Производство пространства

Лефевр Анри

V. Противоречивое пространство

 

 

V. 1

Если существует наука о пространстве (геометрия, топология), то не может быть противоречий пространства. Если в социальном пространстве как таковом заложена структурная двойственность (дуальные свойства), то не может быть противоречий пространства: двойственность не означает конфликта, наоборот. Если пространство – это действительно когерентное место (или совокупность мест), если оно в самом деле обладает ментальной реальностью, то не может быть противоречий пространства. Диалектическая мысль, от Гераклита до Гегеля и Маркса, всегда связана с временем; в противоречиях сказываются (выражаются) силовые отношения, столкновение сил в истории (в истории вообще).

Иллюзия транспарентного, «чистого», нейтрального пространства (философская по происхождению, но получившая распространение в западной культуре) рассеивается очень медленно. Сложность пространства уже показана в различных ученых трудах (по истории, физике, физиологии, лингвистике и т. д.). Социальное пространство, помимо «чистой» ментальной формы, содержит четкие отличительные «черты», которые не существуют отдельно от формы, как некое внеположное, добавленное к ней содержание. Их анализ выводит пространство из сферы (ментальной) абстракции и позволяет понять, каким образом оно обретает конкретное (практическое) бытие.

 

V. 2

Можно ли ограничиться лишь идеей «плюрального», «полископического», «поливалентного» пространства? Нет. Необходим более глубокий анализ. Прояснив основные понятия, следует для начала заново поставить вопрос: «Существует ли логика пространства? Если да, то каково ее определение и значение? Имеет ли она границы и каковы они? Если нет, то в какой именно точке начинается то, что не сводится к логической форме? Где мысль, исходящая из “чистой” формы, наталкивается на препятствие, и каково это препятствие? Непрозрачность и плотность? Сложность? Чувственное содержимое и нередуцируемая практика? Остаток, не поддающийся анализу?..»

Критика картезианской концепции пространства и ее современных философских ответвлений не влечет за собой ipso facto критики пространственной логики. У Декарта пространство постигается интуицией (intuitus). Субъект, пусть и ясно определенный, с рождения взрослый и обладающий зрелым самосознанием, а значит, слегка отстраненный от «реальности» и «мира», тем не менее понимает «объект» – пространство, возникающее не в результате умозрительных построений или переработки чувственного восприятия, но данное разом в своей сверхчувственной чистоте и бесконечности, – лишь чудом, благодаря божественному вмешательству. Логикой, в отличие от картезианской интуиции, обусловлена лишь сеть основополагающих отношений «объекта».

Современная мысль предпринимает немало усилий, стремясь свести к логике целые отделы реальности, или, если угодно, обусловить (определить) отдельные области, опираясь на логические положения о когерентности и связности, равновесии и управляемости; рассуждают о логике живого, логике социального, логике рынка и товара, логике власти и т. д., предварительно не определив, что такое логика и каковы ее границы. Дабы не прибегать к диалектике, бесконечно множат количество логик. Что подрывает логику как таковую.

 

V. 3

Логические отношения – это отношения инклюзии-эксклюзии, конъюнкции-дизъюнкции, импликации-экспликации, итерации-реитерации, рекуррентности-повторения и т. д. Положения, оценки, понятия, последовательности понятий либо включают друг друга и являются результатом инклюзии, либо же друг друга исключают. Логические отношения не предполагают никакой предсуществующей им «реальности» или «истины». Их можно представить в виде геометрических фигур: круги, большие и поменьше, вписанные друг в друга, будут символизировать понятия. Подобное изображение – всего лишь иллюстрация отношений, которые вполне способны обойтись без нее, ибо они сугубо формальны. В логических отношениях заключено (необходимое и достаточное) основание отношений математических, отношений фигур, множеств, групп (ассоциативность, коммутативность и т. д.).

Безусловно, в пространстве практики и в практике пространства имеют место отношения инклюзии-эксклюзии, импликации и экспликации. Социальное пространство – пространство общества – окружает «человеческое существо», предстает перед ним не как картина, не как зрелище или зеркало. Человек знает, что обладает неким пространством и что находится в этом пространстве. Он обладает не только видением, зрелищем, объектом созерцания; он действует, располагается в пространстве как его активный участник. И в этом качестве заключен в целый ряд предполагающих друг друга оболочек, чья последовательность служит объяснением социальной практики. В антропологической перспективе, то есть в так называемом архаическом, или крестьянском, обществе, имеет место, во-первых, тело (проксемика), во-вторых, жилище и «элементы жилища», затем соседнее окружение, сообщество (поселение, деревня), угодья (пахота, луга и пастбища, рощи и леса, места охоты). По ту сторону всего этого – странное, чуждое, враждебное. По эту – телесные члены и органы чувств. Ребенок, ошибочно считающийся простейшим существом (видимо, потому, что он непродуктивен и зависим), должен, подобно пресловутому «первобытному» человеку, совершить переход от пространства своего тела к своему телу в пространстве. А от этой операции – к восприятию и осмыслению пространства. В терминах предпринятого нами анализа отправной и конечной точкой данной последовательности действий служат объективные «свойства»: материальные симметрии и дупликации, на которые накладываются инклюзии-эксклюзии. Инклюзии включают в себя эксклюзии: существуют места, по различным причинам запретные (сакрально-проклятые, гетеротопии), и места разрешенные или рекомендованные; отсюда – драматическая оценка частей и разделений пространства, противопоставление благотворного и пагубного в их отличии от нейтрального.

Эти отношения можно представить в виде геометрических фигур – вписанных друг в друга прямоугольников или квадратов, которые, однако, находятся в разных плоскостях, то есть внеположны, исключают друг друга. То же можно изобразить с помощью кругов. Что позволяет понять значение разбивки на квадраты (сетки) и так называемой радиально-кольцевой формы, а следовательно, на ином уровне анализа, значение цилиндра и куба. Понять их значение – иначе говоря, определить его границы. Что мы и проделали выше, показав, как в ходе так называемого «исторического» процесса форма изменялась под воздействием того, что ее принимало.

Тематика итерации (повторения) и ее результата (комбинации элементов, различий, индуцированных внутри данного множества) встречается во многих исследованиях. Быть может, мы имеем дело с такой логической структурой, которую возможно описать и понять двумя пересекающимися способами: исходя из имплицируемого и исходя из имплицирующего; исходя из наиболее мелких включенных множеств и исходя из множеств самых обширных, включающих наибольшее число других. Тем самым мы достигаем возможности полной, без остатка, интеллигибельности. Первая операция будет состоять в перечислении частей, то есть предметов в пространстве (это орудия повседневной жизни, домашние и рабочие, а также их вместилища: лачуги, хижины, дома, многоэтажные здания, улицы и площади, которые предназначены для практической жизни и отмечены ею, и т. д.). Она позволит выстроить их перечень в конкретной плоскости. Вторая операция, напротив, покажет пространство в целом, основополагающие отношения в глобальном обществе. Точное соответствие двух описаний имплицированного-эксплицированного пространства позволит понять как трансформации, произведенные внутри пространства его составными частями, так и его генезис как множества (одновременно социального и ментального, абстрактного и конкретного).

Данная гипотеза не замыкается в «чистой» абстракции: это, по всей видимости, подтверждается данными антропологии. Все, что нам известно о деревенском сообществе (у догонов, бороро или басков), о городе (греческом полисе или современном городе), свидетельствует о наличии предполагающих друг друга поверхностей и объемов, более или менее сложных вложенных и геометрических конструкций, поддающихся изображению с помощью фигур. Там есть предметы, мебель, затем «комнаты», крытые помещения, дома, где обитает семья, затем более обширные локусы, обозначенные и поименованные (имена нарицательные и имена собственные) как топосы. Все это при наличии двойственности, которая, отсылая к общим свойствам логико-математических множеств, на практике обеспечивает множественность маршрутов: извне внутрь, изнутри наружу и т. д.

Поэтому в современной антропологии прослеживается тенденция рассматривать пространство как средство создания классификаций, как номенклатуру (таксономию) вещей, выстроенную посредством операций, независимых от содержания, то есть от самих вещей. Эта тенденция пересекается с попытками применить аналогичные процедуры (при отождествлении ментального и социального) к семье, к обмену и коммуникации, к самим орудиям и предметам. «Чистое» самодостаточное знание получает здесь точное определение: оно состоит из классификаций, имплицированных в объект. Данная гипотеза представляется не только кодом, с помощью которого можно расшифровать то или иное неясное сообщение (в нашем случае – социальное пространство), но и исчерпыванием «объекта».

 

V. 4

Подобная редукция содержимого к (формальному) содержащему сразу же наталкивается на возражение. При своих претензиях на обязательность, она с порога уничтожает любые различия. А описания, вынося различия за пределы друг друга, тем самым утопают в малопонятных частностях.

Предельный редукционизм влечет за собой сведение времени к пространству, потребительной стоимости – к стоимости меновой, предметов – к знакам, а «реальности» – к семиосфере; это сопровождается еще одной редукцией: сведением диалектического процесса к логике, а социального пространства – к пространству ментальному (чисто формальному).

Но на каких основаниях возможно смешивать пустое, безразличное к наполнению евклидово (геометрическое) пространство с пространством визуальным, обладающим вполне определенными оптическими свойствами, и отождествлять оба этих пространства с пространством практики, содержащим иерархию выделенных с морфологической точки зрения локусов, с пространством, где совершаются действия и располагаются предметы? Идея инертной пространственной среды, где всего лишь обретают место люди и вещи, действия и ситуации, соответствует картезианской схеме (протяженности как «объекту» мысли), превратившейся в ходе веков в «здравый смысл» и «культуру». Разработанное (философами и эпистемологами) ментальное пространство превращается в прозрачный локус – логическую среду. Тем самым теоретической мысли якобы становится доступно и социальное пространство; однако последнее является средоточием практики, которая состоит отнюдь не только в применении теоретических понятий. Практика есть также и неведение, и ослепление, и пережитое испытание.

Так существует ли логика пространства? И да и нет. В известной степени логикой пространства является вся математика. Однако «чисто» осмысляемое пространство, как показал Лейбниц, не имеет ни составных элементов, ни формы. Его части неразличимы, поэтому оно смыкается с «чистым» тождеством, также пустым, ибо «чисто» формальным. Чтобы его детерминировать, в него следует ввести содержание. Какое? Акт распознания частей и порядка этих частей, а значит, времени. Без этого нет осмысленного различия, есть только мысль о различии. Возможно ли сформулировать символическую логику, не обращаясь к понятиям «до» и «после», «левое» и «правое», к симметриям и асимметриям? Как показал Льюис Кэрролл, невозможно. Гениальный логик размечает путь от чистой формы к последовательности различных содержаний, которые абсолютно сознательно вводятся на этом пути одно за другим. Он устанавливает связь между ментальным и социальным через опосредующие звенья: слова, знаки, дубли и тени, игры (Алиса, зеркало и т. д.). Промежуток, занимаемый ими, велик, он не поддается редукции, но поддается осмыслению (репрезентации). Логика отнюдь не ведает смешением порядков, измерений, уровней; она обретает конкретные очертания, лишь различая их. Она обнаруживает работу метафоры (сигнализирует о ней) и тем самым сдерживает ее. Худшая и опаснейшая из метафор – это уподобление ментального пространства чистому листу, на котором затем напишут (надпишут) свои вариации и переменные психика и социология. Данная метафора присутствует у многих весьма авторитетных авторов, причем под прикрытием рассуждений, заимствованных из философии и у отдельных философов. В трудах этих авторов можно проследить, как техницизм, психологизм или феноменология смещают анализ социального пространства, подменяя его для начала пространством ментальным, геометрическим (нейтральным, пустым, «белым»). Какое определение теоретик пространства Норберг-Шульц дает центру? Это точка, поставленная карандашом на листе бумаги. Единственная цель и смысл разметки пространства – это запоминание, (субъективное) узнавание локусов; автор выстраивает ближнее, личное пространство (Eigenraum), так сказать, пространство проксемики антрополога Холла. Тем самым объективное пространство и субъективный образ пространства, то есть ментальное и социальное, совпадают.

Следуя подобным описаниям, мы приходим либо к путанице, либо к распаду связей между осмыслением, восприятием и переживанием, между репрезентациями пространства и пространствами репрезентации. Тогда как теоретическая проблема состоит именно в их сопряжении, с выявлением опосредующих звеньев.

Поэтому необходимо подчеркнуть важность пространственной иллюзии, которая проистекает не из геометрического пространства как такового, не из визуального пространства как такового (пространства изображений и фотографий, а также планов и чертежей) и не социального (практического, переживаемого) пространства как такового, но из их совмещения – колебания от одного к другому или подмены одного другим. То есть визуальное выдается за геометрическое, а оптическая прозрачность (читабельность) визуального смешивается с логико-математической интеллигибельностью. И наоборот.

Виной тому – опять-таки ложное осознание абстрактного пространства и (объективная) ложность самого этого пространства. Для «здравого смысла» визуальность, которая сводит предметы к зеркальной, зрелищной абстракции, неотличима от научной абстракции с ее аналитическими, а значит, редуцирующими подходами. Редукция и экстраполяция осуществляются как на грифельной доске, так и на чертежном кульмане, с помощью как белого листа, так и схем, посредством письма или бессодержательного абстрагирования. Последствия подобной операции тем более серьезны, что пространство математиков, как и любая абстракция, есть мощное средство воздействия – господства над материей, а значит, разрушения. Притом что визуальное, взятое по отдельности, всего лишь сублимирует и растворяет тело и природную энергию как таковые. В сочетании же они приобретают пугающую силу, которая компенсирует бессилие чистого взгляда мощью технических схем и научной абстракции.

Наш анализ будет бессмысленным без восстановления в правах политэкономии как познания производственной деятельности. Однако речь уже не о политической экономии вещей в пространстве; эту устаревшую науку призвана заменить политическая экономия пространства (его производства).

Оставим пока в стороне бурное развитие технологий, демографический взрыв, экологическую угрозу – дополнительные аргументы в пользу первостепенного значения пространства. Как можно представить себе будущее бурление человеческих толп (начало которому положено в некоторых странах), не обращаясь одновременно к проблематике пространства? Заметим, кстати, что подобный подход резко отличается от философии или философской позиции тем, что основан на практике, и основа эта не ограничивается архитектурой или тем, что принято называть «урбанизмом», но – как только научная мысль принимает в расчет экономику и политику – распространяется на социальную практику в глобальном масштабе.

Итак, что можно считать доказанным на данном этапе анализа? Несколько положений. Чтобы объединить ментальное и социальное, их следует разграничить, восстановив опосредующие звенья. Понятие пространства не заложено в самом пространстве. Равным образом понятие времени не является временем во времени, что уже давно известно философам. Содержанием понятия пространства не является абсолютное пространство (в себе); тем более это понятие не содержит в себе некоего пространства. Понятие собаки не лает! Денотатом и коннотатом понятия пространства служат все возможные пространства, абстрактные и «реальные», ментальные и социальные. Среди прочего, в него входят два аспекта: пространство репрезентации и репрезентация пространства.

Однако в это понятие вкралась путаница – в силу того, что все философы, будучи эпистемологами, выстраивали пространства по образцу математиков: как картезианские пространства упорядоченных знаний. Иными словами, они действовали так, как если бы понятие пространства порождало (производило) некое (ментальное) пространство. И здесь мысль упиралась в дилемму: либо разрыв (между ментальным и социальным), либо смешение и путаница. Или же пропасть между логикой, математикой, эпистемологией, с одной стороны, – и практикой, с другой. Или же неумолимая системная логика социума, социального (спациального), товара, капитала, буржуазии, капиталистического способа производства и т. д. Логика без остатка.

Тем самым «истинное пространство» подменяет собой «истину пространства», то есть практические проблемы (бюрократию, власть; ренту, выгоду и т. п.), создавая иллюзию некоторого порядка в хаосе явлений; возникает опасность того, что социальное пространство будет определяться через пространство планировщика, политика, администратора, архитектурное (социальное, построенное) пространство – через (ментальное) пространство архитектора и т. д.

 

V. 5

К 1910 году художники академического толка по-прежнему «выразительно» пишут «прекрасные» образы: волнующие лица (отражающие чувства, то есть чувства художника), соблазнительные ню (отражающие желания зрителя и художника). Напротив, авангардная живопись разделяет значение и экспрессию, хоть и не вполне отдавая себе в этом отчет. (Концепты ей чужды.) Эти художники весьма проницательно улавливают в своих экспериментах начало «кризиса субъекта» в современном мире. В (живописной) практике они передают новое явление (связанное с исчезновением любых координат), а именно то, что коммуникация осуществляется только за счет значения, ибо оно отделено от «субъекта» – автора, художника и даже конкретного зрителя. Из чего следует, что живописный объект, картина, заключается не в подражании объективной реальности (чьи референты – привычное время и пространство, здравый смысл, восприятие «реальности» по образцу восприятия природы – исчезают) и не в «экспрессии», относящейся к субъективным эмоциям и чувствам. Художники подвергают «предмет» на картине величайшим издевательствам и насилию, вплоть до изнасилования. Недолго думая они разбивают, расчленяют его. Единожды начавшись, расхождение «субъекта» и «объекта» не ведает пределов. Но на самом деле в нем проступает нечто иное.

Если верить наиболее авторитетным комментаторам, новизна возникает в 1907 году. Пикассо открывает новую манеру живописи: он заполняет всю поверхность картины целиком, без горизонта и заднего плана, но и разламывает эту поверхность – пространство изображенных фигур и пространство, их окружающее. Если Матисс в те же годы довел до совершенства ритмическую трактовку поверхности, то Пикассо резко структурирует ее; как скажут позднее, он не ограничивается структурированием, но идет дальше – привносит в нее «диалектику» через ярко выраженные оппозиции, обозначенные не столько красками, ритмами, фоном, сколько линиями и планами. Он разбивает на части не только поверхности полотна, но и все предметы, запуская тем самым парадоксальный процесс: третье измерение (глубина) одновременно редуцируется до покрытой краской поверхности и восстанавливается через множественность симультанных аспектов изображенной вещи (аналитический кубизм). То есть перед нами: воплощение конца всей системы координат (евклидова пространства, перспективы и линии горизонта и т. д.); гомогенное и одновременно разбитое пространство; пространство с завораживающей структурой; диалектизация на основе оппозиций (парадигм), но лишь намеченная, не приводящая к распаду картины; абсолютная визуализация предметов, которая подменяет собой обозначенную диалектизацию.

Разъединение экспрессии и значения, высвобождение означающего имеют далекоидущие последствия. Тем более что сказываются они не только в живописи. Живопись занимает в нашем анализе особое место потому, что в данную эпоху она была особым образом связана с пространством. В первую очередь, высвобождение затрагивает само значение; знак (означающее) отделяется от того, на что он указывает (означаемого). Знак перестает быть «предметом» и становится предметом на полотне, то есть обработкой объективно данного: он одновременно и сразу сломан, расчленен, «симультанизирован». «Означаемое» же присутствует в скрытом виде. А значит, оно тревожит, а главное – несет не удовольствие, радость или умиротворение, но интеллектуальный интерес и, быть может, тревогу. Из-за чего? Из-за разбитых образов разлетевшегося вдребезги мира, из-за расчлененного пространства, из-за безжалостной «реальности», смешивающейся с собственной абстракцией, с собственным анализом, ибо она уже «является» абстракцией и действенной аналитикой. Что приходит на место субъективности, экспрессии? Насилие, которое бесчинствует в современном мире, опустошая все сущее.

Случай Пикассо далеко не прост. И прежде всего, следует не вливаться в комичный хор его почитателей, а рассматривать его именно как отдельный «случай». Представление о художнике-революционере (ибо «коммунисте»), добившемся признания в буржуазном мире (несмотря на то что был «коммунистом») и прославившемся на весь мир, отличается редкостной наивностью – хотя бы потому, что «коммунистический мир» так его и не принял. Пикассо не покорял мира и тем более не был открыт заново. Он изначально нес то «видение», какое предполагал и ждал существующий мир, причем с самого начала кризиса, с момента, когда рухнула система координат и в мир ворвалось насилие. Вместе с империализмом, мировой войной, – первым проявлением складывающегося наконец мирового рынка, первым образом «мира». Вместе и одновременно с Баухаузом – то есть с абстрактным пространством. Повторим еще раз: Баухауз – не причина его, а только обозначение.

Пространство Пикассо положило начало пространству современности. Это не значит, что он его произвел. Его черты таковы: пространство безудержной визуализации, диктатура зрения – и фаллоса: агрессивная мужественность, бык, средиземноморский самец, мачизм (бесспорная гениальность в генитальности), возвышающийся до самопародии и даже самокритики. Жестокость Пикассо по отношению к телу, особенно к телу женскому, подвергнутому всяческим пыткам, выставленному в карикатурном виде, – это диктат господствующего пространства, глаза и фаллоса, насилия. Тело может высказать (признать, подтвердить) себя лишь через самоизобличение. Пикассо как великий, истинный художник, истребляющий искусство и приводящий его в действие (истребив все), провидит и предваряет диалектизацию пространства – возникновение нового, иного (дифференциального) пространства на развалинах прежнего, того, что разбито на куски и чьи противоречия обнаружены и раскрыты художником; эти противоречия, высказанные и несказанные, заложены в нем самом, в его творениях.

 

V. 6

В тот же период Фрэнк Ллойд Райт предпринимает первые попытки отказаться от стены, замыкающей пространство и разделяющей внешнее и внутреннее. Стена сводится к поверхности, а поверхность – к прозрачной перегородке. Свет потоками льется в дом; из каждой комнаты можно созерцать природу. Материальность, толщина и вес стен, больше не играет в архитектуре ведущей роли. Материя отныне будет всего лишь оболочкой пространства, она уступает главенство свету, наполняющему это пространство. «Архитектура стремится к невещественности»: ее, вслед за философией, искусством и литературой, обществом в целом, влечет к абстракции, визуализации, формальной пространственности.

Но вскоре начинается распад, отсутствовавший на раннем этапе. Поскольку стена перестает быть несущей (превращаясь в стеклянную или раздвижную перегородку), внутреннее пространство выходит на свободу. Исчезает фасад (чтобы вернуться вновь в эпоху фашизма в еще более пышном и грубом виде), что влечет за собой разложение улицы. Ле Корбюзье в своих сочинениях и постройках расчленяет внешнее пространство (фасад, внешний облик здания). Автор называет это «свободой»: свободой фасада по отношению к внутренней планировке, свободой несущей конструкции по отношению к внешнему облику, свободой расположения этажей и квартир по отношению к каркасу. На самом же деле мы имеем: разлом пространства, гомогенность архитектурного ансамбля, понимаемого как «машина для жилья» и жилищная среда человека-машины, разъединение элементов, оторванных друг от друга и разрывающих изнутри градостроительный комплекс, улицу, город. Рационализация у Ле Корбюзье приводит к идеологизации – если не наоборот. В сознании людей той эпохи, и особенно Ле Корбюзье, идеология (дискурс) природы, солнца и зелени заслоняет смысл и содержание проектов. Природа уже отдаляется; она перестала быть точкой отсчета, и потому ее образ вызывает восхищение.

 

V. 7

Считать художников причиной или основой пространства (архитектурного, городского, глобального) – это наивность историков искусства. Они рассматривают только произведения, вынося за скобки социальный аспект и социальную практику. Этот момент следует подчеркнуть особо, ибо перед нами точка перегиба не только в истории искусства, но и в истории современного общества и его пространства. Доказано, что художники подготовили появление архитектурного пространства Баухауза. Но каким образом? Примерно в те же годы, что и Пикассо, другие великие мастера, например Клее и Кандинский, изобретали не просто иную манеру живописи, но иную спациальность. И, возможно, достигли в этом смысле большего, чем Пикассо, особенно Клее. Предмет (изображенный на картине) воспринимается в ощутимой, то есть видимой и читабельной, связи с тем, что его окружает, с пространством картины в целом. У Клее, как и у Пикассо, пространство отрывается от «субъекта», от эмоции и экспрессии; оно подано как значение; но Пикассо проецирует на полотно предмет одновременно в разных ракурсах, анализируя их взглядом и кистью, тогда как у Клее направляемая глазом мысль, проецируясь на поверхность холста, в буквальном смысле вращается вокруг предмета, определяет его положение. Все, что окружает предмет, становится видимым. Иначе говоря, предмет в пространстве оказывается связан с презентацией пространства.

Художники раскроют социально-политическое преобразование пространства. Архитектура же окажется на службе власти и государства, а значит, будет реформистской и конформистской – в мировом масштабе. Притом что ее появление приветствовали как революцию, более того, как архитектурную антибуржуазную революцию! Баухауз, равно как и Ле Корбюзье, отразил (то есть сформулировал и воплотил) архитектурные требования государственного капитализма, мало чем отличающиеся от требований государственного социализма, которым отвечали работы русских конструктивистов того же периода. Последних отличало более богатое воображение (утопического характера), нежели у их западных собратьев; на родине их сочтут реакционерами, в то время как их современники из Баухауза прослывут бунтарями. Это недоразумение, растянувшееся на полвека, не развеяно и в наши дни: идеология и утопия, сплетенные с знанием и волей и неотличимые от них, до сих пор сильны. Во вновь обретенной природе – солнечной, светлой, отмеченной знаком жизни – высятся металл и стекло. Возносясь над улицей, над городской реальностью. Прославляя прямизну (углы, линии). Порядок власти, порядок самца – короче, моральный порядок превратился в порядок естественный.

И тем не менее бурный творческий подъем этой эпохи – эпохи перед Первой мировой войной и сразу после нее – являет странный контраст с бесплодием вторых послевоенных лет.

 

V. 8

В тот же период в так называемых «передовых» (промышленно развитых) странах теоретическое осмысление пространства, сложившееся помимо классической философии, вне рамок собственно эстетических произведений (и стремящееся соотнести себя с «реальностью»), начинает распадаться. Говоря в самых общих чертах, проклевываются идеи о пространстве «культуры», с одной стороны, и противостоящие им, по крайней мере внешне, идеи о пространстве поведения. Идет борьба бихевиоризма (а не либерального гуманизма, унаследованного от XIX века) и культурной антропологии; в Соединенных Штатах эти два учения сливаются воедино.

Этнологи и антропологи – среди них нужно отметить упомянутых выше Мосса, Э. Эванса-Причарда, Рапопорта – проецируют в настоящее и будущее выводы (нередко весьма тонкие), сделанные на основе изучения обществ максимально отсталых и далеких от истории, от городов, от промышленности и техники. Они вдохновляются описаниями крестьянских и племенных жилищ, вместо того чтобы вернуть их в область фольклора. Их позиция имеет успех, ибо она не учитывает (капиталистической) современности и льстит мимесису, склонности к рассуждениям по аналогии и воспроизводству через подражание. Теория пространства культуры превращается в культурную модель пространства.

Такому статичному пониманию противостоит еще одна статичная концепция, где переживаемое пространство отождествляется с суммой раздражителей и определяется через рефлексы. Преимущество этой теории в том, что она не только не ставит во главу угла сухую абстракцию – культуру, но и относит культурные явления к «пространствам репрезентации», тем самым косвенно поднимая проблему связи идеологии и метафизики. Зато ей присущи все недостатки, отличающие как капиталистический бихевиоризм, так и его «социалистическую» соперницу, теорию Павлова. Редукционистская по сути своей, она упускает из виду творческое начало, замалчивает потребность в создании нового пространства для новой жизни (это отнюдь не означает, что для сотворения новой жизни достаточно придумать пространство!).

 

V. 9

Из сказанного выше следует вывод, прямо противоположный аксиоме Декарта: абстрактное пространство невозможно помыслить абстрактно. У него имеется «содержание», но характер этого содержания таков, что абстрагирование «улавливает» его в обрабатывающей его практике. Содержание абстрактного пространства заключается в противоречиях, которые на первый взгляд снимаются абстрактной формой, но со всей очевидностью обнаруживаются при ее анализе. Как такое возможно? Как пространство может представать одновременно и гомогенным, и раздробленным? Единообразным и расчлененным? Дело прежде всего в том (и это не имеет ничего общего с имманентным пространству отношением «означающее – означаемое»), что «логика пространства», его когерентность и видимые значения прикрывают присущее абстракции насилие. Насилие имманентно инструментальному пространству – хоть это пространство и выглядит рациональным, очевидным, – точно так же как оно неотделимо от любого инструмента (который насильственно режет, разделывает, членит, разбивает материю природы). Но наш анализ следует углубить.

Сегодня, когда понятия меновой стоимости, товара, денег, капитала закрепились в «культуре», легко понять, что они представляют собой конкретные абстракции, формы, обладающие социальным существованием (подобно языку, о котором столько всего понаписано, и подобно пространству), но что для социального существования этим формам необходимо содержание. Капитал неизбежно распадается на части, дробится на отдельные капиталы, однако при этом сохраняет или образует некое единство: таково условие его функционирования (рынок капиталов). Части капитала – капитал торговый, промышленный, банковский, финансовый – вступают между собой в конфликт. Тем не менее, несмотря на фрагментацию, капитал сохраняет формальную целостность. «Части» входят в единую устойчивую форму, обладающую именно социально «реальным» внешним обличьем: это цельность, капитал. Гетерогенность, конфликты, противоречия не явлены как таковые. То же относится и к собственности: она делится на недвижимую и движимую, на земельную и денежную. Что касается рынка, то, как всем хорошо известно, само его понятие предполагает фрагментацию: товарный рынок (на который делается упор в однобоком толковании марксизма), рынок капиталов, рынок труда, земельный рынок (рынок строительства, жилья, а значит, пространства), рынок произведений (предметов искусства), знаков и символов, знаний и т. д.

Абстрактное пространство можно помыслить абстрактно лишь посредством разделения (оторвав логику от диалектики), редукции (противоречий к когерентности), смешения остатков, возникающих при редукции (например, логики и социальной практики). Абстрактное пространство, понимаемое как инструмент (а не только как социальная видимость), – это прежде всего природный локус, орудие его подчинения, нацеленное (в пределе) на его уничтожение. Это же пространство соответствует разрастанию (социальной) практики, порождающей все более обширные и плотные сети на поверхности земли, под и над ее поверхностью. С другой стороны, оно соответствует также абстрактному труду (у Маркса так обозначается труд вообще – средний общественный труд, затраченный на производство меновой стоимости вообще, общей формы товара); абстрактный труд не имеет ничего общего ни с ментальной абстракцией, ни с научной абстракцией в том смысле, в каком ее понимает эпистемология (которая выделяет практические понятия, составляя их перечень и возводя их в ранг абсолютного знания); он, как и сама меновая стоимость и форма стоимости, обладает социальным существованием. Чтобы перечислить «свойства» такого пространства, его следует для начала рассмотреть как среду обмена (с его импликацией – взаимозаменяемостью), стремящуюся поглотить обычай. Что ни в коей мере не исключает обычая политического, даже наоборот; пространство государственного господства, (военного) насилия есть в то же время пространство воплощения различных стратегий. Однако его (ограниченная) рациональность отчасти схожа с рациональностью предприятия (из чего не следует, что техническое разделение труда можно приравнять к разделению социальному). В таком пространстве проявляется мир товара с его импликациями – накоплением и ростом, расчетом, прогнозированием, программированием. Иными словами, это пространство, в котором путем давления и подавления действует тенденция к гомогенизации; ее орудием служит семантическая пустота, уничтожающая все предшествующие значения (что не является помехой для усложнения мирового порядка, множественности сообщений, кодов, операций). К тому же абстрактному пространству ведут как масштабная метафоризация, реализующаяся в истории, так и метонимизация, действующая в процессе накопления и выносящая тело за его собственные пределы (парадоксальная форма отчуждения). Перед нами широкий процесс перехода от материальной истины (телесного присутствия) к верховенству писаного текста, «плана», визуальности и спрямления внутри визуального. Таким образом, абстрактное пространство заключает в себе одновременно гипертрофированный аналитический интеллект, государство и бюрократические государственные интересы, «чистое» знание, дискурс власти. Абстрактное пространство бюрократии предполагает определенную маскировочную «логику», скрывающую его противоречия, и соединяет в себе зрелище и насилие (в противовес «чистому» зрелищу). Наконец, выясняется, что подобное пространство почти неотличимо от пространства, выстроенного философами, от Декарта до Гегеля, и представляющего собой сплав интеллигибельности («res extensa») с политикой, знания с властью. Его следствием служит жестко авторитарная пространственная практика (практика барона Османа; та, что была позднее систематизирована Баухаузом и Ле Корбюзье): деятельность аналитического ума, достигающего успеха в дисперсии, разделении, сегрегации (и с их помощью).

Итак, в пространстве гомогенизации нет ничего гомогенного. Оно «полископично» и множественно; оно содержит и на свой лад принудительно унифицирует отдельные разрозненные фрагменты и элементы. Оно возникает в истории как среда социально-политического компромисса между аристократией и буржуазией (между земельной и денежной собственностью) и в дальнейшем опирается на конфликт между финансовым капиталом – предельной абстракцией – и действиями во имя пролетариата.

 

V. 10

В эту текстуру (в эту ткань) вторгается на правах действующей идеологии, поставляющей мотивировки и обоснования, пространство, которое разрабатывают художники-авангардисты – те, кто берет в расчет обрушение системы координат. Они наглядно представляют предмет в пространстве господствующей социальной практики. Одновременно со стороны архитекторов и урбанистов привносится (также в качестве действующей идеологии) идея первичного пустого пространства как содержащего, куда помещаются фрагменты содержимого, как нейтральной среды, принимающей в себя разрозненные предметы, людей, жилые дома. Коротко говоря, перед нами бессвязность под знаком когерентности; разделение и распад в целостности; текучее и мимолетное в устойчивом; конфликтные отношения в рамках внешней логики и результативной комбинаторики.

Абстрактное пространство обладает также множеством иных черт. Именно в нем желание отделяется от потребностей, а затем не самым удачным образом согласуется с ними. В нем располагается и распределяется средний класс, (внешне) нейтральный, ибо в социально-политическом плане он находится между двумя полюсами – буржуазией и рабочим классом. Пространство не служит «выражением» этого класса; напротив, оно отведено ему в рамках основных действующих стратегий. Средний класс обретает то, к чему стремится, – зеркало своей «реальности», умиротворяющие репрезентации, картину социального мира, в которой у него есть обеспеченное, отведенное ему место. Тогда как на самом деле в этом пространстве средний класс с его невнятными устремлениями и более чем внятными потребностями подвергается манипуляциям.

Абстрактное пространство, средоточие властных стратегий, есть также место миметических споров и утех: моды, спорта, искусства, рекламы, сексуальности, превращенной в идеологию.

 

V. 11

В абстрактном пространстве, то есть пространстве анафоризации (которая преобразует тело, перенося его за собственные пределы, в сферу идеально-визуального), совершается также странная подмена, связанная с проблемой пола. В той мере, в какой сексуальные отношения естественны, они предполагают обоюдность; в дальнейшем эта связь может получить абстрактное обоснование и легитимацию и тем самым превратиться в социальную реальность (ошибочно именуемую «культурной»). Физическая взаимность, будучи узаконена, становится обоюдным договором, «обязательством», свидетелем и гарантом которого выступает власть. Однако в ходе этого процесса изначальная связь претерпевает серьезное изменение.

Пространство подмены, где природа замещена холодной абстракцией, отсутствием удовольствия, – это ментальное пространство кастрации (одновременно фиктивной и реальной, символической и конкретной). Это пространство метафоризации, где образ женщины вытесняет реальную женщину, где ее тело распадается на части, где разбивается желание и дробится жизнь. В абстрактном пространстве царит фаллическое одиночество, саморазрушение желания. Секс заменила репрезентация секса, обозначаемая словом «сексуальность», за апологией которой скрывается ее обесценивание.

Секс, утративший свой природный статус и тщетно взывающий к «культуре» тела, также становится локализацией, спецификацией, специализацией со своими локусами и органами: «эрогенными» зонами, предписанными сексологами, «органами» репродукции. Сексуальность (не культура и не природа), судя по всему, есть кодированная и декодированная подчиненная подсистема: она – жестко заданное опосредующее звено между «реальным» и воображаемым, между желанием и страхом, между потребностями и фрустрацией. Само тело, оказавшись в абстракции пространства, разделенного на особые локусы, распадается на части, превращается в пыль. Представленное на рекламных изображениях тело (ноги для чулок, груди для бюстгальтеров, лицо для макияжа и т. п.) разрушает желание, обрекая его на тоскливую фрустрацию и неудовлетворенное удовлетворение локальных потребностей. Телесная смерть в абстрактном пространстве – и в меру его воздействия – совершается двояко: символически и конкретно. Конкретно: в результате того или иного насилия. Символически: через фрагментацию живого. В частности, женского тела, превращенного в меновую стоимость, товарный знак и самый товар.

Секс и сексуальность, удовольствие и наслаждение отождествляются с «досугом» в местах, специально предназначенных для досуга: в городах, на курортах, в горах, на пляжах. Пространства досуга эротизируются; таковы ночные пространства кварталов, отведенных под иллюзорное празднество. Эрос, как и игра, превращается в потребителя и объект потребления. Посредством знаков? Да. Посредством зрелищ? Да. Абстрактное пространство кастрирует дважды: вычленяя фаллос, отделяя его от тела и закрепляя в пространстве (вертикаль), помещая его под надзор взгляда. В мире знаков визуальное и дискурсивное усиливают друг друга (служат друг для друга контекстом). «По указке коммерческого терроризма», как пишет Шелски? Да. Но также – и это главное – посредством локализации, дробных специализированных пространств, принимающих во всем мире однородную форму. Абстрагирование тела завершается посредством (функциональной) фрагментации и локализации.

Странное пространство: гомогенное и состоящее из разного рода гетто. Прозрачное и лживое – полное ловушек. Ложно правдивое, «искреннее»: не объект ложного сознания, но, напротив, локус и среда, порождающие (производящие) ложное сознание. Присвоение этого пространства, которое в любом случае, даже будучи успешным и конкретным, должно было бы сопровождаться символизацией (появлением символов, представляющих его, делающих его присутствующим здесь и сейчас), оказывается означенным и тем самым иллюзорным. Приняв данную дилемму, мы обнаруживаем, что ее импликации и следствия почти неисчерпаемы. Абстрактное пространство содержит многое, но не указывает на свое содержание, а скрывает (отрицает) его. Оно содержит четко заданное воображаемое: образы-фантазмы, символы, которые с виду относятся к «чему-то другому», но образуют его содержимое. Оно содержит репрезентации, производные от установленного порядка: статусы и нормы, локализованные иерархии и иерархии локусов, связанные с локусами роли и ценности. Такие «репрезентации» действуют в пространстве и через пространство, служащее их носителем и обеспечивающее их действенность, как указания и предписания. В этом пространстве происходит бесконечная подмена вещей, действий, ситуаций – репрезентациями (идеологическими, а значит, абсолютно неэффективными). «Мир знаков» – это не только пространство, занимаемое знаками и изображениями (предметами-знаками и знаками-предметами). Это пространство, где Эго связано уже не со своей природой, не с материей и даже не с «вещностью» вещей (товаров), но с вещами, которые дублируются знаками и вытесняются (замещаются) ими. «Я» – носитель знаков и имеет дело только с другими носителями знаков.

Гомогенизирующее и дробное пространство распадается на весьма сложные секторальные модели. Все эти секторы внешне являются результатом объективного, так называемого системного анализа, выявляющего (якобы эмпирическим путем) различные множества и подмножества, частные «логики». Вот взятые наугад примеры: транспортная система, городская система, сфера обслуживания, школьный сектор, пространство труда и соответствующий рынок – рынок рабочей силы – с его учреждениями и институциями, рынок капиталов и банковская система и т. д. Общество постепенно рассыпается на бесконечные системы и подсистемы; любой социальный объект предстает некоей связкой, особой системой. Идеологи, считающие себя безыдейными, технократы и специалисты полагают, будто констатируют факты, и ведут строительство на основе того или иного отдельно взятого параметра, той или иной группы переменных. Логическая когерентность и практическая связность данной системы постулируется без всякого рассмотрения; первая же попытка анализа развеяла бы такой постулат без следа (например: воплощена ли «городская система» в том или ином городе? Или она представляет город вообще?). Тем самым будто бы определяются механизмы, характерные для «реального» аспекта действительности; но эти механизмы выявляются изолированно, в силу того что тот иной аспект «реальности» берется в отрыве от других. Тавтология выдает себя за науку, а идеология – за специализацию. При этом «моделирование», «имитация», «системный» анализ имеют успех в силу своего имплицитного постулата: пространства, служащего основанием для выделения переменных и выстраивания множеств. Верификация моделей опирается на это пространство, ибо сами модели служат его реализации. Схема успешно действует вплоть до определенного момента, пока не приводит к хаосу.

 

V. 12

Видеоспациальность (как мы показали выше, ее не следует смешивать ни с геометрическим пространством, ни с пространством оптическим, ни с пространством непосредственным, природным) обладает на практике огромной редуцирующей силой. Она наследует истории и историческому насилию и тем не менее несет с собой редукцию предшествующего пространства – пространства природы и пространства истории. Иначе говоря, уничтожение как «природного», так и городского пейзажа. Данное утверждение относится как к деструктивным событиям и решениям, так и к менее очевидным, нежели события и решения, но не менее важным сдвигам и подменам. Когда городская площадь, место встреч, расположенное в стороне от уличного движения (например, площадь Вогезов), превращается в перекресток (как, например, площадь Согласия) и перестает быть местом встреч (как, например, Пале-Рояль), городская жизнь мало-помалу приходит в глубокий упадок и ее сменяет абстрактное пространство – то, в котором передвигаются атомы дорожного движения (автомобили). Много сказано и написано о том, как Осман разрушил историческое пространство Парижа, заменив его пространством стратегическим, то есть запрограммированным и изначально расчлененным; возможно, критикам следовало бы уделить большее внимание качеству пространства, получившего эту смертельную рану: оно содержало двойную сеть проходов и улиц, то есть отличалось на редкость высокой качественной сложностью. Может ли случиться так, что едва ли не тотальная визуализация (доведенная до предела «логика визуального») сомкнется с «логикой общества» – стратегией государственной бюрократии? Подобная смычка кажется невероятной: она слишком прекрасна, чтобы быть правдой. Тем не менее она состоялась: это Бразилиа, творение Оскара Нимейера. И не осталась незамеченной. Пространство Бразилиа – настолько точная проекция технократического государственно-бюрократического общества, что выглядит едва ли не насмешкой над ним.

Как мы уже знаем, редукции подвергаются и без того редуцированные измерения евклидова пространства: оно становится в буквальном смысле плоским, сводится к поверхности, к плану. Напомним операции (как связанные, так и не связанные между собой), которые приводят к такому уплощению: тот, кто видит и умеет только видеть; тот, кто чертит и умеет лишь проводить линии на листе бумаги; тот, кто передвигается и способен передвигаться лишь на машине, – все они так или иначе калечат пространство, режут его на куски. Их действия дополняют друг друга: взгляд водителя машины нацелен на ориентирование и видит лишь то, что служит ему ориентирами; он воспринимает только свой маршрут (в материальном, механизированном, техническом виде) и только с точки зрения полезной функциональности – скорости, читабельности, доступности. Впрочем, тот, кто умеет только видеть, в итоге не видит почти ничего. Чтение пространства, созданного специально ради читабельности – «чистой» и иллюзорной транспарентности, – в некотором роде сродни плеоназму; неудивительно, что на следующем этапе оно воспринимается как плод внутренне связной деятельности и, более того, как отправная точка убедительного, ибо когерентного дискурса. Как мы попытались показать, эффект прозрачности, столь милый сердцу любителей простой логики, служит, быть может, главной ловушкой и источником ловушек. Благодаря ему пространство определяется восприятием абстрактного субъекта, например водителя автомобиля, наделенного коллективным здравым смыслом, способностью читать дорожные знаки и единственным органом – глазом, который служит для перемещения в поле видимости. Пространство тем самым являет себя только в редуцированном виде. Объем заменяется поверхностью, а целое – визуальными указателями, расположенными вдоль установленных маршрутов, которые заранее проложены на «плане». В самый момент формирования пространства происходит странное – и не поддающееся осмыслению – смешение между ним и его поверхностью, причем последняя обусловливает его абстрактность, придает ему физическое, наполовину фиктивное, наполовину реальное существование. Абстрактное пространство превращается в симулякр пространства полного (того, что было наполненным в природе и в истории). Перемещение в нем (прогулка, блуждание) становится переживаемой, жестовой имитацией прежней городской деятельности, встреч, движения среди конкретно существующих предметов и людей.

Так может ли «субъект», сам обреченный на абстракцию, избежать распыления пространства на изображения, знаки, связные и бессвязные источники информации? Для мыслящего «субъекта» пространство предстает зеркалом, однако сам «субъект», как у Льюиса Кэрролла, попадает в зазеркалье, становясь переживаемой абстракцией.

 

V. 13

В процессе становления абстрактного пространства совершается еще одна подмена, не менее важная, чем перечисленные выше: подмена места жительства жилищной средой; последнюю отличает абстрактная функциональность. Господствующие классы завладевают абстрактным пространством по мере его формирования (которое является результатом их политической деятельности, но не совпадает с ней); они применяют его как орудие власти, но не забывают и о других способах его использования: организации производства и средств производства, извлечении прибыли.

Поэзия, заключенная в слове жительство («…Поэтически жительствует человек на этой земле», – говорит Гельдерлин), не отменяет того факта, что на протяжении столетий оно имело смысл только применительно к аристократии. Архитектор возводил религиозные здания, дворцы и крепости, состоя на службе «сильных мира сего», дворян и духовенства. Особняк, жилище клонящейся к упадку аристократии, которой вскоре будет подражать (крупная) буржуазия, требует роскошных, пышных покоев, расположенных, однако, в стороне от проходных мест: улицы, площади, проспекта. Комнаты выходят окнами на парадный двор. Аристократ не желает видеть и не хочет, чтобы видели его, – разве что на торжественных церемониях. Он самодостаточен. Поэтому главное во дворце или особняке – его внутренняя планировка. При всем его великолепии в нем сохраняется нечто органическое, природное; этим он и привлекателен. Фасад имеет второстепенное, побочное значение; нередко он отсутствует. Его заменяет строгий монументальный портик, парадное крыльцо, выходящее во двор. Во внутреннем пространстве хлопочут домочадцы; господина окружают свои – жена, дети, ближняя и дальняя родня, – в свою очередь, окруженные прислугой. Уединения нет, оно не имеет смысла. Места уединения придумала буржуазия и обуржуазившееся дворянство одновременно с фасадом. Тем не менее «службы», конюшни, кухни строго отделены от помещений, где живут господа, чья гордыня, надменность, потребности и желания распространяются на присвоенные ими локусы.

Буржуазное жилище берет дворянский особняк за образец, но подражание немедленно обнажает совершенно иное наполнение пространства. Парадные комнаты – гостиная, столовая, курительная, игровая зала – служат предметом неусыпных забот: пышное убранство, меблировка. Они расположены иначе, нежели в аристократическом доме; они смотрят на улицу – дверями, окнами, балконами. На первый план уже выходит зримое, визуальное. Фасад, украшенный скульптурами, балясинами, лепниной, предназначенный для того, чтобы быть увиденным и видеть окружающее, выстраивается вокруг балконов. Линия смежных фасадов обеспечивает непрерывную протяженность улицы, которая уже редуцирована к проходной функции. Однако пока она еще очень важна. Вычерчивая фасад и тщательно отделывая его, архитектор оживляет улицу и создает городское пространство. Расположение улиц и проспектов, площадей и парков еще подчинено рационалистической перспективе. Пространство уже лишается органичности, но сохраняет определенное единство. Буржуазный жилой дом пока не превратился в коробку. Что же касается «функций» (еды и питья, сна и занятий любовью), то они уходят вглубь. Их строго осуждают, считают грубыми и вульгарными и ссылают на задворки дома: на кухни, в ванные, ватерклозеты, спальни, зачастую расположенные вдоль или в конце темного коридора или выходящие в маленький мрачный дворик. Коротко говоря, в рамках господствующего отношения «внешнее – внутреннее» предпочтение отдается внешнему. Эрос исчезает, причем парадоксальным образом: в двусмысленном интимном, личном пространстве гостиных и особых скрытых комнат. Психоанализ пространства показывает, что в буржуазном пространстве действует фильтрация эротики, вытеснение «похоти», цензурирование и цензура. Слуги же, челядь, живут наверху, под самой крышей. Жилое пространство есть царство торжественного морализма (неведомого аристократии), семьи и супружества – генитальности, – красиво именуемых «личной жизнью» и «уютом». Внешнее берет верх в отношениях «внутреннее – внешнее», потому что только оно имеет значение: то, что видно и что выставлено напоказ. Однако ценность внутреннего, в котором умирает Эрос, обманчивым образом повышается. Плотные шторы обособляют внутреннее от внешнего, отделяют балкон от гостиной, хранят «личное» и обозначают его. Иногда шторы раздвигают, и тогда фасад залит светом: в доме праздник. С другой стороны (и для других) ансамбль дополняется тем, что именуют «предметами искусства», иногда живописными или скульптурными ню, накладывающими на него «печать» природы или разврата, – дабы вернее отбросить подальше и то и другое.

Переживание пространства также является предметом теоретического анализа. Конечно, было бы слишком тривиально сделать акцент на повседневном переживании и перенести его непосредственно в теорию. Описывая «вред» лифта, который, позволив людям зажиточным попадать на верхние этажи многоэтажных зданий, разорвал при этом связи, возникающие благодаря лестнице и лестничной площадке, мы далеко не уйдем. Но теория не должна выносить за скобки переживание ради утверждения понятий. Напротив: переживание входит в теорию, снимая разделение (но не различие, разграничение) между осмыслением и жизнью. Анализ обуржуазившегося пространства подтверждает теорию абстрактного пространства. Более того, объединяя переживание и осмысление, он выявляет содержание абстракции и тем самым устраняет границу между чувственным и теоретическим. Когда чувства становятся теоретиками, теория раскрывает смысл чувственного.

«Восходящий» капитализм, капитализм «прекрасной эпохи» (с конкуренцией, великолепной нормой прибыли и слепым, но быстрым накоплением), для начала, как известно, произвел для рабочего класса многочисленные трущобы на периферии. Очень скоро пространство здания с традиционными внутренними отношениями – буржуазия внизу, рабочие и слуги в мансардах – оказалось уничтожено. Трущобы были вынесены на периферию, в пригороды, а с ними и комнатушки, расположенные сначала в темном коридоре, на заднем дворе, иногда в подвале. Это – «прекрасная эпоха» буржуазии.

Именно тогда сложилась жилищная среда с ее коррелятами: минимальной жилой площадью, качество которой оценивается количественно, блоками и дистанциями; также минимальной инфраструктурой и запрограммированной окружающей средой. На самом деле с помощью таких приблизительных расчетов определяется не что иное, как нижний порог допустимого. Впоследствии, в ХХ веке, трущобы постепенно исчезают. В пригородном пространстве возникают коттеджи и «строительные комплексы», контраст между которыми не уступает контрасту между богатыми домами и лачугами бедняков. Тем не менее опыт «прожиточного минимума» оказался полезным. Коттеджи и новые поселки близки к нижнему порогу общежития, за которым выживание становится невозможным, ибо любая общественная жизнь сходит на нет. Пространство, подчиненное глобальной стратегии и единой власти, тем не менее разделяется внутренними незримыми границами. Границы пролегают не только между уровнями – локальным, региональным, национальным, мировым. Они обозначают те зоны, где люди, чтобы выжить, вынуждены ограничиться «наипростейшим выражением», свестись к «минимальному общему знаменателю», – и зоны, где люди могут расположиться с комфортом, где они обладают главной роскошью, временем и пространством. «Границы» – слишком слабое слово, и оно скрывает суть. Скажем так: линии разлома гомогенности, из которых вырисовываются весьма сложные, хотя и невидимые глазу, истинные конфигурации «реального» социального пространства.

Широко распространенное представление об иерархии уровней, упорядоченных измерений и переменных, скрывает эту реальность. Оно подменяет конкретное отношение «гомогенное – разбитое» логической импликацией, формальной конъюнкцией-дизъюнкцией. О пространстве рассуждают так, словно оно более или менее органично «организует» входящие в него элементы – блоки и планы, компоновку и плотность заселения, (формальную) морфологию и функциональность, урбанизацию и архитектуру. Дискурс о пространстве описывает то, что видят глаза с куда более серьезным врожденным дефектом, чем близорукость или астигматизм: такой дискурс утаивает смысл реальности. Он покрывает его слоем идеологических искажений, которые выглядят, напротив, внеидеологическими (лежащими по ту сторону идеологии). Каких искажений? Эстетики и эстетизма, рациональности и рационализма.

Классический (картезианский) рационализм по видимости опирается на административные деления и разграничения пространства. Зонирование, то есть именно фрагментация, дробление, разделение в пределах бюрократически установленной единицы, путают со способностью к рациональному различению. Распределение функций, сопровождающееся их рассеянным проецированием «на местность», смешивают с анализом, учитывающим различия. Такая рациональность фактически совмещается с морально-политическим порядком; считается, будто сила, устанавливающая условия, определяющая социально-экономическую принадлежность, происходит прямиком от Логоса, то есть от рационального «консенсуса». Классический рационализм обостряется, превращаясь в рационализм технологический и технократический. И в результате становится собственной противоположностью: абсурдом распыленной реальности. Государственно-бюрократический порядок, прикрытие государственного капитализма (если не государственного социализма), одновременно и реализуется «на местности», и маскируется на ней. Его образ расплывается в прозрачной ауре функциональной и структурной читабельности. Единство (государственных) интересов скрывает и вбирает в себя множество административных границ, соположенных, накладывающихся друг на друга фрагментов: своеобразная мозаика, каждый кусочек которой соответствует определенной «операции» (достаточно вспомнить все эти «зоны предполагаемого благоустройства», «зоны согласованной планировки», «зоны первоочередной урбанизации» и т. п.).

Абстрактное пространство по сути своей исключительно репрессивно; однако проявляется это свойство особенно хитроумным, ибо множественным образом. Имманентное ему подавление выражается то в редукции, то в (функциональной) локализации, то в иерархичности и в сегрегации, то в искусстве. Смотреть (издали), созерцать (то, что было выделено), формировать «точки зрения» и «перспективы» (в лучшем случае) – все эти подходы превращают результаты стратегии в эстетические объекты. Такие предметы искусства, как правило абстрактного, то есть нефигуративного, играют роль фигур-статистов: они служат прекрасным обозначением «окружающего» пространства, убивающего окружающую среду. Их роль полностью соответствует урбанизму макетов и генеральных планов, дополняющему урбанизм канализаций и свалок: взгляд творца – ложнопроницательный взор, не ведающий ни социальной практики «пользователей», ни идеологии, которую несет он сам, – сосредоточен на «объемах», по собственному усмотрению и к собственному удовольствию. Что нимало не мешает ему (и даже наоборот) задавать зрелище в целом, формировать единство, в которое любой ценой включаются запрограммированные фрагменты.

 

V. 14

Раскол пространства порождает конфликт, когда два обособленных содержания стремятся, каждое со своей стороны, обрести некую форму (организацию). Рассмотрим предприятие и его пространство. Во многих случаях предприятие окружает себя, выделяет из себя служебную агломерацию: шахтерский поселок, деревню, иногда город вокруг завода. Агломерация оказывается под абсолютным контролем предприятия, то есть его руководства (капиталистов). Вследствие этого рабочие во многом утрачивают статус свободных трудящихся, «пролетариев» в марксистском смысле: тех, кто располагает своим временем, за вычетом времени труда, отданного капиталисту, который покупает рабочую силу (а не самого трудящегося человека как физическое и личностное существо). Поскольку капиталистические предприятия создают островки полнейшей зависимости, кабального подчинения трудящихся, эти островки обособляются внутри пространства «свободы» – пространства свободных личностей и самого капитала (торгового и промышленного). Но так как эти островки стремятся сомкнуться, они образуют ткань, подчиненную тоталитарному капитализму (соединяющему в себе экономику и политику).

Пространство большого города не поддается осмыслению по образцу предприятия (именно поэтому нельзя управлять городом по этой модели, даже осмысляя его как крупное предприятие). Для такого пространства статус «свободного» (в абстрактно-философском смысле слова, со всеми необходимыми оговорками и ограничениями) трудящегося является правилом; он позволяет рабочим жить в городе совместно с другими классами. Социальное разделение труда здесь господствует над разделением техническим. Только так город обеспечивает воспроизводство рабочей силы и воспроизводство производственных отношений, а также общий доступ к различным рынкам (прежде всего к рынку потребительских благ). Это входит в его функции. Иначе говоря, свобода порождает противоречия, являющиеся также противоречиями пространства. Предприятие тяготеет к тоталитарному (авторитарному, фашистскому по своей природе) обществу. Тогда как городское начало, несмотря на насилие или с его помощью, поддерживает определенную демократию (разумеется, ограниченную).

 

V. 15

Значения абстрактного пространства состоят в запретах, а также побуждениях и стимулах (за исключением сферы потребления). Запрет как негативная, если можно так выразиться, основа общественного порядка одерживает в нем полную победу. Символом этого основополагающего подавления служит предмет, доступный для взгляда, но недоступный для использования, – как, например, в музее или в витрине магазина. Множество городских маршрутов начинаются с пассивного и, как правило, «бессознательного» приятия какого-либо запрета и связанной с ним неловкости (вход в церковь, в офис, в «общественное» здание, в «непривычное» место и т. д.). Большинство запретов невидимы. Решетки и сетки, материальные преграды и рвы – лишь предельный случай разделения. Элитные здания, красивые кварталы, места «для избранных» защищены от незваных гостей более абстрактными знаками и означаемыми. Запрет есть изнанка и оболочка собственности, негативного присвоения пространства в режиме частной собственности.

Пространство делится на локусы предписанные (означенные, специализированные) и локусы запретные (для той или иной группы населения). Оно распадается на пространства, отведенные для труда и для досуга, на пространства дневные и ночные. Тело, секс, удовольствие обретают (ментальное и социальное) бытие только под вечер, когда снимаются запреты, действующие в течение дня, в ходе «нормальной» деятельности. Они получают свое вторичное, производное существование по ночам и в специально отведенных местах (в Париже ими когда-то были окрестности площади Пигаль и Монмартра, позднее – квартал Монпарнас и Елисейские Поля), однако сводятся к зрелищу и утонченному орудию эксплуатации. На это время и в этих локусах пол, казалось бы, полностью восстанавливается в правах. Но право у него только одно – выставлять себя на обозрение за наличный расчет. Разрыв пространства усиливается: «праздничные» кварталы по вечерам залиты светом, тогда как кварталы «деловые» погружаются в пустоту и смерть. По ночам, в ярком свете, запреты дают возможность для их весьма прибыльного псевдопреодоления.

 

V. 16

На чем держится это «гомогенное и дробное» пространство? Как оно сохраняется при одновременном наличии обеих этих черт, формально несовместимых? Как два эти атрибута, «несовместимые» с логической точки зрения, могут сочетаться между собой, образовывать не распадающееся «целое», способное даже служить местом приложения различных стратегий?

Вопрос этот уже ставился в несколько ином плане, и ответ на него был дан, но его стоит рассмотреть еще раз. Ответ лежит не в пространстве как таковом – пространстве как вещи или совокупности вещей, фактов или последовательностей фактов, как «среде» или «окружающей среде». Искать его в этой плоскости – значит вернуться к идее нейтрального пространства, предсуществующего и внеположного социальной практике, то есть ментального и фетишизируемого (объективируемого) в качестве такового. Только действие может удерживать и поддерживать вместе отдельные фрагменты гомогенного целого. Только действие может скрепить рассеянное, подобно тому как сжатый кулак удерживает песок.

Политическая власть и политическая деятельность ее административного аппарата не могут быть осмыслены ни как «субстанции», ни как «чистые формы». Они способны использовать любые реальности и любые формы. Иллюзорная прозрачность пространства есть в конечном счете транспарентность власти, которая проявляется в том, что она удерживает, но и прячется за тем, что удерживает. Это акт политической власти, ибо именно она вызывает фрагментацию, держа ее под контролем – и чтобы держать ее под контролем. Фрагментация (дисперсия, сегрегация, разграничение, локализация) может выходить за рамки власти, которая сохраняется лишь за счет своего усиления. Подобным порочным кругом – циклом «давление – подавление – репрессии» – объясняется все более жесткий характер политической власти, где бы она ни осуществлялась. Поэтому государственно-политическая власть становится вездесущей: она присутствует более или менее всюду, где-то в размытом, где-то в концентрированном виде, подобно власти божества во всех религиях и теологиях. Пространство позволяет интегрировать экономику в политику. «Центральные» зоны излучают во всех направлениях «культурные», идеологические и иные влияния. Политическая власть как таковая, в качестве политической власти, не производит пространства; но она воспроизводит его как место и среду воспроизводства (порученных ей) социальных отношений.

В пространстве власти власть не проявляется как таковая; она скрывается за «организацией пространства». Она сокращает, изымает, вычищает. Что именно? Все, что ей противостоит, действуя с помощью присущего ей насилия; а когда латентного насилия оказывается недостаточно, она переходит к насилию открытому.

 

V. 17

Пришло время уточнить место нашего замысла относительно мысли Маркса, а также политической экономии как науки и критики политической экономии как идеологии.

Только восстановив мысль Маркса во всей ее полноте и целостности, мы получаем возможность дистанцироваться от нее, рассматривать ее как отправную, а не конечную точку, не как завершение. Иными словами, ее следует рассматривать как один из моментов теории, а не как догму, окончательную теорию. Сегодня (повторим еще раз) мы должны избегать двух заблуждений, двух иллюзий. В рамках первой иллюзии марксизм рассматривается как система, которую пытаются ввести в сферу сложившегося знания и, как следствие, подчинить критериям эпистемологии. Другой подход состоит в попытках уничтожить мысль Маркса под видом ее радикальной критики, опровержения, распространяющегося на сами принципы опровержения. Первая иллюзия строится на авторитете абсолютного знания: на допущении идеи (исторически восходящей к Гегелю) о существовании подобного знания, относящегося к «реальности», также установленной раз и навсегда. Вторая – это головокружительное разрушение и саморазрушение, в основе которого лежит идея, будто подкоп под основы знания уничтожает «реальность». Не следует ли сегодня рассматривать марксизм по аналогии с тем, как физика, основанная на теории относительности, рассматривает физику Ньютона, – то есть как момент в развитии мысли, необходимый не только с точки зрения исторического генезиса и педагогического изложения, но имманентно, сущностно? Вопрос о политическом разрыве (прерывности) между (гегелевской) теорией государства и радикальной (марксистской) критикой государства в данном случае остается открытым.

Сегодня мы можем воссоздать весь путь, пройденный политической экономией от зарождения к упадку, включая и его вершину – наследие Маркса. Ее короткая и драматичная история неотделима от так называемой экономической «реальности», то есть от роста производительных сил (первичного накопления капитала). Закат экономической мысли начинается вместе с трудностями экономического роста и проблемами идеологии, которая дает ему обоснование и стимулирует его: вместе с появлением политического эмпиризма и прагматических решений, предложенных в ответ на проблемы роста.

Прежде чем перейти к этой истории, следует уточнить некоторые понятия – например, понятие общественного труда, предложенное великими английскими мыслителями и получившее развитие прежде всего у Гегеля и Маркса. Понятие общественного труда проделало сложный путь. Как понятие, так и сама реалия возникли вместе с зарождением промышленности; несмотря на усиленное противодействие, они не только утвердились, но и выдвинулись в центр как для теории, так и для практики, как в науке, так и в обществе. Производительный (промышленный) труд как реальность, как понятие, как идеология породил нравственные и художественные «ценности». Производство и производительность, наряду с социальными причинами, легли в основу понимания мира, связанного с философией истории и с восходящей наукой – политической экономией. Затем это понимание морально устарело. Ценности и понятия, восходящие к труду, обветшали. Политическая экономия как теория роста, предлагающая модели развития, распалась.

Нечто аналогичное происходило уже в середине XIX века; но тогда новое ускорение политэкономии придал Маркс – неожиданным и непонятным для специалистов по экономике способом: добавив к ней ее критику в рамках глобальной концепции (времени, истории, социальной практики). Сегодня эта схема хорошо – и даже слишком хорошо известна. Заложенное в ней творческое (кто-то скажет «производительное»; почему бы и нет?) начало оказалось ослаблено. Творческое начало проявляется в тот момент, когда понятия нарушают господствующие тенденции, и вплоть до момента, когда они вбирают эти тенденции в себя, включаясь в сферу знания, общего достояния, культуры и педагогики. Так же обстояло дело с Марксом и марксизмом. Тем не менее эта схема сохранила сильные позиции. Нет знания без критики знания и без критического знания. Политическая экономия как наука не является и не может являться «позитивной» и только позитивной наукой; политическая экономия есть также критика политической экономии (мы имеем в виду критику экономики и политики, а также их пресловутого единства или синтеза). Познание производства предполагает критический анализ производства, что возвращает нас к понятию производственных отношений. Единожды сложившись, производственные отношения влияют на расплывчатое целое, из которого они возникли, – общественный производительный труд, производство. Одновременно складывается еще одно понятие, включающее в себя понятие производственных отношений, но не совпадающее с ним: способ производства. Связь между производственными отношениями и способом производства раскрыта у Маркса не полностью и разработана не вполне верно. Отсюда лакуна, которую попытались заполнить его последователи. Насколько они добились успеха – другой вопрос.

Какую роль играла и до сих пор играет в этом механизме земля – как понятие и как реальность? Вначале, у физиократов, эта роль была определяющей, но вскоре земля, казалось бы, утратила всякое значение. Сельское хозяйство и сельскохозяйственный труд должны были вскоре исчезнуть, уступив место труду промышленному – как с количественной точки зрения (произведенное богатство), так и с точки зрения качественной (потребности, удовлетворяемые плодами земли); само земледелие могло и должно было стать индустриальным. К тому же земля принадлежала определенному классу (аристократии, крупным землевладельцам, феодалам). Казалось, буржуазии суждено истребить этот класс или подчинить его себе, лишив всякого самостоятельного значения. Наконец, последний пункт: город должен был вскоре подчинить себе деревню, подготавливая тем самым конец (преодоление) противоречия между ними.

Можно проследить, как колебалась мысль экономистов (в том числе, разумеется, Мальтуса, а не только Рикардо и Маркса) в вопросе о земле, сельскохозяйственном труде и продукте, о собственности на землю и земельной ренте, о самой природе.

В «Капитале» Маркс намеревался проанализировать и описать капиталистический способ производства и буржуазное общество в соответствии с бинарной (диалектической) схемой: оппозицией «труд – капитал» и «буржуазия – пролетариат»; что предполагает оппозицию «прибыль – заработная плата». В этой полярной оппозиции – а также в конфликтном процессе, который она позволяет формально изучить и, как следствие, интеллигибельным образом сформулировать, – отсутствует третий исторически сложившийся член: земля, класс землевладельцев, земельная рента, сельское хозяйство как таковое. Обобщая, можно сказать: выдвижение на первый план подобной бинарной оппозиции конфликтного (диалектического) характера предполагает подчинение истории экономике (как реальности и понятию) и, как следствие, растворение или поглощение экономикой как таковой многочисленных образований (среди прочего – города), относящихся к историческому времени, то есть предшествующих капитализму. В рамках подобной схемы пространство социальной практики незаметно; время играет ничтожную роль; сама же схема относится к абстрактному ментальному пространству. Время сводится к мере общественного труда.

Маркс, однако, быстро ощутил – и не мог не ощутить, – что материал сопротивляется редукционистской схеме (которую унаследовали в неизменности, еще усугубив, вместо того чтобы скорректировать, многие «марксисты» и все без исключения догматики). Откуда шло это сопротивление схеме? С самых разных сторон, и прежде всего от изучаемой реальности – самой земли. Ни собственность на землю, ни политическая роль землевладельцев, ни специфические черты сельскохозяйственного производства в мировом масштабе не исчезли. А следовательно, наряду с прибылью и заработной платой сохранилась и земельная рента. Более того, проблемы, связанные с земельными недрами и их запасами, с земной поверхностью и с пространством планеты, со временем приобретали все большее значение.

Именно поэтому «план» «Капитала» так необычен и с трудом поддается восстановлению. Под конец у Маркса вновь, и с еще большей силой, звучат рассуждения о земле и собственности на землю; о собственности на недра, шахты и горные породы, на водные и лесные ресурсы; о животноводстве, строительстве и застройке. В то же время поразительно большое внимание уделяется теории ренты, хотя она и осталась незавершенной. Наконец (и это главное), Маркс предлагает трехчастную схему. Капиталистический способ производства и буржуазное общество содержат не два, а три элемента, три аспекта или «фактора»: земля (госпожа земля) – капитал (господин капитал) – и труд (трудящиеся). Иными словами: ренты, прибыль, заработная плата. Отношения между тремя этими членами еще нуждаются в прояснении и толковании. Три члена, подчеркнем еще раз: три, а не два (заработная плата и капитал, буржуазия и рабочий класс). Земля – это не только сельское хозяйство, но и недра с их ресурсами. А также национальное государство, связанное с определенной территорией. Следовательно, и абсолютная политика и политическая стратегия.

На этом кончается «Капитал». Почему он не был завершен? Теперь мы начинаем понимать причины его незавершенности; болезни Маркса повинны в ней лишь отчасти.

Сегодня необходимо вновь обратиться к этому образцовому, пусть и неполному сочинению – не как к предписанию, а как к источнику вопросов. Именно сегодня, ибо капитализм и, шире, экономический рост могут сохраняться, лишь распространяясь на пространство в целом: на землю (поглощая город и сельское хозяйство, что можно было предвидеть уже в XIX веке, а кроме того, порождая новые секторы экономики, в частности досуг); на недра, то есть ресурсы, скрытые в глубинах морей и суши, в энергии, в сырье; наконец, на то, что можно назвать надземным пространством, то есть на объемы, высотные строения, на пространство гор и других планет. Пространство, земля и ее поверхность, не исчезли, не были поглощены промышленным производством; напротив: они интегрировались в капитализм и выступают как особые, расширяющиеся элементы или функции. Активно расширяющиеся: вызывающие скачок производительных сил, новые модальности производства, но в рамках капиталистического способа производства и капиталистических производственных отношений; иначе говоря, это расширение (производства, производительных сил) сопровождается опять-таки воспроизводством производственных отношений, с которым так или иначе связаны как захват всего предсуществующего пространства, так и производство нового пространства. Капитализм не только завладел целиком всем предшествующим ему пространством, всей Землей, но и стремится произвести новое, собственное пространство. Каким образом? Путем урбанизации и с ее помощью, под давлением мирового рынка. Под действием закона воспроизводимости и повторяемости, сводя на нет различия в пространстве и во времени, уничтожая природу и природное время. Нет ли опасности, что экономика, фетишизируемая в рамках мирового рынка, и обусловленное ею пространство, возведенная в абсолют политика уничтожат собственную основу – землю, пространство, город и деревню? И, как следствие, самоуничтожатся?

Некоторые новые противоречия, порожденные распространением капитализма на пространство, породили ряд репрезентаций, быстро получивших самое широкое распространение. Репрезентации эти извращают и замалчивают проблемы (проблематику пространства); они скрывают именно противоречия. Возьмем загрязнение среды. Оно существовало во все времена; группы людей, деревни и города всегда сбрасывали в природу свои отходы и мусор; однако симбиоз (обмен энергией и материалами) природы и общества сильно изменился, а возможно, и распался. Именно это выражает (и скрывает) выражение «загрязнение окружающей среды», метафора самых обычных явлений – нечистот, дыма и т. п. Понятие «окружающая среда» – это типичная метонимия: переход от части (фрагмента пространства, более или менее плотно заполненного предметами и знаками, функциями и структурами) к пустому целому, определяемому как нейтральная, пассивная «среда». Окружающая кого? Или что? Эти насущные вопросы остаются без ответа.

Нам показалось уместным повторить здесь замечания, уже сделанные в другой работе. Почему? Потому что идеологию продолжают наделять магическим происхождением и магической силой. Буржуазная идеология, простое «зеркальное» отражение реальности, якобы обладает способностью воспроизводить эту реальность и ее производственные отношения. Каким образом? Затушевывая противоречия? Да; но также, вопреки зеркальности, выводя на поверхность нацию и национализм. Весь абсурд псевдотеории становится ясен, если внимательно приглядеться к тому, что именно она будто бы объясняет, обходя стороной исторический момент (генезис национальных государств). В троичной теории Маркса идеология и политическая практика неразрывно связаны. Власть удерживает вместе и воспроизводит по отдельности (соединяя и разделяя, в рамках конъюнкции-дизъюнкции) Землю, Труд, Капитал.

Позднейший продуктивизм не уловил значения и смысла критики политической экономии у Маркса. Маркс критикует само понятие политической экономии как науки. Наука претендует на роль познания производства и производительных сил. Подобные утверждения и действия экономистов – мистификация читателей и самих себя. Что они описывают? Условия дефицита и паллиативные меры. Они прямо или косвенно, цинично или лицемерно проповедуют аскетизм. Задолго до XVI века, быть может, в глубине Средних веков, а может, еще раньше, во времена упадка Рима и зарождения иудеохристианства, западное общество сделало выбор в пользу накопления, а не жизни. Оно породило разрыв, терзающее его драматическое противоречие между наслаждением и экономией. По прошествии многих веков политическая экономия рационализирует этот скрытый во тьме времен основополагающий выбор. Она рождается как наука, когда в социальной практике берет верх экономика: стремление к накоплению ради и с помощью прибыли, ради расширенного накопления.

Кто же такие экономисты, согласно Марксу? Поборники (относительной) нищеты, перехода от архаического дефицита к возможному изобилию. Они изучают случаи этого (относительного) дефицита и способствуют несправедливому распределению «благ». Их псевдонаука идеологична по сути своей; она содержит в себе и прикрывает определенную практику. Экономисты познают дефицит как таковой; они представляют собой не его выражение, но конкретное, хотя и слабо разработанное сознание недостатков производства. По Марксу, именно в этом состоит смысл политической экономии. Вернее, экономия является политической в этом смысле. Она позволяет государственным деятелям, политической власти распределять нищету. Конкретные производственные отношения порождают распределение, потребление. «Распределение» происходит под вывеской свободы, равенства – и даже братства и справедливости. Закон кодифицирует его правила. «Summum jus, summa injuria». Право, правосудие оформляют несправедливость, а равенство прикрывает неравенство, которое от этого не перестает быть вопиющим, но становится еще более непреодолимым.

Намеренно или невольно, сознательно или бессознательно экономисты довершают (стихийное, слепое) действие закона стоимости, а именно распределение по отраслям промышленности в (национальном) пространстве рабочей силы и производственных мощностей, которыми располагает данное конкретное общество (английское, французское), – внутри капиталистического способа производства и государства, его контролирующего. В этом смысле экономисты выстраивают абстрактное пространство – или несколько абстрактных пространств, – помещая в него предлагаемые ими модели «гармоничного» роста. Во времена Маркса именно это (несколько более грубо) проделывал Бастиа. Они не способны перейти от ментального пространства, пространства моделей, к пространству социальному. Управление обществом, в которое они долгое время вносили немалый вклад, было тем самым ориентировано на рост (на расширенное накопление), но под контролем буржуазии; производственные отношения при этом в основном сохранялись, а главное, негативные аспекты ситуации представлялись как позитивные и конструктивные.

На протяжении этого периода любые отсылки к «природным благам», к «стихиям» (воде, воздуху, свету, пространству) преследовали одну-единственную цель – исключить их из политической экономии; в силу своего изобилия они лишены меновой стоимости; их «использование» не имеет стоимости; они не являются результатом общественного труда; их не производят.

Что же произошло в последующую эпоху? Что происходит сегодня? Некоторые блага, бывшие в свое время дефицитными, теперь имеются в (относительном) изобилии, и наоборот. В силу этого смещается, но, так сказать, вновь растет в цене потребительная стоимость, значение которой долгое время заслоняла меновая стоимость. Хлеб, некогда служивший в Европе символом пищи, драгоценности, самого труда («Хлеб наш насущный даждь нам днесь», «В поте лица своего будешь добывать хлеб свой»), утратил свои символические свойства. Для крупных стран, обладающих индустриальным сельским хозяйством, долгое время было характерно постоянное перепроизводство, то скрытое, то явное: складирование зерна, дотируемые или недотируемые ограничения посевных площадей и т. д. Что нимало не препятствовало страданиям миллионов и сотен миллионов жителей слаборазвитых стран, страдавших от недостатка продовольствия, если не просто от голода. Так же обстоит дело со многими предметами бытового назначения в крупных промышленно развитых странах. Сегодня ни для кого не секрет, что их моральное старение организовано сверху, что расточительство несет экономическую функцию, что мода, равно как и «культура», играет значительную роль в функциональном потреблении, которое структурировано как таковое. Отсюда – угасание политической экономии. Что идет ей на смену? Изучение рынка, маркетинг, реклама, манипуляция потребностями, прогнозирование инвестиций исследовательскими фирмами и т. п. Практика манипулирования (прекрасно согласующаяся с политической пропагандой) может обходиться и без «науки», и без идеологии. Манипулирование людьми требует не столько познания, сколько информации.

В согласии с диалектикой, новое (относительное) изобилие промышленных продуктов в так называемом обществе потребления сопровождается обратным явлением – новым дефицитом. Этот диалектический процесс как таковой еще не проанализирован и не описан: его заслоняют категории, выдвинутые на передний план (вредные воздействия на «окружающую среду», ее загрязнение, экосистемы, уничтожение природы, исчерпание сырьевых ресурсов и т. п.). Категории эти служат идеологическим алиби. «Новый дефицит» распространяется вширь, создавая опасность весьма необычного кризиса (или кризисов). «Природные» блага, которые прежде имелись в изобилии и не имели стоимости, ибо не являлись продуктами, становятся редкостью. Их ценность возрастает. Их следует производить; тем самым они приобретают уже не только потребительную, но и меновую стоимость. Это «элементарные» блага, ибо они состоят из «природных элементов». В новейших урбанистических проектах, предусматривающих применение самой современной техники, продуктом является все: воздух, свет, вода, сама почва. Все искусственно и «усовершенствованно»; природа исчезает, от нее остается лишь несколько знаков и символов; да и через эти символы она всего лишь «воспроизведена». Городское пространство отделяется от пространства природы, но творит пространство заново, опираясь на производственные мощности. Природное пространство, по крайней мере в определенных социально-экономических условиях, превращается в дефицитное благо. И наоборот, дефицит делается пространственным, локализуется. Редким становится все, что тесно связано с Землей, – земельные ресурсы, недра (нефть), надземные блага (воздух, свет, объемы и т. д.), – и то, что от нее зависит: производство растений и животных, энергии.

«Элементы», лишенные природных детерминаций, в том числе ландшафта и местоположения, включены в «пространства-оболочки», которые становятся социальными элементами пространства. Они приобретают стоимость (потребительную и меновую), ибо их уже невозможно напрямую черпать из неиссякаемого кладезя природы. Разве это требование, эти современные процессы менее важны, чем вероятное (впрочем, в далеком будущем) истощение промышленных запасов полезных ископаемых и пр.? Для промышленного производства обычного типа долгое время были характерны точечные отношения с пространством: места добычи или источники сырья, месторасположение предприятий, места сбыта. Более широкой пространственной реальностью обладали только сети товарооборота. Когда же «элементы» производятся или воспроизводятся, меняются сами отношения между производственной деятельностью и пространством; они влияют на пространство иначе: либо на предварительном этапе (это относится, например, к воде и водным запасам), либо на выходе, на конечной стадии производственных операций (в городском пространстве). И в промежутках.

Исчерпаемость природы и земли меняет слепую (идеологическую) веру во всесилие абстракции, мысли и техники, политической власти и пространства, которое она порождает – утверждает.

«Элементы» включаются в оборот (производство – распределение – сбыт). Отныне они являются частью богатств, а следовательно, относятся к политической экономии. Остается ли она прежней, классической политической экономией? Новые нехватки не гомологичны былому дефициту, прежде всего потому, что отношения с пространством изменились. Эти нехватки чем дальше, тем в большей степени затрагивают пространство в целом; в пространстве, куда поначалу точечно внедрилось промышленное производство и которое затем оказалось целиком занято расширяющимся капитализмом и воспроизводством производственных отношений, внезапно проявляется новое требование – требование производства или воспроизводства элементарных материалов (сырья, энергии). Что произойдет дальше? Какова будет роль нового требования: послужит ли оно для капитализма стимулом и интегратором или же станет в более или менее отдаленной перспективе дезинтегрирующим фактором?

Можно ли говорить о дефиците пространства в геометрическом или географическом смысле? Нет. Резервы незанятых пространств по-прежнему необъятны; и если некоторые общества (особенно в Азии) отмечены печатью относительной нехватки пространства, то для других обществ, наоборот, характерны огромные просторы, дающие возможность технической и демографической экспансии (в Америке). Пространство природы пока еще открыто со всех сторон; технологии позволяют «строить» где угодно и что угодно, как на дне моря, так и пустынях и в горах, а при необходимости – и в межпланетном пространстве.

Нехватка пространства имеет ярко выраженный социально-экономический характер; она наблюдается и проявляется лишь в определенных ареалах: в ближайшем окружении центров. Центры сохраняются в исторически сложившихся центральных зонах, в старых городах, или располагаются за их пределами, в городах новых.

Проблема центра вообще и городского центра в частности достаточно сложна. Ею проникнута насквозь вся проблематика пространства. Она касается не только социального, но и ментального пространства; она устанавливает между ними отношения, преодолевающие прежние философские разделения, водоразделы и разграничения – между субъектом и объектом, между интеллектуальным и материальным (чувственным и интеллигибельным). Но она вводит и новые разграничения и различия. В анализе абстрактного пространства центр имеет математическое обоснование. Любая «точка» есть точка накопления: вокруг нее находится бесконечное множество точек. Без этого невозможна континуальность пространства. Одновременно можно описать и проанализировать поверхность (преимущественно квадратной формы) вокруг каждой точки, а также вариации этой поверхности в зависимости от бесконечно малого изменения ее расстояния от точки центральной (ds2 ). То есть каждый центр может быть понят двояко: как полный и пустой, бесконечный и конечный.

Чтобы поставить вопрос и попытаться дать на него ответ, требуется прибегнуть к диалектическому методу. Но не к методу Гегеля или Маркса, основанному на анализе исторического времени и темпоральности. Идея диалектического центра или диалектики центрального необходима потому, что пространство сопряжено с диалектикой; иначе говоря, существуют противоречия пространства, которые имплицируют-эксплицируют противоречия исторического времени, но не сводятся к этим противоречиям. И наоборот, если понятие противоречия (актуального конфликта) отличается от темпоральности и историчности, если оно распространяется на пространство, то в центре может происходить диалектический процесс. В рамках этого процесса получают развитие логические характеристики (точечных) центров.

В чем состоит этот диалектический процесс? Во-первых, центр (ментальный и социальный) определяется скоплением и столкновением всего, что сосуществует в пространстве. Что же в нем сосуществует? Все, что можно поименовать и пересчитать. Следовательно, центр есть форма, пустая сама по себе, но требующая содержимого: предметов, природных или искусственных существ, вещей, продуктов и произведений, знаков и символов, людей, действий, ситуаций, практических отношений. В этом она сближается с логической формой. Существует некая логика центра и центрального. Форма предполагает симультанность и является ее результатом: одновременность «всего», что может быть объединено – а значит, может накапливаться, – в едином мыслительном акте или акте социальном, в одной точке или вокруг этой точки. Общее понятие центра связывает точечное с глобальным. В рамках того направления современной мысли, какое было задано Ницше и затем развивалось многими теоретиками (в частности, Ж. Батаем), центр, очаг есть место жертвоприношения, взрывного извержения накопленной энергии, стремящейся растратить себя. Каждая эпоха, каждый способ производства, каждое отдельное общество порождает (производит) свои центры: центр религиозный, политический, торговый, культурный, промышленный и т. д. В каждом случае следует определить отношение между центром ментальным и центром социальным. А также условия его конца: распада, взрыва, раскола.

Центр смещается. Давно известно – и недавние исследования (Ж.-П. Вернан) подтвердили и развили это положение, – что центр в греческих городах постоянно сдвигался: от полукруглой площади, где военачальники и воины обсуждали свои походы и делили добычу, к городскому храму; от храма к агоре, месту политических собраний (а затем – месту торговли, наряду с прилегающими портиками и галереями). Это предполагало сложные отношения между городским пространством и временем (ритмами) городской жизни. Так же обстоит дело в современном крупном городе; можно кратко перечислить смещения парижского центра на протяжении XIX века: вначале Бульвары, затем Монмартр, Монпарнас, Елисейские Поля и т. д.

Что нового принесло в этом смысле современное общество? То, что центр стремится стать тотальным. Предполагается (имплицитно или эксплицитно), что он определяет собой высшую, политическую рациональность – государственную, «городскую». Затем это пытаются обосновать технические специалисты-управленцы, планировщики. Они отмахиваются от диалектики; центр со всей присущей самому пространству жесткой силой выталкивает периферийные элементы. Центр или, вернее, централизация стремится стать и становится «тотализирующей»; у нее нет иной философии, кроме сознательной или неосознанной стратегии. Невзирая на встречные тенденции – как подрывные, так и допустимые (под разными названиями: разуплотнение, смягчение), – центр сосредоточивает в себе богатства, средства воздействия, знания, информацию, «культуру». Всё. Ко всем этим способностям и возможностям добавляется высшая власть, концентрат власти: принятие решений. Систему принятия решений именуют (ошибочно) системой рациональной.

Центры всегда исчезали в ходе истории: смещались, распадались, разрушались. Иногда они гибли из-за излишеств, от перенасыщения; иногда – из-за своих недостатков, главный из которых, изгнание всего непокорного, оборачивается против них самих. Два этих процесса не исключают друг друга: Древний Рим изведал и насыщение, и натиск периферии.

Взаимодействие «центр – периферия» в высшей степени сложно. В нем участвуют и логика, и диалектика в их обоюдной обусловленности. Если мы исходим из (формальной или прикладной) логики, то удаляемся от диалектики. Тем не менее обойти стороной противоречия не удается никогда. Если же мы отталкиваемся от диалектики, от теории противоречий, то недооцениваем логику, связность и когерентность. Логика и диалектика тесно взаимосвязаны. В центре может иметь место прикладная логика (стратегия), но он также может распасться, утратив идентичность.

Центр и связанная с ним диалектика важны для нас прежде всего в связи с проблемой дефицита пространства. Тенденция создавать «центры принятия решений», объединяющие вокруг себя на ограниченной территории составные элементы общества, используемые властью и в целях власти, поддерживает дефицит пространства на данной территории, вокруг центральной точки. Нехватка пространства, по сравнению с другими недостачами, старыми и новыми, обладает своеобразными, новыми чертами. Она стихийна, поскольку является результатом исторического процесса, но поддерживается и организуется, зачастую намеренно, благодаря решениям центра. Она порождает противоречие между прошлым или возможным изобилием и имеющимся в действительности дефицитом. Данное противоречие не может существовать помимо производственных отношений, включенных в пространство в целом, и тем более помимо их воспроизводства, ибо очевидной конечной целью центров принятия решений является поддержание ими самих себя; в то же время это противоречие самого пространства (а не только в пространстве, подобно классическим противоречиям, порожденным историей и историческим временем). Исчезли ли противоречия и конфликты в пространстве (временного происхождения)? Безусловно, нет. Они по-прежнему имеют место, со всеми своими импликациями, с порождаемыми ими стратегиями и тактиками, в частности классовыми конфликтами. Противоречия самого пространства вбирают их в себя, предполагают их, накладываются на них, возводят их в высшую степень и воспроизводят в расширенном виде. Случается, что вследствие смещения центра новые противоречия отвлекают внимание на себя, вызывают новые интересы, и кажется, будто прежние противоречия исчезли или даже разрешены. Это всего лишь видимость. Только диалектический анализ позволяет точно установить отношения между противоречиями в пространстве и противоречиями самого пространства, понять, которые из них сглаживаются, а которые обостряются. Точно так же производство самого пространства не отменило ни производства вещей в пространстве, ни проблем, которые оно ставит (владение средствами производства, управление производством и контроль над ним). Однако производство пространства, в том числе производство «природных элементов», вбирает в себя и расширяет проблемы, проистекающие из производства вещей. Концентрация и центр также сосредоточивают прежние противоречия, обостряя и изменяя их.

Пространство размечено, освоено, исследовано и признано в огромных масштабах. Оно занято, наполнено, населено все возрастающими возможностями, преобразующими его снизу доверху: возможностями производить пространство, для которого природа будет служить всего лишь сырьем, мало-помалу уничтожаемым производственными технологиями. Более того, теперь мы умеем собирать в одной точке и обрабатывать знания и информацию, полученную из ближних и дальних мест; информация и информатика отменяют расстояния, игнорируют рассеянную в пространстве (и во времени) материю. Теория центра предполагает эту новейшую способность к концентрации, которой прежде был наделен только мозг, в основном мозг гениев. Ментальный центр и центр социальный имеют теперь опосредующее, соединяющее их звено, чья главная функция состоит, по-видимому, именно в информации (которая в данной перспективе может пронизывать знание, лишь соединяя ментальное с социальным). Однако одновременно пространство распадается. Вокруг центров создается его искусственный дефицит, призванный придать ему более высокую «стоимость» при распродаже оптом и в розницу; пространство в буквальном смысле распыляется: его продают «лотами», «участками». Именно поэтому оно становится на практике средой для сегрегации, рассеивания элементов общества, выталкиваемых на периферию. Наконец, его расчленяют частные науки, и прежде всего нынешняя политическая экономия; каждая дисциплина выстраивает свое собственное пространство: ментальное и абстрактное, тщательно противопоставляемое социальной практике. Вычленение становится «дисциплиной», и орудие знания само по себе считается знанием. Цельность? Цельности ищут путем трудоемких междисциплинарных или многопредметных сборочных работ, которым еще ни разу не удалось извлечь пользу из этих осколков. Аналитический дух великолепно пользуется орудиями разделения, режущими инструментами. Единство не достигается никогда, ибо дробные науки можно свести к единому центру лишь ценой изменения их методологии, их эпистемологии, их программ, их идеологий.

В таких условиях протекает «экономический» процесс, уже не укладывающийся в рамки классической политической экономии и путающий все расчеты экономистов. «Недвижимость» (вместе со «строительством») из вторичного оборота, вспомогательной и долгое время отсталой ветви промышленного и финансового капитализма превращается в явление первостепенной важности. Неравномерно: по-разному в разных странах, в зависимости от конъюнктуры. Закон неравномерного роста и развития не только не утратил силу, но, наоборот, становится всемирным или, вернее, возглавляет глобализацию (мировой рынок).

Долгое время операции с недвижимостью имели для капитализма второстепенное значение. Во-первых, земля, участки для застройки принадлежали остаткам отошедшего в историю класса, во-вторых, эта ветвь производства была отдана на откуп ремесленным предприятиям. Ныне ситуация в этой ветви, в этом секторе изменилась почти повсюду, и особенно в крупных промышленно развитых странах. Капитализм завладел землей; он придал ей движение, и данный сектор постепенно становится центральным. Почему? Потому что это сектор новый, а значит, менее зависимый от препятствий, насыщений, разного рода трудностей, тормозящих старые виды промышленности. Капиталы перетекают в производство пространства, покидая производство классического типа – производство средств производства (машин) или потребительских благ. Этот процесс ускоряется при малейшем признаке ослабления активности в «классических» секторах. Бегство капиталов в один сектор с благоприятными условиями может нарушить хрупкий механизм саморегулирования капитализма. Тогда в дело вступает государство. Что отнюдь не приводит к исчезновению производства пространства как сектора промышленности, предполагающего наличие иных оборотов, но стремящегося сместить главные сферы деятельности организационного капитализма. Ибо его организационная способность (ограниченная, но реальная) может реализоваться только и исключительно благодаря пространству.

Итак, случается, что сферу недвижимости довольно жестко призывают к порядку. Операции с недвижимостью, риелторское производство и спекуляция, почти сливающаяся с промоушеном, колеблются между ролью вспомогательного ускорителя, резервного средства усиления, то есть регулятора, и господствующей функцией. Тем самым сфера недвижимости включается в общую неравномерность (роста) и секторизацию (экономики как глобальной реальности). Но она сохраняет свою основную функцию: функцию борьбы против тенденции к снижению средней нормы прибыли. Уровень прибыли в строительстве (частном или общественном) был и до сих пор остается выше среднего. Инвестиции в недвижимость, то есть в производство пространства, пока содержат более высокую долю переменного капитала по сравнению с капиталом постоянным. Доля постоянного капитала остается низкой, несмотря на значительные инвестиции и технический прогресс. Здесь до сих пор много мелких и средних предприятий; к земляным и трудоемким работам привлекается многочисленная рабочая сила (в основном иностранная). Отсюда – образование совокупной прибавочной стоимости, которая увеличивает общую совокупность капиталов, но частично отходит строительным предприятиям, промоутерам, биржевикам. Что касается затруднений, связанных со слишком медленным моральным износом продуктов, что сдерживает ускорение капиталооборота, то их преодолевают самыми разными способами. Мобилизация, приведение в движение пространства идет бешеными темпами, приводя иногда к саморазрушению пространств, и старых и новых. Инвестиции и спекуляция не способны остановиться и даже замедлиться: это дьявольский замкнутый круг.

Стратегия пространства, даже помимо военно-политических проектов, связана с большим риском. Она уничтожает будущее во имя сиюминутных интересов, а настоящее – во имя запрограммированного, однако весьма неясного будущего.

Мобилизация пространства с целью его производства имеет свои строгие требования. Как известно, она начинается с земли, которую следует для начала вывести из собственности традиционного типа, из наследственного владения, лишить устойчивости. Процесс этот сопряжен с трудностями и уступками владельцам (земельной рентой). Затем мобилизация захватывает пространство в целом, недра и надземные объемы. Все пространство должно обладать меновой стоимостью. Но обмен предполагает взаимозаменяемость. Возможность обмена некоего блага превращает его в товар, аналог мешка сахара или угля; она требует, чтобы этот товар можно было сравнить с другими благами и даже всеми благами данного вида. «Товарный мир» со своими особенностями распространяется с вещей и благ, произведенных в пространстве, с их оборота и потоков, на пространство в целом, которое тем самым приобретает (кажущуюся) автономную реальность вещи или денег.

Меновая стоимость (Маркс, вслед за «классиками», показал это применительно к продуктам-вещам) выражается в деньгах. Прежде продавали или брали в аренду некую земельную площадь. Сегодня покупают и продают (чаще, чем арендуют) объем: квартиру, жилое помещение, комнаты, этажи, террасы, различные элементы инфраструктуры (бассейн, теннисный корт, парковку). Каждое обмениваемое место включается в цепь торговых операций – предложение и спрос, формирование цены (цены сохраняют связь – впрочем, достаточно гибкую – с «производственными затратами», то есть со средним временем общественного труда, затрачиваемого на производство). Здесь, как и в других областях, эти отношения нарушаются и усложняются в силу многих факторов, прежде всего спекуляции. «Ценовая истина» размывается; цены отклоняются от стоимости и производственных затрат; механизм законов стоимости, спроса и предложения – или, если угодно, желательности и наценки, если прибегать к немарксистской терминологии, – искажается. Мошенничество становится законом, правилом игры, тактикой.

Необходимый уровень сопоставимости был достигнут благодаря производству почти тождественных «ячеек». Кто этого не знает? Нас все меньше и меньше удивляет этот факт. Он кажется «естественным», хотя и остается почти без объяснения, а его внешняя «естественность» как раз и нуждается в объяснении. Гомогенность торжествует. У человека, переходящего из одного помещения в другое, из одной «ячейки» в другую, создается впечатление, что он возвращается «домой» (как выражается «пользователь»). Благодаря теории и практике «блоков» появилась возможность бесконечно повторять эту «ячейку», взяв ее за «образец». Пространство производится и воспроизводится постольку, поскольку оно воспроизводимо. Вертикаль, независимость объемов от изначальной земли с ее особенностями были в буквальном смысле слова произведены (Ле Корбюзье с помощью столбов и свай оторвал выстроенный объем от земли, вынес его в абстракцию под тем предлогом, что помещает его в воздух, в солнечный свет). В то же время с объемом обращаются в точности как с плоскостью, как с набором «планов», без учета времени. Исчезает ли время в этой вознесенной вверх, вертикальной, визуализированной абстракции? Не совсем. Тем не менее все «потребности» – о которых так много говорят – должны пройти через гнет или, вернее, через фильтр пространства. На самом деле, если говорить честно, они являются его результатом, а не причиной: продуктами в квадрате. Взаимозаменяемость и ее правила, именуемые нормами, затрагивают не только поверхности и объемы, но и проходы и маршруты. Все в целом обосновывается на планах и рисунках пресловутым «графическим синтезом» тела и жеста в нарисованных проектах. Все эти привычные для архитекторов и урбанистов графические изображения (планы, срезы, вертикальные проекции, наглядные картины, оживленные силуэтами и фигурками, и т. д.) функционируют как редукторы реальности, которую они якобы представляют, – реальности, которая, впрочем, есть лишь модальность общепринятого, то есть навязанного, «образа жизни» в определенной жилищной среде (коттедже или «крупном» многоэтажном ансамбле). Нормального, то есть нормализованного, образа жизни. В то же время отсылка к телу (модулор), фигурки и рекламная риторика в буквальном смысле «натурализуют» произведенное пространство, каким бы фиктивным оно ни было.

Несмотря на внешне объективный характер проектов, а иногда и добрую волю производителей пространства, объективно с объемами обращаются так, что пространство сводится к площади, к земле, находящейся в исключительной собственности: выстроенное пространство отделено от нее лишь по видимости. В то же время пространство понимается как пустая, геометрическая и визуальная абстракция. Этой связью (реальным соединением и кажущейся оторванностью), настоящим гордиевым узлом, служит практика и идеология: идеология, которую не осознают и не учитывают практики и которую они конкретно воплощают каждым своим действием. Иными словами, пресловутые решения по благоустройству подчиняют повседневную жизнь правилам товарного обмена, поданным одновременно как естественные (нормальные) и технические требования, а зачастую и как нравственная необходимость (требования общественной морали). Экономика как организация аскетизма, разоблаченная Марксом, по-прежнему смыкается с нравственным порядком. «Частная» собственность влечет за собой частную, то есть частичную, полную лишений жизнь. Что предполагает наличие репрессивной идеологии в социальной практике и наоборот: они маскируются друг под друга. Взаимозаменяемость пространств недостижима без строго количественного измерения, которое, разумеется, распространяется и на окрестности «жилья», на то, что именуется «окружающей средой», промежуточными пространствами, путями следования, инфраструктурой. Так называемые природные особенности – как ландшафты, так и тела, тела «пользователей» – стираются гомогенизацией. Количественная оценка внешне является технической, в реальности – финансовой, а на самом деле – нравственной.

Исчезает ли потребительная стоимость? Влечет ли за собой гомогенизация разрозненных фрагментов пространства, их коммерческая взаимозаменяемость, абсолютный приоритет обмена и меновой стоимости? Что касается последней, то определяется ли она знаками престижа и «социального статуса», внутренними различиями системы, регулируемыми связью данного локуса с центром, – так, что обмен знаками поглощает потребительную стоимость и преобладает над практическими соображениями, связанными с производством и производственными затратами?

Нет. Покупатель пространства по-прежнему приобретает потребительную стоимость. Какую? Он покупает не только жилой объем, сообщающийся с другими, семиологически маркированный рекламным дискурсом и знаками определенной «исключительности». Покупатель является арендатором определенного расстояния, которое связывает его жилье с различными локусами – центрами торговли, труда, досуга, культуры, принятия решений. Здесь на сцену вновь выходит время, хотя пространство, одновременно запрограммированное и раздробленное, стремится уничтожить его как таковое. Случается, конечно, что кто-нибудь (архитектор, промоутер или даже сам пользователь) компенсирует недостатки данного локуса с помощью знаков – знаков престижа, или счастья, или «стиля жизни». Эти знаки – несмотря на свой абстрактный характер, свою конкретную незначимость и сверхзначимость (ибо их компенсаторный смысл бросается в глаза) – продаются и покупаются. Их цена всего лишь добавляется к реальной меновой стоимости. Покупают времяпрепровождение: использование времени является потребительной стоимостью данного пространства. Времяпрепровождение включает в себя приятности и неприятности, потерю или экономию времени, то есть нечто иное, нежели знаки: практику. Потребление пространства приобретает специфические черты. Оно отличается от потребления вещей в пространстве, но это не просто различие знаков и значений. Пространство вбирает в себя время. Его делят на части, то есть убирают время; но время не поддается редукции. В пространстве производится и воспроизводится социальное время; но вместе с социальным временем в него внедряются и все его особенности и детерминанты: повторы, ритмы, циклы, деятельность. В попытке осмыслить пространство отдельно от времени проявляется еще одно, дополнительное противоречие, стремление насильственно внедрить время в пространство и, исходя из пространства, управлять временем – временем, сведенным к его предписанному употреблению и различным запретам.

 

V. 18

Для того чтобы попытаться определить категории и понятия, связанные с производством пространства, следует вернуться ко всем понятиям Маркса – а не только к понятию общественного труда и производства. Что такое товар? Конкретная абстракция. Абстракция? Да, причем не вопреки своему «вещному» характеру, а, наоборот, именно в качестве социальной «вещи», оторванной в своем существовании от собственной материальности, от своего использования, от производственной деятельности и от потребности, которую она удовлетворяет. Товар, поскольку он существует как таковой, связан только с деньгами, еще одной конкретной абстракцией. Конкретной? Да, благодаря своей практической власти. Товар – это социальное «здесь-бытие», «объект», несводимый к философскому понятию объекта. Он прячется в магазинах, на складах и в пакгаузах, в хранилищах. Однако в нем нет никакой тайны, аналогичной тайнам природы. Его загадка имеет всецело социальный характер. Это загадка денег и собственности, определенной потребности и оборота: «спрос – деньги – удовлетворение». Товар нужно лишь показать. Он зримо, читабельно явлен в витринах, на полках. Он выставляет себя на всеобщее обозрение. Его показывают, а не расшифровывают; он не нуждается в той расшифровке, какой требуют природные или воображаемые «сущности». Но, будучи показан, он становится загадочным. Кто его сделал? Кто его купит? Кому пойдет прибыль от его продажи? Кому и для чего он понадобится? Куда пойдут деньги? Он не дает ответа; он здесь, он выставлен напоказ в жалкой лавчонке или крупном супермаркете, в более или менее соблазнительном, более или менее эксгибиционистском контексте.

Товары связаны друг с другом в товарообороте и в сетях обмена. Существует язык, мир товара. А значит, его логика и стратегия. Маркс показал генезис и развитие этого мира, этого дискурса, этой логики. Товар в обществе зарождается рано, еще в доисторический период, но в ограниченных пределах; он сосуществует с меной, с даром. Он растет в античном полисе и особенно в средневековом городе. Тогда он приводит к возникновению торгового капитала, к покорению морей и далеких земель; возникают первые очертания мирового рынка. На этом историческом основании складывается промышленный капитализм; тогда товар совершает скачок: он покоряет мир – пространство. Мировой рынок, если можно так выразиться, расцветает. Всемирность, конкретная абстракция, воплощается в жизнь. «Все» (целое) продается и покупается. «Теологические ухищрения», как замечает Маркс в связи с товаром и своим анализом. Ухищрения? Да, абстракция поднимается до поразительной сложности. Теологические? Да, конкретная абстракция действует как сила определенных «существ» (человеческих групп, частей класса). Товар как вещь пребывает в пространстве; он занимает некоторое место. В мировом масштабе складываются взаимосвязанные цепочки (сети обмена): транспортные сети, сети продаж и покупок (финансовый оборот и трансферты капиталов). Товарный мир, связывая между собой в пределе бесконечное число товаров, порождает различные рекомендации относительно пространства, воздействие на него и даже определенное понятие пространства. Действительно, цепочки товарооборота, товарные сети, связанные в верхней своей точке Золотом, божеством обмена, обладают известной гомогенностью. Пригодность для обмена предполагает взаимозаменяемость. Однако каждый локус, каждое звено этих цепочек занято какой-то одной вещью, чьи особенности проступают резче после закрепления ее в этом локусе: материя портится, пачкается, вещь обладает весом и подвержена различным угрозам, она приходит в негодность, если владелец (торговец) не обеспечивает ее сохранность. Гомогенность, состоящая из особенностей: так можно определить товарное пространство; еще один парадокс. Речь идет уже не о репрезентации пространства и не о пространстве репрезентации, но об определенной практике. Использование (потребление) всегда носит локальный характер. Если обмен занимает мировое пространство (системы оборота, сети), то потребляют в той или иной точке. В рамках того или иного времяпрепровождения кто-то пытается получить удовольствие. Потребительная стоимость представляет собой реальное богатство. Поэтому ее недооцененное значение возрастает. Парадигматическая (релевантная) оппозиция обмена и использования, глобальных сетей и конкретных локусов производства и потребления приобретает пространственный характер и трансформируется в диалектическое противоречие. Определенное таким образом пространство носит абстрактно-конкретный характер: абстрактный, ибо оно существует лишь постольку, поскольку все его составные части пригодны для обмена; конкретный, ибо оно обладает социальной реальностью и локализовано как таковое. А значит, оно гомогенно и тем не менее фрагментарно.

Товар, общественная вещь, и товарный мир не должны заслонять от нас еще более конкретную истину их социального бытия. Как мы знаем, существует несколько рынков, на всех уровнях (локальном, региональном, национальном, мировом): рынок (материальных) товаров, рынок труда, рынок капиталов, рынок аренды (земель, строительных участков), рынок произведений, знаков и символов. Все эти отличные друг от друга рынки образуют единство: мировой рынок в самом прямом и сильном смысле слова. Они взаимосвязаны и различны. Они накладываются друг на друга, но не смешиваются; их пространства пересекаются в соответствии с выведенным выше законом (законом построения не стратегических пространств, аналогичным физическому закону наложения и взаимодействия небольших волнений). Два последних рынка представляют собой высшее завоевание товара и денег: земельный рынок (собственность, предшествующая капитализму) и рынок произведений (долгое время неподвластных капитализму, ибо не являвшихся продуктами).

Товар с его импликациями (сетями обмена, деньгами и финансами) осмысляется как составная часть социального существования (практики), как форманта пространства. «Сам по себе», взятый по отдельности, он даже в мировом масштабе не обладает способностью к социальному (практическому) существованию. Именно в этом качестве он остается абстракцией, пусть и наделенной в своей вещности ужасающей, едва ли не смертельной силой. «Товарный мир» не может существовать сам по себе. Для его существования необходим труд. Товар есть результат производственной деятельности. Любой товар – это продукт (продукт разделения труда, определенной технологии, энергетических затрат, короче, определенной производительной силы). Понятие товара, опять-таки в этом качестве, дабы стать конкретным, требует спациализации. Товар тоже нуждается в пространстве.

 

V. 19

Судьба марксизма, марксистской мысли, так называемых «марксистских» категорий, понятий и теорий парадоксальна. В тот самый момент, когда пишут «Маркс умер», марксизм получает новый толчок. Тексты Маркса, куда более богатые, чем считалось, путаные и даже противоречивые, раскрывают новые смыслы. Некоторые из них, как «Экономические рукописи 1857–1859 годов» в последние годы или «Экономическо-философские рукописи 1844 года» в 1930-х, вновь оживляют, казалось бы, иссякший поток.

В каждый период развития современного общества, а быть может, и в каждой стране существовал «свой» марксизм. С другой стороны, марксистское течение заводило в тупик: в философствование, в историзм, в экономизм. Напротив, понятия, «теоретический статус» которых оставался под большим вопросом (например, отчуждение), проделали славный путь, озаренный силой мысли.

Сегодня, когда современный мир претерпевает научно-технические изменения, пересмотр марксистской мысли представляется неизбежным. Нашу основную идею можно сформулировать так: «Все марксистские понятия можно развивать и переносить на более высокий уровень, при этом ни один ключевой момент теории не теряется. Напротив, те же понятия и их теоретическая взаимосвязь в изложении Маркса отныне беспредметны. Оптимальное развитие марксистских понятий требует полноценного учета пространства…»

 

V. 20

Природа у Маркса отнесена к числу производительных сил. Сегодня возникает настоятельная необходимость в разграничении (отсутствующем у Маркса) господства над природой и присвоения природы. Господство с помощью техники влечет за собой не-присвоение: разрушение. Это не означает, что разрушение неизбежно: это означает, что существует конфликт между господством и присвоением. Данный конфликт разворачивается в пространстве. Есть пространства подчиненные и пространства присвоенные.

Это еще не все. Природа предстает сегодня как источник и ресурс: источник энергий (необходимый, громадный, но не безграничный). Она еще более явным образом, нежели во времена Маркса, выступает источником потребительной стоимости. Тенденция к разрушению природы обусловлена не только грубыми технологиями; в ее основе лежит также экономическое стремление наделить локусы характеристиками и критериями, делающими их взаимозаменяемыми. Отсюда – редукция локальных особенностей и даже их уничтожение. Говоря в еще более общем плане, продукты труда в ходе обмена, как известно, становятся товарами. Что делает неопределенными их материальные особенности, а также потребности, которым они соответствуют. Когда же круговорот обмена, предшествующий потреблению, прерывается, материальность продукта, а также потребность – то есть все те черты промышленных продуктов и общественного труда, которые еще связаны с (материальной, непосредственной) природой, – вновь выходят на сцену. Природа как источник и ресурс спациализирует связанные с ней понятия. Среди прочего, понятие производительного потребления, широко используемое Марксом, но с тех пор пребывающее в забвении. Производительное потребление всегда ведет к исчезновению материальной или природной реальности: энергии, рабочей силы, механизма. Оно использует, потребляет: это использование и потребительная стоимость. Но в то же время оно производит.

Рассмотрим, например, машину. Маркс (вслед за Бэббиджем, на чьи исследования он опирался) одним из первых показал значение машины, то есть механизма, отличного от орудия или набора орудий в мастерской с ее разделением труда между работниками и их инвентарем. Машина получает природную энергию (вначале воду, затем пар, позднее – электричество); она использует ее для ряда производственных операций. Работник уже не пользуется инструментом, но обслуживает машину. Отсюда – радикальное, но противоречивое изменение производственного процесса: труд делится, дробится, однако машина самоорганизуется во все более обширное, более когерентное, более унитарное и производительное множество.

Машина рождается в деревне, а не в городе: водяная мельница, ткацкий станок, сельскохозяйственные орудия послужили прототипом машин. Эти первые машины были усовершенствованы в соответствии с типом энергии (гидравлическая и т. п.) и обрабатываемых материалов (шерсть, хлопок). В силе машины с самого начала заключено нечто совершенно новое: автоматизация производственного процесса, а значит, новая рациональность и, в пределе, конец труда.

С развитием промышленности, расширением рынка, товарного мира, по мере возрастания значения экономики и капитализма, исторический город, осаждаемый со всех сторон, сменяется чем-то иным. Все заграждения и перегородки – крепостные стены, корпорации, местная олигархия, ограниченный рынок, контролируемая территория – рушатся. С ростом капиталовложений развиваются машины. Принятая некоторыми учеными периодизация этого процесса (палеотехнический и неотехнический, предмодернистский и технологический периоды) не дает точного и полного понимания совершившегося переворота. Если бы город докапиталистической эпохи был по сути своей домашинным, то как бы он пережил этот штурм? Он бы исчез вместе со всеми своими разнообразными заграждениями. Однако он сохранился, расширился, изменился, но не исчез. Дело в том, что город уже сам по себе был огромной машиной, автоматом, поглощающим природные виды энергии, обеспечивающим их производительное потребление. На протяжении веков трансформировались городские механизмы внешнего и внутреннего, функции, формы, структуры производительного потребления. История в самом простом смысле слова изучает рост и развитие этих городских пространственных механизмов, а также возникновение связей: канализации, водоснабжения, уборки мусора, освещения, транспорта, подведения энергии (потоков), линий поступления информации. Городская производительность постоянно возрастала благодаря близости и сочетанию элементов (в этом город на протяжении веков сближался скорее с промышленным предприятием, чем с мастерской, однако не сводился к нему). Иначе говоря, город очень рано предвосхитил некоторые черты машины и автомата. Город – это машина плюс нечто большее и лучшее: машина, приспособленная для определенного использования, использования данной социальной группой. Город, вторичная природа, произведенное пространство, также сохранил (в ходе самого своего распада) некоторые природные черты, прежде всего важную роль пользования.

С расширением капитализма меняет смысл понятие основного (постоянного) капитала: оно означает уже не только промышленное оборудование, помещения и сырье. Постоянный капитал есть мера общественного богатства (Маркс). Он со всей очевидностью включает в себя инвестиции в пространство (шоссе, аэродромы) и в разного рода инфраструктуру. Разве радарные сети, служащие вехами в воздушном пространстве, не обладают характеристиками основного капитала? Перед нами орудия нового типа, дальними предшественниками которых были некогда дороги, каналы, железнодорожные пути. Транспортные сети производительно потребляются, поскольку служат для перемещения людей и вещей в цепочках товарооборота, а также потому, что они являются инвестицией знания в социальную реальность в масштабе всей планеты.

Расширение границ постоянного капитала влечет за собой и расширение капитала переменного. Причем поразительным образом: вопреки некоторым прогнозам, внедрение знания и техники в производство приводит к привлечению значительной рабочей силы, множества низкоквалифицированных трудящихся к земляным работам, строительству, ремонтному обслуживанию. Это дает еще один шанс капитализму, который терпел урон оттого, что из-за высокого органического строения капитала в наиболее современных отраслях промышленности снижалось время необходимого труда (для рабочего класса, для его воспроизводства в качестве трудовой силы) и необходимое количество рабочей силы; это вело к высвобождению огромного общественного времени (отсюда – роль досуга, так называемых «культурных» образований и образований-паразитов), а также к колоссальному перепроизводству, появлению избыточных (плавающих) капиталов и т. д. Капитализм выжил не только за счет производства пространства как такового. Это производство неотделимо от распространения капитализма на предсуществующее пространство. Выживание капитализма было обеспечено совокупностью этих явлений, то есть пространственной практикой.

Маркс определяет органическое строение капитала как среднюю социально-экономическую величину в ряду других средних величин, чьи функции и структуры он показывает: средний общественный труд, средняя норма прибыли. Теория вбирает в себя социальное пространство, когда учитывает среднее органическое строение капитала; тогда она перестает развиваться в абстрактном пространстве. Данная средняя величина имеет смысл лишь применительно к определенному пространству: пространству, занятому той или иной отраслью промышленности или, еще лучше, занятому какой-либо масштабной экономической единицей: страной, континентом. На уровне предприятия она бессмысленна; она позволяет разве что соотнести органическое строение капитала данного предприятия со средней общественной величиной. Значение этого понятия полностью проявляется в мировом масштабе, ибо существует глобальное органическое строение капитала, включающее в себя средние величины в масштабе отдельных стран и наций. Понятие становится конкретным, приобретая пространственный характер (и наоборот: приобретает пространственный характер, становясь конкретным). В данной точке экономика в марксовом определении и ее критика смыкаются с политической экономией пространства (включающей и ее критику – критику государств и государственных властей, управляющих той или иной национальной территорией). Такое развитие теории позволяет понять отношения между единицами неравномерного органического строения и оценить последствия этой неравномерности. Ее результатом являются трансферты ценных бумаг и прибавочной стоимости, то есть капиталов, и внутренние противоречия рынка капиталов, противоречия, проявляющиеся в финансовых затруднениях. Препятствия для роста и развития так называемых слаборазвитых стран, которые всячески грабят, эксплуатируют, подавляют, подчиняют «протекторату» (экономическому, социальному, политическому, культурному, научному), возрастают. При этом развитые страны используют остальные как источник рабочей силы, а также как ресурс потребительной стоимости (энергии, сырья, качественных пространств для досуга; достаточно вспомнить современную Испанию).

Модернизированный капиталистический способ производства вбирает в себя пространство целиком: оно используется для производства прибавочной стоимости. Земля, недра, воздух и свет в надземном пространстве входят в число производительных сил и продуктов. Городская структура, то есть множество сетей коммуникации и обмена, относится к средствам производства. Город и различные объекты (почтовые отделения, вокзалы, а также склады и пакгаузы, транспорт и всяческие службы) являются постоянным капиталом. Разделение труда проникает во все пространство (а не только в «пространство труда», пространство предприятий). Все пространство целиком выступает предметом производительного потребления, наряду со зданиями и производственными помещениями, машинами, сырьем и самой рабочей силой.

Одновременно прекращается реализация прибавочной стоимости на территории, находящейся рядом с местами производства, – внутри локальной банковской системы. Теперь она происходит в рамках мировой банковской сети, абстрактных отношений (писаных механизмов) между финансовыми инстанциями и учреждениями. Реализация прибавочной стоимости становится внетерриториальной. Городское пространство, утратив свою прежнюю роль в реализации прибавочной стоимости, продолжает, однако, обеспечивать согласование потоков: потоков энергии и рабочей силы, товаров и капиталов. На практике экономика определяется как сопряжение потоков и сетей, которое обеспечивается (более или менее рациональным образом) различными институциями и запрограммировано в пространственных рамках, где эти институции способны эффективно действовать. Действительно, каждый поток имеет источник, конечную точку и протяженность. Если каждый поток может быть определен сам по себе, то действует он лишь в соотнесении с другими потоками; так, применение энергетического потока требует наличия потока сырьевого. Потоки соотносятся с другими потоками в пространстве. Что же касается распределения прибавочной стоимости, то оно происходит в пространстве, территориально, в соответствии с соотношением сил – сил тех или иных стран или секторов – и согласно стратегиям и навыкам руководителей.

 

V. 21

По Марксу (и его аргументация вполне убедительна), оборудование, машины, здания, сырье, то есть постоянный капитал – в современной, капиталистической, терминологии: инвестиции, – представляют собой мертвый труд. Прошлая деятельность фиксируется в них и выступает условием деятельности новой. Современный труд, в том числе и труд познания, развивает результат прошлого и оживляет его. При капитализме мертвое хватает живое. Иными словами, средства производства принадлежат капиталисту как отдельному индивиду и буржуазии как классу; они служат для того, чтобы держать в подчинении рабочий класс, «заставлять его трудиться». Новое общество и в этом, и в других отношениях можно определить, лишь перевернув этот вывернутый мир с головы на ноги. Как живое может хватать мертвое? Ответ: в производстве пространства живой труд производит «нечто», являющееся уже не вещью, не простым инструментом или простым товаром. В пространстве могут вновь проявляться потребности и желания как таковые, вдыхая жизнь как в процесс производства, так и в его продукт. Существуют и могут существовать также пространства игры, пространства наслаждения, архитектура мудрости или удовольствия. В пространстве и благодаря пространству произведение может пересекаться с продуктом, а потребительная стоимость – брать верх над стоимостью меновой: присвоение, переворачивая мир наизнанку, может (в потенции) возобладать над господством, так чтобы воображаемое и утопия интегрировали в себя реальность (или интегрировались в нее). Вторичная природа, смещая природу первичную, может заменять ее, накладываться на нее, не доводя уничтожение до конца. Пока мертвое по-прежнему хватает живое, сохраняется опасность разрушения и саморазрушения. Капитализм и буржуазия, оба основанные на этой хватке (которая в научном знании именуется «редукция»), создают лишь абстракции: деньги и товар, сам капитал, то есть абстрактный труд (труд вообще, производство меновой стоимости вообще) в абстрактном пространстве, средоточии и источнике абстракций.

 

V. 22

Таким образом, если вспомнить поочередно все категории Маркса, не нарушая их теоретической связи, социальное пространство:

a) входит в число производительных сил, наряду с первоначальной природой, которую оно вытесняет и замещает собой;

b) выступает особым продуктом, который либо просто потребляется (перемещения, путешествия, туризм, досуг) как обширный товар, либо потребляется производительно (наряду с машинами) в городских агломерациях, как производственный механизм большой мощности;

c) служит политическим инструментом, позволяющим осуществлять контроль над обществом, и в то же время средством производства, через его «благоустройство» (поскольку город и городская агломерация являются уже не просто произведениями и продуктами, но средствами производства – через жилищную среду, содержание и обслуживание трудовой силы и т. д.);

d) является носителем воспроизводства производственных отношений и отношений собственности (собственности на землю и пространство, иерархии локусов, организации сетей в соответствии с нуждами капитализма, классовых структур, практических требований);

e) является на практике тождественным совокупности институциональных и идеологических надстроек, представленных не как таковые, но в ином качестве: символики, значений и сверхзначений, – либо же, наоборот, кажущейся нейтральности, незначимости, семиологической скудости и пустоты (отсутствия);

f) содержит определенные потенции: возможности творчества и нового присвоения – прежде всего на уровне искусства, а главное, в соответствии с требованиями тела, «вынесенного» в пространстве за собственные пределы, сопротивляющегося и, как следствие, предлагающего проект иного пространства (либо пространства контркультуры, либо встречного пространства или альтернативы – поначалу утопической – «реально» существующему пространству).

 

V. 23

Пространство уже сейчас реорганизуется с учетом поиска ресурсов, которые вот-вот окажутся в дефиците: энергии, воды, света, некоторых видов растительного и животного сырья. Что (в перспективе) восстанавливает в правах использование, в ходе масштабного конфликта между ним и обменом. Производству пространства сопутствует переоценка значения «природы» как источника потребительных стоимостей (материальности вещей). Производство пространства, долгое время потреблявшее часть излишков обмена (общественного избыточного продукта), выходит на первый план, а вместе с ним – масштабное восстановление потребительной стоимости, которым проникнута вся политика, но проблему которого невозможно разрешить средствами политических стратегий. Природа для Маркса есть истинное богатство (которое он отличает от состояния, оцениваемого прибавочной стоимостью, то есть исчислимого в денежном выражении). Эта мысль сохраняет всю свою глубину и истинность при условии, что вторичное (произведенное) пространство не отделяется произвольным образом, как средоточие особых значений, от пространства первичного, пространства природы, материала и матрицы производства. Высшее благо – это пространство-время; оно обеспечивает выживание человека, это энергия, которой он обладает и которая имеется в его распоряжении.

Капитализм укрепляется, не только опираясь на землю, не только вбирая в себя докапиталистические исторические формации. Он также ставит себе на службу все абстракции, все формы, в том числе фикцию правосудия и закона: собственность на то, что кажется несводимым к личному присвоению или частной собственности (на природу, землю, жизненную энергию, желания и потребности). Пространственное планирование, использующее пространство как многоцелевой инструмент, оказывается необычайно действенным. Разве не предполагает подобного инструментального использования пространства «консервативная модернизация», более или менее успешно реализуемая во многих странах?

Все эти замечания относительно дефицита, центра, «движения недвижимости» образуют лишь набросок политической экономии пространства. Почему мы не излагаем ее подробно? Потому что она является результатом более широкой теории – теории производства пространства. Может ли такое исследование, сосредоточенное на проблематике пространства, стать наукой, идущей на смену «классической» политической экономии с ее абстрактными моделями роста? По-видимому, да, однако следует заранее уточнить, что «позитивная» сторона этой теории смыкается с ее «негативной» стороной, то есть критикой. «Товарный мир», абстракцию, невозможно помыслить без мирового рынка, который обусловлен территориально (потоки и сети) и политически (центры и периферия). Потоки – экономическое понятие, которое у некоторых философов ошибочно получает обобщенное значение, – еще недостаточно изучены; в силу своей сложности они, равно как и их пространственные сочленения, не поддаются компьютерному анализу и программированию. Фетишизация абстрактной экономики превращается в фетишизацию абстрактного экономического пространства. Пространство, ставшее товаром, доводит до предела отличительные черты товаров в пространстве.

Чтобы превратить опыт такого пространства в теоретическое познание, следует ввести новые категории, уточнив и развив старые, уже известные понятия. При анализе пространств-оболочек следует опираться на рынки (локальные, национальные, то есть на мировой рынок), используя теорию сетей и потоков. Теория потребительной стоимости, которая после Маркса оказалась затемнена и пребывала в забвении, будет восстановлена в правах и выйдет на передний план во всей своей сложности.

Почему и каким образом мировой рынок (определенная единица планетарного масштаба) порождает распад пространства: умножение числа национальных государств, обособление отличающихся друг от друга регионов, утверждение многонациональных государств и наднациональных фирм (которые сдерживают этот странный распад, но пользуются им, чтобы над ним подняться)? К какому пространству, к какому времени ведет этот клубок противоречий?

Мы примерно знаем, где в современных условиях формируется прибавочная стоимость; но мы почти не знаем, где она реализуется и тем более как она распределяется. Банковские и финансовые сети распределяют ее вдали от мест ее формирования (предприятий, стран). Наконец, реорганизации пространства способствует воздействие воздушного транспорта (политика воздушных сообщений), новых отраслей промышленности (информатика, досуг, добыча нефти и различных полезных ископаемых) и многонациональных компаний. Тем самым пространства-оболочки меняются, а нарушенные взаимодействия стремятся найти новые точки равновесия (обратная связь).

В конце подобного критического анализа отношения пространства и времени должны выйти за рамки как абстрактного разграничения этих отличных друг от друга, но связанных между собой понятий, так и их не менее абстрактного смешения.