VI. 1
В качестве краткого итога теории противоречивого пространства перечислим противоречия, существующие в абстрактном пространстве. Подобно тому, как белый свет, однородный по видимости, разлагается на цветовой спектр, абстрактное пространство можно разложить с помощью анализа; но в таком акте познания выявляются внутренние противоречия в том, что казалось внешне однородным и когерентным и подавалось и действовало как таковое.
Первое противоречие: между количеством и качеством. Абстрактное пространство измеряемо. Оно не только имеет количественные параметры, будучи пространством геометрическим, но и поддается количественной оценке как пространство социальное: методы статистики, программирования, прогнозирования оказываются применительно к нему вполне эффективными. Иначе говоря, в нем господствует тенденция к уничтожению качественных характеристик, к их растворению вследствие подобных жестких или осторожных подходов.
Однако качественное не поглощается количественным, как использование не поглощается обменом. Качественные параметры проявляются пространственно. Как правило, люди в какой-то момент покидают пространство потребления, совпадающее с историческими местами накопления капитала, с пространством производства и с произведенным пространством, с пространством рынка, пронизанным товарными потоками и контролируемым государством, – то есть с пространством чисто количественным. Они переходят к потреблению пространства (непроизводительному потреблению). В каких случаях это происходит? В случае отъезда в отпуск, который из случайного, несущественного момента со временем стал необходимостью. В отпуске «людям» требуется пространство качественное. Качества его называются солнцем, снегом, морем. Не важно, естественные они или искусственные. Люди уже не довольствуются зрелищем или знаками; им нужна материальность, природность как таковая, в ее вновь обретенной (иллюзорно или реально) непосредственности. Древние названия, вечные, как бы естественные качества. До некоторой степени качество пространства и его использование берут верх. С эмпирической точки зрения это означает, что неокапитализм и неоимпериализм делят подчиненное им пространство на регионы, эксплуатируемые ради производства (потребительских благ) и посредством производства, и регионы, эксплуатируемые ради и посредством потребления пространства. Туризм и досуг превращаются в крупнейший сектор инвестиций и рентабельности – в дополнение к строительству, торговле недвижимостью, общей урбанизации (и, конечно, к интеграции в капитализм сельского хозяйства, производства продуктов питания и т. д.). Если побережье Средиземного моря становится пространством досуга для индустриальной Европы, то тем самым туда проникает индустрия; ностальгия по раскинувшимся на солнце городам-курортам преследует городских жителей промышленно развитых регионов. Противоречия усугубляются: горожане вновь хотят обрести определенное «качество пространства».
В отведенных под досуг регионах тело отчасти вновь получает права пользования, наполовину фиктивные, наполовину реальные; права эти не выходят за рамки иллюзорной «культуры тела», имитации природной жизни. Однако восстановление прав тела, пусть даже неполное, влечет восстановление в правах желания и удовольствия. Потребление удовлетворяет потребности; досуг и желание – пусть даже искусственно объединенные в пространстве репрезентации (местах, где приостанавливается повседневная жизнь, уступая место жизни иной, богатой, простой, естественной) – смыкаются; как следствие, потребности вступают в противоречие с желаниями. Предопределенным потребностям соответствуют определенные предметы. Желанию отвечает не предмет, но пространство, где оно могло бы получить выход: пляж, праздничная площадь, место мечты.
Тем самым диалектические отношения (противоречие в единстве) потребности и желания перерастают в новые противоречия; прежде всего, это противоречие «освобождение – подавление». Даже если опорой и носителем данных процессов в самом деле служит только средний класс и именно средний класс задает модели потребления так называемым низшим классам, то и в этом случае внутренние противоречия мимесиса могут играть стимулирующую роль. В искусстве и среди самих художников разгорается ожесточенная борьба, чей основополагающий характер не осознается ее участниками (это классовая борьба!), – а именно борьба между телом и не-телом, знаками тела и знаками бестелесности.
Ментальное пространство – пространство редукций, давления и подавления, манипуляции и утилизации, – орудие уничтожения природы и тела, не способно поглотить целиком своего ближайшего противника. Более того, оно пробуждает, воскрешает его. Процесс этот гораздо глубже противоречий между эстетизмом и рационализмом, о которых так любят говорить.
VI. 2
Предыдущее противоречие, «количество – качество», определяется не (бинарной) оппозицией, но трехчленным процессом: переходом от пространства потребления к потреблению пространства через досуг и пространство досуга; или, иначе говоря, от повседневности к не-повседневности через праздник (разыгранный или нет, имитационный или «подлинный»), от труда к не-труду через приостановку и постановку под вопрос (наполовину фиктивную, наполовину реальную) тяжелой работы.
Другая (бинарная) оппозиция представляется в высшей степени релевантной, притом что она парализует описанный процесс; оппозиция «производство – потребление», превращенная идеологией в структуру, не способна заслонить диалектический конфликт, на который указывает выражение «производительное потребление». Процесс в таком понимании движется от потребления в расхожем смысле, требующего воспроизводства вещей, к пространству производства, пронизанному, а значит, используемому и потребляемому товарными потоками. А от него – к пространству воспроизводства, контролируемому государственной властью и обеспеченному воспроизводимостью вещей в пространстве и самого пространства, которое дробится в этих целях. При неокапитализме, или организационном капитализме, институциональное пространство строится на повторяемости, воспроизводимости, скрытой за симулякрами творчества. Однако это бюрократическое пространство вступает в конфликт со своими собственными предпосылками и результатами. Захваченное, контролируемое и нацеленное на воспроизводимость пространство со всех сторон окружено невоспроизводимым: природой, ландшафтом, локальными, региональными, национальными и даже всемирными особенностями.
VI. 3
В чем заключается главное противоречие? Это противоречие между способностью осмыслять и изменять пространство в глобальном (всемирном) масштабе и его фрагментацией с помощью множества (также фрагментарных) процедур и приемов. На самом общем уровне действуют математические приемы: логика и стратегия; благодаря им складывается представление о прикладном, инструментальном пространстве, гомогенном – или, вернее, гомогенизирующем. Такое пространство-фетиш, возведенное эпистемологией в статус ментального пространства, предполагает и содержит идеологию: примат абстрактной целостности. Тем не менее фрагментация также оказывается «эффективной». Ей способствуют как административные границы, так и специализация науки и техники, но в еще большей степени – розничная продажа земли.
В реальности этого противоречия легко убедиться, если вспомнить, с одной стороны, фрагментарное, распыленное пространство, продаваемое оптом и в розницу, а с другой – информационные технологии, господствующие над пространством: один компьютер (подсоединенный при необходимости к устройствам для воспроизводства изображений и документов) может собрать и обработать в определенном, почти точечном месте бесконечный массив информации о том или ином физическом или социальном пространстве.
Представляя себе оппозицию «гомогенное – дробное» как бинарную связь (контраст, противостояние), мы тем самым искажаем ее. Следует всячески подчеркивать как неразрывную связь (единство) обоих членов, так и их противоположность. Такое пространство гомогенно, то есть снимает разграничения и различия – в частности, различие между внутренним и внешним, которое оно стремится устранить в рамках недифференцированного видимого-читабельного целого. Одновременно то же самое пространство крошится и дробится в соответствии с требованиями разделения труда, различными потребностями и функциями, нередко переходя при этом границу допустимого (теснота объемов, отсутствие связи и пр.). Приемы расчленения пространства напоминают приемы дробления тела на изображениях (в частности, тела женского, разделенного на части и при этом «лишенного органов»!).
Следовательно, не существует, с одной стороны, пространства глобального (осмысляемого), а с другой – пространства дробного (переживаемого), подобно тому как бывает, с одной стороны, целое стекло, а с другой – стекло (или зеркало) разбитое. Пространство «является» одновременно тотальным и разбитым, глобальным и дробным. Точно так же, как оно одновременно осмысляется, воспринимается и переживается.
Противоречие «центр – периферия» вытекает из противоречия «глобальность – частицы». Оно уточняет процесс, присущий последнему. Все глобальное влечет за собой централизацию. В силу концентрации «всего», что есть в пространстве, все элементы и моменты пространства подчинены власти, которая занимает его центр. Компактность, насыщенность суть «собственное свойство» любого центра; каждое пространство и каждый промежуток вокруг центров становится вектором принуждения, обрастает нормами и «ценностями».
VI. 4
Оппозиция между меновой стоимостью и потребительной стоимостью, изначально представлявшая собой просто контраст или противодействие, впоследствии становится диалектической. Если попытаться показать, что использование поглощается обменом, то такая попытка заменить статичную оппозицию процессом будет неполной. Использование проявляется в пространстве с новой силой, в ожесточенном конфликте с обменом, ибо оно предполагает «присвоение», а не «собственность». Но присвоение, в свою очередь, предполагает время и разные времена, единый ритм или разные ритмы, различные символы и определенную практику. Чем более функционально пространство, чем больше оно подвластно «факторам», посредством которых ему была придана одна-единственная функция, тем меньше оно пригодно для присвоения. Почему? Потому, что оно вынесено за пределы переживаемого времени, разнообразного и сложного времени пользователей. Но что приобретает покупатель, считая себя покупателем пространства? Определенное время.
Невозможно понять повседневность вне противоречия «использование – обмен» (стоимости). Но в максимальной степени восстанавливает потребительную стоимость пространства – ресурсы, пространственные ситуации, стратегии – прежде всего его политическое использование.
Появится ли когда-нибудь наука (область знаний) об использовании пространств? Возможно; но только в связи с анализом ритмов, с эффективной критикой репрезентативных и нормативных пространств. Можно ли назвать подобную науку, например, «спациоанализом»? Наверное, можно, но к чему пополнять и без того длинный список специальных наук?
VI. 5
Выявленное нами главное противоречие соответствует тому, какое обозначает Маркс, приступая к анализу капитализма: противоречию между производительными силами и общественными производственными отношениями (и отношениями собственности). На уровне производства вещей (в пространстве) это противоречие сглажено, но на уровне более высоком – на уровне производства пространства – оно обостряется.
С технической, научной точки зрения здесь открываются невиданные перспективы. «Общество», отличное от нынешнего, могло бы придумывать, создавать, «производить» различные формы пространства. Отношения собственности и производства перекрывают эти возможности, иначе говоря, разбивают пространства, замысел которых возникает в грезах, воображении, утопиях, научной фантастике. На практике все возможности редуцируются до всем известных банальностей: коттеджей и многоэтажек (до жилой коробки, припудренной иллюзиями, – или тысячи жилых коробок, водруженных друг на друга).
Эти главные моменты следует подчеркнуть особо. Почему они главные? Потому что мысль Маркса была размыта и извращена разнообразными политическими позициями. Одни желают, чтобы «социализм» в промышленно развитых странах по-прежнему стремился к росту и накоплению, то есть к производству вещей в пространстве. Другие, выступая под знаменем «экстремизма», революционного активизма, «левачества», жаждут взорвать изнутри данный способ производства со всеми его механизмами. Одни оказываются «объективистами», другие – «волюнтаристами» (то есть субъективистами).
Буржуазия играет революционную роль, пока обеспечивает рост производительных сил. Маркс полагал (опуская этот момент, мы отказываемся от его идей в целом), что крупная промышленность вкупе с наукой и техникой производит в мире переворот. Но теперь производительные силы, совершив скачок, перешли от производства вещей в пространстве к производству самого пространства. Революционная деятельность должна, среди прочего, довести до предела последствия этого качественного скачка, который является также скачком в качество. Что вновь ставит под вопрос количественный рост: речь идет не о его отмене, но о выявлении заложенных в нем вероятностей. Мы «почти» достигли осознанного производства пространства. Но порог не перейден: возможный новый способ производства вытеснен торговлей пространством, поделенным на участки, и имитациями нового пространства.
VI. 6
Насилие, неотделимое от пространства, вступает в конфликт со знанием, присущим тому же пространству. Власть, то есть насилие, разъединяет и удерживает по отдельности все, что она разъединила; и, наоборот, она смешивает и удерживает в смешении все, что ей угодно. Тем самым предметом знания становятся последствия действий власти, рассматриваемые как «реальность»: знание утверждает их в этом качестве. Противостояния знания и власти, познания и насилия больше не существует – равно как и противостояния пространства нетронутого и пространства разбитого. В подчиненном пространстве принуждение и насилие присутствуют повсюду. А власть становится вездесущей.
В подчиненном пространстве воплощаются военно-политические (стратегические) механизмы и «модели». Более того, благодаря действиям власти практическое пространство несет в себе нормы и правила. Оно превращается в нечто большее, нежели выражение власти: оно делается репрессивным во имя власти, а иногда и без всякого имени. Социальное пространство, сумма правил, условий, предписаний, достигает такой нормативно-репрессивной эффективности, связанной в качестве инструмента с его предметностью, что по сравнению с ней эффективность идеологий и репрезентаций как таковых выглядит просто смешно. Это пространство-ловушка может быть заполнено имитацией гражданского мира, консенсуса, ненасилия. Тем не менее это пространство господства и подчинения по-прежнему пронизано настояниями Закона, Отцовства, Генитальности. Латентное насилие маскируется логикой и логистикой; ему даже не нужно действовать в открытую.
Пространственная практика упорядочивает жизнь, но не создает ее. Пространство «в себе» не обладает никакой властью, а противоречия пространства обусловлены не им как таковым. В пространстве, на уровне пространства проявляются противоречия общества (между различными составляющими общества, например производительными силами и производственными отношениями); они и порождают пространственные противоречия.
VI. 7
Противоречия, выявленные в ходе предыдущего анализа, сформулированы в теоретико-концептуальном, внешне абстрактном плане, то есть вне связи с фактами, с эмпирикой. Разумеется, это не так. Все формулировки соответствуют фактам; в них сконцентрировано бесконечное множество опытов. Противоречия видны невооруженным глазом, в этом может убедиться даже самый рьяный позитивист. Но эмпиризм не желает называть их «противоречиями»; он признает лишь неувязки и дисфункции; отказываясь придавать констатациям теоретическую форму, он разбивает их на группы логически связанных фактов. Владельцы легковых (личных) автомобилей имеют в своем распоряжении пространство, которое каждому из них обходится дешево, хотя «коллектив» расходует на его содержание значительные средства. Отсюда – рост числа автомобилей, который весьма выгоден лобби производителей авто, которые требуют постоянного расширения этого пространства, и т. д. На производительное (производящее прежде всего прибавочную стоимость) потребление пространства выделяются ассигнования и огромные кредиты. Перед нами еще одна «вертушка», еще один порочный круг, которому оптимисты приписывают роль «регулятора»; подобные «системы» в самом деле обеспечивают «саморегулирование» данного общества при условии, что мы допускаем эту цепную реакцию. Далее. Если взять «зеленые пространства», деревья, площади, которые не служат перекрестками, городские парки, то они доставляют «коллективу» в целом определенные удовольствия; но кто будет за них платить? Как и с кого взимать за них пошлину? Эти пространства никому конкретно не приносят дохода (хотя и несут всем радость), а потому постепенно исчезают. Непроизводительное потребление не привлекает капиталовложений, потому что производит только удовольствие. Тогда как в потребление оружия и различных вооружений, в том числе ракет и снарядов, то есть в самое непроизводительное потребление из всех, инвестируются колоссальные суммы.
Противоречивый процесс направлен на рассечение, ухудшение и даже уничтожение городского пространства; он идет двумя путями: с одной стороны, разрастаются парковки, автострады, скоростные магистрали, гаражи, с другой – сокращаются зеленые насаждения, количество деревьев, частные и публичные парки и пр. Возникает противоречие между производительным (производящим прибавочную стоимость) потреблением пространства и его потреблением, производящим удовольствие, то есть непроизводительным. Между капиталистическими «потребителями» и «пользователями», принадлежащими к данному коллективу. Наш анализ опирается на книгу А. Сови «Нулевой рост?»; в ней автор воздерживается от выявления противоречий.
VI. 8
Можно привести множество примеров этого процесса; эмпирическое описание не доводит его до того уровня концептуализации, который позволяет увидеть в нем диалектику (конфликт). Вот еще один пример: быстро развивающиеся регионы и страны с легкостью уничтожают исторические пространства, рожденные ходом времени: дома, дворцы, военные или иные постройки. Стоит кому-то счесть произведение источником дохода или прибыли, как оно исчезает. Впоследствии, когда период ускоренного роста подходит к концу, те же страны открывают для себя возможности использовать пространства для культурного потребления, для самой «культуры», для туризма и досуга: этим индустриям уготовано большое будущее. Тогда в этих странах начинают ценой огромных затрат восстанавливать разрушенное в ходе «прекрасной эпохи». Недоуничтоженное «подновляют», затем создают имитации, копии, изобретают всякое «нео», восторгаются тем, что уничтожали в раже роста. Старые предметы обихода превращаются в редкие, ценные произведения искусства.
Возьмем пространство архитектуры и архитекторов, не придавая излишнего значения дискурсам об этом пространстве. В принципе можно предполагать, что архитектор, имея в своем распоряжении кусок или фрагмент пространства, выделенный из более обширного целого, примет его как «данность» и обработает в соответствии со своим вкусом и техническими возможностями, своими идеями и преференциями. Он получает свою часть и волен распоряжаться ею как угодно.
Однако на деле все обстоит иначе. Часть, отведенная архитектору (промоутерами или властями), зависит от расчетов, которые ему известны плохо, хоть он их иногда и предугадывает. Полученное пространство отнюдь не невинно. Оно состоит на службе у различных тактик и стратегий; оно – не что иное, как пространство определенного способа производства, то есть пространство капитализма, управляемое буржуазией. Оно состоит из «участков», «лотов», в нем заложено репрессивное начало в отношении ближайших сильных точек.
При этом глаз архитектора не более невинен и нейтрален, нежели участок, выделенный ему под застройку, или белый лист, на котором он сделает первый эскиз. «Субъективное» пространство архитектора нагружено вполне объективными значениями. Оно визуально, то есть сводится к документации, к изображению – к «миру изображения», противнику воображения. Эти редукции подчеркнуты и обоснованы линейной перспективой. Уже Громор отвергал эти бесплодные тенденции, показывая, что они приводят к фетишизации фасада, объема, составленного из планов и обогащенного фальшиво-декоративными мотивами (лепниной). Редукция к частице, к изображению, к фасаду, который предназначен для того, чтобы видеть и быть увиденным, то есть вписывается в «чисто» визуальное пространство, влечет за собой упадок пространства. Фасад (видеть и быть увиденным) есть мерило социального положения и статуса. Клетка с фасадом – семейная клетка – превращается в типовой модуль обуржуазившегося пространства.
Что касается архитектурного дискурса, то о нем можно сказать следующее: он слишком часто карикатурно подражает дискурсу власти и строится на вере в «объективное» (научное) понимание «реальности» с помощью рисунков и чертежей. Этот дискурс уже не соотнесен с системой координат, с горизонтом. Он с легкостью (как у Ле Корбюзье) превращается в моральные рассуждения о правильном, о прямом угле и прямизне вообще, в иносказательный призыв к естественности (воде, воздуху, солнцу) в сочетании с самой жестокой абстракцией (геометрией, модульностью).
В пространственной практике современного общества архитектор пребывает в собственном пространстве. Он обладает репрезентацией этого пространства, связанной с графикой: белым листом, планами, развертками, срезами, изображением фасада в перспективе, модулями и т. д. Те, кто пользуется этим осмысленным, задуманным пространством, считают его истинным, несмотря на его геометрический характер (или благодаря ему): оно является предметной средой, самим предметом и локусом предметной реализации проектов. Его отдаленным источником служит линейная перспектива, выработанная в эпоху Ренессанса: неподвижный наблюдатель, застывшее поле восприятия, устойчивый визуальный мир. Главный критерий проекта, «бессознательно» обусловленного таким полем восприятия, – это возможность реализации: он проецируется на пространство архитектурной мысли, которая либо принимает его, либо отвергает. По этому каналу идет огромное количество репрезентаций, которые кто-то назовет «идеологическими» (но зачем прибегать к термину, обесцененному разного рода злоупотреблениями?); проект, заслуживающий рассмотрения, должен быть представлен в цифрах, рентабелен, внятно изложен, «реалистичен». Вопросы, касающиеся ближнего и дальнего порядка – окрестностей, «окружающей среды», соотношения личного и публичного, – априори снимаются или редуцируются. Сложившееся в результате практики поле допускает расчленение (разбивку на участки) и специализацию (функциональную локализацию). Более того, оно не сопротивляется этим операциям, легко поддается им и сообщает им эффективность. В таком пространственном поле, внешне нейтральном и объективном, в этом локусе знания без страха и упрека, обретают свое место разделение труда, разделение потребностей и предметов (вещей); они локализованы и доведены до разрыва между функциями, людьми и вещами.
Рассмотрим теперь пространство тех, кого именуют неудачным и обидным словом «пользователи» или «жители». Для их обозначения не существует даже определенных слов с сильной коннотацией. Пространственная практика превращает их в маргиналов даже на уровне языка. Слово «пользователь» какое-то неясное и подозрительное. Пользователь чего? Мы пользуемся как одеждой, автомобилями, так и домами; мы их потребляем. Что такое потребительная стоимость по сравнению с меновой стоимостью и ее импликациями? А что значит слово «жители»? Оно обозначает всех и никого. Элементарные требования (обездоленных) «пользователей» и (маргинализированных) «жителей» с трудом поддаются выражению, тогда как знаки их положения существуют во множестве и зачастую бросаются в глаза.
Пространство пользователя переживается, а не репрезентируется (осмысляется). По отношению к абстрактному пространству компетенций (архитекторов, урбанистов, планировщиков) пространство перформаций, совершаемых пользователями в повседневности, является пространством конкретным. А значит, субъективным. У этого пространства «субъектов», а не расчетов, пространства репрезентации, есть источник: детство с его испытаниями, достижениями и недостачами. Переживаемое пространство несет на себе печать конфликта между неизбежно долгим и трудным взрослением – и незрелостью, сохраняющей в неприкосновенности все изначальные ресурсы и запасы. В таком пространстве с большей или меньшей силой утверждает себя «личное» – в конфликте с публичным.
Однако можно себе представить, в качестве опосредующего, переходного этапа, такое положение вещей, когда главенствующую роль играют конкретные пространства – наполовину публичные, наполовину личные, места встречи, прохода и перехода. Это позволило бы диверсифицировать пространства, снизить (относительно) функциональную дискриминацию. Соответствующие локусы могли бы подразделяться на фиксированные, полуфиксированные, мобильные и вакантные. Действительно, одно из центральных мест среди противоречий принадлежит противоречию между временным и устойчивым (между Жилищем и Бродяжничеством, в терминологии Хайдеггера). Если труд, в том числе определенная часть домашнего производства (готовка), требует устойчивых локусов, то ни сон, ни игра не предъявляют таких требований; здесь Запад мог бы поучиться у Востока с его обширными пустыми пространствами, низкой подвижной мебелью.
Фасад на Западе по-прежнему управляет пространством. Мебель – такая же тяжелая и неподвижная, как дом, недвижимость, – имела и имеет фасад, обращенный к частному пространству и господствующий над ним: зеркальный шкаф, буфет, ларь. Мобилизация, подвижность «личного» пространства позволила бы восстановить в правах тело и вывести на свет противоречия пространства. Пространство как локус субъектов может быть названо «ситуационным» или «реляционным»; однако эти определения или детерминации относятся скорее к социологическому содержанию, чем к характеристикам пространства как такового.
Восстановление в правах тела – и в первую очередь пространства чувств, пространства слова, голоса, обоняния, слуха. Всего не-визуального. Не сексуальности и секса как таковых, по отдельности, но сексуально окрашенной энергии – нацеленной на растрачивание в соответствии с определенными ритмами…
Это просто замечания по ходу, векторы движения.
VI. 9
Один из наиболее очевидных парадоксов абстрактного пространства заключается в том, что оно может быть одновременно и совокупностью локусов, где рождаются противоречия, и средой, в которой они проявляются и которую раздирают, и, наконец, орудием, позволяющим их подавить и заменить внешней когерентностью. Что практически (в пространственной практике) наделяет пространство функцией, которую прежде выполняла идеология и которая до сих пор считается идеологической.
Джейн Джекобс уже в 1961 году проанализировала неудачный опыт city planning and rebuilding (урбанизма и городской реконструкции) в Соединенных Штатах. Она показала, в частности, как разрушение улицы и ближайших окрестностей влечет за собой исчезновение сложившихся (или считавшихся таковыми) характеристик городской жизни: безопасности, контактов, воспитания детей, разнообразия отношений и т. д. Автор не поднимается ни до открытых обвинений в адрес неокапитализма, ни до выявления противоречий, имманентных пространству, произведенному капитализмом (абстрактному пространству). Однако она весьма наглядно демонстрирует его разрушительную силу и самоуничтожение городской жизни средствами, внешне призванными ее создавать или воссоздавать.
Сложная, неясная (по видимости или реально, в данном случае не важно) городская ситуация в Соединенных Штатах породила практическую и теоретическую инициативу: возложить распутывание клубка проблем на эксперта, который должен был для начала их четко изложить, а затем искать возможное решение. Таков был изначальный замысел advocacy planning, выдвинутый в противовес city planning властей. Группа пользователей, или жителей, брала себе в помощь какое-либо компетентное лицо, наделенное даром слова и коммуникабельностью, – то есть адвоката для ведения переговоров с политическими и финансовыми властями.
Попытка эта, проанализированная Р. Гудменом, потерпела неудачу по нескольким причинам. Если заинтересованные стороны, люди, которых это касается, молчат, то кто может говорить за них, вместо них? Ни один эксперт, ни один специалист по пространству или красноречию, никакая компетенция этого не может и не имеет на это права. От лица кого говорит эксперт? Какими понятиями? Каким языком? Как отделить его речь от речи архитекторов, или промоутеров, или политиков? Брать на себя такую роль, такую функцию – значит согласиться с фетишизмом коммуникации, обмена, занявшего место использования! Проблема сводится к молчанию пользователей – и только к нему. Либо эксперт работает за свой счет, либо он подчиняется требованиям бюрократических, финансовых или политических властей. Если он противодействует этим силам во имя заинтересованных лиц, он губит себя.
Один из самых глубоких конфликтов, имманентных пространству, состоит в том, что «переживаемое» пространство не позволяет конфликтам находить выражение. Чтобы их изложить, их нужно воспринимать помимо репрезентаций пространства – вне того, как оно обычно осмысляется. Необходима теория, которая выйдет за рамки как пространства репрезентации, так и репрезентации пространства и сформулирует противоречия (прежде всего – противоречие между двумя этими аспектами репрезентации). Социально-политические противоречия получают пространственную реализацию. Следовательно, противоречия пространства придают реальность противоречиям социальных отношений. Иными словами, в противоречиях пространства «выражаются» конфликты социально-политических интересов и сил; но эти конфликты имеют место и действуют только в пространстве, становясь противоречиями самого пространства.
VI. 10
Основополагающее противоречие между глобальностью (способностью осмыслять пространства и воздействовать на них в широком и даже в мировом масштабе, как в информатике или политике воздушных сообщений) и парцелляцией (дроблением пространства с целью продажи и покупки) дублируется в стратегическом плане. Ресурсы в стратегических пространствах всегда локализованы. Их подсчитывают в единицах (производственных и потребительских: предприятиях, домохозяйствах). Что же касается конечных «целей» любых крупных стратегий – стратегий ведущих государств и основных наднациональных компаний, – то они всегда глобальны, вплоть до мирового масштаба. Дисперсия, дробность, доходящие до сегрегации, коренятся в стратегических намерениях, воле к власти на самом высоком (в смысле количества ресурсов и качества преследуемых целей) уровне – и подчиняются этим намерениям. Все дробное, разрозненное сохраняет единство в гомогенном пространстве власти. Последнее, разумеется, учитывает сочленения и связи между элементами, которые оно удерживает в парадоксальном состоянии – объединенными и разрозненными, сопряженными и разъятыми, расчлененными и спрессованными.
Представлять себе некую иерархическую шкалу между двумя крайностями или полюсами – намеренным единством политической власти и фактической дисперсией дифференцированных элементов – было бы ошибкой. Весь вес (все «целое») ложится на низший микроуровень, на локальное и локализуемое – на повседневность. Весь вес (все «целое») покоится на нем: эксплуатация и господство, покровительство и подавление в их неразрывном единстве. В основе и основании «целого» лежат разъединение, разделение, поддерживаемые как таковые высшей волей; разъединение и разделение, неизбежные как результат истории (истории накопления), но смертельные в той мере, в какой их искусственно сохраняют, ибо в результате рвется связь между всеми моментами и элементами социальной практики. Пространственная практика разрушает практику социальную; последняя самоуничтожается в первой.
В стратегическом плане противостоящие силы, занимая пространство, порождают напряжения, действия, события. На этом уровне закон взаимопроникновения мелких волнений уже не действует.
Тем не менее микроуровень остается чрезвычайно важным. Он не оставляет места столкновению сил и не является средой их приложения, зато содержит в себе и ресурсы, и цели. Ибо целью любой стратегии всегда было и будет завладение неким пространством разнообразными политическими и военными средствами.
Для расшифровки сложного пространства можно построить различные сетки-классификации. Самая общая и грубая классификация будет включать оппозиции и контрасты в пространстве: изотопии (аналогичные пространства), гетеротопии (пространства, вынесенные за пределы друг друга), и, наконец, утопии, пространства, занимаемые символикой и воображаемым: «идеальностями», наподобие природы, абсолютного знания и абсолютной власти. Уже эта весьма приблизительная классификация позволяет выявить парадокс, то есть не замеченное прежде противоречие: лучше всего освоены пространства, занятые символами. Таковы, например, сады и парки, символизирующие абсолютную природу, или религиозные здания, символизирующие власть и знание, то есть абсолютное в чистом виде.
В более гибкой и более конкретной классификации локусы подразделяются по своей принадлежности, то есть в зависимости от использования и пользователей: частные, публичные, промежуточные (проходы, пути следования).
Третья сетка отражает уровень стратегий. Благодаря ей в пространственном хаосе обнаруживается некоторый порядок: рынок пространства сопрягается с пространствами рынка; благоустройство (планирование) пространства – с занимающими его производительными силами; политические проекты – с препятствиями, то есть силами, которые противодействуют тому или иному стратегическому плану и которым иногда удается создать внутри пространства некое контрпространство.
Не стоит ли углубить подобное исследование и выстроить единую приемлемую сетку-классификацию? Два соображения в порядке ответа на этот вопрос. Во-первых, ничто не заставляет нас ограничивать число классификаций или отдавать предпочтение одной из них. Во-вторых, само понятие сетки, классификации, подобно понятиям модели или кода, не внушает особого доверия. Все эти инструменты формального знания имеют четкую цель: отсечь противоречия, заменить их внешней когерентностью, свести диалектику к логике. Это стремление неотделимо от так называемого «чистого», «абсолютного» знания, не ведающего собственной сущности: редукции, состоящей на службе власти.
VI. 11
Основываясь на познании производства пространства, можно представить себе науку о социальном пространстве, то есть пространстве городском и сельском с преобладанием городского.
Каким термином ее назвать? Познание, наука, знание? Термин «знание» уже успел приобрести нежелательную коннотацию. Дело даже не в том, что он обозначает некое устаревшее, отошедшее в область истории достижение мысли, занимающее свое место на полке наряду с прочими отжившими завоеваниями. Само употребление этого слова не внушает доверия. В нем есть какой-то произвол: каждый может по своему усмотрению расставить то, что его устраивает, и то, что его не устраивает, по полкам устаревшего знания или знания сложившегося.
«Знание», с учетом такой коннотации, включает в себя сговор с властью, грубую или тонкую примесь политической практики, а значит, разного рода репрезентаций и идеологической болтовни.
Что касается познания, то оно всегда содержит и собственную критику (которая его релятивизирует), и критику существующего порядка – особенно очевидную, разумеется, когда предметом изучения служат политические стратегии, цели и действия (действующая политика). Познание нацелено на глобальное. В этом своем устремлении оно смыкается с философией и развивает ее, – даже когда оно привязано к социальной практике через какое-либо важное понятие, например понятие производства. Это определяющая черта метафилософии, которая, надстраиваясь над философией, дает последней выход в сферу «реального» и возможного.
Познание с его критическим моментом порождает конкретно-универсальное. Необходимые для него понятия (в том числе понятие производства) не самодостаточны. Они описывают практику и отсылают к ней. Применительно к ним отпадает нужда в некоторых вопросах – тех, что относятся к отдельно взятому субъекту (кто думает? кто говорит? и откуда?) или обособленному объекту (какое место он занимает? где расположен?). Такие понятия как в силу разработанной нами теоретической формы, так и по содержанию – то есть благодаря своей связи с переживанием, с практикой, с радикальной критикой – не предполагают подобных вопросов.
Словом «наука» по-прежнему обозначается обособленное исследование и разработка специально выделенного поля с использованием наперед заданного перечня методов. Отсюда – недоверие к любой специализированной догме и особенно к операциям (рабочим, или считающимся рабочими, понятиям), принятым в той или иной специальности.
Наука о пространстве должна быть наукой об использовании, тогда как специальные, так называемые социальные науки являются частью обмена и представляют собой науки об обмене (о коммуникации и коммуникабельном: политическая экономия, социология, семиология, информатика и т. д.). В этом смысле наука о пространстве стоит ближе к материальному, к чувственному и качественному, к природному, но делает упор на вторичную природу: город, городскую среду, социальную энергетику, то есть на все то, что затушевывается двусмысленными понятиями обычного натурализма – такими, например, как «окружающая среда». Подобная ориентация науки о пространстве обращает вспять господствующую, всеподавляющую тенденцию еще и потому, что отдает теоретическое и практическое предпочтение присвоению – в противовес обмену и господству.
Как мы уже знаем, практику использования пространства не по назначению следует рассматривать как промежуточную между господством и присвоением, между обменом и использованием. Противопоставляя ее производству или отрывая от производства, мы искажаем ее смысл. Понимание же ее смысла влечет за собой производство нового пространства. История дает тому яркие примеры. Христианство использовало для своих нужд римскую базилику: изначально светское, гражданское, общественное здание, предназначавшееся для встреч, торговли и «общения» в самом широком смысле, приобрело религиозно-политические функции; оно изменилось и стало сакральным, подчинившись правилам и требованиям крипты. Присоединив к себе крипту и гробницы, его поверхность медленно, но верно принимает форму креста, из которого в один прекрасный день вырывается на свет средневековое чудо в сиянии Слова (воскрешающего Логоса). Структура же его трансформировалась вне какой-либо логической связи с изменениями функции и формы. Главной вехой здесь, как известно, стало изобретение крестового свода.
Форма примерно соответствует моменту коммуникации, то есть восприятию. Функция совершается и либо осуществляется, либо нет; она соответствует переживанию в пространстве репрезентации. Структура осмысляется; она предполагает репрезентацию пространства. Все в целом обретает место в пространственной практике. Определять использование только с функциональной точки зрения было бы неточностью, редукцией и ошибкой. Именно за это ратует функционализм. Использование включает в себя и форму, и коммуникабельное, и коммуникацию. Равно как и структура – структура предмета, которым пользуются и который используют. Обособленное – а значит, редукционистское – употребление одной из этих категорий служит какой-либо стратегии гомогенизации. Формализм делает упор исключительно на форму, то есть на коммуникабельное и на обмен. Функционализм подчеркивает функцию, вплоть до исключения полифункциональности и локализации каждой функции в подчиненном пространстве. Структурализм изучает только структуры, рассматривая их в конечном счете как технологические объекты. Использование же соответствует целому, объединяющему все эти члены, которые в догматических теориях разделены.
Разумеется, ни один проект не способен поддерживать строгое равновесие между всеми этими моментами, или формантами, пространства. Всякий проект делает упор либо на функцию, либо на форму, либо на структуру; но, каким бы образом ни был представлен изначально тот или иной момент, или форманта, остальные при этом не исчезают; наоборот: то, что предстает видимым вначале, превращается затем в видимость, лишь усиливая реальность остальных моментов. Быть может, именно в этом и состоит мастерство искусства в классическом смысле? Оно устарело как таковое, но не следует ли его подхватить и развить, подобно тому как мысль подхватывает и развивает философию?
При первичном анализе музыкального произведения оно распадается на три момента: ритм, мелодию, гармонию. Триединство обеспечивает возможность бесконечного производства, тогда как каждый момент по отдельности или любая бинарная оппозиция исчерпаемы. Произведения, построенные на одном-единственном моменте (например, только на мелодии или перкуссии), передаются и воспринимаются легче, чем любые другие, но очень монотонны и малопривлекательны. Великая классическая музыка сохранила единство всех трех моментов; однако каждый музыкант в каждом исполнении выводит один из них на первый план, акцентирует его, для того чтобы рано или поздно подчеркнуть значение остальных. Все это разнообразие эффектов можно проследить внутри одной музыкальной композиции, сонаты, симфонии. Акцентируя один аспект произведения, музыкант валоризирует его, дифференцирует, а не стремится уничтожить остальные во имя гомогенности. В результате возникает движение, а не стагнация: каждый момент непрерывно отсылает к другому, подготавливает, оживляет его. Соприсутствие материала (гамм, модальностей, тонов) и инструментов (фортепьяно, струнных, ударных и пр.) открывает множество возможностей и усиливает различия. Перед нами тенденция, обратная тенденции редукционистской, связанной с идеологией обмена и коммуникации.
VI. 12
Абстрактное пространство служит орудием господства, оно душит все, что в нем зарождается и стремится выйти за его пределы. Это не определяющая его черта, однако она отнюдь не вторична и не случайна. Смертоносное пространство убивает собственные (исторические) предпосылки, собственные (внутренние) различия, вообще любые (возможные) различия во имя утверждения абстрактной гомогенности. Негативность, являющаяся в гегельянстве атрибутом исключительно исторического времени, есть свойство абстрактного пространства, причем в двояком, вернее, удвоенном виде: она направлена против любого различия, как в современности, так и в сфере возможного. Чем объясняется эта смертельная способность? Ядерной угрозой? Неистовым разгулом техники? Вышедшей из-под контроля демографической ситуацией? Экономическим ростом, от которого предостерегает познание и к которому стремится власть? Экологическими проблемами? Или же разгулом смутных, подспудных сил, толкающих человеческий род и планету к самоуничтожению, тягой к смерти?
Разве важнее всего найти причину или мотив? Установив причину, мы отдадим дань старинному умозрительному инстинкту философов; пусть последние представители этого вида направляют свое внимание и интерес на важнейший с точки зрения онтологии аспект – экспликацию. Пусть они созерцают высшую Причину или Мотив – только уже не Бытия, а Небытия.
Не вернее ли будет, вместо того чтобы пытаться метафизически локализовать смертный приговор, который вынес себе «мир» (иудеохристианский, греко-римский, «сверхдетерминированный» капитализмом), подвергнуть анализу его орудие? Ни один из «моментов» угрозы – ни атомная бомба, ни расхищение природных ресурсов, ни рост (демографический, экономический, продуктивистский) – не позволяет дать определение этому орудию: пространству. В нем сходятся все указанные выше причины и мотивы. Оно принимает их, включает их в себя и превращает в эффективные (рабочие) действия. Оно, и только оно – инструментальное пространство с только ему присущим воздействием и стратегической целью: уничтожением любого препятствия, истреблением любого различия.
На этом уровне выявляются как необходимость, так и недостаточность теории отчуждения. Понятие отчуждения оказывается ограниченным: оно всецело истинно, а потому не подлежит опровержению. Описанная и проанализированная нами ситуация полностью подтверждает теорию отчуждения – и делает ее до смешного ненужной. Какой смысл пригвождать к позорному столбу отчуждение как таковое и его частные проявления, если опасность и ужас достигли такой степени? Дело вовсе не в «статусе» этого понятия и либеральной (гуманистической) идеологии, а в совсем иных вещах.
VI. 13
Напомним несколько моментов сложной и незавершенной теории различия.
Теория различия покрывает всю сферу познания и рефлексии о познании. Она движется от осмысления к переживанию, то есть от понятия, лишенного жизни, к жизни, лишенной понятия. Наконец, она движется от логики к диалектике и сопрягает их, располагаясь в точке их соединения. Она соприкасается, с одной стороны, с теорией когерентности, то есть тождества (в пределе – тавтологического), а с другой – с теорией противоречий (в пределе – антагонистических).
Следует проводить два взаимосвязанных разграничения: между минимальным различием и различием максимальным; и между различием индуцированным и различием продуцированным, произведенным. Первое разграничение относится к логике, второе – к теории диалектического процесса. В логико-математических множествах различие между 1 и 1 (первой и второй единицей) абсолютно минимально: вторая единица отличается от первой лишь порождающей ее итерацией. Напротив, различие между конечными кардиналами и ординалами, с одной стороны, и трансфинитными кардиналами и ординалами, с другой, является максимальным. Индуцированное различие принадлежит множеству или системе, возникшей в соответствии с определенным законом. Оно является ее составной частью; таково различие между последовательными элементами, порожденными итерацией или рекурренцией в числовых множествах. Таково разнообразие коттеджей в коттеджном пригороде или разнообразие пространств, отведенных под «инфраструктуру», или вариации моды в одежде, стимулируемые самой модой. Произведенное различие, напротив, предполагает разложение данной системы; оно возникает внутри нее, рождается из зияния, открывшегося с распадом какого-либо заграждения. Теория производства различий основана преимущественно на теории максимальных различий; то или иное множество производит вне своих границ другое, целиком отличное от него множество; множество целых чисел порождает множество чисел дробных, затем множество «неизмеримых» и трансцендентных чисел, и так вплоть до трансфинитных множеств. Логико-математический момент сопряжен с производством и индукцией. Повторения порождают различия, но все различия не эквивалентны. Качественное возникает из количественного – и наоборот.
В историческом времени различия, индуцированные внутри данного способа производства, сначала сосуществуют с различиями произведенными, теми, что приближают его конец. Произведенное различие, в свою очередь, является производительным. Так, различия, предвещавшие рождение нового способа производства внутри средневекового общества, накапливались в ходе самого процесса накопления и в конце концов вызвали бурный переход – и распад существующих (в Западной Европе) обществ и способа производства. В классической теории диалектического процесса этот момент именуется «качественный скачок»; он подготовлен постепенными (количественными) изменениями. Но в классическом анализе обнаруживаются некоторые недостатки и лакуны, требующие повторного, более глубокого изучения.
Еще одно соображение касается особенностей: они относятся к области первичной природы, ландшафтов, ресурсов. Такие различия, неведомые или обойденные вниманием, сталкиваются между собой, противодействуют. Из их борьбы, предполагающей и дополняющей борьбу классов, народов, наций, возникают различия как таковые. Разграничение особенностей и различий позволяет избежать неясных и опасных метафор: «специфика», «подлинность» и т. д.
В свою очередь, формальная теория различия выходит в область неизвестного и неизученного: ритмов, энергетики, телесной жизни (где повторения и различия порождают друг друга, сходятся и расходятся).
VI. 14
Различия сохраняются или возникают на границах гомогенного – либо как результат сопротивления ему, либо как нечто ему внеположное (побочное, гетеротопическое, гетерологическое). Всякое различие есть прежде всего исключение: таковы периферии, трущобы, запретные игровые пространства, пространства партизанских и военных действий. Однако если они лишь обороняются, не переходя в контратаку, то существующий центр и гомогенизирующие силы рано или поздно поглощают их. В этом случае центр, норма демонстрируют пределы своей способности интегрировать, утилизировать или элиминировать нарушения.
Социальная жизнь в огромных бидонвилях Латинской Америки (фавелах, баррио, ранчо и т. п.) куда интенсивнее, нежели в буржуазных городских кварталах. Социальная жизнь воплощается морфологически, но сохраняется лишь в борьбе, обороняясь и нападая (это новейшие формы классовой борьбы). Несмотря на нищету, устройство пространства здесь – расположение домов, стен, площадей – вызывает восхищение с примесью беспокойства. Присвоение пространства достигает весьма высокой степени. Стихийная архитектура и городская среда («дикие», по якобы изящному определению) оказываются на голову выше пространства, организованного специалистами, которые практически переносят «на местность» социальное устройство, даже когда не исполняют заказ экономических и политических властей. Отсюда поразительная, предельная двойственность пространств, создающая впечатление двойственной политической власти – неустойчивого равновесия, неизбежного и скорого взрыва. Впечатление это ошибочно: следует учитывать способность господствующего пространства к подавлению и интеграции. Двойственность тем не менее существует; однако, если ситуация коренным образом не меняется, подчиненное пространство приходит в упадок. «Двойственность» означает противоречие и конфликт; такой конфликт либо разрешается через производство непредвиденных противоречий, либо рассасывается, оставляя по себе только индуцированные противоречия (внутри господствующего пространства). Конфликтная двойственность, переход от оппозиции (индуцированного различия) к противоречию и его преодолению (произведенному различию) не может длиться вечно, хотя она может сохраняться вокруг «положения равновесия», объявленного оптимальным той или иной идеологией.
VI. 15
В отсутствие диалектического процесса та или иная логика (то есть, повторим еще раз, та или иная стратегия) может порождать пространство, порождая «вертушку», порочный круг (что в определенной идеологии также объявляется «оптимальным»). Возьмем, к примеру, порочный круг, критически описанный Р. Гудменом. Федеральное правительство США получает определенный процент с продаж бензина; образуются огромные суммы, которые идут на строительство городских и междугородных автострад (хайвеев, парквеев). От строительства дорог выигрывают как нефтяные компании, так и производители автомобилей: каждая новая миля позволяет увеличить количество машин. Что влечет за собой рост потребления бензина. А значит, налога. И так далее. Р. Гудмен называет это «Asphalt’s magic circle». В пределе автомобиль и автобан занимают пространство целиком.
Так распадается на части механизм определенной «логики», то есть стратегии. Данная последовательность операций предполагает производительное потребление – потребление пространства, производительное вдвойне, ибо оно производит прибавочную стоимость и новое пространство. Производство пространства происходит благодаря вмешательству государства, чьи действия сообразуются с устремлениями капитала, но выглядят так, будто всего лишь отвечают рациональным требованиям сообщения между частями общества, а также экономического роста в интересах всех пользователей. На деле же производится порочный круг, охватывающий господствующие экономические интересы и выступающий их носителем.
VI. 16
Любая пространственная стратегия преследует несколько целей; столькими же «свойствами» обладает абстрактное, манипулируемое и манипулирующее пространство. Стратегическое пространство позволяет одновременно: вытеснить на периферию беспокойные социальные группы, в том числе трудящихся; создать вокруг центров дефицит доступных объемов, чтобы повысить их цену; обустроить центр как место принятия решений, средоточие богатства, мощи, информации; найти союзников для класса-гегемона в средних слоях и в «элите»; распланировать производство и товарные потоки в пространстве и т. д.
Пространство подобной социальной практики становится пространством порядка – классификации на службе одного класса. С помощью классифицирующей стратегии различные социальные слои и классы, помимо класса-гегемона, располагаются «на местности» по отдельности; контакты между ними пресекаются и подменяются знаками (изображениями) контактов. Отсюда – два критических соображения. Во-первых, такая стратегия утверждается определенным типом знания, превращающего ее в предмет науки. Структурализм занимается ранжированием и классификациями по причинам высокоинтеллектуального порядка; он выявляет в них интеллигибельность, высшую связь между (мыслящим) субъектом и (выстроенным) объектом. В этом – но и не только в этом – данная идеология, выдавая себя за знание, служит власти. Во-вторых, «рабочее» понятие классификации, ранжирования подчиняет себе пространство в целом – от личного до публичного, от мебели до пространственного планирования. Оно очевидным образом служит глобальной гомогенизации, а следовательно, власти. Кто ранжирует? Кто классифицирует? Государство, «публичная», то есть политическая, власть. На самом деле с помощью этого рабочего понятия «публичное» пространство подстраивается под пространство «частное», пространство класса-гегемона или части этого класса, который имеет в частной собственности землю и остальные средства производства и поддерживает эту частную собственность на самом высоком уровне. Только кажется, что «частное» организуется при главенстве «публичного». В действительности получается наоборот (мир навыворот, тот самый, который нужно перевернуть). Пространство целиком выстраивается по образцу частного предприятия, частной собственности, семьи, то есть воспроизводства производственных отношений, аналогичного биологическому воспроизводству, размножению.
VI. 17
Определенную роль и функцию в господстве над пространством выполняет мимесис: имитация и ее корреляты, аналогия и более или менее мотивированные впечатления аналогии, сходства и несходства, метафоры и метонимии (замена одного члена другим, отсылка части к целому). Роль мимесиса противоречива: подражание дает еще не оформившемуся желанию образец, занимающий некое пространство, и тем самым обрекает это желание на насилие, вернее, на противодействие насилию со стороны этого занявшего пространство образца. Мимесис, его составляющие и вариации, способствуют утверждению абстрактной «спациальности», полуфиктивной, полуреальной связности. Подражание природе сводится к ее внешнему воспроизведению: производству знаков природы и природного, например дерева или куста, или изображения дерева, или фотографии дерева. Происходит не производство «вторичной природы» или природы присвоенной, но подмена природы мощной разрушительной абстракцией; процесс останавливается на полпути. «Вторичная природа», не совпадающая с природой изначальной, но конкретная на своем уровне, выходила бы за рамки искусственного, хоть и не имела бы в себе ничего «естественного». Мимесис же утверждается в искусственном: в имитации первичной природы, непосредственности, телесности средствами визуальности, абсолютного преобладания оптики.
Как мы уже знаем, социальная (пространственная) практика вначале интуитивно (в изначальном intuitus, непосредственном и близком к природной непосредственности) уловила часть уже расщепленной природы, а значит, некоторую часть телесности с присущими ей оппозициями: либо отверстие, пропасть – либо возвышенность, освещенный холм; либо «мир» – либо «космос». Либо кривая, окружность, круг – либо восходящая-нисходящая прямая. Эта искусная операция (выше мы попытались ее воспроизвести) позволяет в эпоху античного полиса интегрировать женское начало – и в то же время отвергнуть его, возобладать над ним, отведя ему малую часть пространства, и свести его к «женственности», подчиненной мужскому, маскулинному, мужественному принципу. Практика производила разнородные пространства, руководствуясь intuitus; затем на смену интуиции пришел «габитус», habitus, а за ним «интеллект», intellectus. Все эти метаморфозы порождены практикой, исходя из непосредственного, чувственного, но при этом уже ментального впечатления (intuitus); оно уже отделилось от «чистого», «естественного» ощущения, уже разрослось, разбухло, развилось, то есть претерпело изменения. Так из земли на поверхность вышло социальное пространство; в его основе лежала упорная «интеллектуализация», которая в итоге привела к построению абстрактного (геометрического, визуального, фаллического) пространства, выходящего за рамки спациальности и перерастающего в производство гомогенной и патогенной, нелепой и стандартизированной, принудительной и рационализированной политической «среды»: «среды» государства, власти, стратегии. Что происходит с этой абсолютно политической «средой», пространством абсолютной политики? От метафоризаций и метонимизаций она движется к тотальной тавтологии: производится только воспроизводимое, то есть производство сводится только к воспроизводству, имитации прежнего производства. Перед нами высшее противоречие: производительная способность пространства, производящего только воспроизведенное, порождает исключительно повторение и повторяемость. Производство пространства превращается в собственную противоположность: воспроизводство вещей в пространстве. Мимесис (подражание, имитация) превращается в воспроизводимость, находящую опору в знании, технике, власти, ибо именно воспроизводимость обеспечивает продление (воспроизводство) социальных отношений.
VI. 18
Проясняются составляющие «политического вопроса», как его обычно называют; как и само пространство, он включает в себя несколько вопросов, идей и проблем: проблему политического в целом, его статуса в социальной практике; проблему политики и ее роли в капиталистическом способе производства; проблему политиков, государственных деятелей или деятелей данного государства, их подготовки и селекции (если можно так выразиться).
Любые вопросы, относящиеся к государству, политическому и политике, равно как и ответы на них, остаются абстрактными, то есть локализованными в ментальном пространстве, до тех пор пока они не сосредоточены на связи между государством и пространством.
Связь эта существовала всегда и становится все теснее; пространственная роль государства в прошлом и в настоящем не подлежит сомнению. Государственный административно-политический аппарат уже не ограничивается (да и ограничивался ли когда-нибудь?) абстрактным вмешательством в капиталовложения (в экономику). Поскольку на данной территории имеются отдельные единицы хозяйственного производства и социальной деятельности, только государству под силу свести их вместе в пространственное единство – нацию. На излете Средневековья в Западной Европе абсолютное (религиозное) пространство предшествующих эпох уступило место пространству светскому; произошло это благодаря городам и городской системе. На новом политическом пространстве, уже унитарном по сути, но пока еще состоящем из разрозненных единиц, утвердилось пространство королевской власти, пространство формирующегося национального государства. Исторические отношения между государством и пространством уже были нами проанализированы.
Сегодня государство и его бюрократический и политический аппарат постоянно воздействуют на пространство, используя инструментальное пространство для вмешательства на всех уровнях и во все инстанции экономики. (Глобальная) социальная практика и практика политическая смыкаются в пространственной практике, достигая тем самым если не логической когерентности, то большей связности. Во Франции точечные действия властей (префектов) сопрягаются с действиями глобальными, проистекающими из заказа на так называемое индикативное планирование и благоустройство территории; ничто не происходит в данной нации помимо государства и его «служб». Они покрывают все пространство.
Только людям, мыслящим и действующим на государственном уровне, известны региональные и местные механизмы, потоки и сети (например, те, что связывают «залежи рабочей силы» с местами, где производительно потребляется сила труда!).
Тем не менее благодаря росту числа связей и сетей, которые, соединяя напрямую различные локусы, кладут конец их изоляции, но не уничтожают их особенности и рождающиеся из этих особенностей различия, государство становится бесполезным. Все громче звучат требования – порой бессмысленно-крикливые, но в отдельных случаях весьма обоснованные – тех, кто хочет ослабить гнет, добиться децентрализации, организовать управление (самоуправление) на основе, внутри производственных и территориальных единиц (предприятий и городов). Государственная тенденция к созданию центров принятия решений, наделенных всеми инструментами власти и подчиненных единому центру, столице, встречает противодействие. Местные власти (муниципальные образования, департаменты и регионы) не позволяют с легкостью себя поглотить. Тем более что государство не может делать все, знать все, управлять всем; оно оказывается максимально эффективным, лишь разрушая то, что ускользает из его рук. Гегелевское абсолютное государство не способно производить само себя в собственном пространстве, ибо оно самоуничтожается прежде, чем достигает завершения.
Тем самым сохраняется определенный «плюрализм»; он не играет особой роли до тех пор, пока не возникает конфликт между властями, то есть между группами, классами и частями классов, утверждающими себя через оборону или нападение. Конфликты между местными и центральными властями приобретают огромное значение во всем мире и представляют огромный интерес. Порой благодаря им порог запретного оказывается перейден и возникает нечто новое. Речь не о том, чтобы, вслед за американскими либералами, делать ставку на плюрализм как таковой; ставить нужно на то, чему плюрализм прокладывает дорогу…
VI. 19
Многие социальные группы (как недолговечные, так и устойчивые) стремились придумать некую «новую жизнь», как правило общинного типа. Всем этим попыткам создания сообществ, их ошибкам, удачам и провалам посвящено столько хвалебных и бранных речей, что в них можно разобраться досконально. К числу препятствий, причин неудач, безусловно следует отнести отсутствие соответствующего, присвоенного пространства, морфологических изобретений. Смыслом и целью существования прежних, монашеских или иных сообществ было не столько удовольствие, сколько созерцание. Что может быть «прекраснее» клуатра? – с той оговоркой, что все подобные здания возводились не ради красоты, не ради искусства, но с единственной целью: удалиться от мира, погрузиться в мудрую аскезу и созерцание. Как ни странно и ни парадоксально, но существовали и пространства сладострастия, наслаждения (правда, их было мало; в качестве примера можно назвать, помимо Гренады, Альгамбры с ее парком, некоторых замков в долине Луары и, быть может, нескольких вилл Палладио, разве что пространства литературные, вымышленные – Телемское аббатство, дворцы из «Тысячи и одной ночи», грезы Фурье). Архитектуру удовольствия и радости, архитектуру сообщества, использующего земные блага, еще предстоит изобрести. Кто или что порождало социальный спрос и заказ? Прежде всего торговля и обмен, или власть, или производительный труд, или отречение от мира, смерть – но не удовольствие и отдых (не-труд).
Если проследить – хотя бы издали – за мстительными (продиктованными какой-то глубокой озлобленностью) описаниями и анализами Валери Соланас в ее «Манифесте освобождения женщин», можно прийти к выводу, что неудавшееся общество мужчин, основанное на насилии и горе, должно уступить место пространству женщин. Женщины смогут присвоить пространство, и оно перейдет к ним, тогда как удел мужчин, мужественности – не присвоение, но лишь господство без радости или смертоносное отречение от мира.
Большинство, если не все современные сообщества использовали в своих целях уже существующее пространство и растратили свой порыв в не приспособленной для него пространственной морфологии: большом буржуазном доме, полуразрушенных замках, крестьянских селениях, пригородных коттеджах.
По всей вероятности, изобретение пространства удовольствия непременно должно пройти элитарную стадию. Элита отходит от количественных моделей потребления и процессов гомогенизации, отбрасывает их. Однако все элиты похожи, хоть и имитируют различия. Тогда как «массы» с их реальными различиями и смутным (бессознательным) стремлением к различиям, принимают количественную модель и гомогенность. Почему? Видимо, потому, что, прежде чем начать жить, им надо выжить!
Следовательно, у элит есть своя роль, и состоит она прежде всего в том, чтобы подавать массам следующий сигнал: трудно (невозможно) жить «обезличенной массой», в соответствии со строго количественными правилами и критериями. Но трудящимся массам эта невозможность уже знакома по трудовой жизни; им остается лишь перенести это ощущение на «внетрудовую» жизнь, на жизнь в целом.
Как бы ни складывались элитарные сообщества, а также их связи с народными и трудящимися массами, производство нового пространства, отвечающего возможностям производительных сил (техники и знания), не может быть результатом деятельности какой-либо одной социальной группы; оно есть результат отношений между группами (классами и частями классов) в глобальном, то есть мировом, масштабе.
Неудивительно поэтому, что для решения проблем пространства возникают союзы (как правило, осуждаемые политиками как таковыми) самых разных людей, как «реактивных» (их обычно называют реакционерами), так и «либералов», или «радикалов», «прогрессистов», «передовых» демократов и даже революционеров. Подобные коалиции, складывающиеся вокруг встречного проекта или встречного плана с предложением иного, противоположного реализуемым стратегиям пространства, можно наблюдать по всему миру – как в Бостоне, Нью-Йорке или Торонто, так и в городах Англии и Японии. Одни («реакционеры») противятся тому или иному проекту, потому что защищают свое любимое пространство, свои сады и парки, свою природу и зелень, иногда – свои старые гостеприимные дома или привычные лачуги. Другие («либералы» или «радикалы») выступают против того же проекта, потому что он передает пространство в руки капитализму вообще, или той или иной финансовой группе, или данному промоутеру. Неоднозначность некоторых понятий – например, понятия экологии, смеси науки и идеологии, – способствует заключению самых странных союзов.
Только политическая партия может требовать единообразия контингента или идеологии своих членов. И наоборот, разнообразие коалиций позволяет объяснить недоверчивое отношение традиционных политических партий к проблемам пространства.
VI. 20
Пространство, где каждый «субъект», индивидуальный и/или коллективный, может сложиться заново, на новом основании, и научиться использованию и удовольствию, – такое пространство сегодня только зарождается, делает первые шаги. Проекты контробщества или контркультуры по-прежнему неоднозначны. Что такое контркультура, если учесть, насколько неточно понятие «культура» – такая же мешанина, как и понятие бессознательного, ибо в него вкладывают как идеологию, так и результаты истории, образ жизни или неизведанные требования тела? Что такое контробщество, когда само общество с трудом поддается определению? Если все эти слова не обозначают «капитализм», «социализм», «коммунизм» (притом что сами эти термины тоже стали неоднозначными), они лишаются всякого определенного смысла.
Обществу, основанному на обмене, противопоставляется общество, где первично использование. Количеству противостоит качество. Мы знаем из практики, в чем состоят встречные проекты, контрпространство. Когда население восстает против программы строительства автотрассы или расширения городских границ, когда оно требует «инфраструктуры», свободных мест для игр или встреч, в пространственную реальность на наших глазах проникает контрпространство: противящееся Глазу и Взгляду, количеству и гомогенности, власти и надменности, безграничному разрастанию «частного» и хозяйственной рентабельности; противостоящее специализированным пространствам и жестко локализованным функциям. Разумеется, бывает, что индуцированные – то есть предшествующие целому и выявленные этим целым как системой, стремящейся стать цельной и замкнутой (как в «коттеджном мире» или в пригородах), – различия трудно отличить от различий произведенных, выпадающих из системы, и различий редуцированных, внедренных принуждением и насилием внутрь системы. Разумеется, бывает также, что контрпространство и контрпроект имитируют существующее пространство, пародируют его, копируют, не выходя за его пределы.
Только противодействие центральной власти со стороны всех активных сил, непосредственно связанных с данной территорией – «местных», муниципальных, региональных властей, – способно остановить централизованное государство и привести к определенному плюрализму (или восстановить его). Подобное сопротивление и противодействие неизбежно приводит к поддержке или возникновению отдельных территориальных единиц с более или менее независимым самоуправлением. Не менее неизбежно центральное государство, стремясь усилить свои позиции, урезает эти островки локальной автономии, пользуясь их изоляцией и слабостью. Отсюда – весьма своеобразный диалектический процесс: укрепление, а затем ослабление государства, доходящее до распада, разложения; подъем локальных сил, а затем их упадок. И так далее, циклично, в соответствии с противоречиями, которые рано или поздно получат разрешение. Каким образом? Вероятно, путем замещения государственной машины машинами информационными, питаемыми и контролируемыми социальными низами. Постановка проблемы пространства в понятиях социально-политических сил и их отношений позволяет избежать нелепых дилемм. Либо города не существует, либо он представляет собой систему; либо пространство есть инертный носитель, либо оно – «среда» для полноценной экологической реальности. Либо городская среда занимает отдельную нишу, либо она является субъектом. Если экономическое давление низов, и только оно (профсоюзы, требования, забастовки) способно изменить производство прибавочной стоимости, то только давление, основанное на пространственной практике, может изменить распределение этой стоимости, то есть распределение части избыточного общественного продукта, выделяемого на коллективные «интересы» общества, между «публичными службами». Чтобы давление низов в этом направлении принесло плоды, оно должно быть направлено не только на государство как менеджера «общих интересов». Среди прочих функций это государство, порожденное гегемонией одного класса, все чаще исполняет функцию организатора пространства, регулятора потоков, контролера сетей. Оно выделяет на эти цели значительную часть глобальной прибавочной стоимости – избыточного продукта, предназначенного для управления обществом. Давление низов должно быть нацелено на государство как организатора пространства, контролирующего процесс урбанизации, строительство зданий, пространственное планирование. Иными словами, оно может и должно обратиться против государства, управляющего классовыми интересами и в то же время возносящегося над обществом в целом, против его способности воздействовать на пространство; иначе говоря, стратегиям, планам и программам, навязываемым сверху, следует противопоставлять контрпространство, встречные планы и встречные проекты.
VI. 21
Контрпространство не укладывается в общепринятую оппозицию «реформа – революция». Любое предложение контрпространства, даже самое ничтожное с виду, расшатывает снизу доверху существующее пространство, его стратегии и цели – гомогенность, прозрачность перед лицом власти и сложившегося порядка. Этим и объясняется молчание пользователей: они предчувствуют, что малейшее их движение будет иметь неограниченные последствия, что стоит им пошевелиться, как они восстановят против себя порядок (способ производства), давящий на них всей своей тяжестью.
Отсюда на первый взгляд парадоксальное следствие: в некоторых изначально зависимых, производных или смещенных пространствах может наблюдаться способность к производству. Среди прочего, в пространствах досуга. Вначале казалось, что они ускользают от контроля со стороны сложившегося порядка, а следовательно, образуют обширное игровое контрпространство. Это иллюзия! Досуг не нуждается в дополнительном руководстве: отчужденный и отчуждающий, как и труд, симметричный труду, рекуперирующий и рекуперируемый, досуг есть составная часть «системы» (способа производства). Будучи изначально завоеванием рабочего класса (оплачиваемые отпуска, пенсии, выходные и т. д.), он превратился в индустрию, в завоевание неокапитализма, распространяющее гегемонию буржуазии на пространство в целом.
Пространства досуга как продолжение подчиненного пространства подразделяются по функции и образуют иерархию. Они служат воспроизводству производственных отношений. Контролируемое, управляемое пространство навязывает особые правила, ритуалы и жесты (например, загар), дискурсивные формы (что следует и чего не следует говорить) и даже модели и вариации пространства (отель, бунгало, причем предпочтение отдается частной жизни и семейной генитальности). Это пространство тоже состоит из жилых «коробок», из накладывающихся друг на друга, прижатых друг к другу «планов». Однако одновременно в нем берет реванш – или, по крайней мере, требует реванша – тело. Оно стремится к познанию и признанию себя в качестве порождающего (что именно? Практику, использование, а значит, пространство – и, соответственно, род человеческий); позитивность отрицается собственными следствиями и затем восстанавливается. Пляж – единственное место удовольствия, обнаруженное в природе родом человеческим. Тело с его органами чувств, от обоняния и пола до зрения, тело, не отдающее предпочтения визуальному, то есть тотальное тело, стремится стать дифференциальным полем. Оно ломает пространственно-временной панцирь, образованный трудом, разделением труда, локализацией разных видов труда и специализацией локусов. В тенденции тело утверждается как «субъект» и как «объект», то есть как нечто большее, нежели «субъективность» (в классическом философском смысле) или «объективность» (раздробленная со всех сторон, преобразованная визуальностью и изображением и т. д.).
В пространстве досуга и благодаря ему проступают очертания педагогики пространства и времени, – конечно, лишь как непризнанной вероятности, но все же как показание и противопоказание. Восстанавливается потребительная стоимость времени. Имплицитная или эксплицитная критика пространства труда влечет за собой, в свою очередь, критику дробных (специализированных) жестов, немоты, стесненности и скрытого недовольства.
Возвращение к непосредственному, к органическому (то есть к природе), пусть и устаревшему, производит неожиданные различия. Благодаря музыке вновь вступают в свои права ритмы – неявно, неловко, но вполне действенно. О них уже невозможно забыть – даже если подлинное присвоение бытия и природного пространства вытесняется имитацией, мимесисом. Даже если зов тела оборачивается своей противоположностью: полной пассивностью на пляже в виду моря и солнца…
Пространство досуга тяготеет (речь идет лишь о тенденции, натяжении, о пользовательском отклонении, прокладывающем себе путь) к преодолению границ между социальным и ментальным, чувственным и интеллектуальным, а также повседневным и исключительным (праздником).
В нем обозначаются точки воздействия и разлома: это повседневность и городская жизнь, тело и различия, рождающиеся внутри тела повторений (жестов, ритмов, циклов). Пространство досуга, переходное между прежними пространствами – пространством монументальным, локализованным с помощью и ради труда, с одной стороны, и вероятными пространствами удовольствия и радости, с другой, – является по самой своей сути пространством противоречивым. Существующий способ производства воспроизводит в нем все свои лучшие и худшие черты, делает его паразитарным наростом и пышной, буйной ветвью; он щедро наделяет его чудовищными уродствами и обещаниями (которые не способен выполнить).
VI. 22
На примере Парижа видно, насколько город устойчив к разрушению, как трудно его уничтожить. Здесь, как и в любом городском пространстве, постоянно что-то происходит, причем перемены эти разнонаправленны. Неокапитализм и централизованное государство переделывают в своих интересах так называемую историческую часть города, однако некоторые секторы, расположенные невдалеке от центра, становятся народными; в Бельвиле, весьма оживленном квартале, живут бок о бок, хоть и не без трений, рабочие-иммигранты и репатрианты из Африки. Некоторые представители «элиты» селятся в Маре, то есть эта «элита» (интеллектуалы, представители старых и новых свободных профессий) не чурается контактов с народом: в этом ее отличие от прежней буржуазии, которая прочно обосновалась в комфортабельных «резидентских» кварталах и пригородах. Вполне возможно, что Маре и его окрестности еще долго будут связаны с производством (ремесленничеством, мелкой и средней промышленностью) и населены пролетариями и низшими социальными группами.
Париж не полностью порвал связи с былой бурной жизнью и городскими празднествами. Как показал май 1968 года, город по-прежнему является горнилом, очагом. Противоречие высокого уровня: если политическая власть и класс-гегемон хотят, чтобы город сохранил мировую репутацию, то не в их интересах загасить этот очаг; ведь репутацией этой он обязан именно своей дерзости, исследованию возможного и невозможного, пресловутому культурному развитию, разнообразию действий и действующих лиц – народа, интеллигенции, студентов, художников и писателей. В то же время политическая власть и властвующая в экономике буржуазия опасаются этого брожения, жаждут задавить его под гнетом пагубного централизма в принятии решений.
В Париже, как и в любом другом городе, еще заслуживающем этого имени, по-прежнему действуют связанные эффекты централизации и монументальности. Эти процессы основаны на пространственном вовлечении-исключении, вызванном вполне определенной причиной: центр объединяет, лишь отдаляя и рассеивая, монумент притягивает, лишь отстраняя. Отсюда неизбежное производство различий путем редукции прежних особенностей – этнических, «культурных», национальных. Городскую жизнь остановить невозможно. Сделать ее неподвижной – значит ее убить, но убить себя она не позволяет. Городская реальность, подчиненная, разрушенная, стремится сложиться заново; она только в пределе целиком рассеяна на местности и безжизненна. И этот грозный предел труднодостижим… Противоречие между пассивностью и активностью людей – «жителей», «пользователей» – никогда не разрешается целиком в пользу пассивности.
Нет ничего более противоречивого, чем «урбанистичность». С одной стороны, она позволяет отчасти изменить направленность классовой борьбы. Город и городская среда рассеивают опасные «элементы»; они позволяют также наметить относительно безобидные «цели», вроде улучшения работы транспорта или «инфраструктуры». В то же время город и его окрестности становятся театром действий, которые уже невозможно локализовать на предприятиях и в офисах. Город и городская среда – не только среда борений, но и их цель. Как добиться власти, не захватывая локусов власти, не занимая их, не выстраивая новой политической морфологии, предполагающей активную критику прежней морфологии? и, как следствие, самого статуса политического и Политики? К слову сказать, половинчатый компромисс между сельским и городским (предместья) отнюдь не выходит за рамки подчиненного пространства, как считают некоторые, в частности обитатели таких предместий. Он приводит к упадку и городского и деревенского пространства. Он не преодолевает их конфликта; наоборот, он превращает оба этих пространства в магму, которая была бы бесформенной, если бы ее не «структурировало» государственное пространство.
Присвоение политически подчиненного пространства ставит важный политический вопрос, который невозможно решить без радикальной критики политического, Политики и Государства – без отмирания Государства, каков бы ни был путь к нему и сам этот процесс. Оппозиция между присвоенным и подчиненным становится на этом уровне диалектическим противоречием. Присвоение пространства, развитие городской среды, преображение повседневности как преодоление разделения и конфликта между городом и деревней вступают в конфликт с государством и политикой.
В такой перспективе господствующее и подчиненное пространство, предложенное государством его верным и неверным «субъектам»-подданным, есть лишь внешне ненасильственное пространство pax etatica (pax capitalista, применительно к странам капитализма, подобно тому как существовал pax Romana). Абстрактное пространство, по видимости лишенное насилия, содержит его в себе. То же относится и к пространствам, полагающим, будто избежали этой участи, – пространствам пригородов, коттеджей, дач, фальшивых деревень и симулякров природы. Марксистская теория отмирания государства вновь становится актуальной в свете нашей центральной идеи: государственное управление пространством предполагает логику разрушительной и саморазрушительной неподвижности.
VI. 23
Разбивка пространства на три пересекающихся и переплетающихся уровня – публичный, или глобальный (П или Г), личный, частный (Ч) и смешанный, опосредующий, или промежуточный (С), – не лишена для нас определенного интереса. Действительно, в ней социальное пространство расписано и предписано иначе, нежели в политической мысли. С политической точки зрения в пространстве ничто не может и не должно выходить из подчинения, разве что иллюзорно. Власть стремится контролировать пространство целиком и сохраняет его в «разъединенно-соединенном», «дробно-гомогенизированном» виде, разделяя, дабы властвовать. Трехуровневая сетка задает иную перспективу хотя бы потому, что не обособляет пространственные элементы внутри абстрактного пространства. Она учитывает имманентные различия и позволяет предположить наличие «компактных» и в то же время весьма разработанных пространств: мест встречи, проходов, не исключая мест, отведенных для медитации и одиночества. Она соотносится с анализом уровней, в рамках которого различаются (но не разъединяются) «микроуровень» (архитектура, жилье и жилищная среда, ближайшие окрестности), «средний» уровень (город, урбанизм, отношения города и деревни) и, наконец, «макроуровень»: пространственное планирование, благоустройство, национальная территория, глобальное и всемирное. Однако подобные «сетки» ограничиваются классификацией фрагментов в пространстве, тогда как предметом познания является его производство.
VI. 24
Политическая власть как таковая порождает одно имманентное противоречие. Она контролирует краткосрочное: потоки и конгломераты. Подвижность составных элементов и формант социального пространства нарастает; это относится, в частности, к «экономике» как таковой: энергетическим потокам, потокам сырья, рабочей силы и т. д. Контроль предполагает неподвижные учреждения, центры принятия решений и действия (насильственного или ненасильственного). Кроме того, некоторые важнейшие виды деятельности (педагогические и даже игровые) также требуют долгосрочных сооружений. Следует отметить, что подвижность потоков и конгломератов почти не связана с природными ритмами и циклами. Тем самым рождается необычное, специфическое противоречие между временным и устойчивым, которое трудно разрешить централизованной власти. Разнообразие пространственных форм, гибкость практики, а также вариативность функций, полифункциональность и дисфункциональность лишь обостряются. Проложит ли тело путь к своему реваншу в промежутках между ними? Что произойдет с первичной и вторичной природой?
VI. 25
В эти промежутки стремятся проникнуть изображения и знаки, мир знаков и образов. Знаки счастья и благополучия. Знаки и образы природы и Эроса. Знаки и картины истории, подлинности и стиля. Знаки мира: мира иного и иного, нового мира. Всяческие «нео», потребляемые как новинки, – и знаки древнего, почтенного, вызывающего восхищение. Образы и знаки будущего. Знаки и картины урбанизма.
Мир изображений и знаков, который кладет конец старинному «миру» (mundus est immundus), расположен по краям бытия, между тенью и светом, между (абстрактным) осмыслением и (видимым-читабельным) восприятием. Между реальным и ирреальным. В интервалах, в промежутках между ними. Между переживанием и мыслью. Привычный парадокс: между жизнью и смертью. Этот мир стремится выглядеть прозрачным (то есть чистым) и внушающим доверие, ибо он обеспечивает согласие между ментальным и социальным, пространством и временем, внешним и внутренним, потребностями и желанием. Ибо он един – во (вновь обретенном) единстве дискурсов, языка как системы, мышления как логики. Он выдает себя за истинный мир, и, быть может, по праву, – тем самым еще больше компрометируя Истинное (абсолют). Он властвует благодаря прозрачности. И при этом отсылает к непрозрачному, природному (не к «природе», но к знакам природы).
Этот мир полон ловушек: самый большой мир-ловушка, мир-западня. Все содержащее кроется по углам, на обочинах. Говорят об искусстве, о культуре, а речь идет о деньгах, рынке, обменах, власти. Говорят о коммуникации, общении, а речь идет об одиночестве. Говорят о красоте, а речь идет о бренде. Говорят об урбанизме, а речь не идет ни о чем.
Мир изображений и знаков завораживает, он обходит стороной и размывает проблемы, отвлекает от «реальности», то есть возможного. Он занимает пространство, означивая его, подменяя пространственную практику ментальным, то есть абстрактным, пространством; при этом пространства, иллюзорно сведенные воедино в абстракции знаков-образов, остаются разделенными. Различия заменяются знаками дифференциации, а значит, произведенные различия заранее вытесняются различиями индуцированными и сведенными к знакам.
Однако рассеивающееся пространство образов и знаков лишено устойчивости и плотности. Оно ускользает. Оно постоянно, до головокружения, нуждается в обновлении. Настолько, что порой кажется, будто этот мир исчезнет, провалившись в какую-нибудь дыру, разлом, стоит лишь его расширить. Экзистенциальная – или экзистенциалистская – иллюзия: стоит кому-то сказать необходимые слова или совершить необходимые жесты, как мусоропровод заработает. Не стоит на это рассчитывать! В пространстве образов и знаков среди прочих ловушек есть и иллюзии. Чтобы развеялся фиктивно-реальный мир изображений и знаков, нужно нечто большее, чем магическая формула или ритуальный жест – чем слова философа или жесты пророка.
В «реальности» можно выделить причины и мотивы, не позволяющие чарующему и двойственному миру изображений и знаков оказывать долгосрочное влияние. Продукты и производственные операции становятся все разнообразнее; данный процесс связан с разделением труда, но не совпадает с ним. Значение того, чем окружено изготовление предметов в собственном смысле, возрастает, а роль ручного труда и локальных исполнительских задач на предприятии неуклонно снижается. Можно вести речь о «расширении непроизводственного сектора» в промышленности. Концепция продукта, учитывающая предполагаемые или стимулируемые «потребности», выявление или манипуляцию ими, а следовательно, обработку многообразной информации, играет важнейшую роль. Отсюда – все более сложная организация производительного труда, поскольку концепция наталкивается на рентабельность и жизненные циклы продуктов диверсифицируются. Вокруг предприятий множатся «обслуживающие фирмы», филиалы и субподрядчики. Еще одним следствием этого оказывается вовлеченность городских центров (традиционно именуемых городами) в интеллектуализацию производственного процесса (традиционно именуемую ролью науки в производстве, познанием как производительной силой). Что влечет за собой силовые, основанные на власти и престиже отношения между заинтересованными группами – учеными и промышленниками.
Можно вполне уверенно утверждать, что процесс производства вещей в пространстве (самых разнообразных, так называемых потребительских) не столько закрепляет, сколько подрывает его гомогенизацию. Некоторые дифференцирующие черты, обусловленные не только ландшафтом и ситуацией, то есть географически заданным пространством, могут проявляться отчетливее. Так называемый экономический процесс движется к разнообразию; тем самым подтверждается гипотеза, согласно которой гомогенизация сегодня проистекает не столько из экономики как таковой, сколько из политики; абстрактное пространство служит орудием власти. Пространственная практика вообще и процесс урбанизации в частности (распад города, разрастание городской сети, образование центров) обусловлены не только промышленным ростом, взятым по отдельности, в его количественных результатах или технологических аспектах. «Город» нельзя помыслить ни как предприятие, более обширную производственную единицу, нежели завод, – ни как потребительскую единицу, подчиненную производству.
Из предшествующего анализа следует, что отныне социальное пространство (пространственная практика) потенциально достигает определенной степени свободы по отношению к абстрактному пространству количественно исчисляемой деятельности, а значит, чистого воспроизводства с его принудительными программами.
VI. 26
Чем пристальнее мы изучаем пространство, чем лучше понимаем его (не только глазами и интеллектом, но всеми чувствами, тотальным телом), тем яснее видим пронизывающие его конфликты, подготавливающие распад абстрактного пространства и производство пространства иного, нового.
Пространственная практика не определяется ни какой-либо из существующих систем (городской или экологической), ни адаптацией к какой-либо системе (экономической или политической). Наоборот: пространство театрализуется, драматизируется благодаря потенциальной энергии разнообразных групп, которые используют гомогенное пространство в своих нуждах. Музыка, символика и ценностные различия, выходящие за рамки потребностей и желаний, локализованных в специальных пространствах – физиологических (секс) или социальных (локусах, отведенных для удовольствия), – привносят в это пространство эротичность, неоднозначность, в которой желания и потребности обретают общий исток. Между Логосом и Анти-Логосом (в самом широком смысле, том, в каком употреблял эти понятия Ницше) идет постоянная, но неравномерная борьба: иногда она обостряется, иногда затухает. Логос описывает, классифицирует, расставляет по порядку; он насаждает и поддерживает знание и пользуется им во имя власти. Ницшеанское Великое Желание жаждет преодолеть разграничения между произведением и продуктом, между повторяющимся и дифференциальным, между потребностями и желаниями. На стороне Логоса действует постоянно развивающееся и утверждающееся рациональное начало: организационные формы и аспекты промышленного предприятия, системы и попытки систематизировать что бы то ни было. На его сторону стягиваются силы, стремящиеся к господству и контролю над пространством: предприятие и государство, институции и семья, учреждение и установленный порядок, корпорации и сложившиеся сословия. С противоположной стороны действуют силы, стремящиеся к присвоению пространства: различные формы самоуправления территориальных и производственных единиц, сообщества, элиты, желающие изменить жизнь и пытающиеся выйти за пределы политических институций и партий. Предложенная психоанализом формула – борьба принципа удовольствия и принципа реальности – служит лишь абстрактным выражением и ослабленным вариантом этой великой борьбы. Революция в самом сильном значении слова прокладывает себе путь, вопреки отжившим теориям – экономизму, продуктивизму, трудовой этике. Этот максимально сильный вариант революции непосредственно опирается на учение Маркса и его проект тотальной революции (конца государства, нации, семьи, труда, политики, истории и т. д.), добавляя к главной идее о все большей автоматизации производственного процесса сопряженную с ней идею производства иного пространства.
Великое диалектическое «взаимодействие Логоса и Эроса» предполагает, помимо конфликта «господство – присвоение», противоречие между техникой и техническими навыками, с одной стороны, и поэзией, музыкой – с другой. Нужно ли напоминать, что диалектическое противоречие предполагает одновременно и борьбу и единство? Не существует ни техники, ни технических навыков в чистом виде, абсолютных, без всяких следов присвоения. Тем не менее техника и технические навыки склонны выступать в качестве самостоятельных, автономных способностей, они тяготеют скорее к господству, чем к присвоению, и скорее к количественному, чем к качественному. Не существует ни музыки, ни поэзии, ни театра без техники и определенных технических навыков. Однако присвоение стремится растворить технику в определенном качестве.
Вследствие этого в пространстве возникают многообразные перекосы и смещения, которые не следует путать с различиями. Возможности стопорятся; движение перерождается в неподвижность. Быть может, пространство также порождает ложное сознание? Идеологию или идеологии? Можно сказать, что абстрактное пространство с действующими в нем силами, одни из которых изменяются, а другие остаются неизменными, вызывает эффекты, присущие ложному сознанию и идеологии. Это пространство-фетиш, редуцирующее возможности, подменяющее конфликты и различия иллюзорной транспарентностью и когерентностью, идеологически мотивировано. Оно является результатом не идеологии и ложного сознания, но определенной практики. Оно порождает ложное знание о себе. Однако на уровне самого познания проявляются конфликты, в частности конфликт между пространством и временем. Применительно к времени абстрактное пространство проявляет присущую ему способность к подавлению и репрессиям. Оно выносит время в специфическую сферу абстракции, за исключением времени труда, производящего вещи и прибавочную стоимость. Тем самым время могло бы свестись бы к принудительному применению пространства – маршрутам, дорогам, переездам, транспорту. Но время не поддается редукции. Оно возникает опять – как высшее богатство, как место и среда пользователя, то есть как источник удовольствия. Абстрактное пространство не способно вытеснить время вовне, в область знаков и образов, дисперсии. Время всплывает вновь – личное, внутреннее, субъективное. А также в виде циклов, близких к природе и к быту (сон, голод и т. д.). Простое, пассивное понимание знаков и означающих сталкивается в нем с эмоциональной, энергетической, «творческой» нагрузкой. Но такая нагрузка, желание что-то «делать», а значит, «творить» может реализоваться лишь в пространстве, в производстве пространства. «Реальное» присвоение пространства, несовместимое с абстрактными знаками присвоения, маскирующими господство, имеет свои требования.
VI. 27
Диалектические отношения «потребность – желание» лишь частично относятся к нашему исследованию и предложенной нами теории. Эти отношения, неясные сами по себе и затемненные разного рода экологическими дискурсами, требуется просто прояснить. Понятие «потребность» предполагает или постулирует определенные детерминации. Существуют «потребности», и они различны; наука о потребностях обогатилась благодаря Гегелю понятием «система потребностей», однако система эта реально существует лишь в конкретный момент и определяется в рамках целого и требованиями этого целого – культуры, идеологии, морали, разделения труда и т. д. Каждая частная потребность рано или поздно находит свой объект, поскольку виды производственной деятельности, рождающие эти потребности, создают также и отвечающие им продукты. Каждая потребность удовлетворяется в своем объекте, потребляя его, но удовлетворение уничтожает потребность лишь на время; потребность носит повторяющийся характер; она возрождается из своего удовлетворения с еще большей силой и полнотой, вплоть до насыщения или угасания.
Что касается желания, то это понятие остается двойственным, несмотря на все старания риторики представить его как нечто цельное и полное. Желание пребывает по эту сторону потребностей; слово это обозначает энергетические запасы живого существа, стремящиеся к взрывной трате без определенной цели, в насилии и разрушении или в саморазрушении. Догматическая теология и метафизика во все времена отрицала изначальную индифферентность желания. Для наиболее последовательных теологов желание существует изначально, до всего, – желание желания и вечности. Для психоаналитиков желание «есть» желание половое, желание матери или отца. Трудность состоит в том, что изначально недифференцированное желание (не имеющее объекта, ищущее свой объект, обретающее его в соседнем пространстве, чаще всего благодаря поощрению) одновременно детерминировано как имеющаяся в распоряжении (взрывная) энергия. Эта энергия проясняется – объективируется – в сфере потребностей и в рамках сложного отношения «производительный труд – недостача – удовлетворение». Вне сферы определенных потребностей, связанных с предметами (продуктами), слово «желание» обозначает совместную устремленность еще имеющихся энергий к одному концу, к одной цели. К какой цели? Уже не к разрушению и саморазрушению в минутном пароксизме, но к творчеству: любви, человеку, произведению. Согласно такому толкованию (которое открыто несет на себе печать учения Ницше), сфера Великого Желания (Эроса) открыта для желания.
В такой перспективе, обусловленной скорее поэтически (то есть качественно), нежели понятийно, вещи и продукты в пространстве соответствуют различным, если не всем потребностям: каждая из них ищет в этих вещах удовлетворения, находит его, производит свой объект. Встреча той или иной потребности и того или иного объекта определяется особыми локусами, которые сами определяются этой встречей. Пространство наполнено зримой массой предметов и незримой массой потребностей.
Описания, которые дал Р. Жирар «объектам» и «субъектам», можно отнести и к большинству пространств: они сакрализованы насилием, они черпают свой авторитет в священной жертве или убийстве, в войне или терроре.
Даже если потребности (все и каждая) имеют тенденцию повторяться, а значит, требуют повторяемости предметов, искусственных или «реальных» (но реальное и искусственное трудноразличимы), они тем не менее множественны; они умирают в силу повторения – это явление именуется насыщением. Желание, существующее по эту и по ту сторону потребностей, вызывает брожение этого рыхлого теста. Движение не позволяет установиться застою, оно не может прекратить производить различия.
VI. 28
В математике и в точных науках повторение (итерация, рекуррентность) порождает различие. Индуцированное-редуцированное различие сближается с формальным тождеством, после чего сразу же определяется остаток, выступающий предметом нового, более углубленного анализа. Последовательность складывается в рамках транспарентной логики, в ближайшем соприкосновении с ней. Так порождаются числовые ряды, от единицы до трансфинитных чисел. В экспериментальных науках изучение вариантов и переменных, остатков, возможно лишь при наличии постоянного механизма, точного повторения условий.
Напротив, в музыке, в поэзии различие порождает повторение, делающее это различие эффективным. Искусство в целом и художественное чутье стремятся к максимальному различию – вначале вероятному, существующему лишь как предчувствие и предвидение, затем произведенному. Они делают на него ставку, и это называется «вдохновением», «замыслом», стимулирующим создание нового произведения – именно как нового; после чего поэт, музыкант, живописец находят средства, приемы, технику, короче, путь реализации замысла с помощью повторяющихся действий. Зачастую замысел терпит крах, вдохновение пропадает впустую: полагаемое и предполагаемое различие оказывается иллюзией, видимостью, неспособной проявиться, то есть быть объективно произведенной с использованием соответствующих средств (материалов и инструментов). Бесконечность замысла, который легко (субъективно) воспринимается как бесконечность смысла, оборачивается ничем. Оригинальность намерения сводится к избыточности, к дублированию, а его новизна – к впечатлению: к мыльному пузырю.
Загадка тела, его близкий и глубинный секрет, стоящий по ту сторону «субъекта» и «объекта» (и их философского разграничения), заключается в «бессознательном» производстве различий на основе повторов, жестов и ритмов (линейного и цикличного). В непознанном пространстве тела, ближнем и далеком, постоянно совершается парадоксальная стыковка повторяемости и дифференциации – основополагающее «производство». Секрет тела трагичен, ибо порожденное время, несущее с собой новизну – в процессе взросления и в развитии взрослости, – приносит заодно старение и смерть: страшное, драматическое, предельное повторение. Это высшее различие.
Абстрактное пространство (точнее, те, кто используют его как инструмент) подталкивает отношения «повторение – различие» к антагонизму. Действительно, оно делает ставку на повторяемость: заменимость и взаимозаменяемость, воспроизводство, гомогенность. Оно сводит любые различия к различиям индуцированным: приемлемым внутри совокупности «систем», предусмотренных как таковые, заранее изготовленных как таковые, всецело избыточных как таковые. Для достижения этой редукции используются все возможные средства – коррупция, терроризм, принуждение, насилие. Отсюда – соблазн встречного насилия, встречного террора во имя восстановления различия в использовании и с помощью использования. Разрушение и саморазрушение из случайных происшествий ставятся законом.
Подобно плотскому телу живого существа, пространственное тело общества, то есть социальное тело потребностей, отличается от «абстрактного корпуса» или «тела» знаков (семантического или семиологического, «текстуального») тем, что не может существовать без порождения, без производства, без создания различий. Запретить ему это – значит его убить.
Вблизи этой нижней границы «существования» суетятся некоторые производители пространства: архитекторы, «урбанисты», планировщики. Зато другие барахтаются там в свое удовольствие, ибо имеют дело с заменяемым и взаимозаменяемым, количественным, со знаками: капиталами, «недвижимостью», объемами-коробками, техникой и изделиями в подчиненном пространстве.
Архитектор находится в особенно неудобном положении. Будучи представителем науки и техники, производителем в определенных рамках, он делает ставку на повторяемость. Однако как вдохновенный художник, чувствительный к использованию и «пользователям», он ставит на дифференциальное. Он пребывает в точке мучительного противоречия, бесконечной отсылки одного к другому. Ему, архитектору, выпадает на долю трудная задача: победить разделение продукта и произведения. Его судьба – переживать конфликты, отчаянно пытаясь преодолеть стоящее перед ним все более глубокое разделение между знанием и творчеством.
Право на различие формально обозначает возможный результат практических действий и деятельности, действенной борьбы: конкретные различия. Право на различие не дает никаких прав, помимо тех, что были добыты в открытом бою. Это «право» ценно лишь своим содержанием, в противоположность праву собственности, которое значимо своей логической и юридической формой, принципом кодирования нормальных отношений в капиталистическом способе производства.
VI. 29
Некоторые теоретики искусства и архитектуры (например, Умберто Эко) подробно и обстоятельно обосновывают дифференцирующую роль семиологических элементов – кривой и прямой линии, клетчатой и круговой (так называемой радиально-концентрической) формы. Его доводы имеют основания, и понятие семантического или семиотического «дифференциала» можно принять к сведению. Однако, если учесть разграничение между минимальным (индуцированным) и максимальным (произведенным) различием, мы получаем несколько иную перспективу. Внедрить в нескольких местах среди жестких бетонных углов несколько кривых – построить несколько зданий змеевидной формы – это одно, и этого мало. Задумать и воплотить, вслед за андалузской архитектурой, чувственное использование изгибов, волют, арабесок, отклонений, получив пространства, исполненные неги, – вот это было бы другое дело. Царство растений и царство минералов поделились еще далеко не всеми уроками, относящимися к пространству и педагогике пространства. «Природа» индуцирует различия внутри данного рода или вида растений; нет двух полностью тождественных деревьев и даже двух листьев на одном дереве, писал Лейбниц, рассматривая парадоксальные отношения тождества и повторяемости, с одной стороны, и несходства и дифференциального – с другой. Однако природа также производит различия иного масштаба: другие виды, другие растительные и животные формы, деревья с иной текстурой, с иным внешним видом, с другой листвой. Причем речь тут об одной лишь древесной форме, подчиненной определенным ограничительным условиям.
Почему пространства, порожденные познанием, произведения-продукты, должны быть менее разнообразными, чем пространства природы, пейзажи, живые существа?
VI. 30
Тем самым становится очевиден масштаб различия между истинным пространством и истиной пространства, различия, доходящего ныне до противоречия.
Истинное пространство, пространство философии и ее продолжения, эпистемологии, цельное, без всяких разрывов, кроме абстрактных, осененных научностью, – истинное пространство обретает форму и формулировку в голове мыслителя, а затем проецируется в социальную и даже физическую «реальность». Его стремятся узаконить с помощью рассуждений о знании, о его формальном ядре. В нем происходит утверждение «теоретического человека», человеческого существа, сведенного к знанию, к осмыслению, которое выдается за переживание. Ядро знания полагается необходимым и достаточным; центр задается как определенный и окончательный. То есть абсолютный. Каков бы ни был исток – политическая экономия, история, лингвистика, какие бы лакуны и сбои ни закрывала собой экология, стратегическая операция остается неизменной. И ее цель тоже. В результате мы имеем предельный догматизм, порой без какой-либо четкой догмы, высокомерный тон, доводящий до предела дух старинных философских систем. Вскоре наступает момент разрушения и саморазрушения. Это ментальное пространство в своем функционировании сводит к абстракции пространство «реальное», выступает индуктором минимальных различий. Догматизм стоит на службе самых сомнительных предприятий экономической и политической власти. Наука в целом и каждая специальная наука в частности немедленно начинают обслуживать как административное управление, так и производство в рамках существующего способа производства. Как признается в официальных текстах, административное управление открывает для себя науку в тот момент, когда сталкивается «со все усложняющейся окружающей средой»; тем самым управленцы вступают с этой окружающей средой в «новую систему отношений». «Государственное учреждение» философии и науки, возведенных в ранг официального знания, обосновывается путем отождествления ментального пространства и пространства политического в рамках «системы», устойчивым и прочным прототипом которой остается гегельянство. Так подрывается сама идея Истинного, а затем идея смысла, а за ней – идеи переживания и «жизни». Пространство репрезентации исчезает, сливаясь с репрезентацией пространства; второе поглощает первое; и пространственная практика, вынесенная за скобки вместе с практикой социальной, остается неосмысленным остатком этой мысли, провозглашающей свое верховенство.
Истина же пространства, напротив, вопреки этой господствующей официальной тенденции, связана, с одной стороны, с социальной практикой, а с другой – с понятиями, выработанными и выстроенными философией, однако она выходит за рамки философии как таковой именно благодаря своей сопряженности с практикой. Социальное пространство относится к теории производства, которая устанавливает его истину.
Истина пространства, таким образом, устанавливает общие черты ментального и социального пространства, а следовательно, их различия. Между ними нет разделения, но есть расстояние. Нет смешения, но есть общий момент или элемент. Общим местом познания, сознания, социальной практики оказывается центральность. Не существует «реальности» без концентрации энергии, без очага или ядра, то есть без диалектического процесса: «центр – периферия», «фокализация – рассеяние», «конденсация – излучение», «объединение – насыщение», «концентрация – распад», «имплозия – взрыв». «Субъект»? Это лишь временный центр. «Объект»? То же самое. Тело? Очаг активных (продуктивных) энергий. Город? Городская жизнь? То же самое.
Форма центральности, пустая, как любая форма, требует содержания, влечет к себе и вбирает в себя те или иные предметы. Становясь местом действия, последовательности операций, она обретает функциональную реальность. Вокруг центра выстраивается структура (ментального и/или социального) пространства; структура эта всегда временна и, наряду с формой и функцией, входит в определенную практику.
Понятие центральности заменяет собой понятие тотальности. Оно смещает это понятие, релятивизирует его, привносит в него диалектику. Всякая центральность вначале складывается, затем распадается, размывается, взрывается: происходят насыщение, рассеяние, агрессии и т. д. Что не позволяет «реальному» застыть в неподвижности и вызывает его безостановочное движение. Отсюда выводится общая фигура (центр и смещение центровки), оставляющая место как повторяющемуся, так и дифференциальному, как времени, так и соположению.
Так после (политического и практического) разрыва получают продолжение и развитие традиционная философия и мысль Маркса, в том числе радикальная критика философии; при этом не утрачиваются и выводы Гегеля относительно конкретно-универсального и значения понятия – теории по ту сторону системы.
К этой истине также примыкает и подключается мощное положение Ницше: «Но пусть это означает для вас волю к истине, чтобы все превратилось в человечески мыслимое, человечески видимое, человечески чувствуемое! Ваши собственные чувства должны вы продумать до конца!» («Eure eignen Sinne sollt ihr zu Ende denken»). Маркс в «Рукописях 1844 года» писал о чувствах, которые должны стать теоретиками. Революционный путь человека и героическая дорога сверхчеловека сходятся на перекрестке пространства. Сливаются ли они? Это уже другая история.