и не тратит как угодно. У него есть своя добыча, своя среда, свои враги, иначе говоря, свое пространство. Оно живет в своем пространстве. Оно – часть своего пространства, его элемент (его фауны или флоры, его экологии, более или менее устойчивой экологической системы). В этом пространстве живое существо получает информацию. Изначально, то есть до того, как в человеческих обществах изобрели абстракцию, информация не отделена от материи, точно так же как пространство не отделено от своей формы: клетка получает информацию в материальном виде. Однако у ученых, открывших эти явления, прослеживается систематическая и философская тенденция сводить живое существо (клетку и совокупность клеток) только к получению информации, то есть ничтожно малой энергии. Они не учитывают энергетику, обходят живое тело как вместилище и запас силовой энергии. Делая упор на явления саморегуляции, они перестают замечать перебои, избытки и нехватки, расходование. Как будто за пределами программы двойной системы регуляции, описанной в биологии (органические вещества и катализаторы), ничего не остается. Правда, энергетическая теория действительно пренебрегала информационным, реляционным, ситуационным аспектами, уделяя внимание только грубой энергии, измеряемой в калориях.

В действительности живое существо в своих отношениях с самим собой и своим пространством использует (впрочем, не разделяя их) два типа энергии – тонкую и грубую. Оно заключает в себе механизмы, позволяющие накапливать огромное количество энергии и бурно ее расходовать (мускулы, половые органы, конечности), и механизмы, реагирующие на очень слабые раздражители, на информацию, и почти не потребляющие энергию (чувства, мозг и органы чувств). Здесь вновь появляется, или проявляется, основополагающая двойственность живого существа: оно не информационная машина и не машина желающая, убивающая, производящая, но несет в себе и ту и другую.

Энергии, окружающие живое существо, те, которые оно поглощает или которые ему угрожают, подвижны. Это «течения» («потоки»). Организм, напротив, должен обладать устойчивыми механизмами для поглощения энергии. Он должен защищаться от агрессии, определяя границы, которые поддерживает и охраняет, – границы вокруг своего тела.

Таким образом, накапливаемый и растрачиваемый излишек энергии входит в само понятие «живого тела» и его отношений со своим пространством: с самим собой, с ближним окружением, окрестностями и всем миром. Продуктивное растрачивание себя имеет смысл; чтобы такое расходование считалось «продуктивным», ему необходимо (и достаточно) произвести любое, даже самое малое изменение в мире. Тем самым в понятие производства привносится свежая живительная струя, в которой оно, однако, не растворяется: игра есть изделие или произведение, игровое пространство есть продукт, продукт деятельности, оформляющейся (устанавливающей себе правила) в процессе своего развития. К тому же производительная энергия предполагает отношения живого существа с самим собой и принимает форму воспроизводства, для которого также характерна повторяемость: клетки (деление и размножение), действия, рефлексы. Размножение половым путем – это лишь одна из многочисленных форм репродукции, опробованных природой; она кажется главной только потому, что оказалась успешной для некоторых видов. В случае полового размножения прерывистый, взрывной характер производительной энергии, видимо, одержал верх над последовательным производством, почкованием и пролиферацией.

Избыточная энергия, как и энергия «нормальная», находится в двояких отношениях – с самой собой, то есть с накапливающим ее телом, и со «средой», то есть с пространством. В жизни любого «существа» (вида, отдельной особи, группы) бывают моменты, когда в его распоряжении имеется слишком много энергии, готовой выплеснуться наружу. Она может обратиться против самой себя или излиться вовне, щедро и бесцельно. Примеры разрушения и саморазрушения, немотивированного насилия и суицида нередки в природе и тем более среди людей. Разного рода эксцессы всегда проистекают из избытка энергии; это, вслед за Ницше, понял Ж. Батай, развивший эту гигантскую идею до гигантских размеров. Следовательно, существование пресловутого «инстинкта смерти» сугубо вторично. Со времен Фрейда психоаналитики, изучая симптоматику так называемых патологических тенденций и влечений, установили немало точных фактов, относящихся к «полям», обозначаемым терминами Эрос и Танатос, нарциссизм, садомазохизм, саморазрушение, эротика, тревожные состояния, неврозы и психозы. Тем самым соотнесение с основной тенденцией становится еще более спорным. Концепция инстинкта смерти, или влечения к смерти, уничтожающей силы, которая противостоит вечно побежденному утверждению жизни, коренным образом отличается от идеи ответного удара, «отдачи» жизненной энергии вследствие излишеств, которые сами по себе необходимы. Даже если представить себе в пространстве энергетический «негатив», то, в чем растрачивается, рассеивается, вырождается энергия, все равно смерть и саморазрушение будут лишь следствиями, а не причинами и мотивами. «Влечение к смерти» можно определить только как непроизводительное использование фундаментальной энергии, ее, так сказать, «злоприменение», злоупотребление ею. Оно – результат диалектических конфликтных отношений, заложенных в самой энергии, отношений, несводимых к простым механизмам защиты и равновесия и к их отказу. В радостном пессимизме есть смысл.

 

III. 3

Выше мы рассматривали пространство последовательно, partes extra partes, как говорит Спиноза. Вне всякого сомнения, в такой части присутствует конечное, частицы и разделы, элементы, начало и изначальное (этимологическое). Само понятие формы и «отражения» или удвоения внутри этой формы, создающего ее как таковую, иными словами, понятие симметрии с его принципиальной двойственностью (осевая симметрия и вращательная симметрия – асимметрия, подчеркивающая симметрию, и т. д.) предполагает замкнутое пространство: тело с его очертаниями и границами. Очевидно, что все эти деления и распределения энергии не самодостаточны; «потоки» циркулируют и распространяются в бесконечном пространстве. «Бесконечность есть изначальный факт: следовало бы только объяснить, откуда берется конечное… В бесконечном времени и бесконечном пространстве не существует целей». Мысль головокружительная. «Человечество должно уметь стоять, ни на что не опираясь, – великая задача художника!» – добавляет Ницше, отнюдь не признававший, однако, абсолютного, общего и тотального приоритета воображаемого.

Быть может, и бесконечное, и конечное – это иллюзия? одно есть иллюзия другого? миражи? отражения или преломления по эту и ту сторону каждой части? Время в себе есть абсурд; пространство в себе тоже. Относительное и абсолютное отражаются друг в друге, бесконечно отсылают друг к другу, как пространство и время. Двойная поверхность, двойная видимость, подчиненная одному закону и одной реальности – реальности отражения-преломления. Максимум различия, заданный в любом различии, даже минимальном. «Все фигуры принадлежат субъекту. Он – зеркало, схватывающее поверхности».

 

III. 4

Отражение, порождая поверхность, изображение, зеркало, выходит за рамки поверхности и затрагивает глубинную связь повторение – различие. Удвоение (симметрия) есть повтор, который, однако, производит основополагающее для пространства различие. Следует ли понимать удвоение как числовую итерацию (1 плюс 1 плюс 1 и т. д.) или как рекурренцию ряда? Нет. Скорее наоборот. Удвоение и симметрия-асимметрия вводят иные понятия причины и следствия, несводимые к классическим (линейным) последовательностям. Зеркало «реально» (у предметов это встречается на каждом шагу), но пространство в зеркале воображаемо; а Эго есть место воображаемого (Льюис Кэрролл). Но для живого тела зеркальное отражение воображаемо, зато его эффект реален настолько, что обусловливает строение высших животных. Левая половина их тела словно бы отражает правую в плоскости зеркала; возникающая тем самым осевая симметрия получает завершение в симметрии вращательной – жизни позвоночного столба.

В социальном плане пространство (в любом обществе) имеет двоякую «природу», двоякое общее «существование». С одной стороны, человек (каждый член данного общества) отсылает к самому себе, определяется в пространстве; он имеет для себя и перед собой непосредственную и в то же время объективную реальность. Он находится в ее центре, обозначает, измеряет себя и сам служит мерой. Это «субъект». Гипотеза о его устойчивом социальном статусе – когда он определяется неким состоянием и через это состояние – предполагает, что он наделен определенной ролью и функцией: индивид, личность. А также локусом, местом, постом. В то же время пространство является медиатором (опосредующим элементом): за каждой плоскостью, каждым непрозрачным контуром «человек» видит нечто иное и нацелен на это иное. Социальное пространство тем самым выстраивается как транспарентность, заполненная только светом, «присутствием» и влияниями. С одной стороны, пространство содержит непрозрачные зоны, тела и предметы, точки центробежной активности и бурлящей энергии, потаенные и даже недоступные локусы, полости, черные дыры. С другой – в нем явлены последовательности, множества предметов, цепочки тел, каждое из которых выявляет другие, бесконечно проскальзывающие из невидимого в видимое, из непрозрачности в транспарентность. Предметов можно коснуться, их можно ощупать, почувствовать их запах, услышать их звук, а потом рассмотреть глазами, изучить взглядом. Каждый контур, каждая плоскость пространства словно являет свое зеркало, создает свой мираж; в каждом теле отражается весь остальной мир, тело и мир отсылают друг к другу в вечно повторяющемся механизме отражений, красок, света, фигур. Достаточно сменить локус, изменить место объекта и его окружение, чтобы он вышел из темноты к свету, из потаенного к явному, из латентного к ясному.

Без учета этой двойственности природно-социального пространства невозможно понять и сам язык. «Природа» воспринимается лишь через отдельные объекты и контуры, но внутри ясного и четкого множества, где тела, проявляясь, выходят из природной темноты и непрозрачности на свет, причем не произвольно, а в определенной последовательности, в определенном порядке, сцеплении. В любом природном и тем более социальном пространстве движение от темного к освещенному, от тайного к расшифрованному происходит постоянно. Оно входит в само утверждение пространства. Непрекращающаяся расшифровка является одновременно и объективной, и субъективной деятельностью и потому снимает эту старинную философскую оппозицию. Процесс расшифровки усиливается, когда скрытым частям пространства (внутренности вещей, вещам, находящимся вне перцептивного поля) соответствуют наборы символов, знаков, указателей – нередко запретных, сакральных или проклятых, разоблачающих и скрытых. Следовательно, эту непрерывную деятельность нельзя назвать ни субъективной, ни объективной, ни сознательной, ни бессознательной: она порождает сознание, заложена в сообщениях самому переживанию – через пространство и механизм отражений и миражей в пространстве.

Пространство, мое пространство: это не контекст, для которого я являюсь текстом, это прежде всего мое тело, и другой для моего тела, следующий за ним как его тень и отражение, – подвижное пересечение всего, что касается моего тела и всех остальных тел, что затрагивает их, что им угрожает или благоприятствует. Значит, если вернуться к использованным ранее терминам, имеют место разграничения и конфликты, контакты и разломы. Но за всеми этими разнообразными смысловыми эффектами пространство переживается на глубинном уровне, образованном удвоениями, отзвуками и отголосками, отражениями и редупликациями, которые порождают странные различия и порождаются ими: лицо и зад, глаз и плоть, внутренности и экскременты, губы и зубы, отверстия и фаллос, сжатые кулаки – открытые ладони, а также одетое-обнаженное, открытое-закрытое, обсценное-привычное и т. д. Причем все эти оппозиции и конъюнкции-дизъюнкции не имеют ничего общего ни с логикой, ни с формализмом.

Может ли существовать зеркало и мираж без антизеркала, без непрозрачного, слепого «переживания»? Нет. «Зеркала, плоды тревог» (Тристан Тцара). «Я, искаженное светом зеркало» (Ж. Батай). «Нужно стереть отражение личности, чтобы вдохновение вырвалось из зеркала» (П. Элюар). Зеркало? Его чистая и нечистая, почти материальная и едва ли не ирреальная поверхность являет Эго его материальное присутствие; оно вызывает его противоположность, его отсутствие и присущность этому «другому» пространству. В зеркало проецируется симметрия Эго, оно открывает ее в нем и верит, что совпадает с этим «другим», – тогда как это его репрезентация, обратное изображение, где левое находится справа; это отражение, производящее предельное различие, повторение, превращающее тело Эго в неотвязный призрак. Тождество здесь есть абсолютная инаковость, абсолютное различие, а транспарентность равна непрозрачности.

 

III. 5

Если у моего тела есть порождающий закон, одновременно абстрактный и конкретный, зеркальная поверхность делает его видимым, расшифровывает его. В ней явлены отношения между мной и мной самим, между моим телом и сознанием моего тела; не потому, что отражение (рефлексия) обусловливает мою целостность как субъекта (хотя так, по-видимому, считают некоторые психоаналитики и психологи), но потому, что оно преобразует то, чем я являюсь, в знак. Блестящая преграда, непродуктивная поверхность повторяет и обнажает в воображаемой реальности то, чем я являюсь: обозначает это. Завораживающая абстракция! Для того чтобы познать себя, я отрываюсь от своего «я». Головокружительно. Если Эго не обретает себя в динамике, бросая вызов собственному изображению, оно превращается в Нарцисса – или в Алису. Эго грозит опасность потерять себя; пространство-вымысел поглотит его, холодная поверхность заключит его в свою пустоту, превратит в отсутствие, лишенное всякого присутствия, всякого телесного тепла. Зеркало являет (представляет) самую объединяющую, но и самую разъединяющую связь между формой и содержанием: властную реальность и ирреальность форм, то, как они выталкивают и хранят содержания, но также и необоримую силу содержания, его непрозрачность, мое тело (содержание «моего сознания») и все тела, то есть других. Сколько предметов имеют этот двойственный характер – они переходны (ведут к чему-то иному) и в то же время являются целью, «ориентиром» со своим внутренним смыслом! И среди прочих, можно сказать, главный – зеркало… Однако если кто-то, подобно некоторым фанатикам психоанализа, скажет, что всякая собственность определяется своего рода эффектом зеркала, ибо обладание предметом обозначает Эго для него самого, – этот кто-то выйдет за пределы, поставленные «культурой» для глупости как таковой.

К тому же аргументов в пользу систематического обобщения эффектов этого предмета найдется не так уж много. Он играет свою роль в определенном масштабе, в ближайшем окружении тела.

Таким образом, зеркало есть предмет в ряду других предметов, но отличный от любого другого предмета – исчезающий и завораживающий. В нем и с его помощью сводятся воедино черты других предметов в соотнесении с их пространственной средой: это предмет в пространстве, говорящий о пространстве, несущий информацию о пространстве. Аналог «картины», подобно ей, наделенный рамой, которая определяет его пустоту-полноту. Зеркало привносит в пространство, произведенное жизнью природы, а затем и жизнью общества, поистине двойную пространственность: воображаемую как источник и разграничение, конкретную и практическую как сосуществование и различие. Многие философы и не философы (например, Ленин) пытались определить мышление через зеркало, отражение, рефлексию. Они путали действие и символ. До своего практического воплощения, физического изготовления, зеркало существовало в магии и мифе. Водная поверхность символизирует поверхность сознания и материальную (конкретную) расшифровку, переход из темноты к свету.

В принятой нами перспективе следует, таким образом, установить и исследовать ряд отношений, которые обычно считаются «психическими» (относящимися к психике). Мы рассматриваем их как материальные (заданные двумя типами материи: телом-субъектом и зеркалом-объектом), но в то же время как проявления более «глубинных» и общих связей, о которых пойдет речь ниже, – повторяемости и дифференциации. Каковы же эти отношения?

a) симметрия (плоскости и оси), удвоение, рефлексия с их коррелятом – асимметрией;

b) мираж и эффекты миража: отражения, поверхность – глубина, явленное – скрытое, непрозрачность – прозрачность;

c) язык, «рефлексия», устойчивые оппозиции: коннотирующий – коннотированный, оценивающий – оцениваемый; преломление в дискурсе;

d) осознание себя и другого, тела и абстракции, инаковости и искажения (отчуждения);

e) время, непосредственная (переживаемая, а значит, слепая, «бессознательная») связь повторения и дифференциации;

f) наконец, пространство в его двоякой обусловленности: вымышленное – реальное, произведенное и производящее, материальное – социальное, непосредственность – опосредование (среда и переходность), сопряжение – разграничение и т. д.

В этом царстве теней позднее формируется царство символов и знаков, носителей благотворной и пагубной ясности. Вначале символы и знаки были криптическими, причем физически: погребенными в гротах и пещерах, проклятых хранилищах и так называемых святых местах, святилищах, дарохранительницах. Истина знаков и знаки истины таятся в одной и той же загадке – загадке италийского и римского «mundus», пропасти, дыры; загадке христианских ковчегов, подземных церквей и часовен, которые так и назывались – крипты. Загадке тела и непрозрачных тел, откуда истина выходит на свет. Тело освещает собой царство теней.

Что касается пола, то его нельзя считать особым случаем; здесь также имеется:

a) симметрия (и асимметрия): мужское и женское, самец и самка;

b) смещенный эффект иллюзии (транспарентности и непрозрачности); другой прозрачен, и это тот же, в сумерках двойственности: то же желание, не ведающее себя как таковое. Отсюда – расщепление и вторжение воли (силы) во имя познания – незнания.

c) расщепление желания, предвосхищающее разрыв и вспышку удовольствия, влечет за собой отделение от Другого, ни в коей мере не исключающее «рефлекцию» (этот термин более точно, нежели «отражение» или «рефлексия», обозначает отношения Того же и Другого: каждый преследует себя, полагая, что стремится к другому, и преследует другого в образе самого себя);

d) отсюда – великая ностальгия по абсолютной любви, отсылающая к любви относительной; ностальгия по «чистой» любви, неотделимая от разочарования, ибо немыслимая без плоти, которая, обращая влечение и напряжение вспять, заменяет его более доступным и не менее разочаровывающим совокуплением. Ностальгия – несовпадение и обида. Перед нами воображаемая плоскость зеркала, разделяющего двойников; в этом пространстве образов каждый видит себя, смешивая свои черты с чертами партнера.

Разумеется, теория Двойника нуждается в дальнейшем развитии. Здесь намечена лишь отправная точка этой теории отражений и миражей. Изучение Двойников должно затронуть, среди прочего, и пространство театра с его механизмом вымышленного и реального двойничества, интерференцией взглядов и миражей, где сталкиваются, не смешиваясь, актер, зрители, «персонажи», текст, автор. Благодаря этим механизмам тела переходят из пространства «реального», непосредственно переживаемого (зал, сцена), в пространство воспринимаемое – третье пространство, отличное и от сценического, и от зрительского. Это третье, вымышленно-реальное пространство есть (классическое) пространство театра.

Что оно такое – репрезентация пространства или пространство репрезентации? Ни то ни другое; и то и другое вместе. Театральное пространство предполагает репрезентацию пространства, то есть пространство сценическое, которое соответствует определенной концепции пространства (античный, елизаветинский, итальянский театр). Пространство репрезентации, опосредованное, но переживаемое, включает в себя данное произведение и данный момент времени и как таковое реализуется в спектакле.

 

III. 6

Выявление оснований и опор, на которых в ходе генетического процесса выстраиваются различные социальные пространства, – лишь начальный этап в изучении этой внешне совершенно прозрачной «реальности». Нужно еще отсечь те репрезентации пространства, которые затемняют дело – именно тем, что представляют данную реальность уже вполне ясной.

Эффекты миража, первичные условия которых мы выяснили (но не рассмотрели подробно) выше, могут быть весьма необычными (и вводить необычность в рамки обычного). Эффекты эти не сводятся к удивлению Эго, которое, смотрясь в зеркало, открывает в нем себя или впадает в нарциссизм. Воздействие пейзажа обусловлено не тем, что он являет собой зрелище, но тем, что он, подобно зеркалу и миражу, дает каждому (кто это ощущает) иллюзорный и одновременно реальный образ творческой силы, которую субъект (Эго), поддавшись обману, чудесным образом на миг приписывает себе. Такова притягательная власть картины, особенно когда взгляду открывается городской пейзаж, сразу заявляющий о себе как о произведении (Венеция). Отсюда возникает иллюзия туриста – иллюзия причастности к произведению и его понимания только потому, что он передвигается по этим местам, по этому пейзажу, и пассивно воспринимает изображение. В результате и конкретное произведение, и порожденные продукты, и производственная деятельность затемняются, погружаются в забвение.

Эффекты миража имеют далекоидущие последствия. Чем прочнее утверждается в современном мире абсолютное пространство, тем более обманчивой становится его прозрачность и тем сильнее становится иллюзия новой жизни. Жизнь? Она здесь, совсем рядом. Мы простираем к ней руки из своей повседневности. Ничто не отделяет нас от нее: о чудо, вот она, по ту сторону зеркала. Для нее есть все условия. Чего же не хватает? Слова (устного или письменного)? жеста? Или надо ударить в какую-то точку, устранить то или иное препятствие (идеологию, знание или какой-нибудь репрессивный институт, религию, театр, школу, зрелище и т. п.)?

Иллюзия новой Жизни одновременно и истинна и ложна, а значит, не истинна и не ложна. То, что складываются условия для иной жизни, что эта иная жизнь уже заявляет о себе, – правда; то, что предвестие тождественно близости, а непосредственно возможное существует отдельно от отдаленного и невозможного, – заблуждение. Пространство, содержащее эти условия, совпадает с пространством, препятствующим реализации возможностей. Его транспарентность обманчива; она требует прояснения, хотя на первый взгляд уничтожает эту потребность. Кажется, что тотальная (физическая, экономическая, социальная, политическая, психическая, культурная, эротическая и т. д.) революция близка и заложена в настоящем. В действительности для того, чтобы изменить жизнь, надо изменить пространство. Абсолютная революция? Это наше отражение, наш мираж в зеркале абсолютного (политического) пространства.

 

III. 7

Социальное пространство не является пространством социализированным. Так называемая общая теория «социализации» всего, что предшествует обществу, – природы, биологии, физиологии (потребностей, «физической» жизни) – сводится к идеологии. И к «реактивному» эффекту миража. К примеру, полагать, что пространство-природа, описанное географией, впоследствии социализируется, – значит обрекать идеологию либо на ностальгические сожаления об исчезновении этого пространства, либо на утверждения, что оно совершенно не важно, ибо все равно исчезает. Когда общество меняется, материалы для этих изменений берутся из другой, исторически (генетически) предсуществующей социальной практики. Природного, изначального в чистом виде нет нигде. Отсюда – хорошо известные затруднения, с которыми сталкивается (философская) мысль, рассуждая об истоках. Понимание пространства как пустоты, которую затем наполняет и преобразует социальная жизнь, относится к той же гипотезе изначальной «чистоты», отождествляемой с «природой», с отправной точкой человеческой реальности. Незанятое пространство, ментальная и социальная пустота, содержащая возможность социализации не-социального, есть репрезентация пространства. Считается, что его преобразует в «переживаемое» некий социальный «субъект», движимый практическими (труд, игра) или же биосоциальными (молодежь, дети, женщины, активные люди) мотивами. Из подобной репрезентации для философской мысли рождается пространство, где якобы обитают, переживая его, «корыстные» индивиды и группы. О современном пространстве, вышедшем из пространства исторического, вернее будет сказать, что оно является не столько социализированным, сколько социализирующим (учитывая множество сетей).

Будет ли трудовое пространство (когда о нем можно вести речь) пустотой, занятой данной конкретной сущностью – трудом? Нет. Оно производится в рамках глобального общества, в соответствии с основными производственными отношениями. Из чего состоит в капиталистическом обществе трудовое пространство? Из производственных единиц: предприятий, сельскохозяйственных компаний, офисов. В него входят и различные сети, связующие эти единицы. Инстанции, управляющие сетями, не совпадают с теми, которые организуют труд, но соотнесены с ними в рамках относительно когерентного целого, не исключающего конфликтов и противоречий. Следовательно, трудовое пространство есть результат: (повторяющихся) жестов и (серийных) действий производительного труда, а также – и во все большей степени – разделения (технического и социального) труда и, как следствие, рынков (локальных национальных, мирового) и, наконец, отношений собственности (владения и управления средствами производства). Это означает, что пространство труда обретает контуры и границы лишь для и благодаря абстрагирующей мысли; оно – сеть в ряду других сетей, пространство в ряду других, взаимопроникающих пространств и обладает лишь относительным существованием.

Социальное пространство никогда не свободно от двойственности, даже если его дуальные, бинарные детерминанты входят в состав и подчинены триадам. Оно являет себя по-разному, и репрезентации его тоже различны. Разве не служит оно всегда (и одновременно) полем деятельности (открывая простор для реализации планов и намерений) – и опорой деятельности (совокупностью локусов, откуда исходит и куда направлена энергия)? Разве не является оно актуальным (данностью) и в то же время потенциальным (средой возможностей)? Одновременно и количественным (измеряемым в единицах измерения), и качественным (конкретной протяженностью, где энергия либо возобновляется, либо иссякает, где расстояние измеряется усталостью, временем активности)? Одновременно и набором материалов (предметов, вещей), и совокупностью инструментов (орудий, приемов эффективного использования приспособлений и вещей в целом)?

Пространство предстает как объективно существующее, но в социальном плане существует лишь для деятельности (для ходьбы и благодаря ей, для передвижения верхом, на машине, на корабле, по железной дороге, на самолете).

С одной стороны, все его направления подобны, с другой – некоторые имеют преимущество. То же относится к углам и вращениям (левое во всех значениях, пагубное – правое, правильное). С одной стороны, пространство предстает однородным, открытым для разумных, дозволенных или предписанных действий; с другой – оно несет в себе для отдельных личностей и их групп бремя запретов, потаенных свойств, милостей и немилостей. Локализации соответствует иррадиация, центральной точке – токи и диффузия. Социальная энергия, точно так же как энергия материальная, молекулярная или атомная, распространяется и рассеивается, концентрируется в отдельных локусах и воздействует на их окружение. То есть социальные пространства обретают материальную и в то же время формальную основу: концентрические круги и прямоугольная сетка, прямая и кривая линии, модальности разметки и ориентации. Нельзя определить социальные пространства, сведя их к этой двойственности; она лишь поставляет материал для самых разнообразных реализаций. В пространстве-природе, которое позднее стали называть «географическим», маршруты прочерчены с помощью простых линейных следов. Дороги и тропы – это поры, которые, расширяясь, но не сталкиваясь, образуют площадки (остановки, излюбленные места) и границы. Через эти поры, подчеркивающие и использующие местные особенности, текли все более плотные человеческие потоки: миграции, перегон скота на новые пастбища.

Подобные виды деятельности и пространственно-временные детерминанты будут соответствовать антропологическому уровню социальной реальности. Мы уже дали определение этому уровню: разметка, ориентация. Эта деятельность доминирует в архаических, земледельческо-пастушеских обществах, а затем идет на спад, становится вторичной. «Человек» всегда размечает свое пространство, расставляет вехи, метки, оставляет символические и в то же время практические следы; «он» постоянно обозначает в пространстве перемены направления, повороты, либо применительно к собственному телу, рассматривая его как центр, либо применительно к другим телам (ориентация по звездам, когда восприятие угловых координат уточняется благодаря углу освещения).

Не стоит полагать, будто «первобытный человек» (скажем, пастух-кочевник) представляет себе линии (прямые и кривые), углы (тупые и острые) и систему мер (даже виртуально). Метки остаются качественными, как для животных. Направления видятся благоприятными или неблагоприятными. Метки – это эмоционально окрашенные предметы, которые позже будут называть «символическими». Неровности местности связываются либо с каким-либо воспоминанием, либо с возможным действием. Сети троп и дорог продолжают пространство тела и образуют такое же конкретное пространство. Пространственно-временные направления в представлении пастуха населены реальными и вымышленными, опасными и благосклонными «существами». Подобное определенное, символико-практическое пространство содержит относящиеся к нему мифы и рассказы. Сети и границы образуют конкретное пространство, близкое не столько к пространству геометрическому, сколько к паутине. Как мы знаем, счет – это сложная реконструкция того, что «природа» производит в живом теле или в его продолжении. Знаем мы и то, что символика и практика неразделимы.

Наиболее важное значение имеют, безусловно, отношения между границами, а также между границами и поименованными местами (для пастуха это место – зачастую огороженное, – куда он загоняет стадо; источник; граница пастбищ, находящихся в его распоряжении; запретная для него территория соседей). Таким образом, всякое размеченное, ориентированное социальное пространство предполагает отношения, которые накладываются на сети поименованных локусов и включают в себя:

a) пространство, доступное для нормального использования (маршруты всадников или стад, дороги, ведущие к полям, и т. д.), а также правила и практические модальности этого использования, предписания;

b) границы, запреты, пространства недоступные, относительно (соседи и друзья) или абсолютно (соседи и враги);

c) жилища, либо постоянные, либо временные;

d) стыки: нередко это переходы и места встреч, отношений и обменов; зачастую на них наложены запреты, которые в определенный момент снимаются с помощью ритуалов. В число подобных ритуалов входит объявление войны и заключение мира. Очевидно, что границы и стыки (то есть точки разлома) в разных случаях выглядят по-разному: более или менее оседлые крестьяне, народы, живущие грабежами и войной, кочевники или пастухи, регулярно перегоняющие стада, и т. д.

Социальное пространство, как и пространство природы, трехмерно: в него входят горы, возвышенности, небесные тела, гроты и пещеры; водные поверхности, плоскости и равнины разделяют и соединяют высоты и глубины. Из этого складывается репрезентация Космоса. Точно так же пещеры, гроты, потайные места и подземелья превращаются в репрезентации и мифы о матери-земле и мире. Оппозиции запад – восток, север – юг, верх – низ, вперед – назад в восприятии пастуха не имеют ничего общего с абстрактными репрезентациями. Для него это одновременно отношения и качества. Размеченное пространство исчисляется временем, измеряется в весьма расплывчатых единицах (шагах, усталости) и в частях тела (локоть, дюйм – палец, фут – стопа, ладонь и т. п.). Благодаря смещению центра тело того, кто мыслит и действует, подменяется социальным объектом – хижиной вождя, столбом, позднее храмом или церковью. «Первобытный человек» определяет пространство и говорит о нем как член коллектива, занимающий четко установленное место, тесно связанное с временем. Он не видит себя в пространстве как одну из многих точек в абстрактной среде. Подобное восприятие появляется гораздо позже, вместе с абстрактным пространством «планов» и карт.

 

III. 8

Тело служит для пространства отправной и конечной точкой. С ним, с нашим телом, мы уже неоднократно сталкивались выше. Но с каким телом?

Все тела похожи, но различий в них больше, чем сходства. Что общего между телом крестьянина, накрепко связанного с рабочим быком и соединенного плугом с землей, и телом блестящего всадника на боевом или парадном коне? Их тела различаются не меньше, чем тела (кастрированного) быка и коня! Животное в обоих случаях служит посредником (средством, орудием, промежуточным звеном) между человеком и пространством. Различие двух этих посредников сопровождается и аналогичным различием пространств. Иначе говоря, поле пшеницы и поле боя – разные миры.

Какое тело мы возьмем, привлечем, обнаружим в качестве точки отсчета? Тело по Платону или тело по Фоме Аквинскому, тело – носитель интеллекта или тело – носитель образа жизни; тело во славе или тело презренное? «Телесность», высшую из абстракций? Тело-объект (как у Декарта) или тело-субъект (как в феноменологии и экзистенциализме)? Тело дробное, представленное в изображениях, в словах, обсуждаемое в деталях? Или надо исходить из дискурса о теле? Как избежать мертвящей абстракции дискурса? Как ограничить ее и выйти за эти границы, если мы отталкиваемся от абстракции?

Быть может, следует исходить из «социального тела», истерзанного, разбитого изнурительной практикой – разделением труда – различными инстанциями? Но каким образом определить критическое пространство, если мы берем тело в уже «социальном» пространстве, уже искалеченным им? По какому праву и как определить это тело само по себе, вне идеологии?

Тело, возникающее выше по ходу нашего анализа, – это не философский субъект или объект, не внутренняя среда, противостоящая среде внешней, не нейтральное пространство и не механизм, части или фрагменты которого занимают это пространство, но пространственное тело. Пространственное тело, продукт и производящая сила некоего пространства, непосредственно определяется им, получая от пространства симметрию, взаимосвязь и обоюдность действий, оси и плоскости, центры и периферии, конкретные, то есть пространственно-временные оппозиции. Материальность такого тела обусловлена не соединением частиц в единый механизм и не природой, безразличной к пространству и растекающейся в нем, занимающей его. Исток его материальности лежит в самом пространстве, в распространяющейся и используемой энергии. Если все же считать тело «машиной», то это будет двойная машина: одна работает на грубой энергии (пище, метаболизме), другая – на тонкой энергии (информации органов чувств). Но остается ли «двойная машина» машиной? Диалектический подход позволяет конкретизировать весьма абстрактное картезианское понятие, относящееся к не менее абстрактной репрезентации пространства, – понятие машины. Двойная машина предполагает взаимодействие в рамках своей дуальной структуры. Она включает в себя поразительные эффекты и исключает механистичность, однозначное, одностороннее определение. Передатчики и рецепторы тонкой энергии расположены в органах чувств, афферентных и эфферентных каналах (нервах), мозге. Материальные органы – это мускулы и, наконец, половые органы, полюс накапливаемой взрывной энергии. Устройство органического тела также непосредственно связано с устройством (организацией) пространства. Могут ли тенденции, отличающие это целое, – тенденция к поглощению, хранению, накоплению энергии и тенденция к ее внезапному выбросу, – сосуществовать, не вступая в конфликт? Так же обстоит дело и с тенденцией к освоению пространства и тенденцией к его захвату. Кульминацией конфликтов, неотделимых от пространственно-временной реальности тела (которая не является ни субстанцией, ни объектом, ни механизмом, ни потоком, ни замкнутой системой), будут конфликты между познанием и действием, между мозгом и полом, между желаниями и потребностями человеческого существа. Который из них более, а который менее важен – сугубо оценочный вопрос; он имеет смысл, только если мы выстраиваем иерархию. А иерархия не имеет смысла, вернее, теряет смысл. Она вводит нас в западный, иудеохристианский Логос. Но последующие разграничения связаны не только с языком, дробностью слов, изображений, локусов. Они проистекают также – и в первую очередь – из оппозиции, присущей живому организму как диалектическому целому. Полюс тонких энергий (мозг, нервы, чувства) не обязательно согласуется с полюсом грубых энергий (половыми органами), скорее наоборот. Любой живой организм обладает смыслом и существованием лишь постольку, поскольку составляет целое со своими продолжениями: с пространством, которое ему доступно и которое он производит (расхожий термин «среда» сводит деятельность к пассивной интеграции в материальную природу). Всякий живой организм отражается, преломляется в тех изменениях, какие он производит в своей «окружающей среде» – в своем пространстве.

Это тело нуждается в изучении; случалось, его скрывали, утаивали, но затем оно вновь оживало и воскресало. Быть может, история тела связана с историей пространства?

Тело, явленное нам со своими изъянами, но и своей мощью, своими победами, не поддается ясному (а на самом деле банальному и идеологическому) определению: его нормальное состояние трудно отличить от ненормального, здоровье – от патологии. Можно ли разграничить удовольствие и боль в том, что мы условно называем «природа» и что подчинено закону оплодотворения? Весьма сомнительно. Граница между ними – скорее творение рода человеческого, великое и зачастую извращенное творение, плод совместных усилий знания и искусства. Человечество платит за него очень дорого: разрывом между тем, что не поддается расщеплению, и тем, что расщеплять запрещено.

Продолжим перечисление того, что тело дарит пространству. Чувственно воспринимаемое пространство имеет основу, или фундамент, ground, или back-ground (хотя эти термины здесь не релевантны): запахи. Наслаждение и его противоположность, то есть, говоря философским языком, близость «субъекта» и «объекта», достигается именно через запахи и связанные с ними локусы. «Они двигаются вперед по подлеску, среди карликовых берез, изодранных медвежьими когтями и рогами северных оленей… На раненых сучьях следы снега и солнца, птичий помет; ухо ловит вскрик древесного сока, хлынувшего из глубоких корней, назойливое электрическое потрескивание насекомых, зов гниющей древесины в гниющем лесу, танец умирающих ветвей – они плесневеют и ломаются, распространяя смрад от земли до неба. Ноздри вдыхают лесное зловоние, электрическая гниль ближе гниющей человеческой плоти, разлагающегося мяса, тошнотворного дерьма и зараженной крови, ничто не пахнет хуже, чем угасающая жизнь, переставшая быть жизнью и еще не ведающая об этом. Спасибо, господа философы!..»

Тяжелые, неприятные запахи компенсируются и уравновешиваются в природе чудесными ароматами душистых цветов, благоуханием плоти. Однако зачем подробно останавливаться на этом пространстве, отвергаемом гигиеной и дезинфекцией? Можно ли, вслед за Холлом, считать, что это явления антропологического или «культурного» порядка? И если некоторые «современные люди» действительно не любят запахи, надо ли рассматривать этот факт как причину и следствие развития индустрии моющих средств? Ответить на этот вопрос – задача культурных антропологов; мы лишь отметим, что исчезновение запахов наблюдается в современном мире повсюду.

Большая стирка, изгнание естественного аромата и зловония с помощью разного рода дезодорантов свидетельствуют, что торжество образности, зрелища, дискурса, чтения-письма – лишь отдельные аспекты более обширного процесса. Тот, кто привык помечать места, людей и вещи запахом (а таков каждый ребенок), нечувствителен к риторике. Переходный объект, то есть объект (в том числе эротический), за который «цепляется» желание, стремясь выйти за пределы своей субъективности и достичь «другого», принадлежит прежде всего к ольфакторной сфере.

Запахи нельзя расшифровать. Нельзя составить их перечень: он не будет иметь ни начала, ни конца. Они «информируют» о «глубинном» – о жизни и смерти. Они не образуют никаких релевантных оппозиций, разве что одну: начало жизни – конец жизни. У них нет иных каналов, кроме непосредственной связи между рецепторами и окружением; есть лишь нос и нюх. Обоняние, информация и одновременно прямой стимул к грубой реакции, блистательно воплощает животное начало – пока «культура», рациональность, образование, отмытое (чистое) пространство не приводят к его атрофии. Разве это не патология – таскать с собой атрофированный орган, предъявляющий свои требования?

Роза, не знающая, что она роза, не ведающая своей красоты (Ангелус Силезиус), не ведает и того, что испускает дивный запах. И хотя цветок уже пребывает во власти плода, он являет нам свое преходящее великолепие; он явлен как природа и «бессознательный» расчет, план, механизм жизни и смерти. Запах, щедрое насилие природы, не означает ничего; он есть и высказывает то, чем является, – непосредственной, яркой особенностью того, что занимает данный локус и выходит за рамки этого локуса, в его окрестности. Природный аромат и зловоние сообщают. Промышленное производство всегда дурно пахнет – и производит духи и ароматы; их наделяют «значением», а слова, рекламные слоганы, добавляют к ним означаемые: женщина, свежесть, природа, страна «Любен», «гламур». Но духи производят или не производят эротику, они о ней не говорят. Они делают данный локус волшебным – или оставляют таким, каким он был.

Вкусовые ощущения трудно отделить от запахов и ощущений тактильных (губ, языка). Однако они отличаются от запахов тем, что даны попарно; они образуют оппозиции: кислый – сладкий, соленый – сахарный. Следовательно, их можно кодировать и производить в соответствии с определенным кодом – поваренной книгой, где заданы правила одной из практик, производства вкусов. Но из них не складывается сообщение: кодировка наделяет их детерминантой, которой они сами по себе не имеют. Сладкое не отсылает к кислому, однако в сладкой кислинке и кисловатой сладости заложена своя прелесть. Сладкое противостоит и кислому, и горькому, хотя кислый вкус не совпадает с горечью. В данном случае социальная практика разделяет то, что в природе существует вместе; она нацелена на производство наслаждения. Вкусовые оппозиции обретают силу лишь в связи с другими качествами, относящимися к тактильным ощущениям: холодному и горячему, хрустящему и мягкому, гладкому и шероховатому. Из социальной практики, именуемой «кухня», искусства обращаться с огнем и льдом, варить, тушить, жарить возникает реальность, наделенная, так сказать, человеческим, «гуманным» смыслом, хотя гуманизм обращается к ней редко; ибо традиционный гуманизм, равно как и современная его противоположность, почти не ведает наслаждения, также довольствуясь словами. В сердцевине тела есть почти нередуцируемое (несмотря на все усилия) ядро, «нечто» еще не дифференциальное, но и не индифферентное и не недифференцированное, – тесный союз вкусов и запахов в изначальном пространстве.

Перед нами нечто гораздо большее и совсем иное, чем опосредованное телом соприсутствие пространства и Эго (как изящно выразился бы философ). Спациальное тело, превращаясь в тело социальное, не вступает в некий предсуществующий мир; оно производит и воспроизводит, воспринимает воспроизведенное или произведенное им. Тело несет в себе свои свойства и пространственные детерминанты. Воспринимает ли оно их? В чувственной практике восприятие правого и левого должно проецироваться на и в вещи, быть ими маркированным. В пространство надо ввести, то есть произвести двойные детерминанты: оси координат и круглую шкалу, направление и ориентиры, симметрию и асимметрию. Все условия и принципы латерализации пространства заложены в теле, но их еще следует реализовать так, чтобы правое и левое, верх и низ были обозначены, маркированы и позволяли делать выбор (для жеста, действия).

По мнению Томатиса, слуху принадлежит решающая роль в латерализации воспринимаемого пространства. Пространство не только видимо, но и слышимо, оно открывается слуху раньше, чем взгляду. Правое и левое ухо воспринимают окружающее по-разному. Это различие привлекает внимание ребенка и придает плотность, физический объем получаемым им сообщениям. Следовательно, слух – опосредующее звено между пространственным телом и локализацией внеположных ему тел. Органическое пространство уха, рожденное вначале отношениями ребенка с матерью, распространяется затем на более отдаленные шумы, на голоса. Нарушения слуха приводят к нарушениям латерализации, восприятия внешнего пространства и пространства внутреннего (дислексия и т. д.).

Полностью однородное, абсолютно симультанное пространство было бы неразличимым. В нем отсутствовал бы элемент вечно намеченного и вечно разрешаемого конфликта между симметрией и асимметрией. Следует сразу отметить, что современное архитектурное и урбанистическое пространство тяготеет к такой однородности: в нем смешиваются, сливаются геометрическое и визуальное, оно вызывает физическую дурноту. Все похоже; нет больше ни локализации, ни латерализации. Любые означающие и означаемые, любые метки и указатели добавляются задним числом, ради украшения, усиливая впечатление пустыни и ощущение дискомфорта.

Такое пространство аналогично пространству философской – картезианской – традиции. Еще это, к несчастью, пространство чистого листа бумаги, чертежной доски, планов, изображений в разрезе, вертикальных проекций, макетов и проектов. Замена его на пространство вербальное, семантическое или семиологическое, еще более несостоятельна. Сухой узколобый рационализм лишает пространство его глубины и основы – тотального тела, мозга, жестов и т. д. Он забывает, что пространство – это не проекция умственной репрезентации, не видимое-читабельное: оно образуется благодаря слуху (его слушают) и действию (жестам, физическим перемещениям).

Теория информации, уподобляющая мозг машине, приемнику сообщений, выносит за скобки особую физиологию этого органа и его роль для тела. Если рассматривать мозг вместе с телом, внутри тела, он окажется не только записывающим и расшифровывающим устройством. И тем более не машиной желаний. Тотальное тело образует, производит пространство, в котором будут существовать сообщения, коды, шифры и расшифровки, возможность принятия решений.

Так возвращается, воссоздается физическое, практико-чувственное пространство – в противовес проекциям позднейших интеллектуальных достижений и научной редукции. Абсолютной Истине, Пространству высшей Ясности противостоит подспудное, побочное, запутанное, возможно, связанное с маткой и женским началом, заявляя о своих правах. Знакам не-тела бросают вызов знаки телесные. «История тел на финальном этапе истории Запада – это история бунтов».

Да, плотское (пространственно-временное) тело бунтует, и этот бунт – не возврат к истокам, к архаике, не отсылка к антропологии; это современность «нашего» тела. Тела презренного, поглощенного и распыленного изображением. Больше чем презренного – просто отвергнутого. Это не политический протест, занявший место революции, не мятеж мысли, индивидуума, свободы: это первичный бунт во всемирном масштабе; он не ищет теоретического обоснования, но стремится найти свое основание в теории, узнать его. А главное – требует от теории уйти с его пути, перестать скрывать это основание. Анализ не уводит назад к природе, к иллюзии «спонтанности». Он изучает «переживание»: то, что было из него изъято механизмом искажений, редукций и экстраполяций, речевых фигур, аналогий и тавтологий. Социальное пространство есть, безусловно, пространство запретного. Его населяют запреты и дополняющие их предписания. Можно ли вывести из этого факта какое-то глобальное определение? Нет! Пространство – это не только пространство «нет», но и пространство тела, а следовательно, пространство «да», то есть жизни. А потому дело идет не только о теоретической критике, но о том, чтобы свергнуть вывороченный наизнанку мир (Маркс), обратить вспять смысл, ниспровергнуть, разбить скрижали Закона (Ницше).

Непостижимый переход от пространства тела к телу в пространстве, от непрозрачного (теплого) к проницаемому (холодному) позволяет удалить тело, исключить его из поля сознания. Как стала возможна подобная магия и возможна ли она сейчас? На чем основана операция, в результате которой исчезает фундамент? Какое давление могло и до сих пор может воздействовать на «нормальный» путь, ведущий от Эго к Другому, а вернее, от Эго к самому себе через своего двойника, Другого?

Достаточно ли для появления, проявления Эго в «моем теле», чтобы оно обозначило вокруг себя лево и право, разметило направления? Достаточно ли данному Эго сказать «мое тело», чтобы получить возможность указывать на других, локализовать тела и предметы? Нет. Кроме того, чтобы сказать «мое тело», Эго нуждается в языке и в определенной дискурсивной практике, а это долгая история. При каких условиях возникает эта история, эта речевая практика, это вмешательство языка? Откуда берется код Эго и Альтер Эго, кодировка промежутка между ними?

Чтобы возникло Эго, оно должно явиться самому себе, а его тело – явиться ему отдельным, то есть отделенным, абстрагированным от мира. Оно – жертва мира, ему грозит тысяча опасностей, и оно строит укрепления: замыкается в обороне, закрывает к себе доступ. Оно ставит преграды природе, ибо чувствует себя уязвимым. Оно хочет выглядеть неуязвимым. Фантазии? Конечно же, магия! Предшествует ли магическая операция наименованию? Или следует за ним?

Вымышленные и реальные преграды, призванные защитить от нападений, могут укрепляться. Защитные реакции (как показал В. Райх) иногда приводят к сооружению крепкого панциря. В других, не западных цивилизациях дело обстоит иначе. Здесь существует разработанная до мелочей практика обращения с телом, имеющая целью постоянно избавлять его от изменчивого влияния «среды», от агрессивного воздействия пространства. Таков восточный ответ на скромный запрос пространственно-временного и практико-чувственного тела, тогда как на Западе заказ привел к вербализации, порождающей лишь окаменение и омертвение.

В некоторых ситуациях образуется разрыв, зазор, промежуток: совершенно особое пространство, магическое и реальное. Бессознательное? Быть может, оно – не смутная природа, не субстанция, наделенная желанием, не источник языка и не сам язык. Быть может, оно и есть этот зазор, этот интервал? Со всем, что в нем содержится, внедряется в него и в нем происходит. Зазор между чем и чем? Между собой и собой, между телом и его Эго (вернее, между стремящимся сложиться Эго и его телом). Что достигается лишь в ходе длительного обучения, деформирующего образования, которое получает незрелый, недоразвившийся ребенок, обреченный на семейную и социальную зрелость. Но что же проникает в этот промежуток? Язык, слова, знаки – необходимая и пагубная, обязательная и опасная абстракция. Смертельный интервал, где застаивается словесная пыль и грязь. То, что туда проникает, позволяет сместить смысл за пределы переживания, за пределы плотского тела. Слова и знаки делают возможной – более того, вызывают, провоцируют, заказывают – метафоризацию, вынесение физического тела за собственные границы. Эта операция, где магическое смешано с рациональным, вызывает странный процесс (словесной) дезинкарнации и (эмпирической) реинкарнации, искоренения и укоренения, спациализации в абстрактной протяженности и локализации в строго очерченном пространстве: смешанном (еще природном, но уже произведенном) пространстве первых лет жизни, а позже – поэзии, искусства, то есть пространстве репрезентаций.

 

III. 9

Тело неподвластно аналитической мысли, разъединяющей циклическое и линейное. Единство тела, его великая тайна, которую мысль стремится расшифровать, вновь оказывается непрозрачным, зашифрованным. Ибо тело объединяет циклическое и линейное: циклы времени, потребностей и желаний – и линейность движений, ходьбы, хватания, работы с помощью материальных или абстрактных орудий. Существование тела предполагает постоянную отсылку одного к другому в их переживаемом, но не мыслимом различии. Разве не тело изобретает что-то новое в повторяющемся, потому что улавливает различие в этом повторении? Тогда как аналитическая мысль, изгоняя различие, не может постичь, каким образом повтор порождает новизну. Познание не признает, что приносит телу несчастье и испытание. Вторгаясь в промежуток между переживанием и знанием, оно сеет смерть. Пустое тело, тело-решето, нагромождение органов, аналогичное куче вещей, тело, расчлененное на отдельные члены, тело без органов – все эти так называемые патологические симптомы, вызванные опустошительным воздействием репрезентации и дискурса, обостряются в современном обществе с его идеологиями и противоречиями (в частности, между пермиссивным и репрессивным в пространстве).

Обусловлено ли дробление, фрагментация тела, иначе (и вернее) говоря, скверная связь Эго с его телом, одним только языком? Восходит ли разделение тела на функциональные локусы, отказ от тела как (субъективного и объективного) целого к тому факту, что с детских лет части тела называют бессвязными словами? И потому эти части (фаллос, глаза и т. д.) существуют по отдельности в пространстве репрезентации, которое впоследствии переживается как патология…

Подобная теория оправдывает одновременно и христианскую (точнее, иудеохристианскую) традицию, которая не желает знать тело, презирает его и отбрасывает в оссуарий, а то и во владения дьявола, – и капитализм, при котором разделение труда затрагивает само тело трудящихся и даже не трудящихся. В одной из первых научных продуктивистских систем, «системе Тейлора», от тотального тела остается лишь известное число линейно обусловленных движений, подчиненных строгому контролю. Разделение труда, специализация, распространяющаяся на жесты, безусловно, имеет для фрагментации тела на разъединенные/соединенные части не меньшее значение, нежели дискурс.

Связь Эго с телом, понемногу открывающаяся теоретической мысли, оказывается сложной и многообразной. Отношений Эго с собственным телом (опытов присвоения тела, удачных и неудачных) существует столько же, сколько обществ, «культур», а возможно, и индивидов.

Но практическая связь Эго со своим телом определяет его отношения с другими телами, с Природой, с пространством. И наоборот: связи с пространством отражаются в отношениях с другим телом и другим сознанием. Анализ и самоанализ тотального тела, его локализация и фрагментация зависят от практики, которая включает в себя дискурс, но не сводится к нему. После того как труд отделяется от игры, ритуальных жестов, эротики, взаимодействия и взаимосвязи приобретают еще большее значение. При современном развитии промышленности и городской жизни в отношениях с телом господствует абстракция. Природа отдаляется, и ничто не способно восстановить тотальное тело – ни предметы, ни деятельность. Западная традиция, не признающая тела, странным образом актуализуется вновь; когда злодеяния списывают на один лишь дискурс, тем самым снимают все обвинения не только с традиции, но и с «реального» абстрактного пространства.

 

III. 10

Изобретательский дар тела демонстрировать не нужно: оно показывает его, дает ему выход в пространстве. Многообразные ритмы взаимодействуют, проникают друг в друга. В теле и вокруг него, словно на водной поверхности или в толще потока, сталкиваются, пересекаются, накладываются ритмы, связанные с пространством. Они захватывают и первичные импульсы, и энергии: как те, что распространяются внутри тела, так и те, что действуют на поверхности, как «нормальные», так и избыточные, как взрывные, так и вызванные внешним воздействием. Ритмы соотносятся с потребностями, рассеяны в тенденциях или концентрируются в желании. Как их перечислить? Некоторые видны сразу: дыхание, биение сердца, голод и жажда, сон. Другие скрыты – ритмы полового влечения, плодородия, социальной жизни, мышления. Одни остаются на поверхности, другие возникают из потаенных глубин.

Конкретный анализ ритмов и, возможно, способов их использования (присвоения) мог бы дать ритмоанализ. Он обнаружит те ритмы, что проявляются лишь опосредованно, в своих косвенных эффектах и выражениях. В ряде случаев ритмоанализ может занять место психоанализа: он более конкретен, более действен и теснее связан с педагогикой освоения (тела, пространственной практики). Он применит к живому телу с его внешними и внутренними связями принципы и законы общей ритмологии. Главным объектом и экспериментальной площадкой такого исследования станут танец и музыка, «ритмические звенья» и их воздействие. Взаимодействие ритмических повторов и избыточности, симметрии и асимметрии не сводится к детерминантам, выделенным и закрепленным аналитической мыслью. Понимание и присвоение полиритмичного тела возможно лишь при таких условиях. Ритмы различаются своей амплитудой, частотой, энергией, которую они излучают и распространяют. Перенося эти различия, воспроизводя их в напряжении, в силе ожидания, давления, действия, они сталкиваются в теле, подобно волнам в «эфире».

Каким образом ритмы включают в себя и цикличность, и линеарность, можно понять на примере музыки: темп, отбивание такта носят линейный характер, тогда как группы звуков, мелодия и особенно гармония цикличны (октава делится на двенадцать полутонов, звуки и интервалы внутри октав повторяются). То же относится и к танцу – совокупности жестов, организованных в соответствии с двойным кодом: кодом танцора и кодом зрителя (отбивающего ритм ногами или хлопая в ладоши), так что выразительные движения повторяются (парадигма) и вписываются в ритуальную последовательность жестов.

Что нам известно о ритмах, объективных отношениях последовательности в пространстве? Понятие потока «достаточно» только в политической экономии (потоки энергий, материалов и т. д.). К тому же оно подчинено понятию пространства. «Импульс» – это переложение на язык психики одного из фундаментальных понятий, к тому же не связанных с ритмом. Что мы переживаем? Субъективно воспринимаемые ритмы. В данном случае «переживание» сближается с «осмыслением». Законы природы смыкаются с законами нашего тела и, быть может, законами так называемой социальной реальности.

Любой орган имеет свой ритм, но ритм не имеет органа и не является им; ритм – это взаимодействие. Он включает в себя различные локусы, но не является локусом; он – не вещь, не множество вещей и не простой поток. У него есть свой закон – регулярность; закон этот обусловлен пространством (его пространством) и отношениями пространства и времени. Всякий ритм содержит и занимает некую пространственно-временную реальность, изученную нашей наукой, освоенную в качестве физической реальности (волновое движение) и неведомую в том, что касается живых существ, организмов, тел, социальной практики. Тем не менее социальная практика складывается из ритмов – дневных, месячных, годовых и т. д. Весьма вероятно, что эти ритмы сложнее, нежели природные. Значительные нарушения происходят из-за преобладания в социальной практике линеарных ритмов над циклическими, то есть одного вида ритмов над другим. При посредстве (в тройном значении слова: как средства, среды и взаимодействия) ритмов складывается живое пространство, продолжение пространства телесного. Каким образом законы пространства и его двойственность (симметрия и асимметрия, разметка и ориентация и т. п.) согласуются с законами ритмического движения (регулярностью, диффузией, взаимопроникновением)? На этот вопрос ответа пока нет.

 

III. 11

Бессознательное? Но ведь это сознание! Сознание и его двойник; сознание содержит и сдерживает его в качестве «самосознания»! Оно – сознание как удвоение, повтор, мираж. Что означает эта формула? Что любая «субстантивация» или натурализация бессознательного, находящегося либо ниже, либо гораздо выше сознания, рано или поздно оказывается смехотворной идеологией. Сознание не может не ведать само себя: если бы оно не ведало себя, чьим оно было бы сознанием? Самосознание по самой своей сути, по определению не только «отражает» предметы, но и двоится, повторяется. Сознает ли оно себя? Нет. Оно не сознает ни условий своего существования, ни своих законов (если они у него есть). Тем самым оправдана аналогия с языком – не только потому, что нет сознания без языка, но и потому, что говорящий и даже пишущий не знают условий и законов языка (своего языка), однако же пользуются им. Каков же «статус» сознания? Между познанием и невежеством существует опосредующее звено, которое может как служить медиатором, так и блокировать переход: неведение. Подобно тому как Роза не знает, что она роза, самопознание, столь восхищавшее западную мысль (от Декарта до Гегеля и даже в позднейшей философии), не ведает своих природных (физических) и практических, ментальных и социальных условий. Издавна известно, что сознание «сознательного существа» с детских лет определяется как осмысление того, что оно сделало в «объекте», в другом, посредством особых продуктов: объекта-орудия и дискурса. Оно определяется тем и через то, что оно производит (маленький мальчик, играя с простой палкой, начинает «быть»: портит вещи, ломает их). Сознательное существо рассматривается через смесь насилия, нехватки, желаний и потребностей, собственно (и не собственно) знаний.

В этом смысле сознание не ведает само себя (но не совсем так, как язык), а значит, возникает возможность познания. Познание сознания, которое само есть место познания, порождает ряд недоразумений: с одной стороны, совершенное познание, прозрачность (Идея, Божество, Абсолютное Знание), с другой – пропасть, тайна, непрозрачность, бессознательное. Что такое это последнее понятие? Оно не ложно и не истинно. То есть оно истинно и ложно одновременно, как иллюзия, имеющая свои основания, как эффект миража. Мы (психолог, психоаналитик, психиатр) вкладываем все, что можно: условия сознания, заложенные в нервах и мозге, деятельность и язык, память и забвение, тело и его собственную историю. Тенденция к фетишизации бессознательного неотделима от образа бессознательности. Отсюда – онтология и метафизика, влечение к смерти и т. д.

Однако термин этот имеет определенный смысл, ибо обозначает особый процесс формирования каждого человеческого «существа»: дупликацию, удвоение, повторение пространственного тела на ином уровне, язык и фиктивно-реальную спациальность, избыточность и неожиданность, обучение миру (природному и социальному), всегда неудачное присвоение «реальности», господствующей над природой силой абстракции, но подчиненной господству худшей из абстракций – абстракции власти. «Бессознательное», фиктивное и реальное место испытания, темная противоположность «светлой» сущности, культуры, «Бессознательное» с большой буквы не имеет ничего общего с мешаниной, придуманной специалистами.

Сон. Великая загадка для философии! Как Cogito может уснуть? Оно обязано бодрствовать до скончания времен; это понял и высказал Паскаль. Сон воспроизводит жизнь до рождения и предвещает смерть; однако этот отдых по-своему полон. Тело собрано воедино; оно восполняет запасы энергии, выключив рецепторы информации. Оно замыкается в себя, и в этом моменте есть своя правда, красота, доброта. Даже поэзия. И тогда возникает парадоксальное «пространство сновидения» – фиктивное и реальное пространство, аналогичное пространству языка, но отличное от него, бдительный страж уже не социального обучения, но сна. Пространство желания? «влечений»? Вернее будет сказать: соединения разрозненных, нарушенных ритмов, поэтическое воссоздание ситуаций, в которых присутствует желание – скорее обозначенное, чем реализованное. Пространство наслаждения, создающее визуальное царство удовольствия, пусть даже эротический сон обрывается на удовольствии и разочаровании спящего (или спящей). Странное, чуждое и самое близкое пространство – редко цветное, еще реже пронизанное музыкой и тем не менее чувственное в обоих смыслах слова. Пространство театральное, более высокое, чем обыденное или поэтическое: это образы себя и для себя…

Специфическое визуальное пространство содержит огромную толпу, оно населено предметами, вещами, телами. Они отличаются друг друга своим расположением и локальными особенностями, характером своих отношений с «субъектами». Везде есть особые предметы, притягивающие внимание и интерес, и предметы, всем безразличные. Есть предметы известные, есть неизвестные и непознанные. Некоторые выступают в роли ретрансляторов: они промежуточны, переходны, отсылают к другим объектам. Зеркало, являясь предметом особым, тем не менее обладает переходной функцией.

Возьмем окно. Что это – просто пустота, сквозь которую проходит взгляд? Нет. Да и какой взгляд, чей? Окно – не-объект, но неизбежно становится объектом. Причем объектом переходным, двунаправленным: изнутри наружу и снаружи внутрь. Оба направления «отмечены» и заметны. Внешняя (для внешнего мира) рама окна отличается от рамы внутренней (для внутреннего пространства).

Возьмем дверь. Что это – проем в стене? Нет. Она имеет раму. Дверь без рамы выполняла бы одну-единственную функцию: создать проход; и выполняла бы ее плохо. Ей бы чего-то недоставало. Функция требует не только функциональности, но и чего-то иного, большего, лучшего. Благодаря раме дверь становится объектом. Дверная коробка превращает дверь в произведение, не так уж сильно отличающееся от картины и зеркала. Дверь-объект, переходный, символический и функциональный, завершает определенное пространство – пространство комнаты или улицы; он подготавливает вход в соседнюю комнату, предвещает целый дом (или отдельную квартиру). Порог и ступень у входной двери, еще один переходный объект, по традиции наделяется почти ритуальным значением (переступить порог, пройти в «тамбур» или «прихожую»). Следовательно, объекты стихийно разбиваются на категории (переходный, функциональный и т. п.), но такая классификация всегда временна: категории меняются, а объекты переходят из одной категории в другую.

Здесь намечается сочленение чувственно воспринимаемого, или практико-чувственного, пространства с особым, или практико-социальным, пространством того или иного общества. Можно ли определить социальное пространство как проекцию идеологии на пространство нейтральное? Нет. Любая идеология предписывает локализацию той или иной деятельности: это место будет сакральным, а другое – нет. Храм, дворец, церковь будут стоять здесь, а не там. Идеологии не производят пространство; они пребывают в нем, они им являются. Кто производит социальное пространство? Производительные силы и производственные отношения. Тем самым складывается глобальная социальная практика, которая включает в себя разнообразные виды деятельности, образующие (впредь до новых изменений) данное общество: образовательную деятельность, административную, политическую, военную и т. д. Следовательно, не стоит связывать все локализации с идеологией. Тот факт, что социальное «место», политические высоты и глубины, «правое» и «левое» течения можно считать локализациями, объясняется не только идеологией, но и символическими свойствами пространства, неотделимыми от его практического наполнения.

В чем состоит чувственное пространство в рамках пространства социального? В «бессознательно» театрализованном механизме переключений и препятствий, игре отражений, отсылок, зеркал, перекличек – игре, которую предполагает дискурс, не обозначая ее как таковую. Зеркальные объекты, объекты переходные соседствуют с орудиями (от палки до сложных инструментов), обработанными специально для руки и тела. Обретет ли раздробленное языком тело свою целостность в собственном образе, идущем ему навстречу? Для этого нужно нечто большее. Прежде всего – гостеприимное пространство, пространство-природа, наполненное цельными, не фрагментированными «существами», растениями, животными (воспроизвести такое пространство, если его нет, – задача архитектуры). А кроме того, эффективные практические действия с использованием доступных материалов и инструментов.

Разломы возникают всегда и преодолеваются с помощью метафор и метонимий. Язык имеет практическую функцию, но знание о ней утаивает. Игровой аспект пространства ускользает от него и проявляется лишь в игре (разумеется), а также в иронии и юморе. Предметы служат точками опоры для ритмов, вехами, центрами. Их неподвижность весьма относительна. Расстояния стираются или увеличиваются силой взгляда, языка, жеста; удаления и сближения, отсутствие и присутствие, сокрытие и проявление, реальности и видимости зрелищно переплетаются, предполагая и объясняя друг друга – с перерывом только на отдых. Чувственные отношения как таковые не отражают отношений социальных: напротив, они их скрывают. В чувственном (практико-чувственном) пространстве собственно социальные отношения, отношения производства, не видны и их обходят молчанием. Они подлежат расшифровке, однако этот процесс с большим трудом преодолевает границы ментального пространства и распространяется на пространство социальное. Чувственное пространство стремится войти в сферу видимого-читабельного, отказываясь признавать главные аспекты социальной практики (а именно: труд, разделение труда, организацию труда и т. д.). Чувственное пространство, само того не ведая, является игровым (легко присваивается игрой) и содержит социальные отношения; в нем они проявляются как отношения противоположности, контраста, последовательной цепи явлений. Здесь издавна главенствуют правое и левое, верх и низ, центр и периферия, разметка и ориентация, близкое и далекое, симметрия и асимметрия, благоприятное и неблагоприятное. Не следует забывать отцовство и материнство, мужские и женские локусы. И их символику. Наша задача – выстроить парадигму пространства. Однако нельзя упускать и разного рода предметы, окружающие тело, продолжающие его в сети связей и маршрутов. К числу этих предметов относятся орудия и инструменты (горшок, чашка, нож, молоток, вилы), продолжающие тело в соответствии с его ритмами, а затем отделяющиеся от него; они образуют в пространстве различные зоны. Социальное пространство определяется (также) как место и среда устного слова и письма: они иногда разоблачают, иногда скрывают, иногда говорят правду, иногда лгут (причем ложь лежит в основе правды, служит ее опорой и фундаментом). Этот мир гонится за удовольствием; оно ищет свой объект и разрушает его в акте наслаждения. Удовольствие ускользает. Игра отражений – полнота/разочарование. Эта игра никогда не кончается: Эго узнает и не узнает себя в Альтер Эго. Непонимание служит также основой для слушания, ожидания. На все, что можно слушать, чего можно касаться, обрушиваются потоки визуального, прозрачно-ясного.

Перед нами еще не пространство производства и не производство пространства. Чувственное пространство – лишь один из слоев, одно из отложений, сохраняющееся в процессе седиментации, взаимопроникновения социальных пространств.

Мы уже отмечали общую особенность любого производства: в продуктах, будь то предметы или пространство, максимально стерты следы производственной деятельности. Клеймо рабочего или рабочих, которые произвели продукт, имеет смысл и ценность, только если «рабочий» является одновременно пользователем и собственником – ремесленником, крестьянином. Предметы отделывают, их совершенство – в отделке.

Эта истина не нова, но здесь уместно ее напомнить. Она имеет ряд последствий. Стирание следов облегчает процесс отделения рабочего от продукта его труда. Следует ли ее обобщить до утверждения, что стирание следов создает почву для широчайшего механизма переносов и подмен? Что это сокрытие делает возможными не только мифы, мистификации и идеологии, но и установление любого господства, любой власти? Это уже будет экстраполяцией. В пространстве ничто не исчезает – ни одна точка, ни один локус. Однако сокрытие производительного труда в продукте влечет важное следствие. Социальное пространство не совпадает с пространством общественного труда. Однако оно не является и пространством наслаждения, не-труда. Для того чтобы произведенный или сотворенный предмет перешел из пространства труда в окружающее его социальное пространство, он должен быть очищен от следов труда. Товары, как известно, именно таковы.

 

III. 12

Отдельный слой или область социального пространства образует последовательность жестов. Понятие «жестикуляционный» в широком смысле включает в себя трудовые (сельскохозяйственные, ремесленные, промышленные) жесты. В узком и строгом смысле оно не включает технические жесты и производственные действия: в него входят только жесты и действия «гражданской» жизни, не относящиеся к специальным видам деятельности и локусам (трудовым, военным, религиозным, судебным; коротко говоря, к институциональным жестам, которые кодифицированы и локализованы как таковые). Так или иначе, совокупность жестов приводит в движение и в действие тотальное тело.

Представим себе тела (каждое тело) и пространство между ними с определенными принадлежностями: материалами, служащими для них отправной точкой (наследственностью, предметами) и инструментами, которыми они располагают (типами поведения, установками, как говорится, стереотипами). Для этих тел – перед ними, вокруг них – пространство-природа и пространство-абстракция, выделяемые с помощью анализа, существуют нераздельно. Каждый человек располагает свое тело в своем пространстве и воспринимает пространство вокруг своего тела. Он стремится использовать в этом пространстве имеющуюся у него энергию, встречая в других телах (живых и неживых) либо препятствия и опасности, либо содействие и поощрение. Каждый действует в соответствии со своей принадлежностью к разнообразным множествам и с изначально двойственным сложением: в соответствии с осями и плоскостями симметрии, которым подчиняются движения рук, ног, кистей, остальных членов; поворотами и вращениями, которым подчиняются всевозможные движения туловища и головы – круговые, по спирали, во «восьмерке» и т. д. Жесты, исходящие из этого материала, предполагают принадлежность к группам (семье, племени, деревне, городу и т. д.) и разного рода деятельность, а также определенные орудия: доступные предметы, предназначенные для этой деятельности, – предметы «реальные», то есть изготовленные из какого-то материала, но в то же время символические, несущие эмоциональную нагрузку.

Рука? Она, по-видимому, не менее сложна, не менее «богата», чем глаз или речевая деятельность. Она ощупывает, ласкает, хватает, шлепает, бьет, убивает. С помощью касания рука определяет вещества. С помощью орудия, которое отделено от природы и отделяет от нее то, с чем взаимодействует, но которое по-своему служит продолжением тела и его ритмов (молот – линеарный повторяющийся, гончарный круг – кругообразный), рука изменяет различные материалы. Мускульное усилие приводит в действие грубую физическую энергию, порой огромную; она реализуется в повторяющихся жестах – как трудовых, так и игровых. Для получения информации о вещах с помощью касания, ощупывания, поглаживания используется тонкая энергия.

Таким образом, основным инструментом социальных жестов является связность движений. Части тела представляют собой тонкие и сложные сочленения; с учетом пальцев, кисти, запястья, предплечья число сегментов весьма высоко.

Некоторые теоретики предлагают проводить различие между бессвязным и связным, разграничивая тем самым природу и культуру. Бессвязные крики, плач, выражения боли и удовольствия, спонтанная, животная жизнь противопоставляются связным словам, языку и речи, мысли, ясному самосознанию, вещам и действиям. При этом забывают опосредующее звено: телесные жесты. Не стоят ли связные, образующие последовательность жесты, а не влечения у истоков языка (если можно так выразиться)? Не способствовала ли последовательность трудовых (но и не трудовых) жестов развитию того участка мозга, который отвечает за «связность» разных видов деятельности, как языковых, так и жестикуляторных? В детстве тело ребенка обладает довербальной, то есть конкретно-практической («оперативной») жестикуляцией: таковы первые отношения «субъекта», ребенка, с чувственно воспринимаемыми предметами. Эти жесты можно разделить на несколько категорий: разрушать (прежде чем производить), передвигать, выстраивать в ряд, группировать (в замкнутые ряды).

Наиболее утонченная жестикуляция – танцевальные жесты в азиатских странах – приводит в движение все участки тела (вплоть до кончиков пальцев), наделяя их (космической) символикой. Жестикуляции менее сложные также образуют наделенные смыслом, то есть поддающиеся кодировке и расшифровке множества. Слово «код» здесь уместно, поскольку последовательность жестов заранее установлена, содержит элементы ритуала и церемонии. Подобные множества, как и язык, включают в себя жесты-символы, жесты-знаки и жесты-сигналы. Символ содержит смысл; знак отсылает от означающего к означаемому; сигнал требует немедленного или отложенного действия – агрессивного, эмоционального, эротического и т. д. Пространство воспринимается как промежуток, отделяющий отложенное действие от жеста, который его предвещает, подготавливает, означает. Жесты чередуются по принципу противоположности (быстрые или медленные, резкие или мягкие, мирные или грубые) и в соответствии с ритуальными (кодированными) правилами. Тем самым они образуют язык, в котором выразительное (телесное) и значащее (для других тел и сознаний) существуют нераздельно, как природа и культура, абстракция и практика. Исполненная достоинства походка требует, чтобы движения тела следовали осям и плоскостям симметрии, не искажая их при перемещении: прямая спина, так называемые гармоничные жесты. Напротив, смирение и унижение пригибают, прижимают тело к земле, требуют, чтобы побежденный простерся ниц, молящийся встал на колени, а виновный понурил голову и пресмыкался. Милосердие, снисхождение допускают компромиссы – наклоны головы, поклоны.

Разумеется, эти коды – принадлежность определенного общества; они предписаны для тех, кто к нему принадлежит. Принадлежать к тому или иному обществу означает знать и использовать его коды – коды вежливости, учтивости, объяснения в любви, переговоров, заключения сделок и торговли, объявления войны (коды дерзости, нанесения оскорбления, объявления военных действий дополняют и подкрепляют коды заключения союза).

Следует особо подчеркнуть значение локусов и пространства для жестикуляции. Верх и низ – то есть земля, ноги, нижние конечности; голова и то, что над ней: волосы, парики, султаны, шляпы, зонтики и т. д., – имеют свой смысл. Как и правое и левое (левое на Западе связывается со злом, несет на себе черную метку). Эту символику и смыслы усиливают голоса, пение – степенные и резкие, высокие и низкие, громкие и тихие.

Жестикуляция воплощает в себе идеологию и связывает ее с практикой. Благодаря ей идеология перестает быть абстрактной и выражает поступки через жесты (поднятый кулак, крестное знамение). Жестикуляция связывает репрезентации пространства с пространствами репрезентации, по крайней мере в некоторых особых случаях: церковные жесты, посредством которых священнослужители обозначают в сакральном пространстве жесты божества, воспроизводя сотворение мира. С другой стороны, жесты соотнесены с предметами, наполняющими пространство, – мебелью, одеждой, орудиями (кулинария, труд), играми, жилищами. Что свидетельствует о сложности жестикуляции.

Обладает ли жестикуляторное начало почти бесконечным, то есть не поддающимся определению, множеством кодов? Этот скользкий момент можно прояснить уже сейчас. Множественность кодов относится к числу обязательных детерминант: например, жесты повседневные и жесты праздничные, ритуалы дружбы и вражды, бытовая микрожестикуляция и макрожестикуляция огромных толп. Но разве нет жестов, знаков или сигналов, позволяющих менять коды или субкоды, прерывать один код и переходить к другому? Безусловно, есть.

Правильнее было бы говорить о субкодах и общих кодах (что позволило бы при необходимости классифицировать их по родам и видам), а не бесконечно умножать сущности, коды. Нужно применить к этим сравнительно новым понятиям (кодирование, декодирование, сообщение, расшифровка) принцип бритвы Оккама! А главное – не следует мыслить или воображать себе код пространства как субкод дискурса, который выстроит пространство по образцу дискурса или одной из его модальностей. Изучение жестов этого не позволяет.

Задача всех этих соображений и рассуждений – не рационализировать жесты, а прояснить отношения между жестикуляцией и пространством. Почему восточные народы живут на уровне земли, имеют низкую мебель и, отдыхая, садятся на корточки? Почему на Западе мебель жесткая, с прямыми углами, требующая напряженной позы? Почему граница, разделяющая эти типы поведения и (не оформленные словесно) коды, совпадает с границами религиозно-политическими? Разнообразие здесь столь же непостижимо, как и разнообразие языков. Быть может, анализ социальных пространств позволит ответить на эти вопросы.

Организованные, то есть ритуализованные и кодифицированные, жесты не только совершаются в «физическом», телесном пространстве, но и порождают пространства, произведенные жестами и для жестов. Последовательности жестов соответствует связная последовательность четко очерченных сегментов пространства; сегменты повторяются, но из их повтора рождается нечто новое. Таковы клуатр и прогулочный дворик в монастыре. Зачастую произведенные таким образом пространства полифункциональны (агора), хотя некоторые жестко заданные жесты (спортивные, военные) уже на очень раннем этапе произвели особые локусы: стадионы, ристалища, военные лагеря и т. д. Ритм большинства этих социальных пространств задан жестами, которые в них производятся и которые их производят (эти пространства измеряются в шагах, локтях, футах, ладонях, дюймах и т. д.). Пространства порождают как бытовая микрожестикуляция (тротуар, коридор, место, где принимают пищу), так и самая торжественная макрожестикуляция (галерея, окружающая хоры в христианских церквях, подиум). При соприкосновении жестикуляторного пространства и представления о мире с его символикой возникает великое творение – например, клуатр. Величайшая удача: жестикуляторное пространство приземляет пространство ментальное, пространство богословского созерцания и абстракции; оно позволяет ему получить выражение и символическое значение, включиться в практику строго определенной группы в строго определенном обществе. В подобном пространстве жизнь, протекающая между самосозерцанием, осознанием собственной конечности, и созерцанием трансцендентной бесконечности, исполняется счастья, сотканного из умиротворения и приятия своей неутоленности. Клуатр, пространство созерцателей, место прогулок и собраний, связует теологию бесконечного с ее особым, конечным локусом, четко определенным в социальном плане, не имеющим строгой специализации, но обусловленным своей принадлежностью к данному ордену и данному уставу. Колонны, капители, скульптуры – все эти семантические дифференциалы размечают маршрут, заданный шагами созерцателя в часы отдыха, также отданного созерцанию.

Жесты «духовного» обмена, то есть обмена символами и знаками, со свойственной ему радостью, произвели собственные пространства; но не менее продуктивными были и жесты обмена материального. Переговоры, заключения договоров, торговля нуждались в подходящих пространствах. Торговцы на протяжении веков образовывали деятельные, оригинальные, по-своему продуктивные группы. Сегодня товарный мир, совместно с капиталом распространившийся на всю планету, приобрел деспотический характер; его осуждают, на него порой списывают все беды. Но не нужно забывать, что в древних сообществах с их жесткими рамками, в аграрных обществах и политических полисах, торговцы и товар веками служили символом свободы, надежды, открытых горизонтов. Они приносили богатство и необходимые продукты: зерно, пряности, ткани. В то время «коммерция» означала коммуникацию; обмен ценностями сопровождался обменом мыслями и удовольствиями: на Востоке он оставил по себе больше следов, чем на Западе (европейском и американском). Первоначальные пространства торговли, возникшие во времена, когда торговцы и их жесты порождали собственные локусы, отнюдь не лишены красоты: это портик, базилика, павильон. Быть может, пространства роскоши встречались реже, чем пространства власти и знания, мудрости и обмена?

Для объяснения этих разнообразных творений недостаточно лишь проксемики, о ком бы ни шла речь – о детях или взрослых, парах или семьях, группах или толпах. Антропологическое понятие «проксемика» (Холл), то есть соседство, является рестриктивным (редуктивным) по отношению к понятию «жестикуляторное начало».

 

III. 13

Структурные разграничения, бинарные оппозиции, уровни и параметры не должны заслонять от нас большие диалектические процессы, протекающие в едином целостном мире и позволяющие дать ему определение.

Первый момент: вещи (предметы) в пространстве. В этот период производство еще чтит природу и, изымая фрагменты пространства, использует их вместе с их содержимым. Господствует сельское хозяйство, общества производят дворцы, монументы, сельские дома, произведения искусства. Время не отделено от пространства. Человеческий труд, воздействуя на природу, десакрализирует ее, но наделяет сакральным характером религиозные и политические сооружения; форма (мысли, действия) неразрывно связана с содержанием.

Второй момент: некоторые общества, выйдя из доисторической эпохи, вступают в эпоху историческую: переходят к накоплению (богатств, знаний, технологий), то есть к производству ради обмена, а затем ради денег и капитала. Искусственное, поначалу выдающее себя за искусство, берет верх над природой, форма и формальность отделяются от содержания; абстракция и знаки как таковые возводятся на уровень первой и последней истины; как следствие, философская и научная мысль представляет себе пространство как средство и среду, лишенную вещей и предметов, стоящую над ними. Пространство вне вещей, пространство как форма, представляется либо субстанцией (картезианское пространство), либо, напротив, как «чистое априори» (Кант). Пространство и время разделены, но первое подчинено второму в практике накопления.

Третий момент: сделавшиеся относительными пространство и вещи вновь обретают себя, при осмыслении пространства в него возвращается содержание, и прежде всего время. Действительно, пространство «в себе» неуловимо, его нельзя помыслить и познать. Столь же непознаваемо и время «в себе», абсолютное время. Однако время познается и реализуется именно в пространстве, через пространственную практику. Пространство же, в свою очередь, познается в определенном времени и через время. Единство в различии, тождество в инаковости (и наоборот) приобретают конкретные очертания. Однако в капитализме и его практике выявляется одна проблема, связанная с отношениями между временем и пространством. Этот способ производства начинается с производства вещей и с «инвестиций» в различные локусы. Затем встает вопрос о воспроизводстве общественных отношений, оно включается в практику и изменяет ее. И тогда оказывается, что нужно воспроизвести также природу и овладеть пространством, производя его в планетарном масштабе (то есть производя в этом масштабе политическое пространство капитализма) и редуцируя время, дабы воспрепятствовать производству новых отношений. Означает ли это, что близится предел, за которым воспроизводство уже не сможет тормозить производство не вещей, но новых отношений? В чем будут состоять эти отношения? Быть может, в известном и одновременно новом единстве пространства и времени – единстве, надолго забытом, распавшемся, подмененном предпочтением, которое опрометчиво отдавали одному перед другим.

Процесс этот кажется абстрактным. В самом деле, здесь и теперь, как и у Маркса (или в отдельных его сочинениях), познание реального (современности) направляется осмыслением возможного, прояснением предшествующих явлений и условий. В этот «момент» современность с ее противоречиями еще только стоит на пороге. Используя аналогичный подход, Маркс (в неизданной главе «Капитала», которая была опубликована не так давно) рассматривал распространение вширь «товарного мира» и мировой рынок со всеми его импликациями и следствиями. В его время это была всего лишь возможность, предвещаемая ходом истории (накопления).

Является ли этот подход или метод экстраполяцией? Нет. Он состоит в доведении мысли, гипотезы до логического предела. Сегодняшнее производство, в пределе, – это уже не производство тех или иных вещей и произведений, а производство пространства. Что оказывает влияние на познание предшествующих явлений, производительных сил и форм. То есть данная операция заключается в своего рода «мозговом штурме». Можно высказывать крайние гипотезы. Товар (мировой рынок) займет пространство целиком. Меновая стоимость установит закон стоимости на всей планете. Разве мировая история не является в каком-то смысле историей товара? Доводя гипотезу до логического предела, можно обнаружить препятствия и сформулировать возражения. То же самое относится и к пространству. Произведет ли государство, в пределе, абсолютное политическое пространство? Или же мы увидим, как национальное государство с его абсолютным политическим пространством растворится в мировом рынке и благодаря мировому рынку? Саморазрушится? Или преодолеет свое угасание? Первое или второе? А может, и первое и второе?

 

III. 14

Все обозначенные нами выше аспекты спациальности: восприятие, осмысление, переживание; репрезентации пространства и пространства репрезентации; особые пространства каждого из чувств, от обоняния до речи; жесты и символы – на протяжении тысячелетий сходились воедино в монументальности. В монументальном пространстве каждый член общества обретал образ своей социальной принадлежности, свой социальный облик; оно служило коллективным зеркалом, более «правдивым», чем зеркало индивидуальное. Эффект узнавания здесь гораздо глубже «эффекта зеркала» у психоаналитиков. Каждый имел свою часть социального пространства, вбирающего в себя все аспекты и выделяющего каждому из них особое место, и все имели его целиком – естественно, в рамках приятия единой Власти и единой Мудрости. Монумент служил действенным, практическим и конкретным воплощением «консенсуса». В нем неразрывно смешивались подавление и восхваление; точнее, подавление в нем трансформировалось в хвалу. Рассмотрим, например, пространство собора. Монументальность не исчерпывается кодификациями, которые использует семиология, стремясь создать классификацию репрезентаций, впечатлений и эвокаций (код знания, код индивидуальных чувств, символический код, герменевтический код). Отнюдь не исчерпывается: главным и наиболее ценным здесь, как и всегда, является неустранимый остаток, алмаз на дне тигля – то, что не входит в классификации и кодификации, созданные уже после производства. Использование монументального пространства собора предполагает свой ответ на все вопросы, какие встают перед человеком, переступающим его порог. Он слышит звук своих шагов, до него доносятся шумы и песнопения; он вдыхает запах ладана; ему открывается целый мир – мир грехопадения и искупления; он получает некую идеологию, созерцает символы и расшифровывает их; приняв собственное тело за точку отсчета, он обретает опыт тотального бытия в тотальном пространстве. Что делали все времена завоеватели и революционеры, желая разрушить данное общество? Уничтожали его памятники, сжигали или разрушали их. Иногда им удавалось придать этим памятникам новый смысл. Как всегда, способ использования оказывается шире и глубже кодов обмена.

Наиболее прекрасные монументы всегда долговечны; циклопических размеров стене придает монументальную красоту тот факт, что она кажется вечной, неподвластной времени. Монументальность трансцендентна смерти и, как следствие, тому, что некоторые именуют «влечением к смерти». Видимая и реальная трансцендентность – неотъемлемая основа памятника; его вневременной характер преодолевает тоску и страх; это свойственно даже надгробию – и в первую очередь ему. Вершина искусства: форма отвергает смысл, погребает саму смерть. Тадж-Махал, усыпальница султанши, восхищает белизной, изяществом, цветением. Подобно стихам или трагедии, монумент преобразует ужас перед ходом времени, тоску перед лицом смерти – в величие.

Однако «долговечность» памятников не должна вводить в заблуждение. Выражаясь так называемым современным языком, она не вполне достоверна. Она подменяет грубую реальность материальным воплощением видимости, превращая тем самым в видимость саму реальность. Долговечность есть лишь воля к сохранению во времени; нетленность монумента несет на себе печать воли к власти. Только Воля в ее самых разработанных формах – воля к могуществу, воля к воле – способна преодолеть смерть или полагать, что преодолевает ее. Знание бессильно и отступает перед пропастью. Благодаря монументу и деятельности архитектора-демиурга пространство смерти отрицается, преображается в пространство жизни, продолжающее тело, но служащее тому, что объединяет религию, (политическую) власть и знание.

Для определения монументального пространства следует ограничить влияние семиологии (кодификации) и символического толкования. «Ограничить» – не значит отвергнуть или отбросить. Не потому, что монумент не является результатом практики означивания, определенного смыслополагания, но потому, что он не сводится ни к языку или дискурсу, ни к категориям и понятиям, выработанным с целью изучения языка. Сложность пространственного произведения (монумента, архитектурного творения) иная, нежели сложность текста, прозаического или поэтического. Перед нами текстура, а не тексты (о различии между ними мы говорили выше). Как мы знаем, текстура состоит из пространства, как правило довольно обширного и покрытого разного рода сетями; монументы служат их точками опоры, соединения, стыковки; социально-практические действия выражаются в дискурсе, но не получают в нем объяснения; они совершаются, но не прочитываются. Монументальное произведение, как и произведение музыкальное, имеет не означаемое (или несколько означаемых), но смысловой горизонт: определенное или неопределенное множество смыслов с изменчивой иерархией; тот или иной смысл выходит на передний план на какой-то момент, благодаря некоему действию и в связи с ним. Социально-политическая функция монументального произведения принадлежит к различным «системам» и «субсистемам», кодам и субкодам, из которых образуется и складывается данное общество. Функция эта выходит за рамки кодов и субкодов: это сверхкод, ибо он стремится к тотальному присутствию и тотальному освоению. Если в социальной практике имеют место следы насилия и смерти, негативизма и агрессии, монументальное произведение стирает их и заменяет спокойной силой и уверенностью, поглощающей насилие и ужас. Монументальное пространство мгновенно растворяет в себе смертоносный момент (элемент) любого знака. В пространственном произведении и благодаря ему пространственная практика преодолевает ограниченность других «практик означивания», других искусств, в том числе так называемых литературных текстов; наступает консенсус, полное и глубокое согласие. Греческий театр предполагает трагедию и комедию, то есть присутствие народа данного полиса и его согласие со своими героями и богами. Музыка, хор, маски, амфитеатр театрального пространства сливаются с языком и актерами. Пространственное действие (на время) преодолевает любые конфликты, хоть и не разрешает их, позволяя перейти от повседневных забот к коллективной радости.

Переворот происходит, когда монумент лишается своего величия или достигает его благодаря открытому притеснению и угнетению. Когда субъект (город, народ) распадается, верх берет постройка, здание со своими функциями; одновременно в городе, в народе, жилищная среда берет верх над образом жизни. Победа здания начинается со складов, казарм, ангаров, доходных домов. Здание обладает определенной функцией, формой, структурой, а не объединяет в себе все (формальные, функциональные, структурные) моменты социальной практики. Распавшаяся структура ткани, то есть улицы, подземелья, окраины, порождает уже не согласие, а насилие – уже потому, что локусы, формы и функции больше не объединены, не присвоены единым центром: монументом. Пространство в целом оказывается начинено взрывным насилием.

Соотношение сил между монументом и зданием изменилось. Здание соотносится с монументом так же, как повседневность – с праздником, продукт – с произведением, переживание – с восприятием, бетон – с камнем и т. д. Здесь намечается еще один диалектический процесс, столь же широкий, как и предыдущие. Как выйти за рамки противоречия между зданием и монументом и преодолеть его? Как придать ускорение процессу, который привел к разрушению монументальности и способен восстановить ее, уже с опорой на здания, воспроизвести единство на новом, более высоком уровне? При невозможности диалектического преодоления ситуации происходит застой; грубое взаимодействие, простая смесь «моментов» порождают пространственный хаос. Здание с жилыми помещениями обретает признаки монумента: сначала фасад, затем внутреннее устройство. В жилище зажиточного класса появляется налет «социализации»: возникают вестибюли и иные структуры приема гостей, бары, места для встреч и эротики (диваны и пр.) – отдаленное подражание аристократическим дворцам и особнякам. Параллельно (распавшийся) город охвачен не менее поверхностной «приватизацией»: отсюда городская мебель, «дизайн», создание искусственной окружающей среды. Перед нами уже не трехчленный диалектический процесс, позволяющий разрешить противоречие и «творчески» преодолеть конфликтную ситуацию. Перед нами застывшая оппозиция, члены которой, каждый со своим значением, сталкиваются «лбами», а затем смешиваются в общей путанице.

 

III. 15

Понятие монумента отнюдь не сводится к указанным особенностям. Во избежание ошибок разберем его определение «от противного». Монумент не может быть осмыслен ни как собрание символов (притом что всякий монумент несет в себе символы, порой архаичные и загадочные), ни как последовательность знаков (притом что всякий монументальный ансамбль состоит из знаков). Он не является ни предметом, ни суммой различных предметов, притом что его «предметность», его статус социального объекта постоянно подчеркивается либо грубыми, либо, напротив, мягкими материалами и объемами. Он – не скульптура, не геометрическая фигура, не результат использования материальных приемов. Оппозицию «внутреннее – внешнее», необходимую, обозначенную порогами, дверями, дверными и оконными проемами, часто недооценивают, но для определения монументального пространства ее недостаточно. Она детерминирована тем, что может происходить внутри и вовне, а следовательно, тем, что там происходить не может и не должно (предписанное и запретное, «сценическое» и обсценное). Пустота оказывается заполненной: алтарь, неф собора. Полнота может обернуться почти гетеротопической пустотой в определенном локусе: своде, куполе. Например, Тадж-Махал строится на преображении полноты изгибов и кривых линий в драматическую пустоту. Акустические, жестикуляторные и ритуальные процессы, элементы, образующие крупные блоки, единицы церемониала, разломы, открывающиеся в безграничное, последовательность значений – все это оформляется в единое целое.

Эмоциональный – а значит, телесный, связанный с симметрией и ритмами – уровень претворяется в «свойство» монументального пространства, в упорядоченную символику, чаще всего неотделимую от политико-религиозного целого. Использование пространства подчинено жесткому порядку; его составляющие распределяются по трем уровням: первый уровень – аффективный, телесный, переживаемый и выраженный в слове; второй уровень – восприятие, социально-политические значения; и третий – осмысление: письмо, знания, объединяющие членов общества вокруг «консенсуса» и сообщающие им статус «субъектов». Монументальное пространство создает возможность для постоянного перехода от слова частного (разговоров, бесед) к слову публичному – речи, проповеди, призыву, театрализованным речам.

Поскольку поэт выражает в стихотворении некий образ жизни (любви, чувства, мысли, наслаждения или страдания), монументальное пространство имеет некоторые аналогии с возникновением и бытованием поэзии. Однако его легче понять по аналогии с театральными (диалогическими) текстами, нежели с текстами стихотворными и литературными, монологическими.

Монументальное пространство имеет не только пластические, доступные взгляду свойства. Оно обладает и свойствами акустическими, и, если их нет, монументальности чего-то недостает. Сама тишина в церковном здании по-своему музыкальна. Пространство клуатра, собора, измеряется на слух; здесь разносятся, отражаясь, звуки, голоса, песнопения; в этом пространстве действует механизм, подобный механизму основных звуков и тембров. Или механизму голоса, читающего текст с выражением. Архитектурный объем обеспечивает соответствие присутствующих в нем ритмов (передвижений, ритуальных жестов, процессий и шествий) и их музыкального звучания. Именно так, на этом незримом уровне тела обретают себя. Там, где эхо не преломляет присутствие людей в акустическом зеркале, роль посредника между живым и неживым выполняет предмет: колокола и колокольчики (приводимые в движение ветром), фонтаны или ручейки, иногда птицы или животные в клетках.

Возможно ли выявить в монументальном пространстве два процесса, которые некоторые психоаналитики и лингвисты рассматривают как первичные:

a) перенос, то есть метонимию, переход от части к целому, примыкание;

b) конденсацию, то есть замену, метафору, подобие?

Безусловно – до некоторой степени. Социальное пространство, пространство спациальной практики и более или менее кодифицированных отношений общественного производства, труда и не-труда, конденсируется в пространстве монументальном. Термин «социальный конденсатор», предложенный русскими архитекторами в 1920-х годах, имеет всеобщее значение. «Свойства» пространственной текстуры концентрируются вокруг определенной точки: алтаря, трона, резиденции, президентского кресла и т. д. Тем самым каждое монументальное пространство становится метафорической и едва ли не метафизической опорой данного общества; религия и политика, используя механизм замен и подмен, символически (церемониально) обмениваются своими атрибутами – атрибутами власти; сила сакрального и сакральность силы, перетекая друг в друга, еще более укрепляются. Горизонтальную последовательность локусов в пространстве сменяет вертикальное напластование, иерархия, повторяющая пути к локусу, где сосредоточена власть, к расположению таких локусов. Любой предмет повседневной практики – ваза, сиденье, одежда, – будучи перемещен в монументальное пространство, преображается: ваза становится священным сосудом, одежда – торжественным облачением, сиденье – престолом. Пресловутая граница, разделяющая, согласно школе Соссюра, означающее и означаемое, переносится туда, куда угодно социальному заказу: отделяет сакральное от светского, пресекает жесты, не вписывающиеся в монументальное пространство, – иначе говоря, устраняет обсценное.

Да, но это почти ничего не объясняет! Все сказанное описывает любую «монументальность», не уточняя, какая власть в ней действует. Обсценное – общая категория социальной практики, а не процессов означивания как таковых: исключение сцены проговаривается пространством молча.

 

III. 16

Сложность социального (в данном случае монументального) пространства становится очевидной, когда анализ высвобождает, вскрывает его противоречия; в том, что казалось простым, оказывается сложным. Противоречия эти не принадлежат ни к объективному геометрическому пространству (квадраты, прямоугольники, круги, кривые линии, спирали), ни к пространству ментальному (логическая принадлежность и когерентность, связь предикатов с существительными и т. д.). Мы имеем дело прежде всего с уровнями, слоями и отложениями восприятия, репрезентации, пространственной практики, предполагающими, полагающими, налагающимися друг на друга. Восприятие входа в монументальное здание и даже в простое здание или хижину – не менее сложная последовательность действий, чем речевой акт, высказывание, предложение, цепочка фраз. Однако, несмотря на аналогии и корреляции между маршрутом и дискурсом, их сложности не изоморфны, не определяются в соотнесении друг с другом. Они различны.

a) Уровень особенного располагается вокруг тел (вокруг каждого тела и вокруг их сочленений); он служит их продолжением в (эмоционально окрашенных) локусах, несущих в себе противоположные свойства: благоприятное и неблагоприятное, женское и мужское; локусы несут в себе эти свойства и наделяют их символической властью. Данный уровень подчиняется законам симметрии и асимметрии, иногда меняя их местами. Такие маркированные (особо ценные) локусы в ментальном пространстве не разъединяются, существуют нераздельно. Что же их связывает? Ритмы, семиологические дифференциалы.

b) Этот уровень путем ряда трансформаций встраивается в следующий – уровень общего, то есть социальной практики: в пространство политического слова, порядка и распорядка с его символическими, зачастую религиозными атрибутами, а иногда просто символами власти и насилия; в пространство деятельности, а значит, разделения труда между полами, по возрастам, группам – а значит, в пространство сообществ (деревень, городов). Здесь ритмы, тела, слова подчинены принципу совместного существования; они предписаны, а нередко и записаны.

c) Наконец, уровень особенного в измененном виде вновь возникает в частных характеристиках, которыми наделяются группы, прежде всего семьи, в определенных пространствах, разрешенных или запретных.

 

III. 17

Ход анализа возвращает нас к прозе мира – зданию, противостоящему (или примыкающему к) поэзии-монументу. Здание господствует в капиталистическом пространстве, оно – его однородная матрица; оно сочетает в себе объект контроля со стороны власти и объект торгового обмена. Ниже мы подробно покажем (в политическом и экономическом плане), что здание есть насильственная конденсация общественных отношений. Оно покрывает собой всю парадигму пространства, редуцируя ее: господство – присвоение (с упором на господство технологий); произведение – продукт (с упором на продукт); непосредственное – опосредованное (с упором на опосредование и посредников, от технического оснащения до финансовых промоутеров строительных операций). Оно редуцирует оппозиции и значимые ценности: в частности, наслаждение и страдание, использование и труд. Начиная с XIX века грубая конденсация социальных атрибутов наглядно проявляется в стилистике административных зданий, школ, вокзалов, мэрий, префектур, министерств. Не меньшее значение, нежели конденсация, имеет перенос различных видов деятельности; «оснащение» действует весьма эффективно. Благодаря ему деятельность – в том числе досуг, спорт, игры – оказывается локализована, привязана к определенным «точкам», специальным «локусам», соотнесенным с ней столь же четко, как предприятие с трудом. Они реализуют «синтагматическую» связь видов деятельности в социальном пространстве как таковом, то есть в пространстве экономических законов капитала, социального господства буржуазии и политической власти государства.

Относится ли глобальное пространство к сфере архитектоники, анализ которой подходит к концу, открывая перед нами новые перспективы исследования? Нет. По нескольким причинам. Во-первых, в глобальном пространстве действуют диалектические процессы. Процессы эти не сводятся к бинарным оппозициям, к отношениям контраста и взаимодополняемости, к эффектам миража и удвоения, несмотря на то что эти эффекты и оппозиции являются его неотъемлемой составной частью. Они необходимы, но недостаточны. В глобальном функционируют триады: трехчастные конфликты и сочленения. Наиболее существенное из этих сочленений можно обозначить уже сейчас. Капитализм не поддается анализу и объяснению через бинарные оппозиции – буржуазия и пролетариат, заработная плата и доход, производительный труд и паразитизм. Он состоит из трех элементов, трех членов, трех моментов: земля, труд, капитал, иными словами, рента, заработная плата, доход; эти три элемента образуют глобальное единство: прибавочную стоимость.

Во-вторых, глобальное существует и воздействует иначе, нежели частное. Подобно языку, глобальное пространство (пространство между монументами и зданиями – улицы, площади) оказывает не только коммуникативный эффект, но и противоречивые эффекты насилия и убеждения, (политической) легитимации и дискредитации. Действенность глобального пространства, несущего в себе следы властных установок и предписаний, проявляется на указанных выше уровнях: архитектурном (монумент-здание) и урбанистическом. Его значения определяются жителями и для жителей – вплоть до сферы «частной» жизни, до той степени, до которой жители принимают сферу «публичную» и испытывают ее воздействие.

Таковы предпосылки для дальнейшего анализа.